Глава I
Май 1052 года отличался хорошей погодой. Немногие юноши и девушки проспали утро первого дня этого месяца: еще задолго до восхода солнца кинулись они в луга и леса, чтобы нарвать цветов и нарубить березок. В то время возле деревни Шеринг и за торнейским островом (на котором только что строился вестминстерский дворец) находилось много сочных лугов, а по сторонам большой кентской дороги, над рвами, прорезавшими эту местность во всех направлениях, шумели густые леса, которые в этот день оглашались звуками рожков и флейт, смехом, песнями и треском падавших под ударами топора молодых берез.
Сколько прелестных лиц наклонялось в это утро к свежей зеленой траве, чтобы умыться майскою росою. Нагрузив телеги своею добычею и украсив рога волов, запряженных вместо лошадей, цветочными гирляндами, громадная процессия направилась обратно в город.
Предшественники царствовавшего в это время короля-монаха нередко участвовали в этой процессии, совершавшейся ежегодно первого мая, но этот добрый государь терпеть не мог подобных увеселений, отдававших язычеством, и никогда не присутствовал на них, что, однако, не вызывало ни в ком сожаления.
Возле кентской дороги возвышалось большое здание, прежде принадлежавшее какому-то утопавшему в роскоши римлянину, но теперь приходившее в упадок. Молодежь не любила этого места и, проходя мимо него, творила робкою рукою крестное знамение, так как в этом доме жила знаменитая Хильда, которая, как гласила народная молва, занималась колдовством. Но суеверный ужас скоро уступил место прежнему веселью, и процессия благополучно достигла Лондона, где молодые люди ставили пред каждым домом березки, украшали все окна и двери гирляндами и затем снова предавались веселью вплоть до темной ночи.
Еще на другой день были заметны следы этого празднества: повсюду лежали увядшие цветы и облетевшие листья, между тем как воздух был наполнен каким-то особенным ароматом, занесенным из лесов и с лугов.
Вот, в этот-то второй день мая 1052 года, я и желаю ввести благосклонного читателя в жилище Хильды. Оно стояло на небольшом возвышении и, несмотря на свое полуразрушенное состояние, носило на себе отпечаток прежнего величия, что составляло резкий контраст с грубыми домами саксонцев.
Хотя римские виллы были во множестве разбросаны по Англии, но саксонцы никогда не пользовались ими; наши суровые предки были более склонны разрушать несоответствовавшее их привычкам, чем приноравливаться к нему. Не могу объяснить, по какому случаю описываемая мною вилла сделалась исключением из общего правила, но знаю наверное, что она была обитаема многими поколениями тевтонского происхождения.
Грустно было смотреть, как изменилось это здание, которое было вначале таким изящным! Прежний атриум (передний крытый двор) был превращен в сени. На тех колоннах, которые были прежде постоянно обвиты цветами, красовались теперь: круглый, с горбом посредине, щит саксонца, меч, дротики и маленький кривой палаш. Посреди пола, утоптанного известкою и глиною, сквозь которую еще проглядывали местами остатки великолепной мозаики, был устроен очаг, а дым выходил на волю через отверстие, проделанное в крыше, которое прежде служило для пропуска дождя. Прежние маленькие спальни для прислуги, по бокам атриума, были оставлены в первоначальном виде, но то место в конце его, в котором когда-то находились хорошенькие кельи, из которых смотрели в таблиниум (парадная гостиная) и виридариум (открытая галерея), было завалено обломками кирпичей, бревнами и т. п., так что осталась свободною лишь небольшая дверь, которая вела в таблиниум. Эта комната тоже была теперь чем-то вроде сарая, куда складывался всякий хлам. С одной стороны её находился ларариум (комната домашнего пената), а с другой – гиняцеум (комната женщин). Ларариум служил, очевидно, гостиною какому-нибудь саксонскому тану, потому что там и сям были набросаны неумелой рукой фигуры, имевшие претензию представлять белого коня Генгиста и черного ворона Водена. Потолок, с изображениями играющих амуров, был исписан рунами, а над старинным креслом, причудливой формы, висели волчьи головы, сильно испорченные молью и всесокрушающим влиянием времени.
Эти комнаты, которые сообщались с перистилем и галереею, защищались окнами. В окно ларариума было вставлено тусклое серое стекло, а окно гиняцеума просто было заделано плохой деревянной решеткой.
Одна сторона громадного перистиля была превращена в хлева, на другой же стояла христианская часовня, сложенная из необтесанных дубовых бревен и покрытая тростником. Наружная стена почти совершенно развалилась, открывая вид на соседний холм, обрывы которого были покрыты кустарником.
На этом холме виднелись обломки кромлеха (друидского жертвенника), посреди которых стоял, возле входа в склеп какого-то саксонского вождя, жертвенник тевтонца, что можно было заключить по рельефному изображению Тора с поднятым молотком в руках и древним письменам. Нельзя же было саксонцу не воздвигнуть жертвенника своему торжествующему богу войны на том месте, где прежде бретонец совершал поклонения своему божеству.
Снаружи разрушенной стены перистиля находился римский колодец, а неподалеку от него стоял маленький храм Бахуса. Таким образом, взор сразу охватывал памятники четырех различных вероисповеданий: друидского, римского, тевтонского и христианского.
По перистилю беспрепятственно двигались взад и вперед рабы и целые стада свиней, а в атриуме находились люди из высших сословий. Они были полувооружены и проводили время каждый по-своему. Некоторые пили, другие играли в кости, занимались своими громадными собаками или соколами, важно и чинно сидевшими на шестах.
Ларариум был забыт всеми, но женская комната не изменила своего характера. Мы сейчас же познакомим читателя с находившейся в ней группой.
Обстановка этой комнаты свидетельствовала о знатном происхождении ее владелицы. Нужно заметить, что богатые люди предавались в то время гораздо больше роскоши в своей домашней жизни, чем вообще можно было предположить. Стены этого покоя были покрыты дорогой шелковой тканью, вышитой серебром; на буфете стояли турьи рога, оправленные в золото. Посередине комнаты стоял небольшой круглый стол, поддерживавшийся какими-то странными, символическими чудовищами, вырезанными из дерева. Вдоль одной из стен сидели за прялками полдюжины девушек; невдалеке от них, у окна, находилась пожилая женщина с величественной осанкой. Пред нею стоял маленький треножник, на котором виднелись рунная рукопись, чернильница изящной формы и перо с серебряной ручкой. У ног ее сидела молодая, шестнадцатилетняя девушка, с длинными волосами, вьющимися по плечам. Она была одета в снежно-белую полотняную тунику с длинными рукавами и высоким воротом, отделанную роскошной вышивкой. Талия перехватывалась простым кушаком. Этот костюм вполне обрисовывал стройную, прелестную фигуру молодой девушки.
Красота этого молодого создания была поразительна: недаром ее прозвали прекрасной в этой стране, которая так изобиловала красивыми женщинами. В лице ее выражались благородство и беспредельная кротость. Голубые глаза ее, казавшиеся почти черными от длинных ресниц, были пристально устремлены на строгое лицо, наклонившееся над нею с тем рассеянным видом, который свидетельствует, что мысль чем-то сильно занята.
В такой-то позе сидела Хильда, язычница, и ее внучка Юдифь, христианка.
– Бабушка, – проговорила молодая девушка тихо, после длинной паузы, причем звук ее голоса до того испугал служанок, что они все сразу оставили свою работу, но потом снова принялись за нее с удвоенным вниманием, бабушка, что тревожит тебя? Не думаешь ли ты о великом графе и его прекрасных сыновьях, сосланных за море?
Когда Юдифь заговорила, Хильда как будто пробудилась от сна, а выслушав вопрос, она понемногу выпрямила свой стан, еще не согнувшийся под бременем лет.
Взор ее отвернулся от внучки и остановился на молчаливых служанках, занимавшихся своим делом с величайшим прилежанием.
– Га?! – воскликнула она, между тем как холодный надменный взгляд ее загорелся мрачным огнем. – Вчера молодежь праздновала лето, а сегодня вы должны стараться возвратить зиму. Тките как можно лучше; смотрите, чтобы основа и уток были прочны. Скульда [судьба] находится между вами и будет управлять челноком.
Девушки сильно побледнели, но не посмели взглянуть на свою госпожу. Веретена жужжали, нитки вытягивались все длиннее и длиннее, и снова наступило прежнее гробовое молчание.
– Ты спрашиваешь, – обратилась Хильда, наконец, к внучке, – ты спрашиваешь: думаю ли я о графе и его сыновьях? Да, я слышала, как кузнец ковал оружие на наковальне и как корабельный мастер сколачивал молотками крепкий остов корабля. Прежде чем наступит осень, граф Годвин выгонит норманнов из палат короля-монаха, выгонит их, как сокол выгоняет голубей из голубятни… Тките лучше, прилежные девушки! Обращайте больше внимания на основу и уток! Пусть ткань будет крепкой, потому что червь гложет беспощадно!..
– Что это они будут ткать, милая бабушка? – спросила Юдифь, в кротких глазах которой изобразились изумление и робость.
– Саван Великого…
Уста Хильды крепко сомкнулись, но взор ее, теперь горевший больше прежнего, устремился вдаль, и белая рука ее как будто чертила по воздуху какие-то непонятные знаки. Затем она медленно обернулась к окну.
– Подайте мне покрывало и посох! – приказала она внезапно.
Служанки мигом вскочили со своих мест: они были от души рады, что представлялся случай оставить хоть на минуту работу, которая, конечно, не могла нравиться им, как только они узнали ее назначение.
Не обращая внимания на множество рук, спешивших услужить ей, Хильда взяла покрывало, надела его и пошла в сени, а оттуда в таблиниум и затем в перистиль, опираясь на длинный посох, наконечник которого представлял ворона, вырезанного из черного выкрашенного дерева. В перистиле она остановилась и, после непродолжительного раздумья, позвала свою внучку. Юдифь недолго заставила себя ждать.
– Иди со мной! Есть одно лицо, которое ты должна видеть всего два раза в жизни: сегодня…
Хильда замолчала; видно было, как выражение ее сурово-величавого лица мало-помалу смягчалось.
– И когда еще, бабушка?
– Дитя, дай мне свою маленькую ручку… Вот так!.. Лицо омрачается при взгляде на него… Ты спрашиваешь, Юдифь, когда еще его увидишь? Ах, я сама не знаю этого!
Разговаривая таким образом, Хильда тихими шагами прошла мимо римского колодца и языческого храма и поднялась на холм. Тут она осторожно опустилась на траву, спиной к кромлеху и тевтонскому жертвеннику.
Вблизи росли подснежники и колокольчики, которые Юдифь начала рвать и плести из них венок, напевая при этом мелодичную песенку, слова и напев которой доказывали ее происхождение из датских баллад, отличавшихся от искусственной поэзии саксонцев своею простотой. Вот, вольный перевод ее:
Не допела еще Юдифь последнюю строфу, как послышались звуки множества труб, рожков и других употребительных в то время духовых инструментов. Вслед за тем из-за ближайших деревьев показалась блестящая кавалькада.
Впереди выступали два знаменосца; на одном из знамен были изображены крест и пять молотов – символы короля Эдуарда, после прозванного исповедником, а на другом был виден широкий крест с иззубренными краями.
Юдифь оставила свой венок, чтобы лучше взглянуть на приближающихся. Первое знамя было ей хорошо знакомо, но второе она видела в первый раз. Привыкнув постоянно видеть возле знамени короля знамя графа Год-вина, она почти сердито проговорила:
– Милая бабушка, кто это осмеливается выставлять свое знамя на месте, где должно развеваться знамя Годвина?
– Молчи и гляди! – ответила Хильда коротко. За знаменосцами показались два всадника, резко отличавшиеся друг от друга осанкой, лицами и летами; оба держали в руках по соколу. Один из этих господ ехал на молочно-белом коне, попона и сбруя которого блистала золотом и драгоценными нешлифованными каменьями. Дряхлость сказывалась в каждом движении этого всадника, хотя ему было не более шестидесяти лет. Лицо его было изборождено глубокими морщинами и из-под берета, похожего на шотландский, ниспадали длинные белые волосы, смешиваясь с большой клинообразной бородой, но щеки его были еще румяны и, вообще, лицо – замечательно свежо. Он видимо предпочитал белый цвет всем остальным цветам, потому что верхняя туника, застегивавшаяся на плечах широкими драгоценными пряжками, была белая, также как и шерстяное исподнее платье, обтягивавшее его худые ноги, и – плащ, обшитый широкой каймой из красного бархата и золота.
– Король! – прошептала Юдифь и, сойдя с холма, остановилась у подножия его с глубокой почтительностью. Скрестив на груди руки, стояла она, совершенно забыв, что она без покрывала и плаща, а выходить без них считалось крайне неприличным.
– Благородный сэр и брат мой, – произнес по-романски звучный голос спутника короля, – я слышал, что в твоих прекрасных владениях находится много этого народца, о котором наши соседи, бретонцы, так много рассказывают нам чудесного, и если бы я не ехал с человеком, к которому не смеет приблизиться ни одно некрещеное существо, то сказал бы, что там, у холма, стоит одна из местных прелестных фей.
Король Эдуард взглянул по направлению, указанному рукой говорившего, и спокойное лицо его слегка нахмурилось, когда он увидел неподвижную фигуру Юдифи, длинные золотистые волосы которой развевались теплым майским ветерком. Он придержал коня, бормоча латинскую молитву, по окончании ее спутник его обнажил голову и произнес слово «аминь» таким благоговейным тоном, что Эдуард наградил его слабой улыбкой, причем нежно сказал: «Bene, bene, Piosissime!».
После этого он знаком подозвал к себе молодую девушку. Юдифь вспыхнула, но послушно подошла к нему.
Знаменосцы остановились, так же как и король со своим спутником и вся остальная свита, состоявшая из тридцати рыцарей, двух епископов, восьми аббатов и нескольких слуг. Все ехали на прекрасных конях и были одеты в норманнский костюм. Несколько собак отделились от своры и рыскали вдоль опушки леса.
– Юдифь, дитя мое! – начал Эдуард романским языком, так как он не очень хорошо изъяснялся по-английски, а романское – норманнско-французское – наречие, сделавшись языком придворных со времени восшествия на престол, было чрезвычайно распространено между всеми классами. – Юдифь, дитя мое, я надеюсь, что ты не забыла моих наставлений: усердно поешь гимны и носишь на груди ладанку со святыми мощами, подаренными тебе мной?
Девушка молча наклонила голову.
– Каким это образом, – продолжал король, напрасно стараясь придать своему голосу строгое выражение, – ты малютка… как это ты, мысли которой уже должны бы стремиться единственно к Пресвятой Деве Марии, можешь стоять одна и без покрывала на дороге, подвергаясь нескромным взглядам всех мужчин!. Поди ты, это не хорошо! [Любимая поговорка короля Эдуарда]
Упрек этот, высказанный при таком большом обществе, смутил еще более Юдифь. Грудь ее высоко вздымалась, но с несвойственным ее летам усилием она удержала слезы, душившие ее, и кратко ответила:
– Моя бабушка, Хильда, велела мне следовать за нею, и я пошла.
– Хильда?! – воскликнул король с притворным изумлением. – Но я не вижу с тобой Хильды… ее здесь вовсе нет.
При последних словах его Хильда встала: высокая фигура ее показалась так внезапно на вершине холма, что можно было подумать, не выросла ли она из земли.
Она подошла легкой поступью к внучке и поклонилась надменно королю.
– Я здесь! – произнесла она совершенно спокойно. – Чего хочет король от своей слуги Хильды?
– Ничего! – отвечал торопливо монарх, и лицо его выразило смущение и боязнь, – я хотел попросить тебя держать это молоденькое, прелестное создание в тиши уединения, совершенно согласно с его предназначением отказаться от света и посвятить себя безраздельно служению высшему существу.
– Не тебе говорить бы эти слова, король! – воскликнула пророчица, – не сыну Этельреда, сына Ведена! Последний представитель славного рода Пенда обязан жить и действовать; он не имеет права закабалить себя в монастырскую келью; нет, его долг воспитывать храбрых, доблестных воинов;, в них всегда ощущается громадный недостаток, и пока чужестранцы не уйдут до единого из саксонских владений, нужно беречь от гибели и малейший отросток на дереве Ведена.
– «Per la resplender De»?! Ты чересчур отважна! – воскликнул гневно рыцарь, находившийся подле короля Эдуарда, и смуглое лицо его запылало румянцем, – ты, как лицо подвластное, обязана, конечно, держать язык на привязи! Притом ты выдаешь себя за христианку, а твердишь о языческом своем боге Водене.
Сверкающий взор рыцаря встретился с взором Хильды; в глазах ее светилось глубокое презрение, к которому примешивался непроизвольный ужас.
– Дорогое дитя! – произнесла она, опустив нежно руку на роскошные кудри своей милой Юдифи, – вглядись в этого рыцаря и старайся запомнить черты его лица! Это тот человек, с которым ты увидишься только два раза в жизни.
Молоденькая девушка подняла на него прекрасные глаза, и они приковались к нему будто волшебной силой. Туника незнакомца из дорогого бархата темно-алого цвета была в резком контрасте с белоснежной одеждой короля-исповедника; его мощная шея была совсем открыта; накинутый на плечи, весьма короткий плащ с меховой подбойкой не скрывал его груди, а грудь эта казалась способной не поддаться напору целой армии, и руки, очевидно, не уступали ей в несокрушимой силе. Он был среднего роста, но казался на вид выше всех остальных, и это вызывалось его гордой осанкой, исполненной холодного, сурового величия.
Но всего замечательнее во всей особе рыцаря было его лицо: оно цвело здоровьем и юношеской свежестью; незнакомец не следовал обычаю царедворцев, подражавших норманнам; он брил усы и бороду и казался поэтому несравненно моложе, чем был на самом деле; на черные, густые, глянцевые волосы с синеватым отливом была слегка надвинута невысокая шапочка, украшенная перьями.
Вглядевшись повнимательнее в его широкий лоб, можно было заметить, что время провело на нем неизгладимый след.
Складка, образовавшаяся между прямых бровей, наводила на мысль, что этот человек наделен от природы огненным темпераментом и сильным властолюбием, а легкие морщины, бороздившие лоб, обнаруживали наклонность к глубоким размышлениям и к разработке сложных и серьезных вопросов; во взгляде его было что-то гордое, львиное; его маленький рот был довольно красив, но самой выдающейся из всех частей лица был его подбородок: он выдавал железную, беспощадную волю; природа наделяет такими подбородками у звериной породы одного только тигра, а в семье человеческой – одних завоевателей, какими были Цезарь, Кортес, Наполеон.
Эта личность, вообще, отличалась способностью вызывать в женском поле восторг и удивление, в мужчинах – глубокий непроизвольный страх. Но в том пристальном взгляде, которым приковалась пугливая Юдифь к суровому лицу благородного рыцаря, не светился восторг: в нем выражался только тот глубокий, безмолвный и леденящий ужас, в котором застывает существо бедной птички под обаянием взгляда ее врага – змеи.
Молодая девушка сознавала в душе, что ей не позабыть до гробовой доски этого повелительно-сурового лица, и образ этот будет тесниться в ее мысли и в ее сновидении и стоять перед нею при ярком свете дня и в густом мраке ночи.
Этот пристальный взгляд утомил, очевидно, благородного рыцаря.
– Прекрасное дитя! – произнес он с надменно-приветливой улыбкой, – не следуй наставлениям твоей суровой родственницы, не учись относиться враждебно к чужестранцам! Могу тебя уверить, что и норманнский рыцарь способен подчиниться влиянию красоты!
Он отделил один из дорогих бриллиантов, придерживавших перья, украшавшие шапочку, и продолжая все с той же приветливой улыбкой:
– Прими эту безделку на память обо мне, и если меня будут бранить и проклинать и ты это услышишь, укрась этим бриллиантом свои чудные кудри и вспомни с добрым чувством о Вильгельме норманнском! [В саксонских и норманнских хрониках Вильгельм именуется графом, но мы станем отныне именовать его герцогом, каким он и был в действительности]
Бриллиант сверкнул на солнце и упал к ногам девушки, но Хильда не дала ей воспользоваться даром и отбросила его посохом под копыта коня короля Эдуарда.
– Ты рожден от норманнки, – воскликнула она, – и она обрекла тебя провести всю твою молодость в томлениях изгнания: растопчи же копытами твоего скакуна дар этого норманна. Ты так благочестив, что все твои слова достигают до неба: все это говорят! Так молись же, король, да ниспошлет оно мир твоему отечеству и гибель чужестранцу!
Слова Хильды звучали такой повелительностью, в ней было столько мрачного, сурового величия, что суеверный страх охватил моментально всю свиту короля. Опустив покрывало, пророчица опять взошла на тот же холм. Добравшись до вершины, она остановилась, и вид ее высокой, неподвижной фигуры усилил панику, вызванную в присутствующих предшествующей сценой.
– Едем дальше! Живее! – скомандовал король, осенивший себя широким крестным знамением.
– Нет, клянусь всем святым! – воскликнул герцог норманнский, устремив свои черные, блестящие глаза на кроткое лицо короля Эдуарда. – Терпение человека должно иметь пределы, а подобная дерзость способна возмутить самых невозмутимых, и если бы жена самого знаменитого из норманнских баронов, то есть жена Фиц-Осборна, дерзнула бы затронуть меня подобной речью…
– То ты бы поступил точно таким же образом, – перебил Эдуард, – ты простил бы ее и отправился далее!
Губы герцога норманнского задрожали от гнева, но он не проявил его ни одним резким словом, а, напротив того, взглянул на короля почти с благоговением. Вильгельм не отличался особенной терпимостью к человеческим слабостям и поступал нередко с полной беспощадностью, но в нем было развито религиозное чувство, глубокая набожность короля-исповедника, его кротость и мягкость привлекали к нему все симпатии графа. Примеры доказали, что люди, одаренные несокрушимой волей, привязывались к кротким и нежным существам; это было доказано той восторженной преданностью, с которой относились дикие и невежественные обитатели севера к искупителю мира: они плакали, слушая его кроткие заповеди, они благоговели перед его святой и безупречной жизнью, но не имели силы побороть свои дикие и порочные страсти и подражать ему в чистоте и смирении.
– Клянусь моим Создателем, что я люблю тебя и смотрю на тебя с глубоким уважением! – воскликнул герцог норманнский, обратясь к королю, – и будь я твоим подданным, я разнес бы на части всякого, кто рискнул бы порицать твою личность! Но кто же эта Хильда? Не сродни ли тебе эта странная женщина? В ее жилах течет, судя по ее смелости, королевская кровь.
– Да, Вильгельм bien-aime, эта гордая Хильда, да простит ее Бог, доводится родней королевскому роду, но не тому, которого я служу представителем! – отвечал Эдуард и, понизивши голос, прибавил боязливо. Все думают, что Хильда, принявшая христианство, осталась той же ревностной сторонницей язычества и что, вследствие этого, какой-то чародей или даже злой дух посвятил ее в тайны, не совместные с духом христианской религии! Но мне приятнее думать, что испытания жизни повлияли отчасти на ее здравый смысл!
Король вздохнул с глубоким сердечным сокрушением о заблуждении Хильды, герцог устремил глаза, исполненные гневного и гордого презрения на фигуру пророчицы, продолжавшей стоять с неподвижностью статуи на вершине холма, и сказал потом с мрачным, озабоченным видом:
– Так в жилах этой ведьмы течет на самом деле королевская кровь? Но я хочу надеяться, что у нее нет наследников, способных предъявить какое-нибудь право на саксонский престол!
– Да, но жена Годвина ее близкая родственница, а это обстоятельство чрезвычайно важно! – отвечал Эдуард. – Ты знаешь, как и я, что хоть изгнанный граф не делает попыток, чтобы завладеть престолом, но это не мешает ему желать неограниченной и безраздельной власти над нашими народами.
Король начал описывать важнейшие события из истории Хильды, но он имел такое неясное понятие о том, что совершалось у него в королевстве, он так плохо изучил дух своего народа и его описания были настолько сбивчивы и настолько неверны, что автор принимает на себя удовольствие ознакомить читателя с биографией Хильды.
Глава II
Славные люди были те отважные воины, которые получили впоследствии название датчан. Хотя они старались погрузить покоренные ими народы во мрак прежнего невежества, но они тем не менее положили начало просвещению других, свободных от их ига. Шведы, норвежцы, датчане имели много общего в главных чертах характера и расходились только в некоторых частностях. Все они отличались неутомимой деятельностью и стремлением к личной и гражданской свободе; их понятия о чести были крайне ошибочны, но они обладали особенной общительностью и сживались свободно с другими племенами; в этом и заключалось резкое их различие с нелюдимыми кельтами.
Да! «Frances li Archivesce li dus Rou bauptiza».
«Франкенс, архиепископ, крестил Рольфа герцога».
И не прошло еще столетия после этого крещения, как потомки этих закоренелых язычников, не щадивших прежде ни алтаря, ни его священнослужителей, сделались самыми ревностными защитниками христианской церкви; старинное наречие было забыто, за исключением остатков его в городе Байе; древние имена их превратились во французские титулы и нравы франко-норманнов до того изменили их, что в них не осталось ничего прежнего, кроме скандинавской храбрости.
Таким же образом сродные им племена, кинувшиеся в Англосаксонию для грабежа и убийств, сделались в сравнительно короткое время одной из самых патриотических частей англосаксонского народонаселения, как только великий Альфред успел подчинить их своей власти.
В то время, с которого начинается наш рассказ, эти норманны жили мирно, под названием датчан, в пятнадцати английских графствах, даже в Данелаге, за границами этих графств.
Самое большое число их находилось в Лондоне, где они даже имели свое собственное кладбище. Национальное собрание датчан в Витане решало выбор королей, и вообще, они совершенно слились с туземцами. Еще и теперь в одной трети Англии провинциальное дворянство, купцы и арендаторы происходят от викингов, женившихся на саксонских девушках. Было, вообще, мало разницы между норманнским рыцарем времен Генриха I и саксонским таном из Норфолька и Йорка: оба происходили от саксонских матерей и скандинавских отцов.
Но, хотя эта гибкость была одной из характерных черт характера скандинавцев, были, разумеется, и исключения, в которых неподатливость их была просто поразительна. Норвежские хроники, так же как и некоторые места нашей истории, доказывают, до какой степени фальшиво относились многие из поклонников Одина к принятому ими христианству. Несмотря на то, что они принимали святое крещение, в них все же оставались прежние языческие понятия. Даже Гарольд, сын Канута, жил и царствовал как человек, «отверженный от христианской веры», потому что он не был в состоянии добиться помазания на царство от кентерберийского епископа, принявшего к сердцу дело брата его, Гардиканута.
На скандинавском континенте священники часто принуждены были смотреть сквозь пальцы на многие беззакония, вроде многоженства и тому подобного. Если даже они и искренне вступали в христианство, то тем не менее не могли отрешиться от всех своих суеверий. Незадолго до царствования исповедника. Канут Великий издал множество законов против колдовства и ворожбы, поклонения камням, ручьям, и против песен, которыми величали мертвецов; эти законы предназначались для датских новообращенных, так как англосаксонцы, покоренные уже несколько веков тому назад, душой и телом были привержены христианству.
Хильда, происходившая из датского королевского дома и приходившаяся Гите, племяннице Канута, двоюродной сестрой, прибыла в Англию год спустя после восшествия на престол Канута, вместе со своим мужем, упрямым графом, который хотя и был крещен, но втайне все еще поклонялся Одину и Тору. Он пал в морском сражении, происходившем между Канутом и святым Олафом норвежским. Заметим мимоходом, что Олаф неистово преследовал язычество, что однако ничуть не мешало ему самому придерживаться многоженства. После него даже царствовал один из его побочных сыновей, Магнус. Муж Хильды умер последним на палубе своего корабля, в твердой надежде, что Валькиры перенесут его прямо в Валгаллу.
Хильда осталась после него с единственной дочерью, которую Канут выдал замуж за богатого саксонского графа, происходившего от Пенда, этого короля Мерции, ни за что не хотевшего принять христианство, но говорившего из осторожности, что не будет препятствовать своим соседям сделаться христианами, в случае, если они только действительно будут жить по-христиански, то есть – в мире и согласии. Этельвольф, зять Хильды, впал в немилость Гардиканута, потому что был в душе более саксонцем, чем датчанином; бешеный король не посмел, однако, представить его открыто в Витан, но отдал насчет его тайные приказания, вследствие чего последний и был умерщвлен в объятиях своей жены, которая не перенесла этой потери. Таким образом, дочь их, Юдифь, перешла под опеку Хильды.
По причине той же гибкости, отличавшей скандинавцев и заставлявшей их переносить всю свою любовь к родине на приютившую их страну, Хильда тоже привязалась так к Англии, как будто родилась в ней. По живости же воображения и вере в сверхъестественное, она осталась датчанкой. После смерти мужа, которого она любила неизменной любовью, душа ее с каждым днем все более и более обращалась к невидимому миру.
Чародейство в Скандинавии имело различные формы и степени. Там верили в существование ведьмы, врывавшейся будто бы в дома пожирать людей и скользившей по морю, держа в зубах остов волка-великана, из громадных челюстей которого капала кровь; признавали и классическую валу или сивиллу, предсказывавшую будущее. В скандинавских хрониках много рассказывается об этих сивиллах; они были большей частью благородного происхождения и обладали громадным богатством. Их постоянно сопровождало множество рабынь и рабов, короли приглашали их к себе для совещаний и усаживали на почетные места. Гордая Хильда со своими извращенными понятиями, избрала, конечно, ремесло сивиллы: поклонница Одина [Один или Воден – бог северных народов, первым именем его называли жители Скандинавии, вторым – саксонцы] не изучала ту часть своей науки, которая могла бы, с ее точки зрения, служить интересам черни. Мечты ее устремлялись на судьбы государств и королей; она желала поддерживать те династии, которым должно было царствовать над будущими поколениями. Честолюбивая, надменная она внесла в свою новую обстановку предрассудки и страсти блаженной поры давно минувшей молодости.
Все человеческие чувства ее сосредотачивались на Юдифи, этой последней представительнице двух королевских семейств. Стараясь проникнуть в будущее, она узнала, что судьба ее внучки будет тесно связана с судьбой какого-то короля; оракул же намекнул на какую-то таинственную, неразрывную связь ее угасавшего рода с домом графа Годвина, мужа ее двоюродной сестры. Гиты. Этот намек заставил ее более прежнего привязаться к дому Годвина. Свен, старший сын графа, был сначала ее любимцем и поддался, в свою очередь, ее влиянию, вследствие своей впечатлительной и поэтической натуры. Мы увидим впоследствии, что Свен был несчастнее своих братьев. Когда семья Годвина отправилась в изгнанье, вся Англия отнеслась к ней с величайшим сочувствием, но в ней не отыскалось ни единой души, которая вздохнула бы с сокрушением о Свене.
Когда же вырос Гарольд, второй сын графа, то Хильда полюбила его еще больше, чем прежде любила Свена. Звезды уверяли ее, что он достигнет высокого положения в свете, а замечательные способности его подтверждали это пророчество. Привязалась она к Гарольду отчасти вследствие предсказания, что судьба Юдифи связана с его судьбой, а отчасти оттого, что не могла проникнуть дальше этого в будущее их общей судьбы, так что она колебалась между ужасом и надеждой. До сих пор ей еще не удавалось повлиять на умного Гарольда. Хотя он чаще своих братьев посещал ее, на лице его постоянно появлялась недоверчивая улыбка, как только она начинала говорить с ним в качестве предсказательницы. На ее предложение помочь ему невидимыми силами, он спокойно отвечал:
«Храбрец не нуждается в ободрении, чтобы выполнить свою обязанность, а честный человек презирает все предостережения, которые могли бы поколебать его добрые намерения».
Знаменательно было то обстоятельство, что все находившиеся под влиянием Хильды погибали преждевременно самым плачевным образом, несмотря на то что магия ее была самого невинного свойства. Тем не менее народ так почитал ее, что законы против колдовства никак не могли быть безопасно применимы к ней. Высокородные датчане уважали в ней кровь своих прежних королей и вдову одного из знаменитейших воинов. К бедным она была добра, постоянно помогала им и словом и делом, со своими рабами обращалась тоже милостиво и потому могла твердо надеяться, что они не дадут ее в обиду.
Одним словом, Хильда была замечательно умна и не делала ничего, кроме добра. Если и предположить, что некоторые люди известного темперамента, обладающие особенно тонкими нервами и вместе с тем пылкой фантазией, могли, действительно, иметь сообщения со сверхъестественным миром, то древнюю магию никак нельзя сравнить с гнилым болотом, испускающим ядовитые испарения и закрытым для доступа света, но следует уподобить ее быстрому ручью, журчащему между зеленых берегов и отражающему в себе прелестную луну и мириады блестящих звезд.
Итак, Хильда и прекрасная внучка ее жили тихо и мирно, в полнейшей безопасности. Нужно еще добавить, что пламеннейшим желанием короля Эдуарда и девственной, подобно ему благочестивой, его супруги было посвятить Юдифь служению алтарю. Но по законам нельзя было принуждать ее к этому без согласия опекунши или ее собственного желания, а Юдифь никогда не противоречила ни словом, ни мыслью своей бабушке, которая не хотела и слышать об ее вступлении в храм.
Глава III
Между тем как король Эдуард сообщал норманнскому герцогу все, что ему было известно и даже неизвестно о Хильде, лесная тропинка, по которой они ехали, завела их в такую чащу, как будто столица Англии была от них миль за сто. Еще и теперь можно видеть в окрестностях Норвуда остатки тех громадных лесов, в которых короли проводили время, гоняясь за медведями и вепрями. Народ проклинал норманнских монархов, подчинивших его таким строгим законам, которые запрещали ему охотиться в королевских лесах; но и в царствование англосаксонцев простолюдин не смел преступить эти законы под страхом смертной казни.
Единственной земной страстью Эдуарда была охота, и редко проходил день, чтобы он не выезжал после литургии со своими соколами или легавыми собаками в леса. Соколиную охоту он, впрочем, начинал только в октябре, но и в остальное время он постоянно брал с собой молодого сокола, чтобы приучить его к охоте, или старого любимого ястреба.
В то время, как Вильгельм начинал тяготиться бессвязным рассказом доброго короля, собаки вдруг залаяли и из чащи вылетел внезапно бекас.
– Святой Петр! – воскликнул король, пришпоривая коня и спуская с руки знаменитого перегринского сокола.
Вильгельм не замедлил последовать его примеру, и вся кавалькада поскакала галопом вперед, любуясь на поднимавшуюся добычу и тихо кружившегося вокруг нее сокола.
Король, увлекшись сценой, чуть не полетел с коня, когда этот последний внезапно остановился перед высокими воротами, проделанными в массивной стене, сложенной из кирпичей и булыжника.
На воротах апатично и неподвижно сидел высокорослый сеорль, а за ним стояла группа поденщиков, опираясь на косы и молотильные цепы. Мрачно и злобно смотрели они на приближающуюся кавалькаду. Здоровые, свежие лица и опрятная одежда доказывали, что им живется не дурно. Действительно, поденщики были в то время гораздо лучше обеспечены, чем теперь, в особенности если они работали на богатого англосаксонского тана.
Стоявшие на воротах люди были прежде дворовыми Гарольда, сына Годвина, изгнанника.
– Отоприте ворота, добрые люди, отоприте скорее! – крикнул им Эдуард по-саксонски, причем в произношении его слышалось, что этот язык не привычен ему.
Никто не двинулся с места.
– Не следует топтать хлеб, посеянный нами для нашего графа Гарольда, проворчал сеорль сердито, между тем как поденщики одобрительно рассмеялись.
Эдуард с несвойственным ему гневом привскочил на седле и поднял с угрозой руку на упрямого сеорля; вместе с тем подскакала его свита и обнажила торопливо мечи. Король выразительным жестом пригласил своих рыцарей успокоиться и ответил саксонцу:
– Наглец!.. Я бы наказал тебя, если бы мог! – В этом восклицании было много и смешного, и трогательного. Норманны отвернулись, чтобы скрыть улыбку, а саксонец оторопел. Он теперь узнал великого короля, который был не в состоянии причинить кому-либо зло, как бы ни вызывали его гнев.
Сеорль соскочил проворно с ворот и отпер их, почтительно преклонившись пред своим монархом.
– Поезжай вперед, Вильгельм, мой брат, – сказал Эдуард спокойно, обратившись к герцогу.
Глаза сеорля засверкали, когда он услышал имя герцога норманнского. Пропустив вперед всех своих спутников, король обратился снова к саксонцу.
– Отважный молодец, – сказал он. – Ты говорил о графе Гарольде и его полях; разве тебе не известно, что он лишился всех своих владений и изгнан из Англии?
– С вашего позволения, великий государь, эти поля принадлежат теперь Клапе, шестисотенному.
– Как так? – спросил торопливо Эдуард. – Мы, кажется, не отдавали поместья Гарольда ни саксонцам, ни Клапе, а разделили их между благородными норманнскими рыцарями.
– Эти прекрасные поля, лежащие за ними луга и фруктовые сады были переданы Фульке, а он продал их Клапе, бывшему управляющему Гарольда. Так как у Клапы не хватило денег, то мы дополнили необходимую сумму своими грошами, которые нам удалось скопить, благодаря нашему благородному графу. Сегодня только мы запивали магарыч… Вот мы, с Божьей помощью, и будем заботиться о благосостоянии этого поместья, чтобы снова передать его Гарольду, когда он вернется… что неминуемо.
Несмотря на то что Эдуард был замечательно прост, он все-таки обладал некоторой долей проницательности, и потому понял, как сильна была привязанность этих грубых людей к Гарольду Он слегка изменился в лице и глубоко задумался.
– Хорошо, мой милый! – проговорил он ласково, после минутной паузы. Поверь, что я не сержусь на тебя за то, что ты любишь так своего тана; но есть люди, которым это может и не понравиться, поэтому я предупреждаю тебя по-дружески, что уши твои и нос не всегда будут в безопасности, если ты будешь со всеми так же откровенен, как был со мною.
– Меч против меча, удар против удара! – произнес с проклятием саксонец, схватившись за рукоять ножа. – Дорого поплатится тот, кто прикоснется к Сексвольфу, сыну Эльфгельма!
– Молчи, молчи, безумный! – воскликнул повелительно и гневно король и отправился далее, вслед за норманнами, успевшими уже выбраться в поле, покрытое густой, колосистой рожью, и наблюдавшими с видимым удовольствием за движениям соколов.
– Предлагаю пари, государь! – воскликнул прелат, в котором не трудно было узнать надменного и храброго байеского епископа Одо, брата герцога Вильгельма. – Ставлю своего бегуна против твоего коня, если сокол герцога не одержит верх над бекасом.
– Святой отец, – возразил Эдуард недовольным током, – подобное пари противно церковным уставам, и монахам запрещено заниматься им… Поди ты, это нехорошо!
Епископ, не терпевший противоречия даже от своего надменного брата, нахмурился и готовился дать резкий ответ, но Вильгельм, постоянно старавшийся избавить короля от малейшей неприятности, заметил намерение Одо и поспешил предупредить ссору.
– Ты порицаешь нас справедливо, король, – сказал он торопливо, наклонность к легкомысленным и пустым удовольствиям – один из капитальных недостатков норманнов… Но полюбуйся лучше своим прекрасным соколом! Полет его величествен… смотри, как он кружится над несчастным бекасом… он его настигает!.. Как он смел и прекрасен!
– А все же клюв бекаса пронзит сердце отважной, величавой птицы! заметил насмешливо епископ.
Почти в ту же минуту бекас и сокол опустились на землю. Маленький сокол герцога последовал за ним и стал быстро кружиться над обеими птицами.
Обе были мертвы.
– Принимаю это за предзнаменование, – пробормотал герцог по-латыни. Пусть туземцы взаимно уничтожают друг друга!
Он свистнул, и сокол сел к нему на руку. – Поедемте домой! скомандовал король.
Глава IV
Кавалькада въехала в Лондон через громадный мост, соединявший Соутварк со столицей. Остановимся тут, чтобы взглянуть на представшую картину.
Вся окрестность была покрыта дачами и фруктовыми садами, принадлежавшими богатым купцам и мещанам. Приблизившись к реке с левой стороны, можно было видеть две круглые арены, предназначенные для травли быков и медведей. С правой стороны был холм, на котором упражнялись фокусники, для потехи гуляющей по мосту публики. Один из них попеременно кидал три мяча и три шара, которые ловил затем один вслед за другим. Невдалеке от него плясал громадный медведь под звуки флейты или флажолета. Зрители громко хохотали над ним, но смех их мгновенно прекратился, когда послышался топот норманнских бегунов, причем всеобщее внимание устремилось на знаменитого герцога, ехавшего рядом с королем.
В начале моста, на котором когда-то происходила страшная битва между датчанами и святым Олафом, союзником Этельреда, находились две полуразрушенные башни, выстроенные из римских кирпичей и дерева, а возле них стояла маленькая часовня. Мост был так широк, что два экипажа могли свободно ехать по нему рядом, и постоянно пестрел многочисленными пешеходами. Это было любимое местопребывание песенников; тут сновали взад и вперед сарацины со своими испанскими и африканскими товарами; немецкий купец спешил по этому мосту к своей даче, рядом с ним шел закутанный отшельник, а в стороне виднелся столичный франт, лебезивший возле молодой крестьянки, идущей на рынок с корзиной, наполненной ландышами и фиалками.
Жгучий взгляд Вильгельма останавливался с изумлением то на группах двигавшихся людей, то на широкой реке Думала ли глазевшая в это время на него толпа, что он будет для нее строгим властелином, но вместе с тем даст ей такие льготы, которых она прежде никогда не имела?
– Клянусь святым крестом! – воскликнул он наконец. – Ты, дорогой брат, получил блестящее наследство!
– Гм! – произнес король небрежно. – Ты не знаешь, как трудно управлять этими саксонцами… А датчане? – сколько раз они врывались сюда?! Вот эти башни – памятники их нашествия… Почем знать, может быть, уже в будущем году на этой реке снова будет развеваться знамя с изображением черного ворона? Король датский, Магнус уже претендует на мою корону, в качестве наследника Канута… а… а Годвина и Гарольда, единственных людей, которых боятся датчане, нет здесь.
– Ты в них не будешь нуждаться, Эдуард! – проговорил герцог скороговоркой. – В случае опасности посылай за мной: в моей новой шербургской гавани стоит много кораблей, готовых к твоим услугам… Скажу тебе в утешение, что если б я был королем Англии, если б я владел этой рекой, то народ мог бы спать мирным сном от всенощной до заутрени. Клянусь Создателем, что никто никогда не увидел бы здесь датского знамени!
Вильгельм не без особенного намерения выразился так самоуверенно: цель его была та, чтобы добиться от Эдуарда обещания передать ему престол.
Но король промолчал, и кавалькада начала приближаться к концу моста.
– Это что еще за древняя развалина? – спросил герцог, скрывая свою досаду на молчаливость Эдуарда. – Не остатки ли это какой-нибудь римской крепости?
– Да, говорят, что она была выстроена римлянами, – ответил король. Один из ломбардских архитекторов прозвал эту башню развалиной Юлия.
– Эти римляне были во всех отношениях нашими учителями, – заметил Вильгельм. – Я уверен, что это самое место будет когда-нибудь выбрано одним из последующих королей Англии для постройки дворца… А это что за замок?
– Это Тоуер, в котором обитали наши предки… Я и сам жил в нем, но теперь предпочитаю ему тишину торнейского острова.
Говоря это, они достигли Лондона, который тогда еще был мрачным, некрасивым городом. Дома его были большей частью деревянные; редко виднелись окна со стеклами: они просто защищались полотняными занавесками. Там и сям, на больших площадях, попадались окруженные садами храмы. Множество громадных распятий и образов на перекрестках возбуждали удивление иноземцев и благоговение англичан. Храмы отличались от простых домов тем, что над соломенными или тростниковыми крышами их находились грубые конусообразные и пирамидальные фигуры. Опытный глаз ученого мог бы различить еще следы прежней римской роскоши, остатки первобытного города, в настоящее время застроенного рынками.
Вдоль Темзы возвышалась стена Константина, хотя уже сильно попорченная. Вокруг бедной церкви святого Павла, в которой был похоронен Себба, последний король саксонцев, отказавшийся от престола в пользу несчастного отца Эдуарда, – стояли громадные развалины храма Дианы. Возле башни, прозванной в позднейшие времена сарацинским именем «Барбикан», находились остатки римской каланчи, с которой когорты наблюдали за тем, чтобы усмотреть пожар или увидать издали приближение неприятеля. Посреди Бишопс-гете-стрета сидел на своем троне изуродованный Юпитер, у ног которого находился орел; многие из новообращенных датчан останавливались перед ним, думая, что это Один со своим вороном. У Людгета указывали на арки, оставшиеся от колоссального римского водопровода, а близ «стального дворца», в котором обитали немецкие купцы, стоял полностью сохранившийся римский храм, существовавший уже во времена Жоффрея монмутского. За стенами города еще тянулись по равнинам римские виноградники. На том самом месте, где прежде римляне совершали свою меновую торговлю, занимались тем же промыслом люди, принадлежавшие к разным национальностям. На каждом шагу в Лондоне и вне его выкапывались урны, вазы, оружие и человеческие кости, но никто не обращал на все это никакого внимания.
Но герцог норманнский смотрел не на остатки прежней цивилизации, а думал о людях, которые послужат проводниками будущего просвещения страны.
Всадники проехали в молчании Сити и миновали небольшой мост, перекинутый через речку Флит. Налево виднелись поля, направо – зеленеющие леса и многочисленные рвы.
Наконец они достигли деревни Шеринг, которую Эдуард недавно пожаловал вестминстерскому храму. Остановившись на минуту перед зданием, где воспитывались соколы, они повернули к грубому кирпичному двору, принадлежавшему шотландским королям, а оттуда поскакали к каналу, окружавшему Вестминстер. Здесь они сошли с лошадей и сели в шлюпку, которая должна была перевезти их на противоположную сторону.
Глава V
Ворота нового дворца Эдуарда отворились, чтобы впустить саксонского короля и норманнского герцога. Вильгельм окинул взором каменную, еще неоконченную громаду дворца с его длинными рядами сводчатых окон, твердыми пилястрами, колоннадами и массивными башнями, взглянул на группы придворных, вышедших к нему навстречу… и сердце радостно забилось в его мощной груди.
– Разве нельзя уже назвать этот двор норманнским? – шепнул он своему брату – Взгляни на этих благородных графов: разве они все не одеты в наш костюм? А эти ворота разве не созданы рукой норманна?..
Да, брат, в этих палатах занимается заря нового восходящего светила!
– Если бы в Англии не было народа, то она теперь принадлежала бы тебе, – возразил епископ. – Ты не видел, во время нашего въезда, нахмуренных бровей, не слышал сердитого ропота?.. Есть много негодяев, и ненависть их сильна!
– Силен и конь, на котором я езжу, – сказал герцог, – но смелый ездок усмиряет его уздой и шпорами.
Менестрели заиграли и запели любимую песнь норманнов. Норманнские рыцари присоединились к хору и приветствовали таким образом вступление могучего герцога в жилище слабого потомка Водена.
Во дворе герцог соскочил с коня, чтобы поддержать стремя королю. Эдуард положил руку на широкое плечо своего гостя и, довольно неловко спустившись на землю, обнял и поцеловал его перед всем собранием, после чего он ввел его за руку в прекрасный покой, нарочно устроенный для Вильгельма, где и оставил его одного с его свитой.
После ухода короля, герцог разделся и погрузился в глубокое раздумье. Когда же Фиц-Осборн, знатнейший из норманнских баронов, пользовавшийся особенным доверием герцога, подошел к нему, чтобы ввести его в баню, прилегавшую к комнате, Вильгельм отступил и закутался в свою мантию.
– Нет, нет! – прошептал он тихо. – Если ко мне и пристала английская пыль, то пусть она тут и остается!.. Ты пойми, Фиц-Осборн, ведь она равносильна началу моего владения страной!
Движением руки он приказал своей свите удалиться, оставив при себе Фиц-Осборна и Рольфа, графа гирфордского, племянника Эдуарда, к которому Вильгельм был особенно расположен.
Герцог прошелся молча два раза по комнате и остановился у круглого окна, выходившего на Темзу.
Прелестный вид открылся перед его глазами; заходящее солнце озаряло флотилию маленьких лодок, облегчавших сообщение между Вестминстером и Лондоном. Но взор герцога искал серые развалины баснословного Тоуера, башни Юлия и лондонские стены, он скользнул и по мачтам того зарождавшегося флота, который послужил в царствование Альфреда Дальнозоркого для открытия неизвестных морей и внес цивилизацию в самые отдаленные, неизвестные страны.
Герцог глубоко вздохнул и протянул непроизвольно руку, как будто бы желая схватить еле раскинувшийся перед ним модный город.
– Рольф, – сказал он внезапно, – тебе известно богатство лондонского купечества, ты ведь, foi guiliaume, mon gentil chevalier, настоящий норманн и чуешь близость золота точно так, как собака приближение вепря!
Рольф улыбнулся при этом двусмысленном комплименте, который оскорбил бы всякого честного простолюдина.
– Ты не ошибся, герцог! – ответил он ему. – Обоняние изощряется в этом английском воздухе… где встречаются люди всевозможных наций: саксонцы, финлянды, датчане, фламандцы, пикты и валлоны – не так как у нас, где уважаются только высокородные и отважные люди. Золото и поместья имеют здесь то же значение, что и благородное происхождение; это доказывается уже тем, что чернь прозвала челнов Витана многоимущими. Сегодняшний сеорль может завтра же сделаться именитым вельможей, если он разбогатеет каким-нибудь чудом в продолжение ночи. Он может тогда жениться даже на царской родственнице и командовать армией. А обедневший граф подвергается тотчас же всеобщему презрению; он лишается своего прежнего значения и становится в уровень с людьми низшего класса; сыновья его могут дойти до унизительного положения поденщиков… Да, золото уважается здесь более всего; все стремится к наживе, а клянусь святым Павлом, что примеры заразительны!
– Хорошо, – сказал герцог, выслушав эту речь и потирая руки. – Трудно было бы покорить или даже поколебать народ, тесно слившийся с единственным потомком доблестного, неподкупного племени.
– Таковы все бретонцы, но таковы и все мои валлийцы, герцог! – заметил ему Рольф.
– Но в стране, где богатство ставится выше благородного происхождения, – продолжал Вильгельм, не обращая внимания на замечание Рольфа, – можно и подкупить народных предводителей, а чернь везде сильна исключительно бескорыстными, мужественными вождями… Мы, однако же, отдалились от главного предмета, этот Лондон, вероятно, очень богатый город, любезнейший мой Рольф?
– Да, настолько богатый, что может свободно выставить армию, которой хватило бы от Руана до Фландрии, а от нее до Парижа.
– В жилах Матильды, которую ты желаешь иметь своей супругой, течет кровь Карла Великого, – заметил Фиц-Осборн. – Дай Бог, чтобы дети ее завоевали царство доблестного монарха!
Герцог слегка нагнулся и приложился набожно к висевшему на его груди кресту со святыми мощами.
– Как только я уеду, – обратился он снова к Рольфу, – спеши к своим валлийцам; они очень упрямы и тебе будет с ними немало хлопот!
– Да, спать в тесном соседстве с этим рассвирепевшим роем не совсем-то удобно!
– Ну, так пусть же валлийцы подерутся с саксонцами; старайся продлить между ними борьбу, – посоветовал Вильгельм. – Помни нынешнее предзнаменование: норвежский сокол герцога Вильгельма царил над валлийским соколом и саксонским бекасом, после того как они взаимно уничтожили друг друга… Но пора одеваться: нас скоро придут звать на ужин и на пир!