Мой роман, или Разнообразие английской жизни

Бульвер-Литтон Эдвард Джордж

Часть одиннадцатая

 

 

Глава XCVII

Леонард явился в сад и подошел к гулявшим. Графиня, может статься, для того, чтоб угодить сыну, была более, чем учтива: она была особенно ласкова. Она слушала Леонарда внимательнее прежнего и, при всей своей разборчивости насчет происхождения, была изумлена открытием, что сын простого плотника сделался настоящим джентльменом. В нем недоставало, быть может, того тона и способа выражаться, которым отличаются люди, рожденные и воспитанные в известной сфере общества; но этот недостаток не так сильно бросается в глаза природным аристократам. В последнее время Леонард жил в самом лучшем обществе, которое существует для того собственно, чтоб полировать отечественный язык и улучшать обращение в обществе, в котором самым прекраснейшим идеям даются пленительные формы, которое предписывает, хотя и не совсем открыто, законы высшему кругу общества, – короче сказать, в обществе классических писателей. Несмотря на особенную привлекательность в голосе Леонарда, в его взгляде и манерах, – привлекательность, которая, по понятиям графини, принадлежала одному только высокому происхождению, и которая, под именем «приятного обращения», тайком прокладывает себе дорогу в чужия сердца, – несмотря на это, её расположение к нему возбуждалось в некотором роде скрытной грустью, которая редко остается незамеченною и никогда не бывает лишена чарующей прелести. Леонард и Гэлен обменялись несколькими словами. Во время непродолжительной прогулки, им представлялся всего один только случай переговорить друг с другом в стороне от прочих; но Гэлен сама не хотела воспользоваться этим случаем. Лицо Леонарда просветлело при радушном приглашении графини отобедать с ними на другой день. Принимая это предложение, Леонард взглянул на Гэлен; но взор Гэлен не встретился с его взором.

– А теперь, сказал Гарлей, отсвиснув Нерона, которого Гэлен безмолвно ласкала: – теперь я должен увезти Леонарда. Прощайте! до завтра. Мисс Виоланта, какие должны быть глаза у вашей куклы – голубые или черные?

Виоланта с выражением недоумения обратила черные свои глаза на лэди Лэнсмер и потом прижалась к ней, как будто стараясь укрыться от незаслуженного оскорбления.

– Пусть карета отправляется в Кларендон, сказал Гарлей своему лакею: – я и мистер Оран пойдем пешком. Я думаю, Леонард, вы будете весьма довольны случаем услужить вашим старинным друзьям – доктору Риккабокка и его дочери?

– Услужить им! О, конечно.

И в этот момент Леонард вспомнил слова Виоланты, когда, оставляя мирную деревню, он печалился при разлуке с теми, кого любил, и когда маленькая, черноглазая, итальянка, выказывая все свое достоинство и в то же время желая утешить юношу, сказала: «Вы должны служить тем, кого любите!» Леонард бросил на л'Эстренджа светлый, вопросительный взгляд.

– Я объявил нашему другу, снова начал Гарлей, – что ручаюсь за благородство вашей души, как за свое собственное. Теперь я намерен доказать мои слова и доверить вам тайны, которые ваша проницательность, я полагаю, давно уже открыла: наш друг совсем не то, чем он кажется.

И Гарлей в коротких словах сообщил Леонарду подробности истории Риккабокка, объяснил ему, какое положение Риккабокка занимал в своем отечестве, обстоятельство, но которому он, частью чрез коварство своего родственника, пользовавшегося всем его доверием, частью чрез влияние своей жены, которую любил всей душой, вовлечен был в сделанную им ошибку. В то самое время, как Риккабокка узнал прямую цель и виды заговорщиков, к которым он присоединился, и увидел бездну, в которую он неминуемо должен был упасть, родственник донес на него правительству и теперь пользуется плодами своей измены. Вслед за тем Гарлей сказал несколько слов о пакете, отправленном умирающей женой Риккабокка к какой-то мистрисс Бертрам, о своих надеждах, основанных на содержании того пакета, и наконец объяснил намерение, которое привлекло Пешьера в Англию.

– Верно можно сказать, прибавил Леонард: – что Риккабокка ни под каким видом не согласится на брачный союз своей дочери с подобным человеком. Где же тут опасность? Этот граф, даже еслиб Виоланта не находилась под кровом вашей матери, не имел бы никакой возможности увидеться с ней. Он не смел бы сделать нападение на дом, в котором живет Риккабокка, и увезти Виоланту, как какой нибудь феодальный барон средних веков.

– Все это весьма справедливо, отвечал Гарлей. – Но, несмотря на то, в течение моей жизни я убедился, что мы можем основательно судить об опасности не по внешним обстоятельствам, но по характеру тех людей, от кого она проистекает. Этот граф обладает в высшей степени предприимчивым духом и дерзостью, он одарен самой природой замечательными талантами, которые как нельзя лучше можно употребить в дело там, где требуется двоедушие и умение вести интригу; это один из тех людей, которые поставили себе за правило хвастаться всем и каждому, что они не знают неудачи в своих предприятиях; и этот человек теперь здесь, побуждаемый с одной стороны всем, что только может возбудить корыстолюбие, а с другой стороны – всем, что изобретательность может сообщить отчаянию. Поэтому, хотя я не могу догадаться, какого рода будет план Пешьера, но нисколько не сомневаюсь, что это будет план, который может создать одна хитрость, и выполнить его – одна отвага, и к выполнению которого будет приступлено немедленно по открытии убежища Виоланты, то есть прежде, чем мы успеем предупредить опасность возвращением её отца в отечество и обнаружением измены и ложного доноса, за которые Пешьера в настоящее время пользуется доходами с имений Риккабокка. Таким образом, пока, мы станем употреблять всевозможные средства к отысканию потерянных документов, вместе с тем должны узнавать замыслы графа, чтобы иметь возможность противодействовать. В Германии я с удовольствием узнал, что сестра Пешьера находится в Лондоне. Мне довольно известны как характер этого человека, так и отношения между им и его сестрой, и потому я полагаю, что он намерен сделать ее своим орудием и сообщницей. Пешьера, как вы можете судить по его дерзкому пари, не принадлежит к числу тех отъявленных бездельников, которые готовы отрезать себе правую руку для того, чтобы она не знала, что сделала левая рука: скорее – это один из тех самоуверенных, хвастливых, предприимчивых наглецов, у которых совесть до такой степени подавлена, что она помрачает даже рассудок, – человек, который должен иметь близкое к себе существо, перед которым бы он мог хвастаться своими дарованиями и качествами и мог бы доверять свои замыслы. Пешьера уже сделал все, что нужно было, для того, чтоб подчинить себе эту бедную женщину, обратить ее в свою рабу, в свое оружие. Я узнал некоторые черты в её характере: они показывают, что маркиза имеет наклонность ко всему доброму и благородному. Несколько лет тому назад, она пленила своей красотой одного молодого англичанина. Пешьера воспользовался этим обстоятельством, с тою целью, чтоб вовлечь неопытного поклонника красоты в игру, и потому избрал сестру свою приманкой и орудием в своих низких замыслах. Она не ободряла искательства нашего соотечественника, – напротив, предупредила его о западне, поставленной ему, и потом умоляла его уехать, опасаясь, что её брат узнает и накажет её благородный поступок. Англичанин сам рассказал мне об этом. Короче сказать, моя надежда устранить эту бедную женщину от влияния Пешьера и принудить ее предупреждать нас о его коварных замыслах заключается в невинной и, надеюсь, в похвальной хитрости, именно: пробудить в ней и привести в действие самые лучшие побуждения её души.

Леонард выслушал с удовольствием и с некоторым удивлением краткий очерк, которым Гарлей так отчетливо обрисовал характер Пешьера и Беатриче, и был поражен ясностью и смелостью, с которыми Гарлей основывал всю систему действия на нескольких выводах, извлеченных им из его понятий о побуждениях человеческого сердца и наклонностях характера. Он не ожидал найти так много практической дальновидности в человеке, который, при всех своих дарованиях, обыкновенно казался равнодушным, мечтательным и чуждым всему, что касалось обыкновенного порядка вещей в общественном быту. Впрочем, Гарлей л'Эстрендж был из числа тех людей, которых способности и силы души остаются в каком-то усыплении до тех пор, пока обстоятельства не сообщат им толчка, необходимого для возбуждения деятельности.

Гарлей продолжал:

– После вчерашнего разговора с Беатриче мне пришло на ум, что в этой части нашей дипломации вы могли бы оказать существенную пользу. Маркиза ди-Негра – в восторге от вашего гения и имеет сильное желание лично с вами познакомиться. Я обещал ей представить вас, и представлю, сделав вам сначала совет предостережения. Беатриче очень хороша собой и имеет особенный дар очаровывать. Весьма может случиться, что ваше сердце и ваши чувства не устоят против её прелестей…

– О, в этом отношении вы напрасно опасаетесь! воскликнул Леонард с такой самоуверенностью и твердостью, что Гарлей улыбнулся.

– Предостережение, любезный Леонард, не всегда еще можно назвать вооружением, особливо против могущества Беатриче; поэтому я не могу принять с первого раза ваше уверение. Послушайте меня: наблюдайте за собой внимательно и, если заметите, что находитесь в опасности попасться к ней в плен, дайте мне благородное слово немедленно оставить поле. Я не имею права, для пользы и выгоды чужого вам человека, подвергать вас опасности; а маркиза ди-Негра, каковы бы ни были её прекрасные качества, по-моему мнению, последняя женщина, в которую я желал бы, чтобы вы влюбились.

– Влюбиться в нее! это невозможно!

– Невозможно – выражение сильное, возразил Гарлей: – но все же, признаюсь откровенно, что, по-моему мнению, сколько может человек судить о другом человеке, это не такая женщина, которая могла бы пленить вас; эта-то уверенность и подала мне повод подвергнуть вас её очарованию. Впрочем, имея в своем разговоре с ней чистую и благородную цель, вы сами будете видеть ее прямыми глазами. Во всяком случае, я требую от вас благородного слова.

– Охотно даю его, отвечал Леонард. – Но каким же образом могу я оказать услугу Риккабокка? Какую помощь….

– Сейчас я скажу вам, прервал Гарлей. – Чарующая сила ваших произведений такого рода, что она делает нас бессознательно лучше и благороднее. Ваши произведения – не что другое, как впечатления, почерпнутые из вашей души. Ваш разговор в минуты одушевления имеет то же самое действие. Когда вы короче познакомитесь с маркизой ди-Негра, я бы желал, чтоб вы поговорили с ней о своем детстве, о юности. Опишите ей Риккабокка в том виде, в каком вы видели его – трогательного среди его слабостей, величественного среди мелких лишений, недоступного во время размышления над своим Макиавелли, безвредного, неуязвляющего при мудрости змия, игриво лукавого при невинности голубя; короче сказать, я предоставляю вам изобразить эту картину сообразно с вашим уменьем употреблять в дело и юмор и пафос. Изобразите Виоланту, читающую итальянских поэтов и полную мечтаний о своем отечестве; представьте ее со всеми проблесками её возвышенной природы, которые просвечивают сквозь скромное положение в чужой земле; пробудите в вашей слушательнице чувство сострадания, уважения и восторга к её родственникам в изгнании, – и этим, я полагаю, труд ваш окончится. Нет никакого сомнения, что в ваших портретах она узнает тех, кого ищет её брат. Вероятно, она будет расспрашивать вас, где вы встречались с ними, и где они теперь находятся. Эту тайну вы должны сохранить: скажите ей наотрез, что тайна не принадлежит вам, и вы не можете открыть ее. Против ваших описаний и чувствований она не будет так осторожна, как против моих. Ко всему этому, есть еще другие причины, почему ваше влияние над этой женщиной может оказаться действительнее моего.

– Какие же эти причины? я не предвижу их.

– Поверьте, что есть; не спрашивая от меня объяснений, отвечал Гарлей.

Он не счел за нужное сказать Леонарду:

«Я человек высокого происхождения и богат, – вы сын крестьянина и живете трудами. Эта женщина честолюбива и бедна. Она может иметь виды на меня, которые стали бы противодействовать моим видам на нее. Вас она будет только слушать и заимствовать от вас чувства всего прекрасного и поэтического; она не будет иметь в виду выгоды покорить вас своей воле или запутать в свои сети.»

– Кроме того, сказал Гарлей, переменив предмет разговора:– у меня есть в виду другая цель. Наш друг Риккабокка, этот недальновидный мудрец, в своем заблуждении и под влиянием преувеличенного страха, придумал спасти Виоланту от одного негодяя, обещав её руку человеку, в котором, если только инстинктивное чувство не обманывает меня, я подозреваю другого точно такого же негодяя. Обречь на жертву такое обилие жизни и духа этому бескровному сердцу, этому холодному и положительному рассудку! клянусь небом, этому не бывать!

– Но скажите, кого же мог видеть Риккабокка, кто по своему происхождению и богатству был бы достойным женихом его дочери? кого, как не вас, милорд?

– Меня! воскликнул Гарлей, сердитым тоном и побледнев. – Чтобы я был достоин подобного создания? – я – с моими привычками! – я – такой эгоист! И вы, поэт, так оцениваете существо, которое могло бы сделаться царицей поэтических мечтаний!

– Милорд, когда мы не так давно сидели у очага Риккабокка, когда я слышал, как она говорила, и наблюдал, как вы внимали её словам, я сказал про себя: «Гарлей л'Эстрендж долго и задумчиво смотрел на небеса, и теперь он слышит шелест крыльев, которые могут унести его туда.» Потом я вздохнул; мне стало грустно при одной мысли, что люди против нашего желания произвольно управляют нами. «Как жаль – сказал я – что дочь Риккабокка, по светскому мнению, не может быть равна сыну пера!» Когда я подумал об этом, вы тоже вздохнули, – и мне казалось, что в то время, как вы вслушивались в музыкальный шелест крыльев, вы чувствовали себя прикованным к земле. Дочь Риккабокка равна вам по своему происхождению, и вы принадлежите ей сердцем и душой.

– Мой бедный Леонард, вы ошибаетесь, отвечал Гарлей, спокойно. – Если Виоланте не суждено быть женою молодого принца, то она непременно будет женою молодого поэта!

– Поэта! о, нет! сказал Леонард, с выразительной улыбкой.

– Любовь для поэта – отдых.

Гарлей, изумленный этим ответом, задумался.

«Понимаю – думал он – меня озаряет теперь новый свет. Человек, которого вся жизнь есть одно только стремление за славой, не станет искать любви существа ему подобного? Леонард прав: любовь есть отдых для поэта! Между тем, как я…. Это правда, правда! Он мальчик, а его проницательность гораздо глубже всей моей опытности! Для меня любовь должна пробуждать восторг в душе моей, возвышать чувства, поддерживать энергию. Но жребий уже брошен; с Гэлен моя жизнь будет по крайней мере источником невозмутимого спокойствия. Пусть остальное спит в одной могиле с моей юностью.»

– Однако, ласково сказал Леонард, желая вывести своего благородного друга из задумчивости, которая, казалось ему, была печального свойства: – однако, вы еще не назвали мне искателя руки синьорины. Можно ли мне знать, кто он такой?

– Вероятно, вы никогда не слышали о нем. Это – Рандаль Лесли.

– Рандаль Лесли! неужели? вскричал Леонард, с видом величайшего удивления.

– Что же вы знаете об этом человеке?

И Леонард рассказал историю памфлета, написанного Борлеем.

Гарлей приходил в восторг по мере того, как подтверждались его подозрения о Рэндале.

– низкий притворщик! и я еще считал его опасным человеком! В настоящее время мы оставим говорить о нем: мы подходим к дому маркизы ди-Негра. Приготовьтесь, мой друг, и не забудьте вашего обещания.

 

Глава ХСVIII

Прошло несколько дней. Леонард и Беатриче сделались друзьями. Гарлей как нельзя более оставался доволен действиями своего молодого друга. Он сам был деятельно занят. Он отыскивал, и до этой поры отыскивал тщетно, следы мистрисс Бертрам; он поручил дальнейшие розыски своему адвокату, но и адвокат не был счастливее его. Гарлей еще раз торжествовал в лондонском мире, но всегда находил время в течение суток провести несколько часов в доме своего отца. Леонард тоже был нередкий гость в доме Лэнсмеров; его радушно принимали там и все любили. Пешьера не обнаруживал ни малейших признаков мрачных замыслов, которые приписывали ему. Он редко является в гостиных высшего общества, – вероятно, потому, что встречается там с лордом л'Эстренджем. Несмотря на блеск и красоту Пешьера, лорд л'Эстрендж, подобно Роб-Рою-Мак-Грегору, «находится в своем отечестве» и пользуется решительным преимуществом над чужеземцем. Впрочем, Пешьера часто посещает клубы и играет по большой. Не проходит ни одного вечера, чтобы он не встретился с бароном Леви.

Одлей Эджертон был сильно занят делами. Он только раз и виделся с Гарлеем. Гарлей тогда же намеревался высказать ему свои мнения касательно Рандаля Лесли и сообщить ему историю о памфлете Борлея. Эджертон остановил его.

– Любезный Гарлей, не старайся вооружить меня против молодого человека. Все, что касается его с невыгодной стороны, мне неприятно слушать. Во первых, это нисколько бы не изменило образа моего поведения к нему. Он родственник моей жены; исполняя её последнее желание и, следовательно, мой непременный долг, я принял на себя устроить его карьеру. Привязав его к моей судьбе еще в самой цветущей поре его жизни, я по необходимости отвлек его от занятий, в которых трудолюбие и способности вполне упрочивали его будущность; поэтому все равно, дурен ли он, или хорош, но я употреблю все средства сделать для него все лучшее. Ко всему этому, несмотря на мое холодное обращение, я принимаю в нем живое участие: мне он нравится. Он жил в моем доме, он во всем зависел от меня, он учен и благоразумен, а я человек бездетный; поэтому пощади его, и этим ты пощадишь меня. Ах, Гарлей, если бы ты знал, у меня теперь столько забот, что

– Не говори пожалуста, добрый Одлей, прервал великодушный друг. – Как мало еще знает тебя свет!

Рука Одлея дрожала. Действительно, в это время его душу тяготили самые грустные, самые мучительные чувства.

Между тем предмет разговора двух друзей, – этот тпп превратного рассудка – тип ума без души, тип знания, не имевшего другой цели, кроме силы, – находился в сильном тревожном унынии. Он не знал, верить ли словам барона Леви касательно раззорения Эджертона, или нет. Он не мог поверить этому, когда смотрел на великолепный дом Одлея на Гросвенор-Сквэре, с его приемной, наполненной лакеями, с его буфетом, обремененным серебром, – когда в той же приемной ни разу не встречал он докучливого кредитора, когда ему известно было, что торгашам не улучалось еще приходить два раза за рассчетом. Лесли сообщил свои недоумения барону.

– Правда, отвечал барон, с многозначительной улыбкой:– Эджертон удовлетворяет своих кредиторов превосходно; но как он удовлетворяет? это вопрос. Рандаль, mon cher, вы невинны как ребенок. Позвольте предложить вам два совета, в лице пословицы: «Умные крысы покидают разрушающийся дом»; «Убирай сено пока солнышко греет.» Кстати: вы очень понравились мистеру Эвенелю, и уже он поговаривал о том, каким бы образом сделать вас представителем в Парламенте Лэнсмера. Не знаю, как ему удалось приобресть в этом месте значительный вес. Пожалуста, вы не отставайте от него.

И Рандаль действительно старался всеми силами держаться Эвенеля: он был на танцовальном вечере у мистрисс Эвенель, кроме того раза два являлся с визитом, заставал дома мистрисс Эвенель, был очень любезен и учтив, любовался и приходил в восторг от маленьких детей. У мистрисс Эвенель были сын и дочь – вылитые портреты отца, – с открытыми личиками, на которых резко выражалась смелость. Все это немало располагало к нему мистрисс Эвенель и не менее того её супруга. Эвенель был весьма проницателен, чтобы уметь вполне оценить умственные способности Рандаля. Он называл его «живым малым» и говорил, что «Рандаль далеко бы ушел к Америке», – а это была высочайшая похвала, которою Дик Эвенель никого еще не удостоил. Впрочем, Дик в это время сам казался несколько озабоченным: наступил первый год, как он начал хмуриться, ворчать на счеты жены его из модного магазина, и при этом сердито произносил морское выражение: «это всегда случается, когда мы слишком далеко выскочим на ветер».

Рандаль посетил доктора Риккабокка и узнал, что Виоланта скрылась. Верный своему обещанию, итальянец решительно не хотел сказать, куда именно скрылась его дочь, и намекнул даже, что было бы весьма благоразумно, еслиб Рандаль отложил на некоторое время свои посещения. Лесли, которому очень не понравилось подобное предложение, старался доказать необходимость своих посещений, пробудив в Риккабокка те опасения касательно шпионства о месте его пребывания, которые принудили мудреца поспешить предложением Рандалю руки Виоланты. Но Риккабокка уже знал, что предполагаемый лазутчик был ни кто другой, как ближайший сосед его Леонард, и, не сказав об этом ни слова, он довольно умно доказал, что шпионство, о котором упомянул Рандаль, служит добавочной причиной к временному прекращению его посещений. После этого Рандаль своим хитрым, спокойным, околичным путем старался узнать, не было ли уже между л'Эстренджем и Риккабокка свидания или сношения. Вспомнив слова Гарлея, он, с свойственною ему быстротой соображения, допускал и то и другое. Риккабокка с своей стороны был менее осторожен и скорее отпарировал косвенные вопросы, нежели опровергал выводы Рандаля, основанные на одних догадках.

Рандаль начинал уже угадывать истину. Куда, как не к Лэнсмерам, должна скрыться Виоланта? Это подтверждало его предположение о притязаниях Гарлея на её руку. С таким соперником какого можно ожидать ему успеха? Рандаль нисколько не сомневался, что ученик Макиавелли откажет ему, в случае, еслиб и в самом деле представился его дочери подобный шанс, а потому немедленно исключил из своего плана все дальнейшие виды на Виоланту: при её бедности, он не видел необходимости брать ее за себя, – при её богатстве – отец отдаст ее другому. Так как сердце его вовсе не было занято прекрасной итальянкой, а потому в тот момент, когда наследство её сделалось более чем сомнительно, он не ощущал ни малейшего сожаления лишиться её, – но в то же время испытывал злобную досаду при одной мысли, что его заменит д'Эстрендж, который так сильно оскорбил его.

Между тем Парламент собрался. События, принадлежащие истории, еще более способствовали к ослаблению администрации. Внимание Рандаля Лесли поглощено было политикой. В случае, если Одлей лишится своего места, и лишится навсегда, он уже не в состоянии будет помогать ему, но отстать, по совету барона Леви, от своего покровителя и, в надежде на получение места в Парламенте, прильнуть к совершенно чужому человеку, к Дику Эвенелю, – невозможно было сделать слитком поспешно. Несмотря на то, почти каждый вечер, когда открывалось заседание в Парламенте, это бледное лицо и эту тощую фигуру, в которых Леви усматривал проницательность и энергию, можно было видеть между рядами скамеек, отведенных тем избранным особам, которые получили от президента позволение войти в Парламенть. Отсюда-то Рандаль слушал современных ему замечательных ораторов, слушал и с каким-то пренебрежением удивлялся их славе – явление весьма обыкновенное между умными, благовоспитанными молодыми людьми, которые не знают еще, что значит говорить публично и притом в Нижнем Парламенте. Он слышал безграмотность английского языка, слышал весьма простые рассуждения, несколько красноречивых мыслей и резкия доказательства, часто сопровождаемые такими потрясающими звуками голосами и такими жестикуляциями, что, право, привели бы в ужас какого нибудь режиссёра провинциального театра. Он воображал, куда как далеко превосходнее говорил бы он сам – с какой утонченной логикой, какими изящными периодами, как близко походил бы он на Цицерона и Борка! Нет никакого сомнения, что его красноречие было бы лучше, и по этой самой причине Рандаль испытал самую удачную из величайших неудач – сделал превосходный опыт красноречия. В одном, однако же, он принужден был признаться, и именно, что в народном представительном собрании не требуется знания, которое есть сила, но совершенное знание самого собрания, и какую пользу можно извлечь из него; он допускал, что при этом случае превосходными качествами могли служить и необузданный гнев, и резкия выражения, и сарказм, и смелая декламация, и здравый рассудок, и находчивость, столь редко встречаемые в самых глубокомысленных, высокоумных людях; человек, который не в состоянии обнаружить ничего, кроме «знания», в строгом смысле этого слова, подвергается неминуемой опасности быть ошиканным.

Рандаль с особенным удовольствием наблюдал за Одлеем Эджертоном, которого руки были сложены на грудь, шляпа была надвинута на глаза, и спокойные взоры его не отрывались от оратора оппозиционной партии. Рандаль два раза слышал, как говорил в Парламенте Эджертон, и крайне изумлялся действию, которое этот государственный человек производил своим красноречием. Качества, о которых мы упомянули выше, и которые, по замечанию Рандаля, обеспечивали верный успех, Одлей Эджертон обнаруживал в известной степени, и притом не все, а именно: здравый рассудок и находчивость. Но, несмотря на то, хотя речи Одлея не сопровождались громкими рукоплесканиями, но ни один еще, кажется, оратор не доставлял столько удовольствия своим друзьям и не пробуждал к себе такого уважения в своих врагах. Истинный секрет в этом искусстве, – секрет, которого Рандаль никогда бы не открыл, потому что этот молодой человек, несмотря на свое старинное происхождение, несмотря на свое итонское образование и совершенное знание света, не принадлежал к числу природных джентльменов, – истинный секрет, говорю я, состоял в том, что все движения, взоры и самые слова Одлея ясно показывали, что он «английский джентльмен», в строгом смысле этого названия. Это был джентльмен с талантами и опытностью более, чем обыкновенными; он просто и откровенно выражал свои мнения, не гоняясь, для большего эффекта, за риторическими украшениями. Ко всему этому Эджертон был вполне светский человек. То, что партия его желала высказать, он высказывал с неподражаемой простотою, отчетливо выставлял на вид то, что его соперники называли главными обстоятельствами дела, и со всею основательностью делал заключение. С невозмутимым спокойствием и соблюдением малейших условий приличия, с одушевлением и энергией и едва заметным изменением в голосе, Одлей Эджертон производил на слушателей сильное впечатление, становился удобопонятным для людей безтолковых и нравился людям с самым разборчивым вкусом.

Наконец вопрос, так долго угрожавший падением министерства, был окончательно решен. Это было в роковой понедельник, когда в Парламенте рассуждали о состоянии государственных финансов и рассматривали отчет, наполненный бесконечными рядами цифр. Все члены оставались безмолвными, – все, исключая государственного казначея и других, ему подведомственных лиц, которых члены Парламента не удостаивали даже своим вниманием; они находились в особенном нерасположении слушать скучные итоги цыфр. Рано вечером, между девятью и десятью часами, председатель звучным голосом предложил «посторонним слушателям удалиться.» Волнуемый нетерпением и тяжелыми предчувствиями, Рандаль встал с места и вышел в роковую дверь. Перед самым выходом он оглянулся и бросил последний взгляд на Одлея Эджертона. Коновод партии шептал что-то Одлею, и Одлей, сдвинув шляпу с своих глаз, окинул взором все собрание, взглянул на галлереи, как будто этим взглядом он моментально исчислял относительную силу двух борющихся партий; после того он горько улыбнулся и откинулся к спинке своего кресла. Улыбка Одлея надолго сохранилась в памяти Рандаля Лесли.

Между «посторонними», вместе с Лесли выведенными из Парламента, были многие молодые люди, связанные с членами администрации или родством, или знакомством. За дверьми Парламента сердца их громко забились. Вокруг их раздавались зловещие предположения.

«Говорят, что на стороне министерства будет десять лишних голосов.»

«Нет, я слышал заверное, что оно переменится.»

«Г… говорит, что против его будет по крайней мере пятьдесят голосов.»

«Не верю этому, – это невозможно. В отели «Травелдерс» я оставил за обедом пятерых членов министерства.»

«Это проделки вигов – как бессовестно!»

«Удивительно, что никто не хотел возражать против этого. Странно, что П…. не сказал ни слова. – Впрочем, он так богат, что ему все равно – служить в Парламенте или нет.»

«Да, да! Одлей Эджертон сделал то же самое. Нет никакого сомнения, что он рад освободиться от должности и заняться своим имением. Дело приняло бы совершенно другой оборот, еслиб мы имели в числе членов таких людей, для которых должность была бы так же необходима, как она необходима теперь для… для меня!» сказал откровенный молодой человек.

В эту минуту кто-то дружески взял Рандаля за руку. Он обернулся и увидел перед собой барона Леви.

– Ну что, ведь я говорил вам? сказал барон с восторженной улыбкой.

– Значит вы уверены, что министерство переменится?

– Я провел сегодня целое утро за списком новых членов, рассматривал его вместе с моим парламентским клиентом, который знает всех этих членов как пастух свое стадо. Большинство голосов на стороне оппозиции по крайней мере до двадцати-пяти.

– Неужели и в самом деле прежние члены должны оставить свои места? спросил откровенный молодой человек, с жадностью внимавший каждому слову изящно одетого барона.

– Без всякого сомнения, сэр, отвечал барон рассеянно и в то то же время небрежно открывая перед ним золотую табакерку. – Вероятно, вы друг кого нибудь из нынешних министров? Конечно, вы сами не захотите чтобы при этом положении дел ваш друг остался в Парламенте?

Рандаль не дал барону дождаться ответа: он отвел его в сторону.

– Если дела Одлея в таком положении, как вы говорили мне, то что же станет он делать?

– Я сам завтра намерен предложить ему этот вопрос, отвечал барон, и на лице его отразилось чувство злобы. – Я приехал сюда собственно затем, чтобы увидеть, как ему нравится перспектива, которая открывается перед ним.

– На лице его вы решительно ничего не заметите, отвечал Рандаль.

В эту минуту дверь в Парламент отворилась, и ожидавшие толпою бросились в нее.

– Как голоса? На чьей стороне большинство? был первый и общий вопрос.

– Большинство против министров двадцатью-девятью голосами, отвечал член оппозиционной партии, медленно снимая кожу с апельсина.

Барон тоже имел от президента позволение присутствовать в Парламенте, и потому вошел вместе с Лесли и сел подле него.

– А вон и Эджертон идет, сказал барон.

И действительно, в то время, как большая часть членов выходили из Парламента переговорить о делах в клубах или в салонах и распространить по городу новости, видно было, как голова Эджертона высилась над прочими. Леви отвернулся, обманутый в своих ожиданиях. Не говоря уже о прекрасном лице Одлея, несколько бледном, но светлом и не выражавшем уныния, заметны были особенная учтивость и уважение, с которыми грубая толпа народа давала дорогу павшему министру. Один из прямодушных вежливых нобльменов, который впоследствии, благодаря силе, не таланта своего, но характера, сделался предводителем в Парламенте, при встрече с своим противником, сжал его руку и сказал вслух:

– Получив в Парламенте почетную должность, я не хочу гордиться этим; но мне будет лестно, когда, оставив ее, буду уверен, что самый сильный из моих противников так же мало скажет против меня, как сказано против вас, Эджертон.

– Желал бы я знать, громко воскликнул барон, нагнувшись через перегородку, отделявшую его от собрания парламентских членов: – желал бы я знать, что скажет теперь лорд л'Эстрендж?

Одлей приподнял свои нахмуренные брови, бросил на барона сверкающий взгляд, вошел в узкий проход, отделявший последний ряд скамеек и исчез со сцены, на которой – увы! – весьма немногие из самых любимейших представителей оставляют за собою более, чем одно скоротечное имя актера.

 

Глава XCIХ

Барон Леви не привел, однако же, в исполнение своей угрозы повидаться с Эджертоном и поговорить с ним на другой день. Может статься, он боялся вторичной встречи с его сверкающими взорами. К тому же Эджертон был слишком занят в течение целого утра, чтобы видеться с кем нибудь из посторонних лиц, исключая Гарлея, который поспешил явиться к нему с утешением. Еще при начале парламентского заседания уже известно было, что министерство переменится, и что прежние члены будут заведывать своими должностями до назначения преемников. Но в то же время уже начиналась реакция в пользу прежнего министерства, и когда стало известно всем, что новая администрация составится из людей, которые до этого не занимали никаких должностей, в народе образовалось общее мнение, что новые члены правительства недолго останутся на своих местах, и что прежнее министерство, с некоторыми изменениями, будет призвано обратно не позже, как через месяц. Может статься, что и это была одна из главных причин, по которой барон Леви рассудил за лучшее не являться к мистеру Эджертону с преждевременным выражением соболезнования. Рандаль провел часть своего утра в осведомлениях касательно того, что намерены предпринять джентльмены, поставленные в одинаковое с ним положение, и, к особенному своему удовольствию, узнал, что весьма немногие расположены были оставить свои места.

Потеря места для Рандаля была делом большой важности. Обязанности его были весьма немноготрудны, а жалованья доставало не только на его нужды, но даже доставляло ему возможность употребить остатки от него на воспитание Оливера и своей сестры. Отдавая справедливость молодому человеку, я должен сказать, что, при всем его равнодушии к человеческому роду, родственные узы были для него священны. Стараясь сколько нибудь подвести под уровень своего образования честного Оливера и Джульетту, он поддавался даже некоторым искушениям, обольстительным в глазах человека его возраста. Люди, существенно алчные и бессовестные, часто в оправдание своих преступлений приводят попечение о своем семействе…. С потерею места Рандаль терял все средства к существованию, исключая тех, которые предоставлял ему, Одлей. Но если Одлей действительно раззорился? К тому же Рандаль приобрел уже некоторую известность своею ученостью и обширными дарованиями. Для него открывалось поприще, на котором, устраняясь от политической партии, он мог бы легко получить прекрасную должность, а вместе с ней и прекрасные доходы. Поэтому, как нельзя более довольный решимостью своих сослуживцев, Рандаль с хорошим аппетитом отобедал в своем клубе и, с христианскою покорностью Провидению касательно превратного счастья своего покровителя, отправился на Гросвенор-Сквэр, в надежде застать Одлея дома. Узнав, что Одлей действительно был дома, Рандаль вошел в библиотеку. У Эджертона сидели три джентльмена: один из них был лорд л'Эстрендж, а другие двое – члены бывшей администрации. Рандаль в ту же минуту хотел было удалиться из этого собрания; но Эджертон ласково сказал ему:

– Войдите, Лесли; я только что говорил о вас.

– Обо мне, сэр?

– Да, – о вас и о месте, которое вы занимали. Я спрашивал сэра… (указывая на своего сослуживца) не благоразумно ли будет с моей стороны потребовать от вашего прежнего начальника отзыв о ваших способностях, который, я знаю, должен быть прекрасный, и который послужил бы вам с пользой при новом начальнике.

– О, сэр, возможно ли в такое время думать обо мне! воскликнул Рандаль с непритворным чувством.

– Впрочем, продолжал Одлей с обычной сухостью: – сэр…. к удивлению моему, полагает, что вам следовало бы отказаться от своего места. Не знаю, какие к тому причины имеет милорд, – вероятно, весьма основательные; но я бы не посоветовал вам этой меры.

– Мои причины, сказал сэр…. с формальностью должностного человека: – очень просты: у меня есть племянник в подобном положении, который, без сомнения, откажется. Каждый человек, имевший какую нибудь должность, и которого родственники занимали в правительстве высокие места, должен сделать то же самое. Я не думаю, что мистер Лесли решится допустить себе исключение из этого.

– Позвольте вам заметить, мистер Лесли мне вовсе не родственник.

– Однако, имя его имеет неразрывную связь с вашим именем; он так долго жил в вашем доме, так известен в обществе (и не подумайте, что я говорю комплименты, если прибавлю, что мы основываем на нем большие надежды), я не смею допустить предположения, чтобы после этого стоило удерживать за собою ничтожное место, которое отнимает от него возможность поступить современем в Парламент.

Сэр… был из числа тех страшных богачей, для которых положение человека, существовавшего одним жалованьем, было ничтожно. Надобно сказать, впрочем, что он все еще считал Эджертона богаче себя и уверен был, что он прекрасно устроит Рандаля, который, мимоходом сказать, ему очень нравился. Он полагал, что если Рандаль не последует примеру своего знаменитого покровителя, то унизит себя во мнении и уважении самого Эджертона.

– Я одно скажу, Лесли, сказал Эджертон, прерывая ответ Рандаля: – ваша честь нисколько не пострадает, если вы и останетесь на прежнем месте. Мне кажется, ужь если оставлять его, так это из одного только приличия. Я ручаюсь за это, лучше останьтесь на своем месте.

К несчастью, другой член правительства, сохранявший до этой минуты безмолвие, был литератор. К несчастью, что во время вышеприведенного разговора рука его опустилась на знаменитый памфлет Рандаля, лежавший на столе, покрытом книгами, и, перевернув несколько страничек, дух и цель этого мастерского произведения, написанного в защиту администрации, возникли в его слишком верном воспоминании.

Он тоже любил Рандаля; мало того он восхищался им, как автором поразительного и эффектного памфлета. И потому, выведенный из торжественного равнодушие, которое он обнаруживал до этого к судьбе своего подчиненного, сказал с приветливой улыбкой:

– Извините, сочинитель такого сильного произведения не может быть обыкновенным подчиненным. Его мнения в этом памфлете изложены слишком верно; эта чудесная ирония на того самого человека, который, без сомнения, сделается начальником Рандаля, непременно обратит на себя строгое внимание и принудит мистера Рандаля sedet eternurnque sedebit на оффициальном стуле…… Ха, ха! как это прекрасно! Прочитайте, л'Эстрендж! Что вы скажете на это?

Гарлей взорами пробежал указанную страницу. Оригинал этого произведения, состоявший из грубых, размашистых, но выразительных шуток, пропущен был сквозь изящную сатиру Рандаля. Это было превосходно. Гарлей улыбнулся и устремил свои взоры на Рандаля. Лицо несчастного похитителя чужих произведений пылало. Гарлей, умея любить со всею горячностью своего сердца, умел не менее того и ненавидеть. Впрочем, он был из числа тех людей, которые забывают свою ненависть, когда предмет её находится в несчастии. Он положил брошюру на стол.

– Я не политик, сказал он: – но Эджертон, как каждому известно, до такой степени разборчив во всем, что касается оффициального этикета, что мистер Лесли ни в ком более не найдет для себя такого благоразумного советника.

– Прочитайте сами, Эджертон, сказал сэр……, передавая Одлею памфлет.

Должно заметить здесь, что Эджертон сохранил весьма неясное воспоминание о том, до какой степени этот памфлет вредил Рандалю в его настоящем положении. Он взял его и, внимательно прочитав указанное место, серьёзным и несколько печальным голосом сказал:

– Мистер Лесли, я беру назад мой совет. Мне кажется, сэр прав. Нобльмен, на которого вы написали в этом памфлете колкую сатиру, будет вашим начальником. Не думаю, чтобы он отрешил вас от должности с первого раза; но во всяком случае едва ли можно ожидать, что он станет принимать участие в вашем повышении. При этих обстоятельствах, я боюсь, что вы не можете располагать собою как….

Эджертон остановился на несколько секунд и потом с глубоким вздохом, решавшим, по видимому, дело, заключил свою мысль словом: «джентльмен».

Никто еще не чувствовал такого презрения к этому слову, какое чувствовал в ту минуту благородный Лесли. Однако, он почтительно склонил голову и отвечал с обычным присутствием духа.

– Вы произносите мое собственное мнение.

– Как выдумаете, Гарлей, справедливо ли мы судим? спросил Эджертон с нерешимостью, изумившею всех присутствовавших.

– Я думаю, отвечал Гарлей, с видимым сожалением к Рандалю, выходившим даже из пределов великодушие, – но в то же время, несмотря на сожаление, он старался придать словам своим двоякий смысл: – я думаю, что кто оказывал услугу Одлею Эджертону, никогда не был от этого в проигрыше, а если мистер Лесли написал этот памфлет, то, без сомнения, он услужил Эджертону. Если он подвергается наказанию за свою услугу, то мы надеемся, что Эджертон окажет достойное вознаграждение.

– Вознаграждение это уже давно оказано, отвечал Рандаль: – одна мысль, что мистер Эджертон заботится о моем счастии, в то время, когда он так занят, когда….

– Довольно, Лесли, довольно! прервал Эджертон, вставая с места и крепко пожав руку своему protégé. – Придите ко мне попозже вечером, и мы еще поговорим об этом.

В одно время с Эджертоном встали и члены Парламента и, пожав руку Лесли, сказали ему, что он поступил благородно, и что они не теряют надежды увидеть его в скором времени в Парламенте, с самодовольной улыбкой намекнули ему, что существование нового министерства будет весьма непродолжительно, и в заключение один из них пригласил Рандаля к обеду, а другой – провести недельку в его поместьи. Знаменитый памфлетист среди поздравлений с подвигом, который делал его нищим, вышел из комнаты. О, как в эти минуты проклинал он несчастного Джона Борлея!

Было уже за полночь, когда Одлей Эджертон позвал к себе Рандаля. Государственный сановник находился один. Он сидел перед огромным бюро с многочисленными разделениями и занимался перекладкою бумаг из этого бюро, – одних – в число негодных бумаг, других – в пылавший камин, а некоторых – в два огромные железные сундука с патентованными замками, которые стояли раскрытыми у самых его ног. Крепкими, холодными и мрачными казались эти сундуки, безмолвно принимая в себя останки минувшего могущества; они казались крепкими, холодными и мрачными как могила. При входе Рандаля Одлей взглянул на него, предложил ему стул, продолжал свое занятие еще на несколько минут и потом, окинув взором комнату, как будто с усилием отрывая себя от своей главной страсти – публичной жизни, заговорил решительным тоном:

– Не знаю, Рандаль Лесли, считали ли вы меня за человека без нужды осторожного или чересчур невеликодушного, когда я сказал вам, что вы не должны ожидать от меня ничего, кроме повышения на вашем поприще, не ожидать от моего великодушие при жизни, и из духовного завещания по смерти ни малейшего приращения к нашей собственности. Я вижу по выражению вашего лица, что вы намерены отвечать мне: благодарю вас за это. Теперь я должен сказать, по секрету, хотя через несколько дней это уже не будет секретом для целого света, должен сказать вам, что, занимаясь делами государственными, я оставлял свои собственные дела в таком небрежении, что представил собою пример человека, который ежедневно отделял от своего капитала известную часть, рассчитывая, что капитала достанет ему на всю жизнь. К несчастью, человек этот прожил слишком долго. (Одлей улыбнулся – улыбка его была холодна как солнечный луч, отразившийся на льдине) и потом продолжал тем же твердым, решительным тоном. – К перспективе, которая открывается передо мной, я давно приготовился. Я знал заранее, чем это кончится. Я знал это прежде, чем вы явились в мой дом, и потому благородным и справедливым долгом поставил себе предостеречь вас против надежд, которые в противном случае вы весьма естественно могли бы питать. В этом отношении более мне нечего сказать вам. Быть может, слова мои заставят вас удивляться, почему я, которого считали методическим и практическим в государственных делах, был до такой степени неблагоразумен в своих собственных.

– О, сэр! вы не обязаны давать мне отчета в своих поступках.

– Я человек одинокий; все немногие мои родственники ни в чем не нуждались от меня. Я имел полное право располагать моим достоянием, как мне было угодно, и, в отношении к себе, я истратил его беспечно, – но истратил не без благодетельного влияния на других. Я сказал все.

Вместе с этим Одлей механически закрыл один из железных сундуков и твердо наступил на крышку.

– Мне не удалось подвинуть вас вперед на вашем поприще, снова начал Одлей.. – Правда, я предостерегал вас, что, избирая это поприще, вы пускали свое счастье в лоттерею, и, конечно, имели более шансов на выигрыш, нежели на пустой билет. К несчастью, вам выпал пустой билет, и дело приняло серьёзный оборот. Скажите, что вы намерены делать?

Прямой вопрос Эджертона требовал ответа.

– Я намерен, сэр, по-прежнему следовать вашему совету, отвечал Рандаль.

– Мой совет, сказал Одлей, смягчив свой тон и взгляд: – быть может, покажется грубым и неприятным. Я предоставлю на ваш выбор два предложения. Одно из них: снова начать прежнюю жизнь. Я говорил вам, что ваше имя осталось в списках университета. Вы можете снова выйти на эту дорогу, можете получить степень, после того поступить в число наших юриспрудентов. Вы имеете таланты, с которыми смело можно надеяться успеть в этой профессии. Успех будет медленный, это правда, но, при вашем трудолюбии, верный. И, поверьте мне, Лесли, честолюбие тогда только имеет свою особенную прелесть, когда оно заменяет высокое имя надежды.

– Поступить в университет…… вторично! Это, мне кажется, слишком большой шаг назад, весьма сухо сказал Рандаль: – слишком большой шаг назад…. и к чему? Вступить на поприще, которого никто не достигает ранее седых волос? Кроме того, чем же я стану жить до окончания своих занятий?

– Об этом не стоит беспокоиться. Из руин моего богатства я еще надеюсь сохранить скромный капитал, который обеспечит ваше существование в университете.

– Ах, сэр, мне бы не хотелось обременять вас долее. Да и какое право имею я на подобное великодушие? разве потому только, что я ношу имя Лесли?

Рандаль произнес последние слова против своего желания, таким тоном, в котором обнаруживалась вся горечь упрека. Эджертон слишком хорошо знал людей, чтоб не понять этого упрека и не простить его.

– Конечно, отвечал он спокойно: – как Лесли, вы имеете право на мое уважение и имели бы право на что нибудь более, еслиб я так ясно не предупредил вас в противном. Значит это предложение вам не нравится?

– Позвольте мне узнать второе, сэр? Услышав его, я вернее могу выразить свое мнение, угрюмо сказал Рандаль.

Он начинал терять уважение к человеку, который признавался, что так мало может сделать для него, и который явно советовал ему позаботиться о самом себе.

Еслиб кто нибудь мог проникнуть в мрачные изгибы души Эджертона в то время, когда он услышал перемену голоса молодого человека, тот едва ли бы заметил огорчение или удовольствие, – огорчение потому собственно, что Эджертон, по силе привычки, начал любить Рандаля, а неудовольствие при мысли, что он имел основательную причину устранить эту любовь. Эджертон не обнаружил ни удовольствия, ни досады, но с невозмутимым спокойствием судьи в присутственном месте отвечал:

– Я предлагаю вам продолжать свою службу, где ее начали, и, по-прежнему, полагаться на меня.

– Великодушный мистер Эджертон! воскликнул Рандаль, снова прибегая к своему обычному ласковому взгляду и голосу:– полагаться на вас! Я только этого и прошу от вас! Только….

– Вы хотите сказать: только я теперь не имею власти, и не предвидится шанса к моему возвращению в Парламент?

– Я вовсе не думал об этом.

– Позвольте мне полагать, что вы думали, и думали весьма справедливо; но партия, к которой я принадлежу, так уверена в возвращении, как мы уверены с вами, что маятник этих часов повинуется механизму, который приводит его в движение. Наши преемники выдают, будто они вступают в Парламент для рассмотрения народного вопроса. Все члены администрации, которые поступают в Парламент только по этому поводу, существуют весьма непродолжительно. Или они не зайдут так далеко, чтоб угодить своим избирателям, или ужь зайдут так далеко, что вооружат против себя новых врагов из числа своих соперников, которые вместе с народом непременно потребуют перемены. Год тому назад мы лишились почти половины наших друзей за то, что предложили на рассмотрение, что называется у нас, народную меру; в нынешнем году мы повторили то же самое, – и следствием того было наше падение. Поэтому, что бы ни сделали наши преемники, по закону реакции, государственная власть еще раз передана будет нам. Конечно, для этого потребно время. Вы, Рандаль, можете ожидать этого события; могу ли я? – это неизвестно. Во всяком случае, если и умру до той поры, я имею такое влияние над теми, кто поступит в Парламент, что непременно получу обещание доставить вам место выгоднее того, которого вы лишились. Обещания должностных людей, по пословице, не благонадежны; но я поручу все хлопоты об устройстве вашего счастья человеку, который был для меня неизменным другом, и которого звание доставит ему возможность оказать вам всю справедливость: я говорю о лорде л'Эстрендже.

– О, ради Бога, не ему: он несправедлив ко мне, он не любит меня, он….

– Он может не любит вас – у него есть много странностей – но он любит меня, и хотя я ни за одно еще человеческое существо не просил Гарлея л'Эстренджа, но за вас я буду просить, сказал Эджертон, обнаружив, в первый раз во время этого разговора душевное волнение. – За вас, Лесли, я буду просить как за родственника, хотя и дальнего, но родственника моей жены, от которой я получил богатство. Весьма быть может, что, расточив это богатство, я, несмотря на все предрсторожности, обидел вас. Но довольно об этом. Вам предоставляются на выбор два предложения; в настоящее время вы имеете достаточно опытности, чтоб не затрудняться в выборе. Вы мужчина, и с умом обширнейшим против многих мужчин; подумайте об этом хорошенько и потом решите. А теперь спокойной ночи. Утро вечера мудренее. Бедный Рандаль, вы бледны!

Сказав последние слова, Одлей положил руку на плечо Рандаля почти с отеческой нежностью; но одна секунда, и он отступил от него – холодность, отпечаток многих лет, снова выразилась на его лице. Он подошел к бюро и снова углубился в жизнь должностного человека и занялся железным сундуком.

 

Глава C

На другой день, рано по утру, Рандаль Лесли уже находился в роскошном кабинете барона Леви. О, как не похож был этот кабинет на холодную, дорическую простоту библиотеки государственного мужа! Перед дверьми – богатые ковры в полдюйма толщиною и portières à la Franèaise, – над камином – парижская бронза. Небольшие шкафы наполняли комнату и заключали в себе векселя, заемные письма и тому подобные документы; лакированные шкатулки, с надписанными на них крупными белыми буквами именами благороднейших особ – эти гробницы погибших родовых имений – обделаны были розовым деревом, которое сияло блеском французской политуры и позолоты. Вся комната обнаруживала какое-то кокетство, так что вы ни под каким видом не решились бы подумать, что находитесь в комнате ростовщика. Плутус прикрывался наружностью своего врага Купидона; да и возможно ли было осуществить свою идею о ростовщике в лице этого барона, с его неподражаемым mon cher, его белыми, теплыми руками, которые так нежно жали вашу руку, его костюмом, изысканном до-нельзя, даже и в самую раннюю пору дня! Никто еще не видывал барона в халате и туфлях. Как всякий из нас привык представлять себе старинного феодального барона вечно закованным в кольчугу, так точно понятие каждого из нас об этом величавом мародере цивилизации должно иметь нераздельную связь с лакированными сапогами и камелией в петличке.

– И это все, что он намерен сделать для вас! воскликнул барон, соединяя концы всех своих десяти прозрачных как воск пальцов. – Почему же он не позволил вам кончить курс в университете? Судя по слухам о вашей учености, я почти уверен в том, что вы бы сделали громадный успех, вы бы получили степень, привыкли бы к скучной и многотрудной профессии и приготовились бы умереть на президентском стуле.

– Он теперь предлагает мне снова поступить в университет, сказал Рандаль. – Но, согласитесь, ведь теперь ужь это поздно!

– Само собою разумеется, возразил барон. – Никакой человек, никакая нация не имеет права ворочаться назад по своему произволу. Нужно сильное землетрясение, чтобы река приняла обратное течение.

– Вы говорите так умно, что я не смею противоречить вам, сказал Рандаль. – Но что же следует теперь дальше?

– Что следует дальше? Это весьма замечательный вопрос в жизни! Что было прежде? это уже сделалось обветшалым, неупотребительным, вышло из моды…. Дальше следует, кажется, то, тоn cher, что вы приехали просить моего совета.

– Нет, барон, я приехал просить у вас объяснения.

– В чем?

– Я хочу знать, к чему вы говорили о раззорении Эджертона, к чему вы говорили мне о поместьях, которые Торнгилл намерен продавать, а наконец, к чему говорили мне о графе Пешьера? Вы коснулись каждого из этих предметов в течение каких нибудь десяти минут, а между тем забыли, вероятно, пояснить, какое звено соединяет их между собою.

– Клянусь Юпитером, сказал барон, вставая и выражая на лице своем столько удивления, сколько могло его выразиться на улыбающемся и циническом лице барона – клянусь Юпитером, Рандаль Лесли, ваша проницательность удивительна. Вы бесспорно первейший молодой человек своего времени, и я постараюсь помочь вам, так, как я помогал Одлею Эджертону. Может статься, вы будете более признательны.

Рандаль вспомнил о раззорении Эджертона. Сравнение, приведенное бароном, вовсе не внушало ему особенного энтузиазма к благодарности.

– Продолжайте пожалуста, сказал Лесли: – я слушаю вас с особенным вниманием.

– Что касается политики, сказал барон: – мы поговорим с вами впоследствии. Я хочу еще посмотреть, как эти новички поведут дела. Прежде всего займемтесь соображениями касательно ваших собственных интересов. Начнем с того, что я советовал бы вам…. вам даже должно купить это старинное именье, принадлежавшее вашей фамилии, – Руд и Долмонсберри. Вам придется заплатить с первого раза всего только 20,000 фунтов; остальные будут лежать на вашем имении или по крайней мере будут считаться за вами, пока я не найду для вас богатой невесты, как это сделано было мной для Эджертона. Торнгиллу нужно в настоящее время только двадцать тысячь; он крайне нуждается в них.

– И откуда же, полагаете вы, придут ко мне эти двадцать тысячь? спросил Риндаль с пронической улыбкой.

– Десять тысячь явятся к вам от графа Пешьера, в тот самый день, когда он, при вашем содействии и помощи, женится на дочери своего родственника; остальные десять тысячь я вам одолжу. – Пожалуста не церемоньтесь: в этом случае я ничем не рискую; именье, которое вы купите, всегда вынесет это прибавочное бремя. Что вы скажете на это – быть по сему, или нет?

– Десять тысячь фунтов от графа Пешьера! произнес Рандаль, с трудом переводя дыхание. – Вы не шутите? Такую сумму и за что? за одно только требуемое известие? Чем же другим я могу быть полезен им? Нет, тут кроется какой-то обман, – быть может, коварные замыслы….

– Любезный друг, возразил Леви: – подозревать ближнего, и часто весьма неосновательно, случается со многими. Если вы имеете какой недостаток, то он заключается именно в подозрении. Выслушайте меня. Известие, на которое вы намекнули, без сомнения, есть главная услуга и помощь, которые вы можете оказать. Быть может, понадобится более, – быть может, нет. Об этом вы сами будете судить, – но десять тысяч получите по случаю женитьбы графа.

– Лишния ли мои подозрения, или нет, отвечал Рандаль: – но сумма так невероятна и ручательство так неблагонадежно, что согласиться на это предложение, даже если бы я решился….

– Позвольте, mon cher. Прежде всего поговоримте о деле, а потом уже можно будет посоветоваться с совестью. Вы говорите о неблагонадежном ручательстве. Позвольте узнать, в чем же состоит это ручательство?

– В слове графа ди-Пешьера.

– С чего вы это взяли? он ровно ничего не знает о наших переговорах. Если вы намерены сомневаться, так сомневайтесь в моем слове. Я ручаюсь вам за это.

Рандаль оставался безмолвным; вместо ответа он устремил на барона черные наблюдательные глаза, с их сжатыми, выражающими ум зрачками.

– Дело просто состоит вот в чем, продолжал Леви: – граф ди-Пешьера обещал дать своей сестре в приданое двадцать тысяч фунтов, как только явятся у него лишния деньги. Эти деньги могут явиться к нему не ранее, как после известной нам женитьбы. С своей стороны – ведь вы знаете, что я заведываю делами графа во время его пребывания в Англии – с своей стороны я обещал, что за означенную сумму принимаю на себя свадебные издержки и обязанность устроить дело с маркизой ди-Негра. Надобно заметить, что хотя Пешьера очень щедрый и добродушный малый, но не скажу, чтобы он назначил такую огромную сумму в приданое своей сестре, еслиб, по строгой истине, он не был должен ей. Эти деньги составляли все её богатство, которым он, по каким-то сделкам с её покойным мужем, – сделкам не совсем законным, овладел. Еслиб маркиза завела с ним тяжбу, то, без сомнения, она получила бы обратно эти деньги. Я все это объяснил ему – и, короче сказать, вы теперь понимаете, почему эта сумма получила такое назначение. Я перекупил векселя маркизы, перекупил также и векселя молодого Гэзельдена (брачный союз этих молодых людей должен входить в состав наших распоряжений). В надлежащее время я представлю Пешьера и этим превосходным молодым людям счет, который поглотит все двадцать тысяч. Таким образом сумма эта перейдет в мои руки. Если же я подам ко взысканию на половину всех долгов – что, мимоходом сказать, будучи единственным кредитором, я буду в праве сделать – другая половина останется. И если я вздумаю передать эту половину вам в вознаграждение услуг, которые доставят Пешьера несметное богатство, очистят долги его сестры и приобретут ей мужа в лице моего многообещающего молодого клиента, мистера Гэзельдена, тогда все останутся как нельзя более довольны. – Сумма огромная – это не подлежит ни малейшему сомнению. От меня зависит уплатить ее вам; но скажите, будет ли от вас зависеть принять ее?

Рандаль был сильно взволнован. При всем своем корыстолюбии, он ясно видел, что ему предлагали взятку за измену бедному итальянцу, который всей душой вверился ему. Рандаль колебался. Он уже намеревался выразить решительный отказ, как Леви, раскрыв бумажник, взорами пробежал внесенные туда заметки и потом произнес про себя:

– Руд и Долмонсберри проданы Торнгиллу сэром Динльбертом Лесли, дворянином…. округа; по последней оценке приносят чистого дохода две тысячи двести-пятьдесят фунтов семь шиллингов. Чудно выгодная покупка! С этим именьем в руках и вашими талантами, Лесли, я не знаю, почему бы вам не подняться выше самого Одлея Эджертона. Он некогда был гораздо беднее вас.

Старинные имения Лесли, положительный вес в округе, восстановление забытой всеми фамилии, – с другой стороны – продолжительное труженичество над изучением законов, скудное содержание от Эджертона, юность сестры его, проводимая в грязном и скучном Руде, Оливер, погрязнувший в грубом невежестве, или наконец зависимость от сострадания Гарлея л'Эстренджа, – Гарлея, который не хотел подать ему руки, – Гарлея, который, быть может, сделается мужем Виоланты! Бешенство овладело Рандалем Лесли в то время, как эти картины рисовались в его воображении. Он машинально начал ходить по комнате, стараясь собрать свои мысли или подчинить страсти человеческого сердца механизму рассчетливого рассудка.

– Я не могу себе представить, сказал он отрывисто: – к чему вы искушаете меня подобным образом, какую выгоду вы видите в этом?

Барон Леви улыбнулся и положил бумажник в боковой карман. С этой минуты он убедился окончательно, что победа над молодым человеком была одержана.

– Милый мой, сказал он, с самым пленительным bonhomie: – вы весьма естественно должны полагать, что если человек делает что нибудь для другого человека, то делает для своих личных выгод. Я полагаю, что взгляд с этой точки на человеческую натуру называется общеполезной философией, которая основывается на средствах и желании доставить ближнему счастье, и которая в настоящее время в большой моде. Нолвольте мне объясниться с вами. В этом деле я ничего не теряю. Правда, вы скажете, что если я подам ко взысканию вместо двадцати на десять тысячь, то мог бы остальные деньги положить вместо вашего в свой собственный карман. Положим, что так; но мне не получить двадцати тысячь и не уплатить долгов маркизы до тех пор, пока граф не завладеет этой наследницей. В этом случае вы можете помочь мне. Я нуждаюсь в вашей помощи и не думаю, чтобы мог предложить вам меньшую сумму. Я скоро ворочу эти десять тысячь; только бы граф женился и взял за невестой её богатства. Короче сказать, я только в этом и вижу свои выгоды. Хотите ли вы еще доказательств, я готов представить вам. Вы знаете, я весьма богат, но не знаете, каким образом я сделался богатым. Очень просто: чрез мое короткое знакомство с людьми, богатыми ожиданиями. Я сделал связи в обществе, и общество обогатило меня. Я еще и теперь имею страсть копить деньги. Que voulez vous? Это моя профессия, мой конек. Для меня полезно будет в тысячи отношениях приобресть друга в молодом человеке, который будет иметь влияние на других молодых людей, наследников имений получше, чем Руд-Голл. Вы можете сделать громадный успех в публичной жизни. Человек в публичной жизни может обладать такими секретами, которые бывают весьма прибыльны для того, кто занимается обращением и приращением капиталов. Быть может, с этой поры мы поведем вместе свои дела, и это доставит вам возможность очистить дом на тех поместьях, с приобретением которых я скоро поздравлю вас. Вы видите, как я откровенен. Мне кажется, только этим средством и можно решить дело с таким умным человеком, как вы. И теперь, чем меньше мы будем мутить воду в бассейне, из которого решились пить, тем лучше; устранимте все другие помыслы, кроме мысли скорейшего достижения конца. Хотите ли вы сами сказать графу, где находится молодая лэди, или я должен сказать об этом? Лучше, если скажете вы сами; для этого есть много причин: во первых, граф открыл вам свои надежды, во вторых, просил вашей помощи. Но, ради Бога! ему ни слова о наших маленьких распоряжениях он ни под каким видом не должен знать о них.

Вместе с этим Леви, позвонил в колокольчик.

– Вели подать карету, сказал он вошедшему лакею.

Рандаль не сделал возражений. Его лицо покрывала мертвенная бледность; на его тонких бледных губах выражалась твердая решимости.

– Еще одно предложение, сказал Леви: – нам нужно поспешить браком между молодым Гэзельденом и прекрасной вдовой. В каком положении это дело?

– Она не хочет видеться со мной и не принимает Франка.

– Пожалуста, узнайте почему. И если откроете с чьей нибудь стороны препятствие к тому, дайте мне знать: я немедленно устраню его.

– А что, Гэзельден согласился на посмертное обязательство?

– Нет еще; да я не настаивал на том; я жду благоприятного случая.

– Не мешало бы поторопиться.

– Вы желаете? Извольте, будь по-вашему.

Рандаль еще раз прошелся по комнате и, после безмолвного размышления, подошел к барону и сказал:

– Послушайте, сэр, я беден и честолюбив; вы выбрали прекрасный случай и верные средства искусить меня. Я предаюсь вам. Но скажите, какое ручательство имею я, что деньги будут уплачены мне, что поместья будут принадлежать мне на тех условиях, о которых вы говорили?

– Пока еще ничего решительного не предпринято, отвечал барон. – Не угодно ли вам отправиться и спросить обо мне кого нибудь из наших молодых друзей, например Борровела и Спендквикка, – кого вам угодно: вы услышите, как меня порицают, это правда; но в то же время они скажут вам обо мне, что если я даю слово, то верно сдержу его; если я скажу: «mion cher, у вас будут деньги», и деньги непременно будут; если я скажу: «я возобновлю ваш вексель на шесть месяцев», и вексель возобновляется. Я всегда так веду свои дела. Во всех случаях свое слово я ставлю выше всех обязательств. И теперь, когда между нами письменные документы не имеют места, единственным обязательством с моей стороны может служить только слово. Пожалуста будьте спокойны насчет обеспечения и к восьми часам приезжайте ко мне обедать. После обеда мы вместе отправимся к Пешьера.

– Да, сказал Рандаль: – у меня будет целый день на размышления. Между прочим должно сказать вам, что я вовсе не искажаю свойства предложенной сделки, и что, решившись однажды, я ни за что не отступлю. Мое единственное оправдание в своих собственных глазах состоит в том, что если я играю здесь в фальшивую игру, то потому собственно, что ставка в ней так велика, что, в случае выигрыша, громадная величина его уничтожает всю низость игры. Я продаю себя не за известную сумму денег, но за то, что с помощию этой суммы я могу приобрести в женитьбе молодого Гэзельдена на итальянке имею в виду сохранение другого и, быть может, выгоднейшего интереса. В последнее время я смотрел на это предприятие сквозь пальцы, а теперь буду смотреть по все глаза. Устройте этот брак, возьмите от Гэзельдена посмертное обязательство, и, каков бы ни был результат предприятия, для которого вы требуете моих услуг, положитесь на мою признательность, и поверьте, что доставите мне случай оказать вам благодарность и пользу. В восемь часов мы встретимся.

Рандаль вышел из комнаты.

Барон остался в глубокой задумчивости.

«Правда, говорил он про себя: – если только Франк огорчит своего отца до такой степени, что лишится своего наследства, этот молодой человек будет ближайшим наследником родовых имений Гэзельдена. План весьма умный. Вследствие этого я должен извлечь пользы из него гораздо более, нежели из расточительности Франка. Заблуждения Франка свойственны молодым людям. Он переменится и сократит свои расходы. Но этот человек! Нет, я должен завладеть им на всю жизнь. И если ему не удастся этот проэкт, если он останется с своими заложенными именьями, останется по уши в долгах, тогда он мой раб, и я могу освободить его, когда захочу или когда он сам окажется бесполезным. О, нет, я ничем не рискую. А еслиб я и рисковал, еслиб я потерял десять тысяч фунтов, – чтожь за беда! я могу пожертвовать ими на мщение, – они увеличат удовольствие, когда я увижу, что Одлей Эджертон совершенно нищий, покинут, в самый тяжелый час в жизни, покинут своим питомцем, – мало того, он будет покинут другом своей юности, если это вздумается мне, – мне, которого он назвал «бездельником», и которого он….»

Дальнейший монолог Леви был прерван лакеем, который вошел доложить, что карета готова. Леви быстро закрыл рукой лицо свое, как будто для того, чтоб сгладить следы страстей, безобразивших его улыбающуюся физиономию. И в то время, как он надел перчатки, взял трость и взглянул в зеркало, лицо фешенебльного ростовщика было так же светло, как и его лакированные сапоги.

 

Глава СI

Когда умный человек решается на низкий поступок, он старается как можно скорее заглушить сознание, что поступает низко. Более чем с обычною быстротой, Рандаль употребил следующие два часа на справки о том, как далеко заслуживают вероятия честность и верность барона Леви, которыми он хвастал, и до какой степени можно положиться на его слово. Он прибегнул к молодым людям, которые были лучшими знатоками барона, чем Спендквикк и Борровель, – молодым людям, которые «никогда не говорили вздора и не сделали ничего умнаго».

В Лондоне таких молодых людей много; они весьма проницательны и способны ко всем делам, кроме своих собственных. Никто лучше их не знает света; нет вернее знатоков людей, как эти жалкие, полунищие roue. От всех их вместе и от каждого порознь барон Леви получал одинаковые аттестаты: над бароном смеялись как над страстным охотником сделаться замечательным дэнди, но вместе с тем и уважали его, как самого благонадежного делового человека. «Короче сказать – говорил один из этих посредников – нельзя лучше желать ростовщика, как барон Леви. Вы всегда можете положиться на его обещания; в особенности он обязателен и снисходителен к нам, молодым людям из хорошего общества, – быть может, по той же причине, по которой бывают снисходительны к нам портные. Посадить кого нибудь из нас в тюрьму повредило бы оборотам его капитала. Его слабость – считать себя за джентльмена. Я уверен, что он скорее согласится отдать половину своего состояния, нежели сделать поступок, за который мы могли бы осмеять его. Он содержит на пенсионе, в триста фунтов в год, лорда С…. Правда, он был стряпчим у лорда С…. в течение двадцати лет, и лорд С…. до своего раззорепия был человек весьма благоразумный и получал дохода в год до пятьнадцати тысяч фунтов. Кроме того он оказывал пособие очень многим умным молодым людям. Это – лучший заимодавец, какого вы когда либо знавали. Он любит иметь друзей в Парламенте. Словом сказать, это – замечательный плут; но если кому желательно иметь дело с плутом, так барон Леви из них самый приятнейший.»

От сведений в этом фешенебльном кругу, собранных с обычным тактом, Рандаль обратился к источнику менее возвышенному, но, по его понятиям, более достоверному. Дик Эвенель имел связи с бароном. Дик Эвенель должен быть в его когтях. Рандаль отдавал полную справедливость практической дальновидности этого джентльмена. Кроме того, Эвенель по профессии был человек деловой. Он должен знать и о бароне Леви более, чем знали о нем молодые люди, и как Дик был человек откровенный и очевидно честный, в строгом смысле этого слова, то Рандаль нисколько не сомневался, что от него он узнает всю правду.

По прибытии на Итон-Сквэр и по осведомлении, дома ли мистер Эвенель, Рандаль немедленно был принят в гостиную. Эта комната уже не обнаруживала того прекрасного купеческого вкуса, которым отличалась скромная резиденция Эвенеля в Скрюстоуне. Теперь во всем виден был вкус высокопочтеннейшей мистрисс Эвенель, и, правду надобно сказать, ничто не могло быть хуже подобного вкуса. Мебели различных эпох наполняли комнату: здесь стояла софа à la renaissance, там – консоль новейшего произведения из розового дерева, далее – высокий дубовый стул времен Елисаветы, подле него – новейший флорентийский стол мраморной работы. Тут находились все роды красок, и все были в разладе друг с другом. Весьма дурные копии с известнейших в мире картин, в великолепных рамах, бессовестно украшались именами великих мастеров: Рафаэля, Корреджио, Тициана, Себастьяна дель-Ниомбо. Несмотря на то, видно было, что на все это употреблено много денег; но зато и было чем похвастаться. Мистрисс Эвенель сидела на софе à la renaissance, с одной из дочерей, которая, расположась в ногах матери, читала ей новый альманах, в малиновом атласном переплете. Мистрисс Эвенель сидела на диване в таком положении, как будто она приготовилась снимать с себя портрет.

Благовоспитанное общество бывает удивительно разборчиво насчет своих приемов в свой кружок новых лиц и насчет отказов. Вы видите множество весьма вульгарных людей, которые твердо основались в beau monde; других же, с весьма хорошими претензиями на происхождение, на богатство и на проч., или жестоко отстраняют, или им позволяется только взглянуть через стену, отделяющую их от помянутого света. Высокопочтеннейшая мистрисс Эвенель принадлежала, как по своему происхождению, так и по первому замужству, к фамилиям бесспорно благородным, и если по бедности смирялась она в её прежней карьере, зато теперь не нуждалась в богатстве, чтобы поддерживать свои претензии. Несмотря на то, все представители модного света, как будто с общего согласия, отказались поддерживать достоинство высокопочтеннейшей мистрисс Эвенель. Другой может подумать, что причиной тому было плебейское происхождение её мужа: совсем нет! многие женщины высоких фамилий выходят замуж за людей простого сословия, – людей не столько презентабельных, как мистер Эвенель, и между тем, с помощию денег своего мужа, вполне покоряют прекрасный свет. Но мистрисс Эвенель лишена была этого искусства. Она все еще была хороша собой, была, как говорится, видная женщина, а что касается её нарядов, то никакая герцогиня не могла бы превзойти ее в роскоши. Вот эти-то обстоятельства, быть может, и служили препятствием к удовлетворению её честолюбия. Очень часто случается, что скромная и даже простая женщина, не возбуждающая ни в ком зависти, легко допускается в блестящие собрания, между тем, как прекрасная, занятая собой лэди, которую, без сомнения, вы видали в вашей гостиной, и которую так же трудно упустить из виду, как пестрокрылую бабочку между вашими любимыми цветами, непременно будет удалена оттуда, так же безжалостно, как и бабочка в подобном положении.

Мистер Эвенель в унылом расположении духа сидел у камина. Засунув руки в карманы, он насвистывал какую-то арию. Надобно сказать правду, что деятельный ум его сильно томился в Лондоне, особливо в течение первой половины дня. Он приветствовал приход Рандаля выразительной улыбкой, встал со стула, принял торжественную позу и, закинув руки на фалды своего фрака, не хотел даже позволить Рандалю пожать руку мистрисс Эвенель, погладить детей по головке и произнесть при этом случае: «какие милые создания!» (Мимоходом сказать, Рандаль всегда был ласков к детям. Этот род волков в овечьей шкуре всегда бывает ласков: берегитесь их, о вы, неопытные молодые матери!) Дик, говорю я, не хотел даже позволить своему гостю сделать обычные приветствия, потому что еще до прихода гостя он плавал в океане политики.

– Слава Богу! вскричал Дик: – дела принимают надлежащий оборот. Министерство переменено! Теперь британской респектабельности и британскому таланту открыта прямая дорога. И, что еще более, продолжал Эвенель, ударив кулаком правой руки о ладонь левой: – и, что еще более, в новом парламенте будут новые люди, которые понимают, как должно вести дела и, как управлять государством. Я намерен, сэр, сам вступить в Парламент!

– Да, сказала мистрисс Эвенель, уловив наконец удобнейший случай ввернуть словцо: – я уверена, мистер Лесли, вы скажете, что я поступила весьма благоразумно. Я убедила мистера Эвенеля, что с его талантом и богатством он должен, для блага своего отечества, чем нибудь пожертвовать. К тому же вам известно, мистер Лесли, что его мнения теперь в большой моде, а прежде их непременно бы назвали ужасными и даже вульгарными!

Сказав это, она с гордостью взглянула на прекрасное лицо Эвенеля, которое в эту минуту было страшно нахмурено. Я должен отдать справедливость мистрисс Эвенель: слабая и недальновидная в одном отношении, хитрая и проницательная в другом, она была, однако же, добрая жена. Это качество принадлежит вообще всем шотландкам.

– Все вздор! вскричал Дик. – Что может смыслить женщина в политике? Смотрите лучше за ребенком, взгляните, как он комкает и тормошит эту пустую книжонку, которая мне стоит двадцать шиллингов.

Мистрисс Эвенель с покорностью наклонила голову и взяла альманах из рук молоденькой разрушительницы; разрушительница подняла оглушительный крик, как это и бывает, когда не делается по их желанию. Дик хлопнул в ладоши подле самого уха маленькой крикуньи.

– Я терпеть не могу этого. Пойдемте, Лесли, прогуляемтесь. Мне нужно порасправить свои члены.

Говоря это, он уже расправлял свои члены, вытягиваясь к потолку, и потом без дальнейших слов вышел из комнаты.

Рандаль с неподражаемой любезностью выразил мистрисс Эвенель извинение за её мужа и за себя.

– Бедный Ричард! сказала мистрисс Эвенель: – каждый человек имеет свои странности, и у него есть свои, под влиянием которых он теперь находится. Пожалуста, мистер Лесли, извещайте нас почаще. Когда начнутся балы в собрании?

– Извините, сударыня, этот вопрос следует предложить вам, – вам, которой все известно, что происходит в нашем кругу, сказал молодой змей-искуситель. – А всякое древо, посаженное в «нашем кругу», хотя бы это была дикая яблонь, непременно должно искусить Еву мистера Эвенеля и заставить ее броситься к веткам.

– Ну, скоро ли вы там? вскричал Дик с нижней ступеньки лестницы.

– Я сейчас был у нашего приятеля барона Леви, сказал Рандаль, лишь только вышел с Эвенелем на улицу. Он, как и вы, страстно любит заниматься политикой…. очень милый человек, особенно в делах, которыми он занимается.

– Да, сказал Дик, протяжно: – он очень милый человек, да не даром только….

– Только что, любезный Эвенель?

Рандаль при этом случае в первый раз отбросил формальное слово мистер.

– Только дела-то его сами по себе не слишком милы.

Из груди Рандаля вырвался глухой хохот.

– Быть может, вы хотите сказать, что он дает деньги в долг более, чем за пять процентов.

– Провались сквозь землю эти проценты! Для меня во всякого рода торговых оборотах не существует никаких стеснений. Не в процентах дело. Когда один должен другому известную сумму хотя бы за два процента и находит неудобным заплатить свой долг в определенное время, это обстоятельство, так или иначе, но ставит его в неприятное положение; обстоятельство это, так сказать, отнимает от человека британскую свободу.

– До вас, я уверен, это не касается. Вы в состоянии скорее одолжать деньги, чем занимать их.

– Конечно, я полагаю, что вы правы в этом отношении. Но вот что хочу я сказать вам: в этом дряхлом нашем отечестве проявилась сильная мания к соревнованию. Я человек, смею сказать, не скряга. Я люблю соревнование до известной степени; но здесь оно так быстро развивается, что из рук вон…. чисто из рук вон!

Мистер Эвенель, которого гениальный ум стремился к спекуляциям и различного рода улучшениям, выстроил в Скрюстоуне фабрику, самую первую фабрику, которая когда либо потемняла церковный шпиц своей титанской дымовой трубой. Фабричное производство шло сначала успешно. Мистер Эвенель употребил на эту спекуляцию почти весь свой капитал. «Ничто – говорил он – не может приносить таких огромных выгод, как фабрики. Манчестер стареет, а время покажет, что может сделать Скрюстоун. Соревнование – дело великое.» Между тем другой капиталист, со средствами гораздо большими в сравнении с Диком Эвенелем, сделав открытие, что Скрюстоун расположен подле замечательной угольной копи, и что Дика барыши были огромные, соорудил другую фабрику, громаднее фабрики Дика и с трубой чуть ли не вдвое выше первой фабрики. Пустив в ход все машины и поселившись в этом городе, в то время, как Дик нанимал управителя, а сам наслаждался лондонской жизнью, этот бессовестный соревнователь распорядился таким образом, что сначала делил пополам выгоды, приобретаемые одним трлько Эвенелем, а потом и совершенно прибрал их в свои руки. После этого неудивительно, что мистер Эвенель считал необходимым, чтобы соревнование имело свои границы. «Укого что болит, тот о том и говорит» – сказал бы при этом случае наш приятель доктор Риккабокка. Юный Талейран мало по малу успел вынудить от Дика эти жалобы и в них открыл основу дружественной связи его с бароном Леви.

– Впрочем, Леви, сказал Эвенель, весьма откровенно: – в своем роде человек прекрасный, поступает по приятельски. Жена моя находит его даже полезным человеком – он заманивает ваших молодых высоколетов на её soirées. Одно только нехорошо, что наэтих вечерах никто из них не танцует – стоят себе в ряд у дверей, как факельщики на похоронах. Впрочем, в последнее время они сделались со мной необыкновенно учтивы и ласковы, особенно Спендквикк. Мимоходом сказать, я завтра вместе с ним обедаю. Знаете, вся эта аристократия как-то не очень таровата, сэр, тяжеленька на ногу, нечего сказать; но если кто сумеет расшевелить ее, так, поверьте, нашего брата, американцев, они с ног собьют одним только уменьем прекрасно обойтись с порядочным человеком. Я говорю это без всякого предубеждения.

– Я не видывал еще человека, который бы имел менее вашеге предубеждений; вероятно, вы не имеете их и даже против Леви.

– Ни на волос! Все говорят, что он жид, хотя он отрицает это; а мне и дела нет до того, кто он такой. Его деньги не жидовские, а английские; а этою и довольно для человека с здравым рассудком. Его проценты тоже весьма умеренные. Само собою разумеется, он знает, что я как нельзя лучше расквитаюсь с ним. Одно только мне не нравится в нем: это – его сладенькие mon cher и mon cher amie: для делового человека это не идет. Ему известно, что я имею влияние на наш Парламент Я могу представить двух членов от Скрюстоуна и одного, а может быть, и тоже двух от Лэнсмера, где я успел обработать это дельце. Леви требует…. нет, не то, что требует, а хочет, чтобы я поместил в Парламент его кандидатов. Впрочем, в одном отношении мы, вероятно, сойдемся с ним. Он говорит, будто и вы хотите поступить туда. Вы, кажется, развязный молодец; только бросьте вашего надменного патрона и держитесь публичного мнения да еще…. меня!

– Вы очень добры, Эвенель! Быть может, когда мы вздумаем сравнить наши мнения, то найдем, что они совершенно одинаковы. Все же, в настоящем положении Эджертона, долг признательности к нему….. впрочем, мы поговорив об этом после. Неужели вы думаете, что я могу поступить в Парламент от Лэнсмера, даже несмотря на влияние л'Эстренджа, которое должно быть сильно там?

– Да, оно было сильно; но теперь, полагаю, что я значительно ослабил его.

– А как вы полагаете, состязание будет дорого стоить?

– Я полагаю. Впрочем, как вы сказали, об этом еще можно поговорить впоследствии, когда вы все кончите с своею «признательностию». Приезжайте ко мне, и мы побеседуем об этом.

Рандаль, увидев, что он выжал весь сок из своего апельсина, и не считая за нужное вытирать корку своим рукавом, вынул руку из под руки Эвенеля и, взглянув на часы, вспомнил, что ему пора отправиться на свидание по весьма важному делу, кликнул кэб и умчался.

Оставшись одиноким на улице, Дик казался печальным и безутешным. Он громко зевнул, к крайнему изумлению двух разряженных старых дев, проходивших мимо его. После того он вспомнил о своей фактории в Скрюстоуне, которая свела его с бароном Леви, вспомнил о письме, полученном им поутру от своего управителя, который уведомлял его, что в Скрюстоуне носятся слухи, будто бы мистер Дайс, его соперник, намерен завести новые машины с новейшими улучшениями, и что мистер Дайс отправился в Лондон, с тою целью, чтобы взять привиллегию на открытие, которое предполагал применить к новому устройству машин, и что этот джентльмен публично хвастался в торговом собрании, что ранее, чем через год, принудить Эвенеля закрыть свою фабрику. При этой угрозе лицо Дика нахмурилось, и он медленно, покачиваясь с боку на бок, бродил без всякой цели по улицам, пока не очутился на улице Странд. Там он сел в омнибус и прибыл в Сити, где и провел остальную часть дня, рассматривая различные машины и тщетно стараясь догадаться, какое дьявольское изобретение досталось в руки его сопернику, мистеру Дайсу. «Если – говорил он, возвращаясь домой в унылом расположении духа – если человеку подобному мне, который так много сделал для британской промышленности, придется отдать себя безответно на съедение какому нибудь обжоре-капиталисту, подобно этому болвану в каштановых брюках, какому-то Тому Дайсу, то все, что могу сказать я, это то, что чем скорее эта негодная страна уберется к собакам, тем для меня будет приятнее. Я умываю свои руки.» Рандаль между тем окончательно решился. Все, что он узнал касательно Леви, подтверждало его решимость и заглушало голос его совести. Он не сомневался в том, что Пешьера предложит, а еще более не сомневался, что Пешьбра заплатит десять тысяч фунтов за такое известие, которое могло ускорить движение графа к желаемой цели. Но когда Леви совершенно принял на себя все эти предложения, главный вопрос для Рандаля состоял уже в том: имел ли Леви в виду соблюдение своих собственных выгод, решаясь сделать такое значительное пожертвование? Еслиб Леви представил побудительной причиной к подобному пожертвованию одно только дружеское расположение, то Рандаль был бы уверен, что его хотят обмануть; но откровенное признание барона Леви, что его собственные выгоды принуждали предложить Рандалю такие условия, изменяло обстоятельство дела и заставляло нашего молодого философя смотреть на ход его спокойными созерцающими взорами. Достаточно ли было очевидно, что Леви рассчитывал на равномерные выгоды? Мог ли он рассчитывать на жатву четвериками там, где он сеял пригоршнями? Результат размышлений Рандаля был таков, что барона ни под каким видом нельзя считать за расточительного сеятеля. Во первых, ясно было, что Леви не без основательной причины полагал в непродолжительном времени и с избытком воротит всякую сумму, которую он выдаст Рандалю, – воротить ее из того богатства, которое одно только известие Рандаля предоставит в распоряжение его клиента-графа. Во вторых, самоуважение Рандаля было беспредельно, и еслиб только мог он в настоящее время упрочить за собою денежную независимость и освободит себя от продолжительного труженичества над изучением законов или от незначительного вспомоществования и покровительства Одлея Эджертона, как политического человека без всякого веса. Убеждение барона Леви в быстрые успехи Рандаля на поприще публичной жизни были так сильны, как будто их нашептывал ангел или обещал демон. При этих успехах, вместе с прекрасным положением в обществе, которое они могли доставить Рандалю, Леви не мог не рассчитывать на вознаграждение себя посредством тысячи косвенных путей. Проницательный ум Рандаля обнаруживал, что Леви, несмотря на все приписываемые ему прекрасные качества, гнался в этом предприятии за своими собственными выгодами; он видел, что Леви намеревался завладеть им и воспользоваться его способностями, как орудиями для разработки новых копей, из которых самая большая доля должна перейти в руки барона. Но при этой мысли на губах Рандаля показывалась улыбка презрения; он уже слишком надеялся на свою силу, чтобы позволить ростовщику овладеть собой. Таким образом, после этих размышлений, совесть совершенно замолкла в нем, и он уже наслаждался предвкушением блестящей будущности. Он видел перед собой возвращение отторгнутых наследственных имений, как бы они ни были обременены долгами, хотя на минуту, но видел их своими собственными, законным образом собственными, видел, что они доставляли ему все необходимое, удовлетворяли его весьма немногие нужды и освобождали от звания авантюриста, которое в богатых государствах так щедро дается тем, кто вместо обширных поместий обладает обширным умом. Он вспомнил о Виоланте, как вспоминает просвещенный промышленник о ничтожной монете, о красивенькой безделушке, на которую он выменивает у какого нибудь дикаря золотой песок; он представлял себе Франка Гэзельдена, женатого на бедной чужеземке и проживавшего в счет посмертного обязательства наследственную дачу-казино; он представлял себе гнев бедного сквайра; он вспомнил о Дике Эвенеле, о Лэнсмере и Парламенте; одной рукой он захватывал богатство, другою – власть. «Все же – говорил он про себя – я вступил на поприще этой жизни, не имея родовых имений. Кроме полу-разрушенного Руд-Голла и пустырей, окружающих его, у меня не было родовых имений; но было знание. Я обратил это знание не в книги, но на людей: книги доставляют славу после нашей смерти, а люди дают нам силу при жизни.» И в то время, как он рассуждал таким образом, его план начал приводиться в исполнение. Хотя он и сооружал воздушные помосты к воздушным замкам внутри незавидного наемного кэба, но этот кэб мчался быстро, чтобы овладеть выгодным местом, на котором бы можно было положить прочное материальное основание зданию, по плану, составленному в уме Рандаля. Кэб остановился наконец у дверей дома лорда Лэнсмера. Рандаль, подозревая, что Виоланта находилась в этом доме, решился поверить самого себя. Он вышел из кэба и позвонил в колокольчик. Швейцар открыл большую парадную дверь.

– Я заехал повидаться с молоденькой лэди, которая гостит здесь; она иностранка.

Лэди Лэнсмер до такой степени считала безопасным пребывание Виоланты в своем доме, что не считала за нужное отдать особые приказания своим слугам, и потому лакей, нисколько не затрудняясь, отвечал:

– Пожалуйте, сэр, она дома. Впрочем, кажется, она теперь в саду с мы лэди.

– Да, я вижу, сказал Рандаль.

И он действительно увидел в отдалении Виоланту.

– Она гуляет теперь, и мне не хочется лишить ее этого удовольствия. Я заеду в другой раз.

Швейцар почтительно поклонился. Рандаль впрыгнул в кэб.

– В улицу Курзон! живее! вскричал он извощику.

 

Глава СII

Гарлей, поручив Леонарду тронуть лучшие и более нежные качества души Беатриче, сделал одну замечательную ошибку. Это поручение как нельзя более характеризовало романтичное настроение души Гарлея. Мы не берем на себя решить, на сколько благоразумия заключалось в этом поручении; скажем только, что, сообразно с теорией Гарлея о способностях души человеческой вообще и души Беатриче в особенности, в этом плане проявлялись и мечта энтузиаста и основательное заключение глубокомысленного философа.

Гарлей предупредил Леонарда не влюбиться в итальянку; но он забыл предупредить итальянку не влюбиться в Леонарда. Впрочем, он не допускал и вероятия в возможности этого события. В этом нет ничего удивительного. Большая часть весьма благоразумных людей, ослепляемых самолюбием, ни под каким видом не решатся допустить предположения, что могут быть другие, подобные им создания, которые в состоянии пробудить чувство любви в душе хорошенькой женщины. Все, даже менее тщеславные, из брадатого рода считают благоразумным охранять себя от искушений прекрасного пола, и каждый одинаково отзывается о своем приятеле: «славный малый, это правда; но он последний человек, в которого может влюбиться та женщина! "

Но обстоятельства, в которые поставлен был Леонард, доказали, что Гарлей был весьма недальновиден.

Каковы бы ни были прекрасные качества Беатриче, но вообще она слыла за женщину светскую и честолюбивую: Она находилась в стесненных обстоятельствах, она любила роскошь и была расточительна: каким же образом она отличит обожателя в лице деревенского юноши-писателя, неизвестного происхождения и с весьма ограниченными средствами? Как кокетка, она могла рассчитывать на любовь с его стороны; но её собственное сердце, весьма вероятно, будет оковано в тройную броню гордости, нищеты и условного понятия о мире, в котором протекала её жизнь. Еслиб Гарлей считал возможным, что маркиза ди-Негра решится стать на ступень ниже своего положения в обществе и полюбит не по рассчету, но душою, то он бы скорее допустил, что предмет этой любви должен быть какой нибудь блестящий авантюрист из модного света, который умел бы обратить против неё все изученные средства и способы обольщения и всю опытность, приобретенную им в частых победах. Но какое впечатление мог произвесть на её сердце такой простодушный юноша, как Леонард, таьой застенчивый, такой неопытный? Гарлей улыбался при одной мысли об этом. А между тем случилось совсем иначе, и именно от тех причин, которых Гарлей не хотел принять в свои соображения.

Свежее и чистое сердце, простая, безыскусственная нежность, противоположность во взоре, в голосе, в выражении, в мыслях, всему, что так наскучило, чем Беатриче уже давно пренебрегала в кругу своих поклонников, – все это пленило, очаровало ее при первом свидании с Леонардом. Судя по её признанию, высказанному скептику Рандалю, в этом заключалось все, о чем она мечтала и томилась. Ранняя юность её проведена была в неравном ей браке; она не знала нежного, невинного кризиса в человеческой жизни – не знала девственной любви. Многие обожатели умели польстить её самолюбию, умели угодить её прихотям; но её сердце постоянно оставалось в каком-то усыплении: оно пробудилось только теперь. Свет и лета, поглощенные светом, по видимому, пролетели мимо её как облако. Для неё как будто снова наступила цветистая и роскошная юность – юность итальянской девушки. Как в ожидании наступления золотого века для всего мира заключается какая-то поэтическая чарующая прелесть, так точно и для неё уже существовала эта прелесть в присутствии поэта.

О, как упоителен был краткий промежуток в жизни женщины, пресыщенной «вычурными зрелищами и звуками» светской жизни! Сколько счастья доставили ей те немногие часы, когда юноша-поэт рассказывал ей о своей борьбе с обстоятельстами, в которые бросила его судьба, и возвышенным стремлением его души, когда он мечтал о славе, окруженный цветами и вслушиваясь в спокойное журчание фонтана, когда он скитался по одиноким, ярко-освещенным улицам Лондона, когда сверкающие глаза Чаттертона как призраки являлись перед ним в более мрачных и безлюдных местах. И в то время, как он говорил о своих надеждах и опасениях, её взоры нежно покоились на его молодом лице, выражавшем то гордость, то уныние, – гордость столь благородную и уныние столь трогательное. Она никогда не уставала глядеть на это лицо, с его невозмутимым спокойствием; но её ресницы опускались при встрече с глазами Леонарда, в которых отражалось столько светлой, недосягаемой любви. Представляя их себе, она понимала, какое в подобной душе глубокое и священное значение должно иметь слово любовь. Леонард ничего не говорил о Гэлен; причину такой скромности, вероятно, поймут наши читатели. Для такой души, как его, первая любовь есть тайна: открыть ее значит надсмеяться над этим чувством. Он старался только исполнить поручение: пробудить в ней участие к Риккабокка и его дочери. И он прекрасно исполнял его; описание их вызывало слезы на глаза Беатриче. Она в душе дала себе клятву не помогать своему брату в его замыслах на Виоланту. Она забыла на время, что её собственное благополучие в жизни зависело от удачи этих замыслов. Леви устроил так, что кредиторы не напоминали о её нищете, – но как это было устроено, она не знала. Она оставалась в совершенном неведении касательно сделки между Рандалем и Леви. Она предавалась упоительному ощущению настоящего и неопределенному, безотчетному предвкушению будущего, – но не иначе, как в связи с этим юным, милым образом, с этим пленительным лицом гения-хранителя, которого видела перед собой, и тем пленительнее – в минуты его отсутствия. В эти минуты наступает жизнь волшебного края: мы закрываем глаза для целого мира и смотрим сквозь золотистую дымку очаровательных мечтаний. Опасно было для Леонарда это нежное присутствие Беатриче ди-Негра, и еще опаснее, еслиб сердце его не было вполне предано другому существу! Среди призраков, вызванных Леонардом из его прошедшей жизни, она не видела еще грозного для неё призрака – соперницы. Она видела его одиноким в мире, – видела его в том положении, в каком находилась сама. Его простое происхождение, его молодость, его видимое нерасположение к надменному высокоумию, – все это внушало Беатриче смелость предполагать, что если Леонард и любил ее, то не решился бы признаться в своей любви.

И вот, в один печальный день, покоряясь, по сделанной привычке, побуждению своего пылкого итальянского сердца (каким образом это случилось, она не помнит; что говорила она, тоже не осталось в памяти), она высказала, она сама призналась в любви и просила, со слезами и пылающим лицом, взаимной любви. Все, что происходило в эти минуты, для неё была мечта, был сон, от которого пробудилась с жестоким сознанием своего уничижения, – проснулась как «женщина отвергнутая.» Нет нужды, с какою признательностью, с какою нежностью отвечал Леонард! в его ответе заключался отказ. Только теперь она узнала, что имела соперницу, что сколько он мог уделить любви из своей души, уже давно, еще с ребяческого возраста его, было отдано другой. В первый раз в жизни эта пылкая натура узнала ревность, с её язвительным жалом, с её смертельной ненавистью. Но в отношении к наружности Беатриче стояла безмолвная и холодная как мрамор. Слова, которые предназначались ей в утешение, не достигали её слуха: они заглушались порывами внутреннего урагана. Гордость была господствующим чувством над стихиями, бушевавшими в её душе. Она отдернула свою руку от руки, которая держала ее с таким беспредельным уважением. Она готова была затоптать ногами существо, которое стояло перед ней на коленях, выпрашивая не любви её, но прощения. Она указала на дверь жестом, обнаруживавшим всю горечь оскорбленного достоинства. Оставшись одна, она совершенно потеряла сознание своего бытия. Но вскоре в уме её мелькнул луч догадки, свойственный порывам ревности, – луч, который, по видимому, из всей природы отмечает один предмет, которого должно страшиться, и который должно разрушить, – догадка, так часто неосновательная, ложная, но принимаемая нашим убеждением за открытие инстинктивной истины. Тот, перед кем она унизила себя, любил другую, и кого же, как не Виоланту? кого другую, молодую и прекрасную, как он сам выразился, повествуя свою жизнь! конечно, ее! И он старался пробудить участие в ней, в Беатриче ди-Негра, к предмету своей любви, намекал на опасности, которые очень хорошо были известны Беатриче, внушал Беатриче расположение защитить ее. О, до какой степени она была слепа! Так вот причина, почему он изо дня в день являлся в дом Беатриче, вот талисман, который привлекал его туда; вот…. и Беатриче сжала обеими руками пылающие виски, как будто этим она хотела остановить поток самых горьких, терзающих душу размышлений и догадок…. как вдруг внизу раздался голос, отворилась дверь и перед ней явился Рандаль….

Пунктуально в восемь часов того же вечера, барон Леви радушно встретил своего нового сообщника. Они обедали en tête à tête и разговаривали о предметах весьма обыкновенных до тех пор, как слуги оставили их за десертом. Барон встал и помешал огонь в камине.

– Ну что? сказал он отрывисто и многозначительно.

– Касательно поместий, о которых вы говорили, отвечал Рандаль: – я охотно покупаю их, на условиях, которые вы изъяснили. Одно только беспокоит меня, каким образом объясню я Одлею Эджертону, моим родителям, наконец всему обществу, средства этой покупки?

– Правда, сказал барон и даже не улыбнулся на этот умный и чисто греческий способ высказать свою мысль и в то же время скрыть её безобразие: – правда! нам нужно подымать об этом. Еслиб только можно было с нашей стороны скрыть настоящее имя покупателя в течение года, или около того, тогда бы нетрудно было устроить это дело: мы бы распустили слух, что вам удалась одна коммерческая операция; а впрочем, легко может случиться, что Эджертон умрет к тому времени, и тогда все будут полагать, что он умел сберечь для вас значительный капитал из руин своего богатства.

– рассчитывать на смерть Эджертона слишком ненадежно!

– Гм! произнес барон. – Впрочем, это еще впереди, нам много еще будет времени обдумать это. А теперь можете ли вы сказать нам, где обретается невеста?

– Разумеется. Поутру я не мог, а теперь могу. Я поеду с вами к графу. Между прочим, я видел маркизу ди-Негра; она непременно примет Франка Гэзельдена, если он немедленно сделает ей предложение.

– Разве он не решается на это?

– В том-то и дело, что нет! Я был у него. Он в восторге от моих убеждений, но считает долгом получить сначала согласие родителей. Нет никакого сомнения, что они не дадут его; а если дело хоть немного затянется, тогда маркиза охладеет. Она находится теперь под влиянием страстей, на продолжительность которых рассчитывать нельзя.

– Каких страстей? ужь не любви ли?

– Да, любви; но только не к Франку. Страсти, которые располагают ее принять руку Франка, суть желание мести и ревность. Короче сказать, она полагает, что тот, который, по видимому, так странно и так внезапно пробудил в ней нежные чувства, остается равнодушным к её прелестям потому, что ослеплен прелестями Виоланты. Она готова помогать во всем, что только может предать её соперницу в руки Пешьера; и, кроме того – можете представить себе непостоянство женщины! (прибавил молодой философ пожав плечами) – кроме того, она готова лишиться всякой возможности овладеть тем, кого любит, и выйти за муж за другого!

– Во всем видна женщина! заметил барон, щелкнув по крышке золотой табакерки, и вслед за тем отправил в ноздри щепотку араматического табаку. – Но кто же этот счастливец, которого Беатриче удостоила такой чести? Роскошное создание! Я сам имел виды на нее, скупал её векселя, но вскоре раздумал: это могло бы поставить меня в щекотливое положение в отношении к графу. Все к лучшему…. Кто бы это такой? ужь не лорд ли л'Эстрендж?

– Не думаю; впрочем я еще не узнал. Я сказал вам все, что знаю. Я застал ее в таком странном волнении, она так была не похожа на себя, что я не решился даже успокоить ее и вместе с тем узнать имя дерзкого. У меня недоставало духу сделать это.

– Так она готова принять предложение Франка?

– Да, если только он сделает это предложение сегодня.

– Если Франк женится на этой лэди без согласия отца, то поздравляю вас, mon cher: вы сделаете удивительный шаг к богатству: ведь вы после Франка ближайший наследник родовых имений Гэзельдена.

– Почему вы знаете это? с угрюмым видом спросил Рандаль.

– Моя обязанность знать все шансы и родственные связи того, с кем я имею денежные сделки. Я имею такие сделки с молодым Гэзельденом: поэтому мне известно, что гэзельденские вотчины не имеют еще определенного наследника; а так как полу-брат сквайра не имеет в себе капли гэзельденской крови, то я смело могу поздравить вас с блестящими ожиданиями.

– Неужели вам сказал Франк, что после него я ближайший наследник?

– Я думаю; впрочем, кажется, вы сами сказали.

– Я! когда?

– Когда говорили мне как важно для вас обстоятельство, если Франк женится на маркизе ди-Негра. Peste! mon cher, за кого вы меня считаете?

– Но согласитесь, барон, Франк теперь в зрелых летах и может жениться на ком ему угодно. Вы давича сказали мне, что можете помочь ему в этом деле.

– Попробую. Постарайтесь, чтобы завтра он явился к маркизе ди-Негра аккуратно в два часа.

– Я хотел бы устранить себя от непосредственного вмешательства в это дело. Не можете ли вы сами устроить, чтобы Франк явился к ней?

– Хорошо. Не хотите ли еще вина? Нет? в таком случае отправимтесь к графу.

 

Глава CIII

На другой день, поутру, Франк Гэзельден сидел за холостым завтраком. Было уже далеко за полдень. Молодой человек, для исполнения служебных обязанностей, вставал рано, это правда, но усвоил странную привычку завтракать очень поздно. Впрочем, для лондонских жителей в его положении аппетит никогда не является рано, – и не удивительно – никто из них не ложился в постель ранее рассвета.

В квартире Франка не было ни излишней роскоши, ни изысканности, хотя она и находилась в самой дорогой улице, и хотя он платил за нее чудовищно высокую цену. Все же, для опытного взора, очевидно было, что в ней проживал человек, свободно располагавший своими деньгами, хотя и не выставлял этого на вид. Стены покрыты были иллюминованными эстампами конских скачек, между которыми там и сям красовались портреты танцовщиц; все это улыбалось и прыгало. Полу-круглая ниша, обитая красным сукном, назначена была для куренья, что можно было заключить по различным стойкам, наполненным турецкими трубками с черешневыми и жасминными чубуками и янтарными мунштуками; между тем как огромный кальян стоял, обвитый своей гибкой трубкой, на полу. Над камином развешена была коллекция мавританского оружия; Какое употребление мог сделать офицер королевской гвардии из ятагана, кинжала и пистолетов с богатой насечкой, не выносивших пули по прямому направлению далее трех шагов, – это выходит из пределов моих соображений и догадок; да едва ли и Франк в состоянии был дать удовлетворительное по этому предмету объяснение. Я имею сильные подозрения, что этот драгоценный арсенал поступил к Франку в уплату векселя, подлежащего дисконту. Во всяком случае, это было что нибудь в роде усовершенствованной операции с медведем, которого Франк продал своему парикмахеру. Книг нигде не было видно, за исключением только придворного календаря, календаря конских ристалищь, списка военных, псовой охоты и миниатюрной книжечки, лежавшей на каминной полке, подле сигарного ящика. Эта книжечка стоила Франку дороже всех прочих книг вместе: это была его собственная книжка, – его книжка par excellence, – книжка его собственного произведения, – короче сказать: книжка для записывания пари.

В центре стола красовались пуховая шляпа Франка, атласная коробочка с лайковыми перчатками всех возможных нежных цветов, от лиловых и до белых, поднос, покрытый визитными карточками и треугольными записочками, бинокль и абонимент на итальянскую оперу, в виде билета из слоновой кости.

Один угол комнаты посвящен был собранию палок, тросточек и хлыстиков, впереди которых, как будто на-страже, стояли сапоги, светлые как у барона Леви. Франк был в халате, сшитом в восточном вкусе, из настоящего индейского кашемира и, вероятно, поставленного на счет весьма не дешево. Ничто, по видимому, не могло быть чище, опрятнее и вместе с тем проще его чайного прибора. Серебряный чайник, сливочник и полоскательная чашка, – все это помещалось в его походной туалетной шкатулке. Франк казался прекрасным, немного утомленным и чрезвычайно в неприятном расположении духа. Он несколько раз принимался за газету Morning Post, и каждый раз попытка прочитать из неё несколько строчек оказывалась безуспешною.

Бедный Франк Гэзельден! верный тип множества жалких молодых людей, кончивших давным-давно свое блестящее поприще, – тем более жалких, что в быстром стремлении своем на дороге к гибели они не оставили по себе никакого воспоминания! К раззорившемуся человеку, как, например, Одлею Эджертону, мы чувствуем некоторое уважение. Он раззорился на славу! С руин своего богатства он может смотреть вниз и видеть великолепные монументы, возведенные из материалов разгромленного здания. В каждом учреждении, которое свидетельствует о человеколюбии, в Англии непременно встречаются памятники щедрот публичного человека. В тех примерах благотворительности, где участвует соревнование, в тех наградах за заслуги, которые может выдать одно только великодушие частных людей, рука Эджертона всегда открывалась вполне и охотно. Многие возвышающиеся члены Парламента, в те дни, когда талантам открывалась дорога чрез посредничество богатства и высокого звания, были обязаны своими местами единственно Одлею Эджертону; многие литературные труженики с сожалением вспоминали те дни, когда великодушие такого покровителя, как Эджертон, освобождало их от тюремного заточения. Город, которого он был представителем в Парламенте, великолепно украшался на его счет; по всему округу, где находились его заложенные имения, и которые он очень, очень редко посещал, текло его золото; все, что могло в этом округе одушевить народное стремление к полезному или увеличить его благосостояние, имело полное право на щедрость Эджертона. Даже в его в пышной, беспечной домашней жизни, с её огромной челядью и отличным гостеприимством, было что-то особенное, вполне достойное представителя временно-почетной части английского истинного дворянства, – представителя английских джентльменов без титула. Знаменитый член Парламента, по крайней мере, «мог показать что нибудь за деньги», которыми он пренебрегал и вследствие того лишился их. Но оставалось ли от Франка Гэзельдена что могло бы сказать хоть одно доброе слово о его прошедшем? Несколько картинок, украшавших квартиру холостяка, коллекция тросточек и черешневых чубуков, полдюжины любовных записочек от какой нибудь актрисы, написанных по французски самым безграмотным образом, несколько длинноногих лошадей, годных только для того, чтоб проиграть на скачках какое угодно пари, и наконец памятная книжка для этих пари! и вот – sic transit gloria mundi – налетает ястреб от какого нибудь Леви, – налетает на крыльях векселя, облеченного в законную форму, – и от нашего голубка не остается даже и перышка!

Впрочем, Франк имел прекрасные и неотъемлемые достояния: благородное сердце и строгих правил честь. Несмотря на его беспечность и различного рода дурачества, в голове его скрывались природный ум и здравый рассудок. Чтоб избегнуть предстоявшей гибели, ему стоило только сделать то, чего он прежде никогда не делал, и именно: остановиться и подумать. Но, конечно, эта операция покажется необыкновенно трудною для людей, которые сделали привычку поступать во всем очертя голову, нисколько не думая.

– Это наконец несносно, сказал Франк, моментально вставая со стула. – Я на минуту не могу забыть эту женщину. Мне непременно нужно ехать к отцу. Но что, если он рассердится на это и не даст своего согласия? что я тогда стану делать? А я боюсь, он не согласится. Я желал бы иметь настолько присутствия духа, чтоб поступить по совету Рандаля. По видимому, он хочет, чтоб я женился немедленно и в прекрасном окончании этого дела положился на защиту матери. Но когда я спрашиваю его, советует он мне решиться на это или нет, он решительно устраняет себя. И я полагаю, в этом отношении он прав. Я очень хорошо понимаю, что он не хочет – добрый друг! – предложить мне совет, который крайне огорчит моего отца. Но все же….

При этом Франк прервал свой монолог и в первый раз сделал отчаянное усилие – подумать!

О, благосклонный читатель! я не смею сомневаться, что вы принадлежите к тому разряду людей, которые знакомы с действием нашего ума, именуемым мыслию; и, быть может, вы улыбнулись с пренебрежением или недоверчивостью над моим замечанием о затруднении подумать, – затруднении, в котором находился Франк Гэзельден. Но скажите откровенно, уверены ли вы сами, что когда собирались подумать, то вам всегда удавалось это? Не бывали ли вы часто обмануты бледным, призрачным видением мысли, которое носит название задумчивости? Честный старик Монтань признавался, что он вовсе не понимал процесса сесть и подумать, – процесса, о котором многие так легко отзываются. Он не иначе мог думать, как с пером в руке, листом чистой перед ним бумаги, и этой, так сказать усиленной мерой, он ловил и связывал звенья размышления. Часто это случалось и со мной, когда я обращался к мысли и решительным тоном говорил ей: «пробудись! перед тобой серьёзное дело, углубись в него, подумай о нем», и эта мысль вела себя в подобных случаях самым возмутительным образом. Вместо сосредоточения своих лучей в одну струю света, она разрывалась на радужные цвета, освещала ими предметы, не имеющие никакой связи с предметом, требующим освещения, и наконец исчезала в седьмом небе, – так что, просидев добрый час времени, с нахмуренными бровями, как будто мне предстояло отыскать квадратуру круга, я вдруг делал открытие, что это же самое я мог бы сделать в спокойном сне; и действительно, в течение этого часа, вместо размышления, мне снились сны, и самые пустые, нелепые сны! Так точно, когда Франк прервал свой монолог и, прислонясь к камину, вспомнил, что ему предстоит весьма важный кризис в жизни, о, котором не мешало бы «подумать», только тогда представился ему ряд последовательных, но неясных картин. Ему представлялся Рандаль Лесли, с недовольным лицом, из которого Франк ничего не мог извлечь; сквайр, с лицом грозным как громовая туча; мать Франка защищает его перед отцом и за свои труды получает слишком неприятный выговор, после этого являются блуждающие огоньки и решаются называть себя «мыслию»; они начинают играть вокруг бледного очаровательного лица Беатриче ди-Негра, в её гостиной, в улице Курзон. Мало того: Франк слышит их голоса из неведомого мира, которыми они повторяют уверение Рандаля, высказанное накануне, что «касательно её любви к тебе, Франк, нет никакого сомнения; только она начинает думать, что ты шутишь с ней.» Вслед за тем является восторженное видение молодого человека на коленях, – явление прекрасного, бледного личика, покрытого румянцем стыдливости, священника перед алтарем и кареты в четверню у церковных дверей; потом представляется картина медового месяца, для которого мед был собран от всех пчел Гимета. И среди этой фантасмагории, которую Франк, в простоте души своей, именовал «размышлением», в уличную дверь раздался громкий стук молодого джентльмена.

– Боже мой! воскликнул Франк, приказав лакею сказать, что его нет дома:– Боже мой! не дадут минуты подумать о серьёзных делах.

Но поздно было отдано приказание лакею. Лорд Спендквикк в несколько секунд влетел в приемную и оттуда прямо в комнату Франка. Друзья осведомились о здоровье друг друга и взаимно пожали руки.

– У меня есть к тебе записка, Гэзельден.

– От кого?

– От Леви. Я сейчас от него: никогда не видел его в таких хлопотах и беспокойстве. Он поехал в Сити, – вероятно, к господину Игреку. На скорую руку написал он эту записку; хотел было отправить ее с лакеем, но я вызвался доставить ее по адресу.

– Надеюсь, что он не требует долга, сказал Франк, боязливо взглянув на записку. – По секрету! это скверно.

– И в самом деле, чертовски скверно.

Франк вскрывает записку и читает вполголоса:

«Любезный Гэзельден….

– Превосходный знак! вскричал Спендквикк, прерывая Франка. – Леви всегда называет меня «любезным Спендквикком», когда присылает деньги в долг, а величает «милордом», когда требует уплаты. Чудный знак!

Франк продолжает читать, но про себя и с заметной переменой в лице:

«Любезный Гэзельден, мне очень неприятно сообщить вам, что, вследствие неожиданного раззорения торгового дома в Париже, с которым имею огромные дела, я нахожусь в крайности немедленно иметь наличные деньги, сколько будет возможно получить их. Я не хочу ставить вас в затруднительное положение, но постарайтесь по возможности очистить ваши векселя, которые находятся у меня, и которым, как вам известно, недавно минул срок. Я делал уже предложение устроить ваши дела, но это предложение, как кажется, вам не понравилось; к тому же и Лесли говорил мне, что вы имеете сильное нерасположение обеспечить свой долг имением, получить которое вы имеете в виду. Итак, мой добрый друг, об этом более ни слова. По приглашению, я спешу оказать помощь моему очаровательному клиенту, который находится в пренеприятном положении: это – сестра иностранного графа, богатого как Крез. В её доме производится теперь следствие по долговому иску. Я отправляюсь к негоцианту, который предъявил этот иск, но не имею ни малейшей надежды смягчить его и боюсь, что в течение дня явятся другие кредиторы. Вот еще причина моей нужды в деньгах: о, если бы вы помогли мне, mon cher! Следствие в доме одной из самых блестящих женщин в Лондоне – следствие в улице Курзон! Если мне не удастся остановить его, молва о нем вихрем пронесется по всему городу. Прощайте. Я спешу.

«Ваш Леви.»

«P. S. Ради Бога не сердитесь на мое послание. Я бы не побезпокоил вас, еслиб Спендквикк и Барровель хоть сколько нибудь прислали мне в уплату своих долгов. Быть может, вы убедите их сделать это.»

Пораженный безмолвием и бледностью Франка, лорд Спендквикк с участием друга положил руку на плечо молодого гвардейца и заглянул на записку с той непринужденностью, которую джентльмены в затруднительном положении допускают друг другу в секретной переписке. Его взор остановился на приписке.

– Чорт возьми, это скверно! вскричал Спендквикк. – Поручить тебе упрашивать меня об уплате долга! Какое ужасное предательство! Не беспокойся, любезный Франк, я никогда не поверю, чтобы ты решился сделать что нибудь неблаговидное; скорее я могу себя подозревать в…. в уплате ему….

– Улица Курзон! граф! произнес Франк, как будто пробудившись от сна: – это должно быть так.

Надеть сапоги, заменить халат фраком, надеть шляпу, перчатки и взять трость, оставить без всяких церемоний Спендквикка, стремглав сбежать с лестницы, выскочить на улицу и сесть в кабриолет, – все это сделано было Франком с такой быстротой, что изумленный гость его не успел опомниться и произнесть:

– Что это значит? в чем дело?

Оставленный таким образом один, лорд Спендквикк покачал головой, – покачал два раза, как будто затем, чтоб вполне убедить себя, что особенного ничего не случилось; и потом, надев свою шляпу, перед зеркалом и натянув перчатки, он спустился с лестницы и побрел в клуб Вайт, но побрел в каком-то замешательстве и с рассеянным видом. Простояв несколько минут безмолвно и задумчиво перед окном, лорд Спендквикк обратился наконец к одному старинному моту, в высшей степени скептику и цинику.

– Скажите, пожалуста, правду ли говорят в различных сказках, что в старину люди продавали себя дьяволу.

– Гм! произнес мот, выказывая из себя слишком умного человека, чтоб удивляться подобному вопросу. – Вы принимаете личное участие в этом вопросе?

– Я – нет; но один мой друг сейчас получил письмо от Леви и, прочитав его, убежал из квартиры чрезвычайно странным образом, точь-в-точь, как делалось в старину, когда кончался контрактный срок души! А Леви, ведь вы знаете….

– Да, я знаю, что он не так глуп, как другой черный джентльмен, с которым вы его сравниваете. Леви никогда так дурно не собирает своих барышей. Кончился срок! Конечно, он должен же когда нибудь кончится. Признаюсь, мне бы не хотелось быть в башмаках вашего друга.

– В башмаках! повторил Спендквикк, с некоторым ужасом: – извините, вы еще никогда не встречали человека приличнее его одетого. Отдавая ему всю справедливость, он большую часть времени посвящает исключительно туалету. Кстати о башмаках: представьте себе, он бросился из комнаты с правым сапогом на левой ноге, а с левым – на правой. Это что-то очень странно…. весьма таинственно! И лорд Спендквикк в третий раз покачал головой, и в третий раз показалось ему, что голова его удивительно пуста!

 

Глава CIV

Между тем Франк примчал в улицу Курзон, выскочил из кабриолета и постучался в уличную дверь. Ему отпер совершенно незнакомый человек, в камзоле канареечного цвета и в толстых панталонах. Франк прибежал в гостиную, но Беатриче там не было. Худощавый, пожилых лет мужчина, с тетрадью в руке, по видимому, занимался подробным рассмотрением мебели и, с помощию служанки маркизы ди-Негра, заносил свои замечания в помянутую тетрадь. Худощавый мужчина взглянул на Франка и дотронулся до шляпы, торчавшей на его голове. Служанка, вместе с тем и чужеземка, подошла к Франку и, на ломаном английском языке, объявила, что барыня никого не принимает, что она не здорова и не выходит из комнаты. Франк всунул в руку служанки золотую монету и убедительно просил ее доложить маркизе, что мистер Гэзельден умоляет ее допустить его к себе. Едва только служанка исчезла с этим посланием, как Франк схватил руку худощавого мужчины:

– Скажите, что это значит? неужели опись имущества?

– Точно так, сэр.

– За какую сумму?

– За тысячу пятьсот-сорок-семь фунтов. Мы подали ко взысканию первые и потому, как видите, хозяйничаем здесь по своему.

– Значит есть еще и другие кредиторы.

– Еслиб их не было, сэр, мы ни под каким видом не решились бы прибегнуть к этой мере. Ничего не может быть прискорбнее для наших чувств. Впрочем, и то надобно сказать, эти иностранцы такой народ: сегодня здесь, а завтра ищи где знаешь. К тому же….

Служанка воротилась. Маркиза изъявила желание видеть мистера Гэзельдена. Франк поспешил исполнить это желание.

Маркиза ди-Негра сидела в небольшой комнате, служившей ей будуаром. её глаза показывали следы недавних слез; но её лицо было спокойно и даже, при её надменном, хотя печальном выражении, сурово. Франк, однако же, не счел за нужное обратить внимание на это обстоятельство. Вся его робость исчезла. Он видел перед собой женщину в несчастии и унижении, – женщину, которую любил. Лишь только дверь затворилась за ним, как он бросился к ногам маркизы. Он схватил её руку, схватил край её платья.

– О, маркиза! Беатриче! воскликнул он. – В глазах его плавали слезы, а его голос вполовину заглушался сильным душевным волнением. – Простите меня, умоляю вас, простите! не глядите на меня как на обыкновенного знакомца. Случайно я узнал, или, вернее, догадался об этом – об этом странном оскорблении, которому вас так невинно подвергают. Считайте меня за друга, за самого преданного друга. О, Беатриче! – И голова Франка склонилась над рукой, которую от держал. – О, Беатриче!.. кажется, смешно говорить теперь это, но что же делать! Я не могу не высказать вам этих слов…. я люблю вас люблю всем сердцем и душой, люблю с тем, чтоб вы позволили мне оказать вам услугу, одну услугу! Я больше ничего не прошу!

И рыдания вырвались из пылкого, юного, неопытного сердца Франка.

Маркиза была глубоко тронута. Надобно сказать, она имела душу не какой нибудь отъявленной авантюристки. Столько любви и столько доверия! Она вовсе не приготовилась изменить одному для того, чтоб опутать сетями другого.

– Встаньте, встаньте, нежно сказала она. – Благодарю вас от чистого сердца. Но не думайте, что я….

– Нет, нет!.не отвергайте меня. О, нет! пусть ваша гордость замолчит на этот раз.

– Напрасно вы думаете, что во мне говорит гордость. Вы слишком преувеличиваете то, что случилось в моем доме. Вы забыли, что у меня есть брат. Я послала за ним. Только к нему одному я могу обратиться. Да вот кстати: это его звонок! Но, поверьте, я никогда не забуду, что в этом пустом, холодном мире мне случилось встретить великодушного, благородного человека!

Франк хотел было отвечать, но услышал приближавшийся голос графа и потому поспешил встать и удалиться к окну, всеми силами стараясь подавить душевное волнение и принять спокойное выражение в лице. Граф Пешьера вошел, вошел со всею красотою и величавостью беспечного, роскошного, изнеженного, эгоистического богача. Его сюртук, отороченный дорогими соболями, откидывался назад с его пышной груди. Между складками глянцовитого атласа, прикрывавшего его грудь, красовалась бирюза столь драгоценная, что ювелир продержал бы ее лет пятьдесят прежде, чем отыскался бы богатый и щедрый покупатель. Рукоятка его трости была редким произведением искусства; наконец, сам граф, такой ловкий и легкий, несмотря на его мужество и силу, такой свежий, несмотря на его лета! Удивительно как хорошо сохраняют себя люди, которые ни о чем больше не думают, как о самих себе!

– Бр-рр! произпес граф, не замечая Франка за оконной драпировкой. – Бр-рр! Но видимому, вы провели весьма неприятную четверть часа. И теперь Dieu me dame, quoi fuire!

Беатриче указала на окно и чувствовала, что от стыда ей бы легче было скрыться хоть в самую землю. Но так как граф говорил по французски, а Франк и слова не знал на этом языке, то слова графа остались для него непонятными, хотя слух его и поражен был сатирическою наивностью тона.

Франк выступил вперед. Граф протянул руку и с быстрой переменой в голосе и обращении сказал

– Тот, кого сестра моя принимает к себе в подобную минуту, должен быть мне другом.

– Мистер Гэзельден, сказала Беатриче, с особенной выразительностью: – великодушно предлагал мне свою помощь, в которой, с той минуты, как вы, мой брат, явились сюда, я уже не нуждаюсь.

– Разумеется, сказал граф, с торжественным видом вельможи: – я сойду вниз и очищу ваш дом от этого дерзкого негодяя. Впрочем, я полагал, что вы имеете дело с одним только бароном Леви; вероятно, он будет сюда?

– Я жду его с минуты на минуту. Прощайте, мистер Гэзельден!

Беатриче подала руку своему обожателю с искренним радушием, которое не лишено было патетического достоинства. Удерживаемый от дальнейших слов присутствием графа, Франк молча поклонился над прекрасной рукой маркизы и удалился. Пешьера догнал его на лестнице.

– Мистер Гэзельден, сказал граф, в полголоса: – не потрудитесь ли вы зайти в гостиную?

Франк повиновался. Худощавый мужчина, занимавшийся осмотром мебели, все еще продолжал свое занятие; но два-три слова графа, сказанные на ухо, заставили его удалиться.

– Милостивый государь, сказал Пешьера: – я так еще незнаком с вашими английскими законами и способами устранить затруднения неприятного рода, ко всему этому вы обнаружили столько великодушие в жалком положении моей сестры, что я осмеливаюсь просить вас остаться здесь и помочь мне в совещании с бароном Леви.

Франк только что хотел выразить искреннее удовольствие в том, что он хоть сколько нибудь может быть полезен, как в уличную дверь раздался стук барона Леви, и через несколько секунд барон явился в гостиной.

– Уф! произнес Леви, отирая лицо и опускаясь на стул, как будто он провел целое утро в самых утомительных хлопотах. – Уф! какое неприятное происшествие, – весьма неприятное… и, представьте себе, граф, нас могут спасти одни только наличные деньги.

– Леви, вам известны мои дела, отвечал Пешьера, печально покачав головой. – Конечно, через несколько месяцев, даже, может быть, через несколько недель, я в состоянии буду уплатить все долги моей сестры, на какую бы сумму они ни простирались; но в настоящую минуту, в чужой земле, я не в силах сделать это. Капитал, который я привез с собой, почти весь истощился. Не можете ли вы ссудить меня необходимой суммой?

– Решительно не могу! мистер Гэзельден знает, в каком затруднительном положении я сам нахожусь.

– В таком случае, сказал граф: – нам остается только удалить отсюда сестру, и пусть кредиторы продолжают свое дело. Между тем я побываю у моих друзей и посмотрю, нельзя ли будет у них занять денег.

– Увы! сказал Леви, встав и взглянув в окно: – к сожалению, граф, нам нельзя будет удалить отсюда маркизу: самая худшая часть этого дела наступила. Взгляните сюда: вы видите вон этих трех человек: они имеют оффициальное приказание, которое относится до её личности; в ту минуту, как она покажется за дверями этого дома, ее возьмут под арест.

– Возьмут под арест! в один голос воскликнули Пешьера и Франк.

– Я делал все, чтоб устранить этот позор, но тщетно, сказал барон, принимая на себя весьма печальный вид. – Надобно вам заметить, что английские купцы сделались крайне недоверчивы ко всем вообще иностранцам. Впрочем, мы можем взять ее на поруки: она не должна быть в тюрьме….

– В тюрьме! произнес Франк. – Он подбежал к Леви и отвел его в сторону. – Граф, по видимому, поражен был стыдом и печалью. Откинувшись к спинке дивана, он закрыл лицо свое обеими руками.

– Моей сестре грозит тюрьма, простонал граф – тюрьма дочери графа Пешьера, жене маркиза ди-Негра!

В надменной горести этого величавого патриция было что-то трогательное.

– На какую сумму простирается долг? шептал Франк, опасаясь, чтобы слова его недолетели до слуха несчастного графа; между тем как граф до такой степени поражен был событием, что до его слуха, быть может, долетели бы одни только раскаты грома.

– Мы могли бы устроить все обязательства за пять тысячь фунтов. Для Пешьера это ровно ничего не значит: он страшно богат. Entre nous, я сомневаюсь, что он без денег. Оно и может быть, но только….

– Пять тысячь фунтов! Каким бы образом достать мне эти деньги?

– Вам, любезный Гэзельден? Да стоит ли вам и говорить об этом! Одним размахом пера вы можете достать вдвое больше да, в добавок, в виде процентов, покрыть прежние долги. Я удивляюсь, впрочем, возможно ли до такой степени быть великодушным к знакомой женщине!

– Знакомой!.. маркиза ди-Негра!.. да я в особенную честь, в особенное счастье поставлю себе, получив ее согласие быть моей женой!

– И эти долги нисколько не страшат вас?

– Если мы любим кого, простосердечно отвечал Франк: – то еще сильнее испытываем это чувство, когда предмет нашей любви находится в несчастий. Хотя эти долги есть следствие заблуждения, прибавил Франк, после непродолжительного молчания: – но великодушие в эту минуту дает мне возможность исправить как её ошибки, так и мои собственные. Я согласен приобресть теперь деньги одним размахом пера. Говорите, на каких условиях?

– Условия вам знакомы: они касаются казино.

Франк отступил.

– Другого нет средства?

– Без сомнения, нет. Впрочем, я знаю, это несколько тревожит вашу совесть; посмотрим, нельзя ли вас примирить с ней. Вы женитесь на маркизе ди-Негра; в день свадьбы она получит в приданое двадцать тысячь фунтов. Почему же не распорядиться вам таким образом, чтобы из этой суммы немедленно заплатить долг, который будет лежать на казино? Следовательно, этот долг будет продолжаться несколько недель. Обязательство будет храниться в моем бюро под замком; оно никогда не будет известно вашему отцу, и потому нечего опасаться за оскорбление его родительских чувств. И когда вы женитесь, на вас не будет и гроша долгу, – само собою разумеется, в таком только случае, если будете вести себя благоразумно.

В это время граф быстро встал с дивана.

– Мистер Гэзельден, я просил вас остаться здесь и помочь мне вашим советом. Теперь я вижу, что всякий совет бесполезен. Этот удар должен разразиться над нашим домом! Благодарю вас, сэр, тысячу раз благодарю. Прощайте. Леви, пойдемте к моей сестре приготовить ее к худшему.

– Граф, сказал Франк:– выслушайте меня. Мое знакомство с вами весьма непродолжительно, – но я давно знаю и уважаю вашу сестру. Барон Леви знает средство, которым я могу, если только мне предоставлены будут честь и счастье, устранить это временно неприятное затруднение. Я могу доставить необходимую сумму.

– Нет, ни за что на свете! воскликнул Пешьера. – И вы решаетесь думать, что я приму подобное предложение? Ваша юность и великодушие совершенно ослепляют вас. Нет, сэр, это невозможно, невозможно! Даже и в таком случае, еслиб я не имел понятия о чести, не имел своей деликатности, прекрасная репутация моей сестры….

– Конечно, пострадала бы, прервал Леви: – подобным великодушием она может быть обязана одному только законному мужу. Мало того: при всем моем уважении к вам, граф, я не иначе могу сделать такое одолжение моему клиенту, мистеру Гэзельдену, когда обеспечением будет служить капитал, назначенный маркизе в приданое.

– Ха! вот как? Значит, мистер Гэзельден ищет руки моей сестры?

– Ищу, но не в настоящее время; я не хочу быть обязанным за получение её руки побуждению благодарности, отвечал джентльмен Франк.

– Благодарности! Значит вы еще не знаете её души! Не знаете…. и граф не высказал своей мысли, по после минутного молчания продолжал: – мистер Гэзельден, мне не нужно говорить вам, что наша фамилия стоит на ряду с первейшими фамилиями в Европе. Моя гордость уже вовлекла меня однажды в заблуждение, когда я вручил руку моей сестры человеку, которого она не любила; я отдал ее потому только, что по званию своему он был равен мне. Я не сделаю вторично подобной ошибки; к тому же и Беатриче не послушает меня, еслиб я вздумал принудить ее. Если она выйдет замуж, то не иначе, как по любви. Если она примет вас, да я и уверен, что примет, то, без сомнения, по искренней к вам привязанности. Если она согласится быть вашей женой, тогда я не краснея приму от вас это одолжение, одолжение от будущего зятя, и этот долг будет лежать на мне, но ни под каким видом не должен падать на её приданое. На этих условиях, сэр (обращаясь к Леви, с величавым видом), вы озаботитесь сделать с своей стороны распоряжения. Если же она отвергнет вас, мистер Гэзельден, то, повторяю вам, о займе не должно быть и помину. Извините меня, если я оставлю вас. Так или иначе, но дело должно решить немедленно.

Граф величаво сделал поклон и вышел из гостиной. Слышно было, как шаги его раздавались но лестнице.

– Если, сказал Леви, тоном делового человека! – если граф принимает эти долги на себя и приданое невесты будет обременено только вашими долгами, тогда не только в глазах света, но и в глазах вашего родителя этот брак будет блестящим. Поверьте мне, что ваш батюшка согласится на этот брак, да еще с радостью.

Франк не слышал слов барона Леви: в эту минуту он внимал своей любви, своему, сердцу, которое громко билось под влиянием страха и надежды.

Леви сел за стол и разложил на нем бумагу, покрытую длинным рядом цыфр, написанных весьма красивым почерком, – рядом цыфр по случаю двух заемных обязательств, которым предопределено изгладиться посмертными обязательствами на казино.

Через несколько времени, которое для Франка казалось нескончаемым, граф снова показался в гостиной. Он отвел Франка в сторону, сделав в то же время знак барону Леви, который встал и вышел в другую комнату.

– Ну, молодой мой друг, сказал Пешьера: – мои подозрения оказались основательными; сердце моей сестры давно принадлежит вам. Позвольте, позвольте: выслушайте меня. Но, к несчастью, я сообщил ей о вашем великодушном предложении; это было сделано чрезвычайно неосторожно, весьма необдуманно с моей стороны и чуть-чуть не испортило всего дела. В ней столько гордости, столько благородного чувства независимости, она до такой степени боится, что вас принудили сделать необдуманный шаг, о котором вы впоследствии станете сожалеть, – до такой степени, говорю я, что она, по всей вероятности, будет говорить вам, будто бы не любит вас, не может принять ваше предложение, и тому подобное. Но любящие, например, как вы, не так легко поддаются обману. Не обращайте внимания на её слова…. Впрочем, вы сами увидите и тогда убедитесь в истине моих слов. Не угодно ли – пойдемте.

Франк механически пошел за графом, который поднялся по лестнице и без всякого предуведомления вошел в комнату Беатриче. Маркиза стояла отвернувшись от входа; однако, Франк видел, что она плакала.

– Я привел моего друга. Пусть он сам объяснится с вами, сказал граф по французски. – Пожалуста, любезная сестрица, не забудьте моего совета: отбросьте всю совесть и не отклоняйте от себя такой блестящей перспективы на верное и прочное счастье. Не забудьте же, сестрица!

Граф удалился, оставив Франка наедине с Беатриче.

Вслед за тем маркиза быстро и с видом отчаяния обернулась к своему обожателю и приблизилась к месту, где он стоял.

– Неужели это правда? сказала она, сжимая себе руки. – Вы хотите спасти меня от позора, от тюрьмы…. и что в замен этого могу я дать вам? мою любовь? Нет, нет! Я не хочу обманывать вас. При всей вашей молодости, при всей красоте и благородстве вашем, я не могу любить вас той любовью, которую вы заслуживаете. Уйдите, оставьте этот дом; вы еще не знаете моего брата. Уйдите, уйдите, пока еще во мне столько силы, столько добродетели отвергнуть все, что может защитить меня от его козней, – все, что может…. О, умоляю вас, уйдите, уйдите….

– Вы не любите меня, сказал Франк. – Это меня не удивляет: вы так превосходите меня во всех отношениях. Я отказываюсь даже от надежды…. вы велите мне оставить вас, и я исполняю ваше приказание. Но, по крайней мере, я не расстанусь с правом моим оказать вам услугу. Что касается другого, я поставлю себе в бессовестность выражать в такую минуту перед вами свою любовь и настоятельно требовать вашей руки.

Франк отвернулся и тотчас удалился. Он даже не остановился в гостиной, прошел в приемную и там написал коротенькую записку, в которой поручал барону Леви прекратить дальнейшее следствие долгового иска, и просил его приехать к нему на квартиру с необходимыми принадлежностями и, в заключение, не говорит об этом графу ни слова.

Вечером того же дня Леви явился к Франку. Счеты были сведены, бумаги подписаны, и на следующее утро маркиза ди-Негра была свободна от долгов. В полдень следующего дня Рандаль сидел в кабинете Беатриче, а вечером Франк получил записку, написанную на скорую руку и окропленную слезами, – записку, в которой маркиза ди-Негра просила Франка немедленно приехать к ней. И когда Франк вошел в гостиную маркизы, Пешьера сидел подле сестры своей. При входе Франка он встал.

– Неоцененный зять мой! воскликнул он.

И вслед за тем соединил руку Беатриче с рукой Франка.

– Вы принимаете мое предложение…. не отвергаете моей любви… выбираете меня по своему собственному желанию?!

– Потерпите меня немного, отвечала Беатриче: – и я постараюсь отплатить вам всей моей…. всей моей….

Она остановилась и громко зарыдала.

– Я вовсе не подозревал в ней такой нежной души, такой сильной привязанности, прошептал граф.

Франк слышал эти слова, и лицо его сделалось лучезарно. Мало по малу Беатриче успокоилась. Она слушала радостные слова Франка о предстоящей будущности, слушала, как полагал её нареченный, с нежным участием, по на самом-то деле с печальной и смиренной преданностью судьбе. Для Франка часы казались светлыми и мимолетными, как солнечный луч, и в эту ночь упоительны были его грезы. Но когда эти грезы рассеялись, когда он проснулся на другое утро, первой мыслью его, первыми словами его было:

– Что-то скажут об этом в Гэзельден-Голле?

В этот же самый час Беатриче скрывала лицо свое в подушках, не в силах будучи глядеть на дневной свет, и призывала к себе смерть. В этот же самый час Джулио Францини, граф ди-Пешьера, отпустив несколько тощих, угрюмых итальянцев, с которыми имел длинное совещание, отправился отыскивать дом, в котором находилась Виоланта. В этот же самый час барон Леви сидел за своим бюро и подводил итог к бесконечному ряду цыфр, в заглавии которых стояла следующая надпись: «Счет высокопочтеннейшему члену Парламента Одлею Эджертону». Кругом счета в беспорядке лежали различные документы, и между ними, на самом видном месте, красовался свеженький пергамен с посмертным обязательством Франка Гэзельдена. В тот же самый час Одлей Эджертон только что прочитал письмо от мера того города, которого он был представителем. Письмо это извещало Одлея, что ему не предвидится ни малейшего шанса снова поступит в Парламент по выборам. Выражение лица его, по обыкновению, было спокойно и нога его твердо опиралась в крышку его мрачного железного сундука, между тем как рука его судорожно сжимала левый бок; его взор устремлен был на часы, и голос его едва внятно произносил: «надобно пригласить доктора Ф…..» В тот же самый час Гарлей л'Эстрендж, очаровывавший накануне придворные толпы своим веселым юмором, ходил по комнате в своем отеле, неровными шагами и часто и тяжело вздыхал. Леонард стоял у фонтана, любуясь, как лучи зимнего солнца играли в его брызгах. Виоланта, склонясь на плечо Гэлен, старалась лукаво, хотя и невинно, принудить Гэлен поговорить что нибудь о Леонарде. Гэлен пристально смотрела на пол и отвечала одними только да и нет. Рандаль Лесли в последний раз отправлялся к своей должности. Проходя Грин-Парк, он прочитал письмо из дому, от своей сестры. Окончив чтение, он вдруг скомкал письмо в своей бледной, худощавой руке, взглянул вверх, увидел в отдалении шпицы громадного национального аббатства и, припомнив слова героя Нельсона, произнес: «победа и Вестминстер, но только не аббатство!» Рандаль Лесли чувствовал, что в течение нескольких дней он сделал громадный шаг к удовлетворению своего честолюбия: старинные поместья Лесли были в его руках; Франк Гэзельден, нареченный муж маркизы, весьма вероятно, будет лишен наследства. Дик Эвенель, на заднем плане, открывал то самое место в Парламенте, которое впервые ввело в публичную жизнь раззорившегося покровителя Рандаля.

 

Глава CV

Многие умные люди весьма неосновательно утверждают, что наклонность делать зло ближнему есть в некотором роде помешательство, и что никто не бросится с прямой дороги в сторону, если жало пчелы не принудит сделать такого уклонения. Разумеется, когда очень умный и благовоспитанный человек, как, например, приятель наш мистер Лесли, начнет располагать своими поступками на основании ложного правила, что «пронырливость есть лучшее благоразумие», тогда любопытно видеть, как много общего имеет он с помешательством: хитрость, томительное беспокойство, подозрение, что все и все в мире в заговоре против него, требуют всей силы его ума, чтоб уничтожить это и обратить в свою собственную пользу и выгоду. Легко может статься, некоторые из моих читателей подумают, что я представил Рандаля чересчур изобретательным в его планах и хитрым до тонкости в своих спекуляциях; но это почти всегда бывает с весьма образованными людьми, когда они решаются разыгрывать роль тонкого плута; это помогает им скрыть от самих себя или по крайней мере представлять себе в более благоприличном виде грязную цель к удовлетворению своего честолюбия. Сказав это в защиту характера Рандаля Лесли, я должен прибавить здесь несколько слов касательно действия в человеческой жизни, производимого какой нибудь исключительной страстью, – действия, которое в наш кроткий и просвещенный век редко можно видеть без маски, и которое называется ненавистью.

В счастливые времена наших предков, когда крупные слова и жестокия драки были в большом употреблении, когда сердце каждого человека было на кончике его языка и четыре фута острого железа висело у него на боку, ненависть разыгрывала прямую, открытую роль в театре мире. Но теперь где эта ненависть? видал ли кто нибудь ее в лицо? Неужели это улыбающееся, добродушное создание, которое так искренно жмет вам руку? или пышная, надменная фигура, которая называет вас своим «высокопочтеннейшим другом»? или изгибающийся и выражающий свою признательность подчиненный? Не спрашивайте, не старайтесь отгадать: это напрасный труд с вашей стороны; вы только тогда узнаете, что это ненависть, когда откроете яд в своей чаше или кинжал в своей груди. В век минувшей старины угрюмый юмор изобразил в картине «Танец Смерти»; в наш просвещенный век сардоническое остроумие непременно должно бы представить нам «Маскарад Ненависти».

Противоположное чувство легко обнаруживается с одного взгляда. Любовь редко прикрывается маской. Но ненависть – каким образом обличить ее, как остеречься от неё? Она скрывается там, где вы менее всего подозреваете – её присутствие; она создается причинами, которых вы вовсе не предвидите; а цивилизация, благоприятствуя прикрытию, умножает её разнообразие. Ненависть украдкою является там, где мы вмешались в чьи нибудь интересы, там, где мы затронули чье нибудь самолюбие. Вас может возненавидеть человек, которого вы во всю свою жизнь ни разу не видели; вас может возненавидеть человек, которого вы обременили благодеяниями: вы ходите так осторожно, что не наступите на червяка, – но если вы не совсем уверены, что, гуляя, не наступите на змею, то лучше будет, если станете смирнехонько сидеть в вашем кресле, до тех пор, пока не перенесут вас на катафалк. Вы спросите: какой вред наносит нам ненависть? Очень часто этот вред бывает невидим для света, как и самая ненависть бывает неуловима для нашей предусмотрительности. Она налетает на нас врасплох; на какой нибудь уединенной, глухой околице нашей жизни, открывает наши заповедные тайны, отнимает от нас отрадную надежду, о которой мы никому не говорили; но лишь только свет делает открытие, что нас поражает ненависть, как её сила причинять нам зло прекращается.

Для этой страсти у нас есть множество названий, как-то: зависть, ревность, злоба, предубеждение, соперничество; но все они синонимы слова ненависть.

Ни один человек в свете не был, по видимому, так чужд влиянию ненависти, как Одлей Эджертон. Даже во время жаркой политической борьбы он не имел ни одного личного врага; а в частной жизни он держал себя так высоко и отдаленно от других, что был даже мало известен, исключая разве по благодеяниям, которые истекали по всем направлениям из его опустошенного богатства. Чтобы ненависть могла достичь неприступного сановника на вершине его почестей? да вы бы засмеялись при одной мысли об этом! Но ненависть, как в былые времена, так и теперь, представляет действующую силу в «Разнообразии Жизни», и, несмотря на железные запоры в дверях, на полицейских стражей на улице, никто не может похвастаться спокойным сном в то время, когда бодрствует над ним его невидимый враг.

Слава улицы Бонд давно уже помрачилась. Имя любителя улицы Бонд давно уже замерло на наших устах. Толпа экипажей и ослепительный блеск магазинов уже не имеют той прелести: слава улицы Бонд состояла в её мостовой, в её пешеходах. Сохранились ли в вашей памяти, благосклонный читатель, любитель улицы Бонд и его несравненное поколение? Что касается до меня, то я еще свежо помню упадок этой величавой эры. Начало падения состоялось в тот счастливый период моего детского возраста, когда я начал помышлять о высоких галстухах и веллингтоновских сапогах. Впрочем, старинный habitués – эти magni nominis umbrae – и теперь еще посещают эту улицу. С четырех до шести часов в знойный июль они величественно прогуливаются по тротуару, по уже с пасмурными лицами, предвозвещающими пресечение их расы. Любителя улицы Бонд редко можно было видеть одного: он любил общество и всегда гулял под руку с подобным ему собратом. По видимому, он рожден был вовсе не для того, чтоб принимать участие в заботах нынешних тяжелых времен. Разговор его был весьма немногоречивый. Истинный диллетант улицы Бонд имел рассеянный взгляд. Его юность проведена была в кругу героев, питавших особенную любовь и уважение к бутылкам. Он сам, быть может, неоднократно ужинал с Шериданом. Он от природы мот: вы сами можете видеть это из его походки. Люди, которые не тратят попустому денег, редко зевают по сторонам, тот, кто старается скопить деньжонку, редко вздергивает нос, – между тем как эти два качества служат отличительным признаком и неотъемлемою принадлежностью любителя улицы Бонд. До какой степени фамильярен он был с теми, кто принадлежал к его расе, и до какой степени забавно-надменен с тем вульгарным остатком смертных, которых лица редко или в первый раз показывались на улице Бонд! Но уже более не существует этого замечательного существа. Мир хотя и горюет о своей потере, но старается обойтись, и без него. Наши нынешние молодые люди имеют привязанность к образцовым коттэджам и наклонность писать различного рода трактаты. Конечно, я подразумеваю здесь молодых людей спокойных и безвредных, какими бывали встарину любители улицы Бонд – redeant saturnin regna. Несмотря на то, для ненаблюдательного взора улица Бонд имеет свой блеск и шум, но блеск и шум улицы, а не гульбища. По этой улице, за несколько минут перед тем, когда толпы народа становятся на ней густейшими, проходили два джентльмена, которых наружность вовсе не соответствовала местности. Оба они имели вид людей с претензиями на аристократическое происхождение, старосветный вид респектабельности и провинциальной оседлости. Более тучный из них был даже щеголь в своем роде. Он научился украшать свою наружность в то время, когда улица Бонд достигала верхней ступени своей славы, и когда записной франт Бруммель гремел по всей Британии. В одежде он все еще старался сохранить моду своей юности; но только то, что в ту пору говорило о столице, теперь обличало жизнь в провинции. Его галстух, полный, высокий и снежной белизны, весьма ловко окаймлял лицо, гладко-выбритое, чистое и румяное; его фрак синего королевского цвета, с пуговками, в которых вы могли видеть отражение вашего лица – veluli in speculum – был застегнут на самой талии, показывавшей дородность мужчины средних лет, – мужчины, чуждого честолюбия, алчности и житейских треволнений, которые незаметно превращают жителей Лондона в живых скелетов; его панталоны, сероватого цвета, широкие сверху, туго перехватывались на коленях и оттуда оканчивались штиблетами, что все вместе отличалось дэндизмом, который вполне удовлетворял идеалу провинциального щеголя. В профессии спутника этого джентльмена невозможно было ошибиться: шляпа с широкими полями, покрой платья духовных лиц, шейный платок и вместо выпущенных воротничков – пасторка, что-то весьма благородное и весьма кроткое во всей наружности этой особы, – все говорило, что это был вполне джентльмен и священник.

– О, нет, сказал солидный мужчина: – я не говорю, что мне не нравится взгляд Франка. Я уверен, у него есть что-то на душе. Ну да, впрочем, надобно надеяться, что сегодня вечером все будет обнаружено.

– Разве он сегодня обедает у вас? Пожалуйста, сквайр, будьте поласковее с ним. Ведь и то сказать, нельзя же поставить старую голову на молодые плечи.

– Я слова не говорю, что его голова молодая, возразил сквайр: – но желательно бы, чтоб в этой голове хоть немножко было здравого рассудка Рандаля Лесли. Я вижу, чем это все кончится: мне следует непременно взять его в деревню, и если он будет скучать без занятий, то пусть его заведет себе гончих, и, в добавок, я отведу для него ферму Бруксби.

– Что касается гончих, возразил мистер Дэль:– то при них необходимы будут лошади; а мне кажется, ни откуда еще не проистекало столько зла для молодых людей с пылким характером, как из этих конюшен. Для примера возьмемте Нимрода: какую пользу они принесли ему! Дело другое – земледелие: это и благотворное и благородное занятие было в большом почете у священных наций и постоянно поощрялось знаменитейшими людьми в классические времена. Например, афиняне….

– Отстаньте вы с вашими афинянами! прервал сквайр, забывая правила благопристойности. – Вам не к чему бросаться так далеко за примером! Довольно было сказать про какого нибудь Гэвсльдена, что его отец, его дед и его прадед занимались земледелием, и даже, смею сказать, в тысячу раз лучше этих затхлых старых афинян… Я не намерен, впрочем, оскорблять их. Но нужно вам сказать, Дэль, еще одно весьма важное замечание: человек, который хочет заняться земледелием и жить в деревне, должен иметь жену.

– Вот то-то и есть, сквайр, как не пожелать, чтобы догадки мистрисс Гэзельден были справедливы! Право, у вас была бы тогда такая чудная невестка, какой не отыскать в Трех Соединенных Королевствах. И мне кажется, поговори я с молоденькой барышней в стороне от её отца, то смело можно ручаться, что я устранил бы главнейшее препятствие к женитьбе, и именно: её религию.

– До сих пор не могу понять, каким образом эта итальянская девочка могла сделаться предметом беспокойства моего и мой Гэрри. Знаете ли, что мы долго имели в виду сестру Рандаля, эту миленькую, с чисто-английским румяным личиком девочку. Моей Гэрри всегда неприятно, даже больно было видеть, что эта девочка остается в таком небрежении, ходит простоволосая, – и всему виной её полоумная, беспечная мать. Я всегда думал, что прекрасная вышла бы вещь, еслиб мне удалось как можно ближе свести Рандаля и Франка: это доставило бы мне возможность сделать что нибудь для самого Рандаля. Славный малый он, нечего сказать! да и в жилах его течет кровь Гэзельденов. Но Виоланта так хороша, что выбор Франка не должен казаться удивительным. В этом случае мы должны винить самих себя: мы так много позволяли им видеться в ребячестве друг с другом. Как бы то ни было, я не на шутку рассержусь, когда узнаю, что Риккабокка вздумал хитрить передо мной, и убежал из казино собственно-затем, чтоб доставить Франку возможность продолжать тайные свидания с его дочерью.

– Не думаю, чтоб это могло статься от Риккабокка; скорее можно допустить, что он потому убежал, чтоб лишить Франка всякой возможности видеться с Виолантой. Скажите, где удобнее мог он видеться с ней, как не в казино?

– Это справедливо. Несмотря, что Риккабокка носил звание иностранного доктора, и даже можно полагать, что он принадлежал к какой нибудь странствующей труппе шарлатанов, но он во всех отношениях был джентльмен. Я сужу о людях без всякого преувеличения. Однако, вы до сих пор еще не высказали мне вашего мнения о Франке? Я замечаю, будто вы вовсе не полагаете, что мой Франк влюблен в Виоланту? Полно же думать! говорите мне откровенно.

– Если вы принуждаете меня, то я должен признаться, что, по-моему мнению, он решительно не любит ее. Точно такого же мнения и моя Кэрри, которая необыкновенно проницательна в делах подобного рода.

– Ваша Кэрри! вот как! Неужели вы думаете, что она в половину проницательнее моей Гэрри? Кэрри – какой вздор!

– Я не хочу делать оскорбительных, возражений; но, мистер Гэзельден, когда вы позволяете себе насмехаться над моей Кэрри, то я не смел бы называться мужем, не сказав, что…..

– Позвольте! прервал сквайр: – она всегда была добрая и умная женщина; но сравнивать ее с моей Гэрри!..

– Я не сравниваю ее с вашей Гэрри; ее нельзя сравнить ни с какой женщиной в Англии. Впрочем, мистер Гэзельден, вы начинаете терять хладнокровие!

– Кто? я!

– Народ останавливается и с удивлением смотрит на вас. Ради приличия, сэр, успокойтесь и переменимте предмет нашего разговора…. Вот уже мы и в Албани. Надеюсь, мы не застанем бедного капитана Гигинботома в таком положении, в каком он представляет себя в письме…. Это что? возможно ли это! Нет, не может быть!.. Взгляните, взтляните!

– Куда…. где…. что такое? Ради Бога, не столкните меня с тротуара. Да что и в самом деле, ужь не привидение ли перед вами?

– Вон там…. вон этот джентльмен в черном платье!

– Джентльмен в черном платье среди белого дня! Фи, какой вздор!

При этих словах мистер Дэль сделал несколько шагов, или, вернее сказать, несколько прыжков вперед и схватил руку джентльмена, на которого указывал, и который в свою очередь остановился и пристально поглядел в лицо пастора.

– Сэр, извините меня, сказал мистер Дэль: – но, если я не ошибаюсь, ваша фамилия Ферфильд? Ну да, так и есть: вы – Леонард, мой милый, любезный юноша! О, какая радость! Так переменился, сделался таким прекрасным! а лицо, по-прежнему, то же самое – по-прежнему честное…. Сквайр, да подите же сюда! взгляните на вашего старого приятеля Леонарда Ферфильда.

– Какой чудак этот Дэль! сказал сквайр, от души сжимая руку Леонарда:– хотел уверить меня, что вы джентльмен в черном платье; впрочем, он сегодня с утра в странном расположении духа. Ну, что, мастэр Ленни? вас теперь не узнать – вырос и сделался настоящим джентльменом! Как видно, дела ваши идут хорошо! чай, главным садовником у какого нибудь вельможи?

– Немного не угадали, сэр, с улыбкой отвечал Леонард. – Дела мои пошли наконец очень хорошо. Ах, мистер Дэль, вы и представить себе не можете, как часто я вспоминал вас и ваш разговор о знании, и, что еще более, как сильно постигал я всю истину ваших слов и как искренно благодарил небо за этот урок.

Мистер Дэль (слова Леонарда сильно тронули его и заметно польстили его самолюбию). Я ожидал от вас этого, Леонард: вы еще и юношей обладали обширным умом и здравым рассудком. Значит вы не забыли моей маленькой лекции о знании, или, лучше сказать, образовании?

Сквайр. Отвяжитесь вы с вашим образованием! Я имею причины ненавидеть это слово: оно выжгло у меня три скирды хлеба, – три чудеснейшие скирды, на каких когда либо останавливался ваш взор, мистер Ферфильд.

Мистер Дэль. Этому причиной ужь никак не образование, – скорее – невежество.

Сквайр. Невежество! Вот еще выдумали! Посудите сами, мистер Ферфильд: в нашем округе, в последнее время, происходили страшные возмущения, и предводитель их был точно такой же молодец, каким некогда вы были сами.

Леонард. Очень много обязан вам, мистер Гэзельден, за такое мнение. Позвольте узнать, в каком отношении он похож был на меня?

Сквайр. Да в таком, что он был тоже деревенский гений и всегда читал трактаты или что-то в этом роде, сообщал вычитанное своим приятелям, те – своим, и из этого вышло, что в один прекрасный день вся чернь вооружилась вилами и косами, напала на фермера Смарта и разнесла его молотильни, а вечером – сожгла мои скирды. К счастью, мы успели поймать разбойников и отдали в руки правосудия. Деревенского гения, слава Богу, послали немедленно в Ботани-Бей.

Леонард. Но неужели же книги научили его жечь хлебные скирды и разрушать машины?

Мистер Дэль. О, нет! напротив, он утверждал, что не хотел принимать и не принимал никакого участия в этих возмущениях.

Сквайр. Не принимал, это правда; но своими безумными умствованиями он возбудил в народе ненависть к людям более зажиточным. Это обстоятельство напоминает мне старинный анекдот. Один лицемерный квакер, уловив удобный случай отмстить своему врагу, сказал ему: «я не смею пролить твоей крови, приятель, но буду держать твою голову в воде, пока не захлебнешься.»

Мистер Дэль. Что ни говорите, а мне больно было смотреть на этого молодого человека, когда он стоял перед собранием судей; больно было смотреть на его умное лицо и слышать его смелое, откровенное признание, его борьбу с приобретением знания и конец этой борьбы. Бедный! он не знал, что знание есть искра огня, которую страшно заронить в груды льну! И, о сквайр, понимаете ли вы вопль отчаяния его матери, когда суд произнес приговор, которым он подвергался ссылке на всю жизнь? этот вопль и теперь еще раздается у меня в ушах! И как вы думаете, Леонард, кто вовлек его в это заблуждение? причиной всего зла – мешок странствующего медника. Вероятно, вы не забыли Спротта?

Леонард. Мешок странствующего медника? Спротта?

Сквайр. Да, милостивый государь, Спротта, первейшего бездельника, какого только можно представить себе. Впрочем, и он не отвертелся от наших рук. Представьте себе, его мешок был битком набит трактатами, возбуждающими ненависть ко всякому порядочному человеку, и фосфорными спичками, приготовленными по новейшему способу, – вероятно, для того, чтобы мои скирды изучили теорию произвольного самосозжения. Крестьяне покупали спички….

Мистер Дэль. А несчастный деревенский гений – трактаты.

Сквайр. И то и другое имело благозвучный девиз: «Распространять в рабочем классе народа, что знание есть сила». Следовательно, я весьма справедливо заметил, что знание сожгло мои скирды. Знание воспламенило деревенского гения, – деревенский гений воспламепил других подобных ему неучей, а они воспламенили мои скирды. Как бы то ни было, спички, трактаты, деревенский гений и Спротт, подобру и поздорову, все вместе отправились в Ботани-Бей, и в округе нашем, по-прежнему, спокойно. Теперь, прошу покорно, мистер Ферфильд, извините меня, а при мне оставьте ваше знание в покое. Сжечь такие чудеснейшие скирды хлеба! А знаете ли, Дэль, я подозревал, что вам было жаль этого негодяя Спротта, и когда его выводили из суда, мне показалось, будто вы о чем-то шептались с ним.

Мистер Дэль. Ваша правда, сквайр: я спросил его, чти сделалось с его ослом, – с этим безобидным животным!

Сквайр. Безобидным! Сбил с ног меня в чертополох на лугу моей деревни! Помню, помню. – Ну, и что же он сказал вам?

Мистер Дэль. Спротт сказал мне только три слова, но эти слова вполне обнаружили всю мстительность его характера. Произнося эти слова, он так страшно прищурил глаза свои, что во мне оледенела кровь. «Что сделалось с твоим бедным ослом?» спросил я….

Сквайр. Ну, что же что же он ответил?

Мистер Дэль. «Из него сделали сосиски», отвечал он.

Сквайр. Сосиски! От него это может статься! и верно он продавал их бедным! Вот до чего доходят бедняки, когда начнут слушать таких бездельников, как Спротт!.. Сосиски! ослиные сосиски! (отплевываясь) да это все равно, что есть человеческое мясо…. настоящее людоедство!

Леонард, которого история Спротта и деревенского гения заставила сильно задуматься, пожав руку мистеру Дэлю, попросил позволения побывать у него на квартире и уже хотел удалиться, но мистер Дэль, слегка удерживая его за руку, сказал:

– О, нет, Леонард, пожалуста, не уходите так скоро: мне о многом нужно расспросить вас, переговорить с вами. Я буду свободен очень скоро. Мы идем теперь к родственнику сквайра, которого вы, вероятно, помните: это капитан Гигинботом – Барнабас Гигинботом. Он очень-очень нездоров.

Сквайр. И я уверен, что он очень будет рад, если и вы зайдете к нему.

Леонард. Не будет ли это невежливо с моей стороны?

Сквайр. Невежливо! Спросить у больного джентльмена о его здоровьи? Да, кстати, сэр, ведь вы давно живете в столице и, вероятно, больше нашего знаете о нововведениях: что вы скажете насчет нового способа лечить людей? не вздор ли это какой?

– Какого же именно способа, сэр? Их так много в настоящее время?

– В самом деле много? значит здоровье лондонских жителей в плохом состоянии. Да вот и бедный кузен мой – он никогда, впрочем, не мог похвастаться своим здоровьем – кузен мой говорит, что держит какого-то гами…. гами…. как бишь зовут его, мистер Дэль?

Мистер Дэль. Гомеопат.

Сквайр. Ну да, да, – держится гомеопата. Надобно сказать вам, что капитан вздумал пожить у одного своего родственника Шарпа Корри, у которого много было денег и очень мало печени; деньги он накопил, а печень истратил в Индии. У капитана явились огромные ожидания на огромные капиталы родственника. Смею сказать, что это в весьма натуральном порядке вещей! Но как вы думаете, что случилось потом? Ведь Шарп Корри как нельзя лучше провел капитана! Не умер, да и только: поправил свою печень, а капитан расстроил свою! Не правда ли, престранная вещь? В заключение всего неблагодарный набоб отпустил от себя капитана в чистую отставку. Терпеть не могу больных – сказал он ему; теперь хочет женится, и нет никакого сомнения, что у него будут дюжины детей.

Мистер Дэль. Мистер Корри поправил свою печень на одном из минеральных источников в Германии. А так как он имел самолюбивое желание принуждать капитана находиться при себе в течение курса лечения и вместе с ним пить минеральные воды, то случилось, что воды, излечившие печень мистера Корри, разрушили печень Гигинботома. В это время в Спа находился какой-то гомеопат-англичанин, взялся лечить его и утверждает, что непременно вылечит бесконечно малыми дозами химических составов, открытых в тех водах, которые расстроили его здоровье. Не знаю, право, может ли что быть хорошего в подобной теории?

Леонард. Я знавал одного очень дельного, хотя и в высшей степени эксцентричного гомеопата, и уверен, что в системе его лечения есть много дельного. Он уехал в Германию: быть может, он-то и лечит капитана. Позвольте узнать, как его зовут?

Сквайр. Об этом кузен Барнабас не упомянул в своем письме. Вы можете сами спросить у него, потому что мы уже в его квартире. Послушайте, Дэль (с лукавой улыбкой и в полголоса произнес сквайр). – Если крошечная доза того, что повредило здоровью капитана, служит к его излечению, как вы думаете, не послужит ли к совершенному выздоровлению духовное завещание набоба? Ха, ха!

Мистер Дэль (стараясь скрыть свой смех). Оставьте, сквайр! Бедная человеческая натура! Мы должны быть снисходительны к её слабостям. Зайдемте, Леонард!

Леонард, заинтересованный предположением встретиться еще раз с доктором Морганом, не отказался от приглашения и вместе с своими спутниками последовал за женщиной, мимо небольшой передней, в комнату страдальца.

 

Глава CVII

Как сильно ни было расположение сквайра посмеяться насчет своего кузена, но в один момент исчезло при плачевном виде капитана и его тощей фигуры.

– Как вы добры, кузен! приехали навестить меня…. очень, очень добры…. и вы тоже, мистер Дэль…. и какими кажетесь вы здоровяками. А я так никуда не годен: я обратился в скелета. Вы можете пересчитать во мне все кости.

– Не унывай, кузен: гэзельденский воздух и ростбиф скорехонько поставят тебя на ноги, ласковым тоном сказал сквайр. – И дернула же тебя нелегкая оставить их и такую миленькую квартиру.

– Да, она действительно миленькая, хотя и не пышная, сказал капитан, со слезами на глазах. – Я убил все, чтоб сделать ее миленькой: и новые ковры купил, и вот это кресло (из чистого сафьяна), и вон ту японскую кошечку (держать горячие тосты и пирожное), – купил в то самое время, когда…. когда этот неблагодарный человек написал ко мне, что он умирает и что подле его нет живой души, и что…. и что…. подумать только, что я перенес из за него! и так бессовестно поступить со мной! Кузен Вильям, поверишь ли, он поздоровел, как ты, а я… я….

– Не унывай, кузен, не унывай! вскричал сострадательный сквайр. – Я совершенно согласен, что это жестокий поступок. На будущее время ты будешь осторожнее. Я не намерен оскорбить тебя, но думаю, что еслиб ты менее рассчитывал на печень своего родственника, то лучше сохранил бы свою собственную. Извини меня, кузен.

– Кузен Вильям, возразил бедный капитан – поверь, что я никогда не рассчитывал. Еслиб ты взглянул только на отвратительное лицо этого обманщика, жолтое как гинея, и перенес бы то, что я перенес из за него, то поверь, что почувствовал бы в своем сердце тысячу ножей, как я теперь чувствую. Я не терплю неблагодарности. Я не мог терпеть её…. Но оставим об этом. Не угодно ли тому джентльмену присесть?

– Мистер Ферфильд, сказал Дэль: – был так добр, что зашел сюда с нами. – Ему известна несколько гомеопатическая система, которой вы держитесь, и, быть может, он знает самого доктора. Скажите, как зовут его?

– Благодарю вас, что вы напомнили мне, сказал капитан, взглянув на часы и в то же время проглотив крупинку. – После лекарств, какие я принимал, чтоб угодить тому злодею, эти крошечные пилюли служат мне отрадой. Представьте, все лекарства своего доктора он испытывал на мне. Но ничего впереди нас ожидает мир лучший и более справедливый!

Вместе с этим благочестивым утешением капитан снова залился слезами.,

– Кажется, он немного…. того…. сказал сквайр, постучав себе по лбу указательным пальцем.:– Полно, Барнабас! за тобой, кажется, присматривает хорошая нянька. Надеюсь, что она ласкова, внимательна к тебе, не позволяет унывать.

– Тс! пожалуста не говорите о ней. Все в ней продажное! олицетворенная лесть! Поверите ли, я плачу ей десять шиллингов в неделю, кроме всего, что остается от стола, и вдруг слышу, как она относится обо мне соседней прачке: «ему, моя милая, долго не прожить, и следовательно я имею ожидания!» Ах, мистер Дэль, подумаешь, сколько греховности в этой жизни! Впрочем, я и не думаю об этом, – ни на волос. Переменимте лучше разговор. Вы, кажется, спрашивали меня, как зовут моего доктора? Его зовут….

При этом женщина «с ожиданиями» отворила дверь и громко провозгласила: доктор Морган.

Мистер Дэль и Леонард вздрогнули.

Гомеопат не обратил внимания на гостей. Сделав на ходу поклон, он прямо подошел к больному.

– Ну, капитан, рассказывайте ваши симптомы, сказал доктор.

И капитан начал исчислять их таким однообразным тоном, каким школьник произносит список кораблей в Гомере. По видимому, он всю свою жизнь твердил эти симптомы и выучил их наизусть. Не было ни одного местечка, ни одного уголка в анатомической организации капитана, из которого бы он не извлек какого нибудь симптома и не выставил его на вид. Сквайр с ужасом слушал этот инвентарий недугов, произнося при каждом из них: «о Боже мой! о ужас! о Господи! Что будет дальше? После этого, мне кажется, смерть – отрада!» Между тем доктор выслушивал исчисление симптомов с примерным терпением, записывал в памятную книжку те из них, которые казались ему выдавшимися пунктами в этой крепости недугов, которую он держал в осадном положении, и наконец вынул из кармана миниатюрный порошок,

– Чудесно, сказал он:– ничего не может быть лучше. Разведите этот порошок в осьми столовых ложках воды и принимайте через два часа по ложке.

– По столовой ложке?

– Да, по столовой ложке.

– Кажется, сэр, вы изволили сказать: «ничего не может быть лучше?» спросил сквайр, изумленный заключением доктора, после исчисления всех страданий капитана, которые вывели его из терпения: – вы говорите: «ничего не может быть лучше? "

– Да, только для известных симптомов, сэр! отвечал доктор Морган.

– Для известных симптомов, весьма быть может, возразил сквайр: – но для внутренности капитана Гигинботома, мне кажется, ничего не может быть хуже.

– Вы ошибаетесь, сэр, отвечал доктор. – Ведь все недуги исчислял не капитан, а его печень. Печень, сэр, хотя и благородный, но чересчур замысловатый орган: он подвержен весьма необыкновенным причудам. – В ней, то есть в печени, гнездятся часто и поэзия, и любовь, и ревность. Ни слову не верьте, что она говорит. Вы и представить себе не можете, какая она лгунья! Однако – гм!.. гм! мне кажется, сэр, я где-то видел вас, конечно, ваше имя Гэзельден?

– Да, Вильям Гэзельден, к вашим услугам. Но где же вы видели меня?

– На выборах, в Лэнсмере. Еще вы так прекрасно говорили в защиту своего знаменитого брата, мистера Эджертона.

– Чорт возьми! вскричал сквайр. – Должно быть тогда говорил не я, но моя печень! Я обещал избирательным членам, что мой полу-брат будет горой стоять за наш округ, и, верите ли, я во всю свою жизнь не говорил такой ужасной лжи.

При этом пациент, вспомнив о других гостях и опасаясь, что сквайр крепко наскучит исчислением обид, нанесенных ему Эджертоном, и в заключение расскажет все подробности своей дуэли с капитаном Дашмор, – обратился к доктору с рекомендациями.

– Рекомендую вам, доктор, моего друга, достопочтеннейшего мистера Дэля, и еще джентльмена, который знаком с гомеопатией.

– Дэль? Да тут все старинные друзья! вскричал доктор, вставая, между тем как мистер Дэль весьма неохотно отходил от окна, к которому удалился при появлении доктора.

Гомеопат и мистер Дэль дружески пожали руки друг другу.

– Наша встреча была при весьма печальном происшествии, с глубоким чувством сказал доктор.

Мистер Дэль прижал палец к губам и устремил взор к Леонарду. Доктор тоже взглянул на Леонарда, но с первого раза он не узнал в нем тощего, истомленного мальчика, которого определил к мистеру Приккету, и, конечно, не узнал бы, еслиб Леонард не улыбнулся и не обнаружил своего голоса.

– Клянусь Юпитером, неужли это тот самый мальчик? вскричал доктор Морган, бросился к Леонарду и наградил его искренним валлийским объятием.

Эти неожиданные встречи до такой степени взволновали доктора, что в течение нескольких минут он не мог выговорить слова. Наконец, вынув из своей аптеки крупинку, он проглотил ее.

– Аконит есть лучшее средство против нервных потрясений, сказал доктор.

В это время капитан, весьма недовольный тем, что внимание доктора отвлечено было от его болезни, печальным голосом спросил:

– Что же, доктор, вы ни слова не сказали мне о диэте? Что я буду иметь к обеду сегодня?

– Друга, милостивый государь, друга, отвечал доктор, утирая глаза.

– Вот тебе раз! вскричал сквайр, отступая: – не хотите ли вы сказать, сэр, что британские законы (конечно, они много изменились в последнее время) позволяют назначать вашим пациентам в пищу своих собратий? Как вы думаете, Дэль, ведь это хуже ослиных сосисек?

– Извините, сэр, сказал доктор Морган, с серьезным видом: – я хочу сказать, что не столько следует обращать внимания на пищу, которую будем иметь за обедом, сколько на тех людей, с которыми будем разделять эту пищу. Гораздо лучше скушать лишнее с другом, нежели сидеть за столом одному и соблюдать строгую диэту. Веселый разговор чрезвычайно помогает пищеварению и производит благодетельное действие в страданиях печени. Я уверен, сэр, что выздоровлению мистера Шарпа Корри весьма много способствовало приятное общество нынешнего моего пациента.

Капитан громко простонал.

– И потому, джентльмены, если кто нибудь из вас останется обедать с мистером Гигинботомом, то, поверьте, это как нельзя более поможет действию лекарства.

Капитан бросил умоляющий взгляд сперва на кузена, потом на мистера Дэля.

– К сожалению, я не могу, отвечал сквайр: – я обедаю сегодня с сыном. Но вот мистер Дэль….

– Если он будет так добр, прервал капитан: – мы бы приятно провели вечер за вистом, с двумя болванами.

Но мистер Дэль располагал обедать с старинным своим университетским другом и разыгрывать не глупый, прозаический вист с двумя болванами, не представляющий удовольствия бранить своего партнера, но настоящий вист, вчетвером, с приятной перспективой браниться со всеми тремя игроками. Но так как скромная и безмятежная жизнь мистера Дэля запрещала ему быть героем в больших делах, то он решился быть героем малых дел, и потому, с довольно плачевным лицом, он принял приглашение капитана, обещался воротиться к шести часам и, вручив Леонарду свой адрес, удалился. Сквайр тоже торопился: ему нужно было осмотреть новую машинку для сбивания масла и исполнить некоторые поручения своей Гэрри. Прощаясь с доктором, он взял с него уверение, что через несколько недель капитан Гигинботом благополучно может переехать в Гэзельден. Леонард хотел было уйти вслед за сквайром, но Морган, взяв его под руку, сказал:

– Извините, я вас не пущу: мне нужно переговорить с вами о многом; вы должны рассказать мне все о маленькой сиротке.

Леонард не хотел, да и не мог лишить себя удовольствия поговорить о Гэлен, и вместе с гомеопатом сел в карету, стоявшую у подъезда.

– Я еду на несколько минут в деревню – посмотреть своего пациента, сказал доктор. – Я так часто удивлялся, не понимая, что сделалось с вами. Не получая ничего от Приккета, я написал к нему и получил ответ от его наследника такой сухой, как старая кость. – Бедный Приккет! я узнал, что он пренебрег моими крупинками и переселился к праотцам. Увы! pulvus et timbra sumusl Я ничего не мог узнать о вас. Наследник Приккета объявил мне то же самое. Но я никогда не терял надежды: я всегда оставался при дом убеждении, что рано или поздно, но вы твердо станете на ноги – это всегда бывает с людьми жолчно-нервного темперамента, – такие люди всегда успевают в своих предприятиях, особливо, если, в припадках сильного душевного волнения, станут принимать по ложке хамомиллы. Ну, теперь начинайте вашу историю и историю сиротки…. Премиленькая девочка! никогда не встречал такой чувствительной души.

Леонард в немногих словах рассказал свои неудачи и окончательный успех и сообщил великодушному доктору, что отыскал наконец нобльмена, которому несчастный Дигби доверял свою дочь, и которого попечения о сироте вполне оправдали это доверие.

При имени лорда л'Эстренджа доктор Морган пристально взглянул на Леонарда.

– Я помню его очень хорошо, сказал он: – помню с тех пор, как имел практику в Лэнсмере, в качестве аллопата. Но возможно ли было подумать тогда, что этот своенравный мальчик, полный причуд, жизни и пылкой души, остепенится до такой степени, что сделается питомцем такого милого ребенка, с её робкими взорами и нежной, чувствительной душой. После этого как не сказать, что чудесам нет конца! Вы говорите, что он и вам оказал благодеяние? Не удивительно, впрочем: он знал все ваше семейство.

– Да, он говорит, что знал. Как вы думаете, сэр, знавал ли он – видел ли он когда нибудь мою мать?

– Вашу?.. Нору? быстро подхватил доктор и, как будто пораженный мыслью, нахмурил брови и оставался безмолвным и задумчивым в течение нескольких минут.

– Без сомнения, он встречался с ней: ведь она воспитывалась у лэди Лэнсмер, сказал доктор, заметив, что взоры Леонарда неподвижно остановились на его лице. Разве он не говорил об этом?

– Нет.

Неясное, неопределенное подозрение мелькнуло в уме Леонарда; но оно также быстро и исчезло. Неужели он его отец? Не может быть. Его отец, как по всему видно, умышленно оскорбил несчастную мать. А неужели Гарлей способен на подобный поступок? И еслиб Леонард был сын Гарлея, то неужели Гарлей не узнал бы его с разу, и, узнав, не признал бы его своим сыном? К тому же Гарлей казался так молод, – слишком молод, чтобы быть отцем Леонарда! И Леонард всеми силами старался отогнать от себя такую идею!

– Вы говорили мне, доктор, что не знаете, как зовут моего отца.

– И, поверьте, я говорил вам совершенную правду.

– Ручаетесь за это вашей честью, сэр?

– Клянусь честью, я не знаю.

Наступило продолжительное молчание. Карета уже давно выехала из Лондона и катилась по большой дороге, не столь шумной и не так застроенной зданиями, как большая часть дорог, служащих въездами в столицу. Леонард задумчиво посматривал в окно, и предметы, встречавшиеся с его взорами, постепенно возникали в его памяти. Да, действительно: это была та самая дорога, по которой он впервые входил в столицу, рука в руку с Гэлен, и с надеждами столь возвышенными, как душа поэта. Леонард тяжело вздохнул. Он подумал, что охотно бы отдал все, что приобрел – и независимое состояние, и славу, – словом сказать все, все, – лишь только бы еще раз ощущать пожатие той нежной руки, еще раз быть защитником того нежного создания.

Голос доктора прервал размышление Леонарда.

– Я еду посмотреть весьма интересного пациента – одежда его желудка совсем износилась; это человек весьма ученый и с сильным раздражением в мозгу. Я не могу оказать ему особенной пользы, а он делает мне чрезвычайно много вреда.

– Это каким образом? спросил Леонард, с заметным усилием сделать возражение.

– Очень просто: задевает меня за живое и выжимает слезы из глаз…. Да, случай весьма патетичный! я пользую величавое создание, которое преждевременно и попустому расточило свою жизнь. Аллопаты кончили с ним все, когда я встретился с ним, и когда он находился в сильной горячке. На время я поправил его, полюбил его не мог не полюбить проглотил огромное количество крупинок, чтобы ожесточить себя против него, – но ничто не помогло…. привез его в Англию с другими пациентами, которые все (исключая капитана Гигинботома) платят мне превосходно. Этот бедняк ничего не платит, а надобно сказать, что он стоит мне дорого, если взять в рассчет время, шоссейные деньги, деньги за квартиру и за стол. Слава Богу, что я одинокий человек и могу иметь лишния деньги! Знаете ли что: я передал бы всех других пациентов аллопатам, лишь бы только спасти этого бедного, несчастного человека. Но что можно сделать для человека, на желудке которого не осталось ни одной тряпички! Стой! вскричал доктор, дернув кучерский снурок. – Это, кажется, тот и есть забор. Я выйду здесь и пройду тропинкой по полям.

Этот забор, эти поля – о, как ясно припоминал их Леонард! Но где же Гэлен? Неужели ей не суждено уже более взглянуть на эти места?

– Если позволите, и я пойду с вами, сказал Леонард. – И, пока вы осматриваете больного, я погуляю подле ручья, который должен протекать здесь.

– Подле Брента? а вы знаете его? О, еслиб вы послушали моего пациента, с каким он увлечением говорит о нем и о часах, проведенных им на берегах его за рыбной ловлей, – право, вы тогда не знали бы, что вам делать – смеяться или плакать. В первый день, как его привезли сюда, он хотел выйти и еще раз попробовать изловить своего демона-обольстителя – одноглазого окуня.

– Праведное небо! воскликнул Леонард. – Неужели вы говорите о Джоне Борлее?

– Да, это его имя; действительно мой пациент Джон Борлей.

– И он доведен до этого? Вылечите его, спасите его, если только это в человеческой власти. В течение двух последних лет я всюду искал его, и тщетно. Я хотел помочь ему, я имел деньги, имел свой дом. Бедный, заблужденный, знаменитый Борлей! Возьмите меня к нему. Вы сказали, что нет ни малейшей надежды на его выздоровление?

– Я не говорил этого, отвечал доктор. – Наука и искусство могут только помочь природе, и хотя природа постоянно старается поправить вред, который мы причиняем ей, но, несмотря на то, когда одежда желудка износилась, природа, как и я, становится в тупик. Вы ужь в другой раз расскажете мне о своем знакомстве с Борлеем, а теперь пойдемте к нему в дом. Посмотрите, с каким нетерпением он ждет меня, поглядывая из окна.

Доктор отворил калитку садика, принадлежавшего скромному коттэджу, в который бедный Борлей бежал из квартиры Леонарда. Медленным шагом и с тяжелым сердцем Леонард печально следовал за доктором – взглянуть на руины того, чей ум придавал блеск и славу шумным оргиям и вызывал гром рукоплесканий. Увы, бедный Йорик!