Мой роман, или Разнообразие английской жизни

Бульвер-Литтон Эдвард Джордж

Часть двенадцатая

 

 

Глава CVIII

Одлей Эджертон в глубоком раздумьи стоит у камина. Перемена министерства неизбежна, и Эджертон не предвидит никакой возможности занять, при наступающих выборах, место в Парламент. Мысли, одна мрачнее другой быстро сменялись в его изображениях. Для этого человека занятие государственными делами составляло необходимое условие его существования, тем более теперь, когда оно служило единственным средством в удовлетворению потребностей жизни, когда он видел неизбежное разорение. Он знал, что от барона Леви зависело во всякое время наложить запрещение на его недвижимое имущество, что от этого человека зависело выпустить в свет обязательства и векселя, которые так долго хранились в шкатулках из розового дерева, украшавших кабинет услужливого ростовщика, что от него зависело овладеть самым домом Одлея, и, наконец, обнародовать в газетах о публичной продаже «богатого имущества и драгоценных вещей высокопочтеннейшего Одлея Эджертона». Впрочем, основываясь на совершенном знании света, Эджертон был уверен, что Леви не прбигнетх к подобным мерам, пока будет видеть, что Одлей все еще впереди всех в политической войне, пока будет видеть, что для Одлея не совершенно еще утрачена надежда на возвращение своего могущества, быть может, в беспредельное число раз сильнее прежнего. Леви, которого ненависть Одлей угадывал, все еще считал его за человека или нелишенного последней помощи, или слишком сильного, чтобы открыто начать с ним войну и надеяться на победу. «Еще на один бы год остаться в Парламенте, произнес непоколебимый Одлей, сжимая рукой левый бок: – и тогда, быть может, дела мои приняли бы благоприятный оборот. Если нет, то все же я спокойнее бы умер облеченный властью, и только тогда бы узнали, что я нищий, и что я искал от своего отечества одной только могилы.»

Едва эти слова замерли на устах Одлея, как в уличную дверь раздались два громких удара, один за другим, и через несколько секунд в кабинет Одлея явился Гарлей; но почти в то же время к Одлею подошел лакей и доложил о приезде барона Леви.

– Попроси барона подождать, если ему не угодно назначить время для другого визита, сказал Эджертон, едва заметно меняясь в лице. – Ты можешь сказать ему, что я теперь занят с лордом л'Эстренджем.

– Я полагал, что ты навсегда отвязался от этого обольстителя юности, сказал Гарлей. – Я помню, в веселую пору жизни, ты часто водился с ним, но теперь, не думаю, чтобы ты нуждался в деньгах; а если нуждаешься, то зачем же забывать, что Гарлей л'Эстрендж всегда к твоим услугам?

– Мой добрый Гарлей! вероятно, он пришел переговорить со мной о выборах. Он необыкновенно сметлив в этих щекотливых делах.

– Я пришел сам именно по этому же делу и требую перед бароном первенства. Я не только слышал в обществе, но и читал в газетах, что какой-то Дженкинс, картавый оратор, и лорд Вигголин, недавно сделанный членом Адмиралтейства, непременно будут выбраны от города, которого ты был представителем. Правду ли я говорю?

– Я полагаю, что они займут мое место без малейшего сопротивления. Продолжай, мой друг.

– Поэтому отец мой и я условились упросить тебя, ради старинной нашей дружбы, быть еще раз представителем Лэнсмера.

– Гарлей! воскликнул Эджертон, меняясь в лице, но уже заметнее, чем при докладе о зловещем приезде барона Леви: – Гарлей! я решительно не могу принять такого предложения.

– Не можешь! Почему же? И что с тобой делается, Одлей? ты так взволнован, сказал Гарлей, крайне изумленный.

Одлей молчал.

– Я сообщил эту идею двум-трем бывшим министрам, и они единодушно советуют тебе принять наше предложение. Даже моя мать вросила передать тебе, что она очень, очень желает, чтобы ты возобновил к нашему местечку прежние отношения.

– Гарлей! снова воскликнул Эджертон, устремив на умоляющее лицо своего друга пристальный взор, в котором отражаюсь сильное волнение души. – Гарлей! еслиб в эту минуту ты мог читать в душе моей, ты бы сказал…. ты бы….

Голос Одлея задрожал, и твердый, непоколебимый человек тихо склонил голову на плечо Гарлея, и судорожно сжал его руку.

– О, Гарлей! потеряй я твою любовь, твою дружбу – и для меня ничего бы не осталось в этом мире.

– Одлей! дорогой мой Одлей! ты ли говоришь мне это? тебя ли я слышу, моего школьного товарища, моего друга, которому я доверял все свои тайны?

– Да, Гарлей, я сделался очень слаб, – слаб телом и душой, сказал Эджертон, стараясь улыбнуться. – Я не узнаю себя…. не узнаю в себе того человека, которого ты так часто называл стоиком и сравнивал с «железным человеком», в поэме, которую любил читать в Итоне.

– Но даже и тогда, мой Одлей, я знал, что под железными ребрами того человека билось горячее сердце. Я часто удивляюсь теперь, каким образом протекла твоя жизнь, не испытав мятежных страстей. Оно и прекрасно! жизнь твоя была счастливее моей.

Эджертон, отвернув лицо от сострадательного взора своего друга, оставался на несколько секунд безмолвным. Он старался переменить разговор и наконец спросил Гарлея, до какой степени успел он в своих видах на Беатриче и в своих наблюдениях за граном.

– Что касается Пешьера, отвечал Гарлей: – мне кажется, что угрожавшую опасность мы представляли в слишком преувеличенном виде, и что его пари было одно пустое хвастовство. В настоящее время он очень спокоен и, по видимому, всей душой предан игре. Его сестра в течение последних дней не отворяет дверей своих ни для меня, ни для моего молодого товарища. Я начинаю опасаться, что, несмотря на все мои мудрые предостережения, она успела вскружить голову поэта, и что или он, прельщенный красотой маркизы, должен был выслушать грубый отказ её, или, быть может, предвидя опасность, он не решился встретиться с ней лицом к лицу. Я основываю такое мнение на замешательстве, которое обнаруживается в молодом человеке, когда я начну говорить о маркизе. Впрочем, если граф действительно неопасен, то склонить его сестру на нашу сторону не предвидится особенной необходимости, тем более, что я надеюсь снискать правосудие для моего друга-итальянца, чрез весьма обыкновенные каналы. Я приобрел союзника в лице молодого австрийского принца, который теперь в Лондоне и который обещал употребить все свое влияние в Вене в пользу моего друга. Кстати, любезный Одлей, я давно собираюсь представить тебе молодого поэта; но так как у тебя очень мало свободного времени, то пожалуста назначь мне час для этого ожидания. Этот молодой поэт – сын её сестры. Быват минуты, когда выражение его лица имеет удивительное сходство с ней….

– Хорошо, хорошо, отвечал Одлей, торопливо:– приезжай с ним когда тебе угодно…. Ты говоришь, что он сделал большие успехи…. и, конечно, пользуясь твоим расположением, он смело может считать себя счастливым человеком….. Я от души этому рад.

– А что твой protégé, этот Рандаль Лесли, которого ты запрещаешь мне не любить?… трудное исполнение!.. Скажи, на что он решился?

– Нести одну со мной участь. Гарлей, если небу не угодно будет продлить мою жизнь до возвращения к прежнему могуществу, если не успею и упрочить счастья этого молодого человека, но забудь, что он предан был мне во время моего падения.

– Если он будет предан к небе душой, я никогда не забуду. Я забуду тогда все, что заставляет меня сомневаться в нем в настоящее время….

– Довольно! – прервал Одлей. – Теперь я спокоен и могу проститься с тобой; мне нужно увидеть этого барона.

– Нет, я не выйду отсюда, не получив согласия на предложение еще раз быв представителем Лэнсмера. Пожалуста не качай головой. Мне нельзя отказать. Я требую твоего обещания по праву нашей дружбы и не на шутку рассержусь, если ты хоть на секунду задумаешься над этим.

– И в самом деле, Гарлей, тебе нельзя отказать. Однако, ты сам не был в Лэнсмере после…. после того печального события. Тебе придется открыть в сердце старую рану…. Нет, Гарлей, ты не должен ехать туда. Признаюсь тебе откровенно, воспоминание о нем грустно и тяжело даже для меня. Я бы и сам не хотел ехать в Лэнсмер.

– О, друг мой! мне кажется, это уже избыток симпатичности. Я сам начинаю осуждать себя за свою слабость; я начинаю думать, что мы не имели никакого права обращать себя в рабов минувшего.

– С своей стороны и я начинаю думать, что в последнее время ты очень переменился, возразил Гарлей, и лицо его просветлело. – Скажи мне, счастлив ли ты в ожидании новой для тебя жизни? доживу ли я до той поры, – когда еще раз увижу тебя прежним Гарлеем?

– Я могу ответить тебе, Одлей, только одно, сказал Гарлей, с задумчивым видом:– одно – что я действительно переменился. Я собираю теперь силы и мужество, чтоб исполнить долг, которым обязан своему отечеству…. Прощай, Оддей! Я скажу моему отцу, что ты принимаешь наше предложение.

Когда Гарлей ушел, Эджертон, как будто от крайнего физического и морального изнеможения, опустился в кресло.

– Возвратиться в это мОддейсто, туда…. туда, где…. о, это новая пытка для меня!

И он с усилием поднялся с кресла, крепко сложил руки на грудь и медленными шагами начал ходить по большой, угрюмой комнате. Черты лица его постепенно принимали свое обычное, холодное и строгое спокойствие, и Одлей снова казался твердым, непоколебимым человеком.

Пешьера вовсе не был так мало деятелен, как казалось Гарлею, или, как, может быть, думал читатель. Напротив того, он приготовил путь для своего последнего предприятия со всею неразборчивою в средствах решимостью, которая составляла одно из отличительных свойств его характера. Намерение его состояло в том, чтобы заставить Риккабокка согласиться ка женитьбу его с Виолантой, или, при неудаче в этом отношении, по крайней мере отнять у своего родственника совершенную возможность к поправлению дел. Спокойно и втихомолку он отыскивал, посреди самых бедных и безнравственных из своих соотечественников, людей, которых можно бы было принудит к обличению Риккабокка в участия в заговорах и происках против австрийского двора. Прежние связи его с карбонариями доставили ему случай проникнуть в их убежище в Лондоне, и полное знакомство с характерами людей, с которыми ему приходилось иметь дело, совершенно приготовило его для злодейского замысла, который он намеревался привести к исполнение.

Он во все это время собрал уже достаточное число свидетелей для своего предприятия, стараясь вознаградить численностью там, где нельзя было похвалиться их личными качествами. Между тем (как Гарлей и предвидел уже заранее) он наблюдал за каждым шагом Рандаля; и за день до того, как юный изменник открыл ему убежище Виоланты, он уже напал на след жилища её отца.

Открытие, что Виоланта находилась под кровом такого уважаемого и, по видимому, такого безопасного от нападений дома, как дом Лэнсмеров, не остановило этого дерзкого и отчаянного авантюриста. рассмотрев дом у Нейтсбриджа во всей подробности, он нашел такое место, которое, по его соображениям, вполне способствовало бы всякому coup-de-main, если бы таковой оказался необходимым.

Дом лорда Лэнсмера был обнесен стеною, в которой находилась дверь, выходившая на большую дорогу, и тут же комната привратника. Позади тянулись поля, с вьющеюся по ним тропинкою, обсаженною деревьями. К этим полям вела маленькая калитка, в которую проходят, обыкновенно, садовники, идя за работу и с работы. Эта калитка бывала обыкновенно заперта, но замок не отличался сложным и замысловатым устройством и потому уступил бы всякому поддельному ключу или слесарской отмычке. Все это были такого рода препятствия, которые опытность и ловкость Пешьры сочли бы за ничто. Но граф вовсе не был расположен употреблять за первый же раз крутые и насильственные меры. Он верил собственным дарованиям, собственной ловкости; он был избалован частыми победами над особами прекрасного пола, и потому естественно искал в подобных случаях личного свидания; на это он решился и теперь, с своею обычною ловкостью. Описание внешности Виоланты, сделанное Рандалем, и некоторые подмеченные им черты её характера и наклонностей, наиболее обусловливавших её поступки, удовлетворяли всем требованиям, которые граф на первый раз мог сделать.

Между тем возвратимся к самой Виоланте. Мы видим ее сидящею в саду у Нейтсбриджа, рядом с Гэлен. Место это уединенно и не видно из окон дома.

Виоланта. Но отчего же вы не хотите мне рассказать еще что нибудь об этом прошлом времени? Вы, кажется, еще менее искренны, чем Леонард.

Гэлин (подняв голову и с расстановкою). Оттого, что мне нечего рассказывать вам нового, вы все уже знаете; это уже давно миновало, и обстоятельства с тех пор много, много переменились.

Тон последних слов отзывался грустью и фраза окончилась вздохом.

Виоланта (с одушевлением). А как я вам завидую за это прошлое, о котором вы говорите равнодушно! Быть чем нибудь, даже в самом детстве, для образования благородной натуры, перенести на этих нежных плечах половину бремени, данного в удел мужчине! любоваться, как гений спокойно идет по гладкому пути жизни, и иметь право сказать самой себе: «Я составляю часть этого гения!»

Гэлен (с неудовольствием и смирением). Часть! о, нет! Часть! Я хорошенько не поняла вас.

Виоланта (поспешно). Да, Гэлен, да, я сужу за собственному сердцу и потому в состоянии читать в вашем. Подобные воспоминания ее могут изглаживаться. Трудно, в самом деле, поверить, как причудливо, как загадочно рисуется иногда судьба женщины, даже в самом ребячестве! – Потом она произнесла шепотом: «Мог ли после этого Леонард не заслужить вашей привязаности, мог ли он не полюбить вас, как вы его любите – более всего на свете?»

Гэлен (вздрогнув и в сильном замешательстве). Перестаньте, перестаньте! Вы не должны говорить мне так. Это неприлично. Я не могу позволить этого. Я не хочу этого, этого не может быть, никогда не может быть!

Они закрыла на минуту лицо руками и потом машинально опустила их; лицо её было грустно, но спокойно.

Виоланта. Что это значит! Ужь не боитесь ли вы Гарлея – лорда л'Эстренджа? Полноте; вы значит не разгадали еще….

Гэлен (поспешно вставая). Замолчите, Виоланта: я обещана другому.

Виоланта также поднялась с места и остановилась в немом изумлении; она была бледна как кусок мрамору, и только исподоволь, но с возрастающей силой приливала кровь к её сердцу, пока не отразилась на лице её ярким румянцем. Она крепко сжала руку Гэлен и спросила едва слышным голосом:

– Другому! обещана другому! Еще одно слово, Гэлен… не ему, по крайней мере не Гарлею…. не….

– Я не могу говорить, не должна говорить. Я дала слово! вскрикнула бедная Гэлен, и как Виоланта выпустила в эту минуту её руку, то она поспешила уйти.

Виоланта бессознательно села на прежнее место. Она была как будто поражена смертельным ударом. Она закрыла глаза и с трудом переводила дух. Болезненная слабость овладела ею, и когда этот припадок миновал, то ей показалось, что она уже не то существо, каким была прежде, что самый мир, ее окружающий, уже не прежний мир, – как будто она превратилась в ощущение сильной, безвыходной горести, как будто вселенная стала мертвой, безлюдной пустыней. Так мало принадлежим мы вещественному миру, – мы, люди, одаренные плотью и кровью: отнимите у нас вдруг одну неосязаемую, летучую мечту, которую лелеяла душа наша, и вот свет для нас меркнет, и солнце сияет неприветно, и узы, связывающие нас со всем существующим, распадаются и все повергается в бездну забвения и смерти, кроме самого страдания.

Так сидела Виоланта, грустная и безмолвная, не произнося ни слова ропота, не выронив ни слезы отчаяния; только от времени до времени она проводила рукою по лицу, как будто желая прогнать какую-то мрачную мысль, которая не хотела ее покинуть, или тяжело вздыхала, как бы желая освободиться от тяжкого бремени, которое легло ей на сердце. Бывают минуты в жизни, когда мы говорим сани себе: «Все кончено; ничто не в состоянии изменить моей судьбы; все пропало навеки, безвозвратно.» И в это время сердце наше как будто вторит нашим словам, как будто повторяет: «навеки, безвозвратно пропало!»

Пока Виоланта сидела таким образом, какой-то незнакомец, тихо пробравшись сквозь чащу дерев, остановился между нею и заходящим солнцем. Она не заметила незнакомца. Он помолчал с минуту, потом тихо заговорил на её родном языке, назвав ее по имени, которое она носила в Италии. Он говорил тоном близкого знакомого и извинялся в своем неожиданном приходе.

– Я явился здесь, прибавил он, в заключение: – чтобы доставить дочери средства возвратит своему отцу отечество и все его почести.

При слове «отец» Виоланта поднялась с места, и вся её любовь к этому отцу заговорила в ней с удвоенною силой. Всегда случается так, что мы начинаем любить своих родственников наиболее в ту минуту, когда узы, привязывающие нас к ним, готовы разорваться, и когда совесть начинает чаще повторять нам: «Вот, по крайней мере, та любовь, которая тебя никогда не обманывала! "

Она видела перед собою человека кроткого с виду и с изящными манерами. Пешьера – ибо это был он – отнял у своего костюма, точно так же, как у своей внешности, все то, что могло бы обличать непостоянство его нравственных правил. Он играл прекрасно свою роль и, раз избрав ее, совершенно вошел в её характер.

– Мой отец! сказала она поспешно по итальянски. – Какое вам дело до моего отца? И кто вы сами, синьор? Я вас не знаю.

Пешьера снисходительно улыбнулся и отвечал тоном, в котором глубокое уважение сглаживалось некоторым родом родственной нежности:

– Позвольте мне объясниться, и удостойте меня выслушать.

Потом, сев на скамью, возле неё, он стал смотреть ей прямо в глаза и начал таким образом:

– Вы, без сомнения, слыхали о графе Пешьера?

Виоланта. Я слыхала это имя еще в Италии, быв ребенком. А когда дама, у которой я тогда жила – тетка моего отца – занемогла и потом скончалась, то мне сказали, что у меня нет более приюта в Италии, что дом наш достался графу Пешьера – врагу моего отца.

Пешьера. И ваш батюшка с тех пор старался внушать вам ненависть к этому мнимому врагу?

Виоланта. Да, то есть отец мой запрещал мне вовсе произносить имя этого человека.

Пешьера. Жаль! сколько лет страданий и изгнания не существовало бы для вашего отца, если бы он был хоть немного справедливее в отношении к своему старинному другу и родственнику…. да, если бы он хоть не так упорно сохранял тайну своего местопребывания. Прелестное дитя, я тот самый Джулио Францини, гран Пешьера, о котором вы слыхали. Я тот человек, на которого вас научили смотреть, как на врага вашего отца. Я тот человек, которому австрийский император пожаловал его имения. Теперь судите сами, действительно ли я враг его. Я приехал сюда с целию отыскать вашего отца и предоставить в его пользу земли, пожалованные мне императором. Мною руководило единственное желание восстановить Альфонса в его правах в отечестве и возвратит ему его наследство, которе было отдано мне, против моего желания.

Виоланта. Батюшка, милый батюшка! Его благородное сердце опять узнает прелесть свободы. О, это великодушная месть, неприязнь, достойная подражания. Я вполне понимаю ее, синьор; ее вполне оценит и мой батюшка, потому что он точно таким же образом отмстил бы и вам, если бы представился к тому случай. Вы виделась уже с ним?

Пешьера. Нет; нет еще. Да я не старался его видеть прежде, чем не увижу вас, потому что собственно вы одна можете располагать его судьбою, точно так же, как и моей.

Виоланта. Я…. граф? Я…. располагать судьбою моего отца? Может ли это быть!

Пешьера (со взором, в котором изображается сострадание, смешанное с восторгом, и тоном родственной нежности). Привлекательна, усладительна ваша невинная радость, но не спешите предаваться ей. Может быть, от вас потребуют жертвы – жертвы для нас слишком тяжелой. Не прерывайте меня. Выслушайте хорошенько, и тогда вы поймете, почему я не хотел говорить с вашим батюшкой прежде, чем не увижусь с вами. Вы убедитесь, что одно ваше слово может даже и теперь заставит меня избежать вовсе встречи с ним. Вы, конечно, знаете, что ваш отец был одним из предводителей партии безумцев. Я сам был жарким участником в этом предприятии. В одну из решительных минут я открыл, что некоторые из деятельнейших сообщников к патриотическим планам примешали какие-то злодейские замыслы. Мне хотелось переговорить с вашим отцом, но нас разделяло большое расстояние. Вскоре я узнал, что он заочно присужден к смертной казни. Нельзя было терять ни минуты. Я решился на отчаянное предприятие, которое навлекло на меня подозрение с его стороны и ненависть моих соотечественников. Моею единственною мыслию было спасти его, старого друга, от смерти и отечество от бесполезного кровопролития. Я уклонился от плана возмущения. Я спешил представиться главе австрийского правительства в Италии и выпросил помилование Альфонсу и другим предводителям партии, которые в противном случае погибли бы на эшафоте. Я получил позволение лично заняться участью моего друга, поставят его вне всякой опасности, удалит его за границу, под видом изгнания, которое должно было окончиться, когда бы опасность миновала. Но, к несчастью, он вообразил, что я стараюсь погубить его. Он убежал от моих дружеских преследований. Солдаты мои вступили в ссору с каким-то англичанином, который стал вмешиваться не в свое дело и ваш отец убежал из Италии и скрыл свое местопребывание; поступок этот совершенно лишил меня возможности выпросить ему прощение. Правительство предоставило мне половину его земель, удержав другую половину в свою пользу. Я принял это вознаграждение с целию отвратить полную конфискацию его достояния. С тех пор я постоянно искал его, но не мог никак открыт его местопребывание. Я не переставал также хлопотать о его возвращении. Только в нынешнем году мне посчастливилось. Ему будут восстановлены права наследства и прежнее звание, но с обеспечением, которое правительство считает нужным для убеждения к искренности его намерений. обеспечение это названо правительством: оно состоит в союзе его единственной дочери с таким лицом, которому правительство может ввериться. Интересы итальянской аристократии требовали, чтобы такая старинная и известная фамилия не лишилась вовсе представителей и не перешла в боковую линию, то есть, чтобы вы соединились браком с одним из своих родственников. Подобный родственник, единственный и ближайший уже отыскался. Короче сказать, Альфонсо возвратит все, что потерял, в тот самый день, когда дочь его отдаст руку Джулио Францини, графу Пешьера. А! продолжал граф, с грустью:– вы трепещете, вы готовы отказаться. Значит человек, названный мною, недостоин вас. Вы только что вступили в весеннюю пору жизни, а он уже достиг осени жизни. Юность сочувствует только юности. Но он и не рассчитывает на вашу любовь. Все, что он находит сказать в свою пользу – это то, что любовь не есть единственная услада для сердца, не менее усладительно избавить от нищеты и бедствий милого для нас отца, возвратить ему наследие предков, в числе которых считается так много героев, незабвенных для всех истинных патриотов. Вот те наслаждения, которые я предлагаю вам, – вам, как дочери и как итальянке. Вы все еще молчите! О, говорите, говорите же, ради Бога!

Заметно было, что граф Пешьера хорошо умел овладеть умом и сердцем девушки. Притом граф умел избрать самую благоприятную минуту. Гарлей был уже потерян для её надежд и слово любви уже исчезло с языка её. Вдали от света и людей только образ отца представлялся ей ясным и заметным. Виоланта, которая с самого детства научилась переносить все лишения, с целью помогать своему отцу, которая сначала мечтала о Гарлее, как о друге этого отца, могла возвратить теперь изгнаннику все, о чем он вздыхал так часто, и для этого должна была пожертвовать собою. Самопожертвование для души благородной имеет, уже независимо от других отношений, иного своей собственной прелести. Но при всем том теперь, посреди смятения и замешательства, овладевших её умом, мысль о замужстве с другим казалась ей такою ужасною и противною её стремлениям, что она едва могла привыкнуть к ней; притом же внутреннее чувство откровенности и чести, составлявших отличительные черты её характера, предостерегало её неопытность и как будто подсказывало, что в этом предложении незнакомца был какой-то тайный, неблагоприятный для неё смысл.

Однако, граф с своей стороны убеждал ее отвечать; она собралась с духом и произнесла нерешительно:

– Если это так, как вы говорите, то ответ должна дать не я, а мой отец.

– Прекрасно! возразил Пешьера. – Но позвольте мне вам на этот раз противоречить. Неужели вы так мало знаете своего отца, чтобы подумать, что он предпочтет свои интересы своему убеждению в собственном долге? Он, может быть, откажется даже принят меня – выслушать моя объяснения; тем более он откажется искупить свое наследство, пожертвовав своею дочерью тому, кого он считал своим врагом и разница лет которого с вашими заставит свет говорить, что честолюбие сделало его торгашем. Но если бы я пошел к нему с вашего позволения, если бы я мог сказат ему, что его дочь не остановится перед тем, что отец её считает препятствием, что она добровольно согласилась принять мою руку, что она готова соединить свою судьбу с моею, свои молитвы о счастии родителя с моими, – тогда я не сомневался бы в успехе: Италия извинила бы мои заблуждения и стала бы благословлять ваше имя. Ах, синьорина, не считайте меня ничем другим, как простым лишь орудием для выполнения такого высокого и священного долга: подумайте о ваших предках, вашем отце, вашей родине и не пропускайте благоприятного случая доказать, в какой мере вы почитаете все эти священные имена.

Сердце Виоланты было затронуто за самую чувствительную струну. Она приподняла голову. Краска снова показалсь на её бледном доходе лице – она повернулась во всем блеске красоты к коварному искусителю. Она готова уже была отвечать и решить навсегда свою участь, когда вдруг не вдалеке раздался голос Гарлея; Нерон с прыжками подбежал к ней и поместился потом с совершенною фамильярностью между нею и Пешьера; граф отскочил назад, и Виоланта, которой глаза все еще были устремлены на его лицо, вздрогнула при виде перемены, которая произошла на этом лице. Одной вспышки бешенства было довольно, чтобы выказать мрачные стороны его натуры – то было лицо пораженного гладиатора. Он успел лишь произнести несколько слов.

– Я не хочу, чтобы меня здесь видели, проговорил он:– но завтра – в этом же саду – в этот же самый час. Я умоляю вас, для блага вашего отца, во имя его надежд, благополучия, самой жизни, сохранять тайну этого свидания и опять встретиться со мною. Прощайте!

Он исчез между деревьями так же тихо, таинственно, как и пришел оттуда.

Последние слова Пешьера еще раздавались в ушах Виоланты, когда показался Гарлей. Звук его голоса рассеял безотчетный, но не менее того сильный страх, который овладел сердцем девушки. При этом звуке к ней воротилось сознание той великой потери, которая ее ожидала; жало нестерпимой тоски проникло в её сердце. Встретиться с Гарлеем здесь, в таком положении ей казалось невыносимым; она встала и быстро пошла в дому. Гарлей назвал ее по имени, но она не отвечала и только ускорила свои шага. Он остановился на минуту в уединении и потом поспешил за нею.

– Под каким неблагоприятным созвездием я пришел сюда? весело сказал он, положив свою руку к ней на плечо. – Я спросил Гэлен – она нездорова и не может меня принять. Я отправляюсь насладиться вашим сообществом – и вы бежите от меня, как от существа зловещего. Дитя мое! дитя мое! что это значить? Вы плачете!

– Не останавливайте меня теперь, не говорите со мною, отвечала Виоланта, прерывающимся от рыданий голосом, освобождаясь между тем от его руки и стараясь убежать по направлению к дому.

– Неужели вас постигло горе здесь, под кровом моего отца, – горе, в котором вы не хотите мне признаться? Вы жестоки! вскричал Гарлей, с невыразимой нежностью упрека, которою были проникнуты слова его.

Виоланта не имела сил отвечать. Стыдясь своей слабости, подчиняясь влиянию кроткого, убеждающего голоса Гарлея, она желала в эту минуту, чтобы земля поглотила ее и избавила от этого тягостного замешательства. Наконец, отерев слезы с заметным усилием, она отвечала почти покойно:

– Благородный друг, простите меня. У меня нет такого горя, поверьте мне, которое…. которое я могла бы открыть вам. Я думала только о моем батюшке в ту минуту, когда вы пришли. Может быть, что опасения мои насчет его были совершенно напрасны, ни на чем не основаны; но при всем том, одна лишь неожиданность, ваше внезапное появление вовлекли меня в подобное ребячество и слабость; но мне хочется увидеться с батюшкой! отправиться домой, непременно домой!

– Ваш батюшка здоров, поверьте мне, и очень доволен, что вы здесь. Опасность ни откуда не угрожает ему, и вы сами совершенно в безопасности.

– В безопасности…. от чего?

Гарлей задумался. Ему хотелось открыть ей опасность, в которой отец не признался ей; но какое право имел он действовать против воли её отца?

– Дайте мне время подумать, сказал он: – и получить позволение открыть вам тайну, которую, по-моему мнению, вы должны узнать. Во всяком случае, могу сказать одно, что, преувеличивая опасность, которая будто бы вас ожидает, ваш батюшка намерен вам избрать защитника – в лице Рандаля Лесли.

Виоланта вздрогнула.

– Но, продолжал Гарлей, с спокойствием, в котором против его воли проглядывала какая-то глубокая грусть: – но я уверен, что вам предназначена более счастливая судьба и замужство с человеком более благородным. Я решился уже посвятить себя общей всем нам деятельной практической жизни. Но все-таки для вас, прелестное дитя мое, я останусь пока по-прежнему мечтателем.

Виоланта обратила в эту минуту глаза на печального утешителя. Взор этот проник в сердце Гарлея. Он невольно опустил голову. Когда он вышел из раздумья, Виоланты уже не было возле него. Он не старался догонять ее, но пошел назад и вскоре скрылся посреди дерев, лишенных листьев.

Час спустя он опять вошел в дом и пожелал видеть Гэлен. Гэлен теперь уже оправилась и могла к нему выйти.

Он встретил ее с важною и серьёзною нежностью.

– Милая Гэлен, связал он: – вы согласились быть моею женою, кроткою спутницею моей жизни; пусть это будет решено скорее, потому что я нуждаюсь в вас. Я чувствую необходимость спорее войти в этот неразрывный союз. Гэлен, позвольте мне просить вас назначить время нашего брака.

– Я слишком много вам обязана, отвечала Гэлен, потупив взор: – слишком много, чтобы не исполнять вашей воли. Но ваша матушка, прибавила она, может быть с надеждою отдалить развязку – ваша матунжа еще не….

– Матушка…. это правда. Я сначала объяснюсь с нею. Вы увидите, что мое семейство сумеет оценить ваши прекрасные свойства, Гэлен, кстати, говорили вы Виоланте о нашей свадьбе!

– Нет; я боюсь, впрочем, что, может быть, заставила ее догадаться, несмотря на запрещение леди Лэнсмер; но….

– Так значит леди Лэнсмер запретила вам говорить об этом Виоланте. Этого не должно быть. Я отвечаю за её разрешение отменить подобное распоряжение. Того требует ваш долг в отношении к Виоланте. расскажите все вашему другу. Ах, Гэлен, если я бываю иногда холоден или рассеян, простите мне это, простите меня; ведь вы меня любите, не правда ли?

 

Глава СIХ

– Поднеси свечку поближе, сказал Джон Борлей: – еще поближе.

Леонард повиновался и поставил свечку на маленький столик у изголовья больного.

Ум Борлея был уже заметно расстроен, но в самом бреду его была некоторая последовательность. Гораций Вальполь говорил, что «желудок его переживет его». То, что пережило в Борлее все остальное, был его неукротимый гений. Борлей задумчиво посмотрел на тихо пылавший огонь свечи.

– Вот что никогда не умирает, произнес он: – что живет вечно!

– Что такое?

– Свет! – Борлей проговорил это с каким-то усилием и, отвернувшись от Леонарда, стал опять смотреть на пламя. – В центральном светиле мироздания, в том великом солнце, которое озаряет пол-вселенной, и в грошовой лампе голодного писаки блестит один и тот же цвет стихий. Свет – в мироздании, мысль – в душе…. ах! ах! полно с своими сравнениями! Погаси свечку! Но ты не можешь угасить света; глупец, он убегает твоих глаз, но продолжает озарять пространство. Погибнут миры, солнца совратятся с путей своих, материя и дух обратятся в ничто прежде, чем явления, которые порождают это ничтожное пламя, исчезающее от дуновения ребенка, потеряют способность производить новый свет. Да и могут ли они потерять эту способность! Нет, это необходимость, это долг на пути творения! – Борлей грустно улыбнулся и отвернулся на несколько минут к стене.

Это была вторая ночь, которую Леонард проводил без сна у изголовья больного. Положение Борлея заметно становилось хуже и хуже. Немного дней, может быть несколько часов оставалось ему жить.

– Я боюсь, не развратил ли я тебя худым примером, сказал он, с некоторым юмором, который превратился в пафос, когда он прибавил: – эта мысль терзает меня!

– О, нет, нет, вы сделали мне много добра.

– Говори это, повторяй это чаще, сказал Борлей, с важным видом: – от этого мне легко делается на сердце.

Он выслушал историю Леонарда с глубоким вниманием и охотно заговаривал с ним о маленькой Гэлен. Он угадал сердечную тайну молодого человека и ободрял его надежды, скрывавшиеся за длинным рядом опасений, отчаяния и грусти. Борлей никогда не заводя ж серьёзно речи о своем раскаянии; не в его характере было говорить с должною важностью о вещах, которых высокое значение он наиболее сознавал.

– Я однажды смотрел, начал он: – на корабль во время бури. День был мглистый, мрачный, и корабль, со всеми своими мачтами, представлялся моим взорам в борьбе с волнами на смерть. Наступила темная ночь, и я мог только изредка находить его на мрачном фоне бурной картины. К рассвету появились звезды: я снова увидел корабль… он уже был разбит совершенно…. он шел ко дну точно так же, как потухали одна за другою звезды на небе.

В этот вечер Борлей вообще был в хорошем расположении духа и говорил много с своим обычным красноречием и юмором. Между прочим он упомянул с заметным участием о поэтических опытах и разных других рукописных сочинениях, оставленных в доме каким-то прежним жильцом.

– Я стал было писать для развлечении роман, заимствуя содержание из этих материалов, сказал он. – Они могут послужить и тебе в пользу, собрат по ремеслу. Я сказал уже мистрисс Гудайер, чтобы она отнесла эти бумаги к тебе в комнату. Между ними есть дневник – дневник женщины; он произвел на меня сильное впечатление. Страницы этого дневника напомнили мне бурные происшествия моей собственной жизни и великия мировые катастрофы, совершавшиеся в этот период времени. В свой хронике, о юный поэт, было столько гения, силы мысли и жизненности, разработанных, развитых, сколько потратил, разбросал их по свету один негодяй, по имени Джон Борлей!

Леонард стоял у постели больного, а мистрисс Гудайер, не обращавшая особенного внимания на слова Борлея и думавшая только о физической стороне его существа, мочила в холодной воде перевязки, намереваясь прикладывать ему к голове. Но когда она подошла к больному и стала уговаривать его употребить их в дело, Борлей приподнялся и оттолкнул их.

– Не нужно, сказал он лаконически и недовольным голосом, мне теперь лучше. Я и этот усладительный свет понимаем друг друга; я верю всему, что он говорит мне. Да, да, я еще не совсем помешался.

Он смотрел так ласково, так нежно в лицо доброй женщины, любившей его как сына, что она зарыдала. Он привлек ее к себе и поцаловал ее в лоб.

– Перестань, перестань, старушка, сказал он, с чувством.

– Не забудь рассказать после нашим, как Джон Борлей то-и-дело удил одноглазого окуня, который ему, однако, не дался, и когда у него не стало прикормки и леса порвалась, как ты помогала бедному рыбаку. Может быть, найдется еще на свете несколько добрых людей, которые с удовольствием услышат, что бедный Борлей не околел где нибудь в овраге. Поцалуй меня еще раз, и ты, добрый мальчик, тоже. Теперь, Бог да благословит вас, оставьте меня, мне нужно уснуть.

Борлей опустился на подушки. Старушка хотела унести свечку. Он повернулся с неудовольствием.

– Нет, нет, пробормотал он:– пусть будет передо мной свет до последней минуты.

Протянув руку, он откинул в сторону и занавес кровати, так что свет падал ему прямо в лицо. Через несколько минут он заснул, дыша спокойно и правильно как ребенок.

Старушка отерла слезы и вывела потихоньку Леонарда в соседнюю комнату, где для него была приготовлена постель. Он не выходил из дому с тех пор, как явился туда с доктором Морганом.

– Вы молоды, сэр, сказала она: – а молодым сон необходим. Прилягте немного – я вас позову, когда он проснется….

– Нет я не могу спать, и буду вместо вас сидеть у постели больного.

Старушка покачала головою.

– Я должна присутствовать при нем в последние минуты его жизни; я знаю, впрочем, что он будет очень недоволен, когда, открыв глаза, увидит меня перед собою, потому что и последнее время он сделался очень заботливым в отношении к другим.

– Ах, если бы он столько же думал о самом себе! проговорил Леонард.

Он сел при этом к столу, опершись на который, он разбросал бумаги, лежавшие там. они упали на пол с глухим унылым звуком, напоминавшим вздох.

– Что это? сказал он, вставая.

Старушка подняла рукописи и бережно отерла их.

– Ах, сэр, он просил меня положить сюда эти бумаги. Он думал, что вы развлечетесь ими в случае, если бы вам пришлось сидеть у его постели и не спать. Он подумал также и обо мне, потому что мне так жаль было расставаться с молодой леди, которой нет уже несколько лет. Она была почти мне столько же дорога, сколько и он, может быть даже дороже до нынешнего времени…. когда… мне приходится скоро потерять его.

Леонард отвернулся от бумаг, не обратив никакого внимания на их содержание; они не представляли ему в подобную минуту ничего любопытного.

Старушка продолжала:

– Может быть, она только предшествовала ему на небеса; она и смотрела не жилицей на белом свете. Она оставила нас неожиданно. От неё осталось много вещей, кроме этих бумаг. Вы никогда ее слыхали о ней, сэр? прибавила она, с какой-то наивностью.

– О ней? о ком это?

– Разве мистер Джон не называл вам ее по имени…. ее, мою милую…. дорогую…. мистрисс Бертрам.

Леонард вздрогнул: это было то самое имя, которое напечатлелось в его памяти со слов Гарлея л'Эстренджа.

– Бертрам! повторил он: и вы в этом уверены?

– О, да, сэр! А несколько лет после того она оставила нас, и мы о ней более ничего не слыхали; потом прислан был на её имя пакет из за моря, сэр. Мы получили его, и Борлей старался распечатать его, чтоб узнать что нибудь из этих бумаг; но все было написано на каком-то иностранном языке, так что мы ее могли прочитать ни слова.

– Не у вас ли еще этот пакет? Пожалуста, покажите мне его. Он может быть очень важен. Завтра все объяснится; теперь же я не в состоянии об этом и думать. Бедный Борлей!

Посреди размышлений, в которые Леонард за тем погрузился, слабый кряк поразил слух его. Он вздрогнул и с предчувствием чего-то дурного бросился в соседнюю комнату. Старушка стояла на коленях у постели, держа руку Борлея и с грустью смотря ему в лицо. Леонарду было довольно одного взгляда. Все было кончено. Борлей заснул на веки, заснул спокойно, без ропота и стенаний.

Глаза его были полу-открыты, с выражением того душевного мира, которые иногда смерть оставляет за собою; они все еще были обращены к свету; свечи горели ярко. Леонард опустил занавеси кровати, и когда стал покрывать лмцо покойного, замкнутые уста Борлея, как будто улыбаясь, произносили последнее прости.

Леонард стоял возле праха своего друга и старался уловить на лице его, в загадочной предсмертной улыбке, последний проблеск души, который еще не изгладился там совершенно; потом, через несколько минут, он вышел в соседнюю комнату так тихо и осторожно, как будто боялся разбудить усопшего. Несмотря на утомление, которое он испытывал, он не думал о сне. Он сел к маленькому столу и, склонив голову на руку, погрузился в начальные размышления. Между тем время проходило. Внизу пробили часы. В доме, где лежит тело покойника, самый звук часов получает какой-то торжественный характер. Душа, которая только что оставила этот мир, улетела далеко за пределы времени… Безотчетный, суеверный страх стал постепенно овладевать молодым человеком. Он вздрогнул и с каким-то усилием поднял глаза к небу. Месяц уже скрывался на своде небесном: серый, туманный отблеск рассвета едва проникал сквозь оконные стекла в комнату, где стояло тело. Там, близ угасающего камина, Леонард заметил женщину, тихо рыдавшую и забывшую, казалось, о сне. Он подошел к ней сказать несколько слов утешения; она пожала его руку и попросила оставить ее. Леонард понял ее. Она не искала другого утешения, кроме облегчения, которое приносили ей слезы. Он опять воротился в свою комнату, и глаза его остановились в эту минуту на бумагах, которых он до тех пор не замечал. Отчего же сердце его перестало биться при этом? отчего кровь закипела у чего в жилах? Почему он схватил эти бумаги трепетною рукою, положил их опять на стол, остановился, как будто желая собраться с силами, и опять обратил все свое внимание на эти листки? Он узналь тут памятный для него почерк, те красивые, изящные буквы, отличавшиеся какою-то особенною женственною грацией, один взгляд на которые составил для него эпоху еще в годы детства. При виде этих страниц образ таинственной Норы снова представился ему. Он ощутил присутствие матери. Он подошел к двери, осторожно затворил ее, как будто из зависти ко всякому постороннему существу, которое бы вздумало проникнуть в этот мир теней, как будто желая быть наедине с своим призраком. Мысль, написанная в пору свежей, ясной жизни, возникающая вновь перед нами в то уже время, когда рука, излагавшая ее, и сердце, сочувствовавшее ей, давно превратились в прах, становится настоящим призраком.

Все эти бумаги, лежавшие теперь в беспорядке, были когда-то сшиты; они распались, по видимому, в руках неосторожного Борлея; но и теперь последовательность их могла быть скоро определена. Леонард тотчас понял, что это составляло род журнала, – впрочем, не настоящий дневник в собственном смысле слова, так как в нем не всегда говорилось о происшествиях какого нибудь дня; здесь случались пропуски во времени и вообще не было непрерывного повествования. Иногда, вместо прозы, тут попадалась наскоро набросанные стихотворные отрывки, вылившиеся прямо из сердца; иногда рассказ оставался неочерченным вполне, а лишь обозначался одною резкою частностью, одним восклицанием горя или радости. Повсюду вы нашли бы тут отпечатки натуры в высшей степени восприимчивой, и везде, где гений проявлялся здесь, то облекался в такую безыскусственную форму, что вы не назвали бы все это произведением гения, а скорее – мгновенного душевного движения, отдельного впечатления. Автор дневника не говорил о себе в первом лице. Дневник начинался описаниями и короткими разговорами, веденными такими лицами, имена которых были означены начальными буквами. Все сочинение отличалось простою, чистосердечною свежестью и дышало чистотою и счастием, точно небосклон при восхождении солнца. Юноша и девица скромного происхождения, последняя почти еще ребенок, оба самоучки, странствуют по вечерам в субботу по полян, покрытым росою, вблизи суетливого города, в котором постоянно кипит деятельность. Вы тотчас замечаете, хотя писавший, кажется, не хотел выразить этого, как воображение девушки парит к небесам, далеко за пределы понятий её спутника. Он лишь предлагает вопросы, отвечает она; и при этом вы невольно убеждаетесь, что юноша любит девицу, хотя любит напрасно. Леонард узнает в этом юноше неотесанного, недоучившегося грамотея, деревенского поэта Марка Фэрфильда. Потом повествование прерывается; следуют отдельные мысли и заметки, которые указывают уже на дальнейшее развитие понятий в авторе, на зрелость его воэраста. И хотя оттенок простосердечия остается, но признаки счастья бледнее и бледнее отпечатлеваются на страницах.

Леонард нечувствительно пришел к убеждению, что жизнь автора вступала с этого времени в новую фазу. Здесь не представлялись уже более сцены скромной, рабочей деревенской жизни. Какой-то прекрасный, загадочный образ является в описании субботних вечеров. Нора любит представлять этот образ: он постоянно присущ её гению, он овладевает её фантазией; это такой образ, который она, будучи от природы одарена художественным тактом, признает принадлежащим роскошной, возвышенной сфере изящного. Но сердце девицы еще не проснулось для чувства. Новый образ, созданный ею, кажется одних с нею лет; может быть, он даже моложе, потому что здесь описывается мальчик с роскошными, прелестными кудрями, с глазами, никогда не подернутыми облаком грусти и взирающими на солнце прямо, подобно глазам орленка, – с жилами до того полными кипучей крови, что в минуты радости кровь эта готова, кажется, брызнуть с нервами, дрожащими при мысли о славе, с откровенною, неиспорченною душою, возвышающеюся над предразсудками света, которого она почти незнает. Леонарда сильно интересовало, кто бы мог быть этот мальчик. Но он боялся вместе с тем и доискиваться. Заметно, хотя об этом и не говорится ясно, что подобное сообщество пугает автора. Впрочем, любовь тут проявляется не обоюдно. С её стороны – это нежная привязанность сестры, участие, удивление, благодарность, но вместе с тем некоторого рода гордость или боязнь, которая не дает любви простора.

Тут любопытство Леонарда еще более усилилось. Неужели это были такие черты, которые простую лишь загадку превратили в убеждение? неужели ему суждено было, после длинного ряда лет, узнать восприимчивого мальчика в этом великодушном покровителе?

Отрывки разговора начинают между тем образовывать пылкую, страстную натуру с одной стороны и чистосердечное восхищение с другой, смешанное с сожалением, неспособным к симпатии. Какое-то различие к общественном положении обоих становится заметнее; это различие поддерживает добродетель, но вместе и скрывает привязанность существа, ниже поставленного судьбою. За тем несколько советов, прерываемых рыданиями, – советов, произнесенных над влиянием уязвленных и униженных чувств, – советов, полных сознания власти, как будто родитель автора вмешивался в дело, задавал вопросы, упрекал, увещевал. Впрочем, становилось очевидным, что этот союз сердец был далек от преступления; он привел, правда, к побегу, но все-таки с целию брака. Вслед за тем заметки становились короче, как будто под влиянием какого-то решительного намерения. Далее следовало место до того трогательное, что Леонард невольно плакал, перечитывая его. То было описание дня, проведенного дома перед каким-то печальным расставаньем. Здесь является перед нами гордая и несколько тщеславная, но нежная и заботливая мать, еще более нежный, но менее предусмотрительный отец. Наконец описывалась сцена между девушкою и её первым деревенским поклонником, заключалась она так: «она положила руку М. в руку своей сестры и сказала: вы любили меня только воображением, любите ее сердцем», вслед за тем оставила обрученных в немом удивлении. Леонард: вздохнул. Он понял теперь, каким образом Марк Фэрфильд видел в обыкновенных, дюжинных свойствах своей жены отпечаток души и качеств своей сестры.

Немного слов произнесено было при прощании, но эти слова заменяли целую картину. Длинная, незнакомая дорога, которая тянется далеко-далеко – к холодному, равнодушному городу. Двери дома, отворенные на безлюдную улицу, старые с обнаженными верхушками деревья у крыльца и вороны, летающие вокруг них и призывающие карканьем своих птенцев. За тем следовали отрывки грустно настроенных стихов и некоторый размышления, также носящий печальный колорит.

Писавшая эти строки была в Лондоне. Лицо, до тех пор невиденное, показывается на страницах дневника. Его называют просто «Он», как будто единственного представителя мириад существ, которые шествуют по земле. Первое же описание этой замечательной личности дает понятие о сильном впечатлении, произведенном ею на воображение писавшей. Личность эта была украшена цветами вымысла; она являлась здесь как контраст с деревенским мальчиком, привязанность которого прежде внушала боязнь, сожаление, а теперь почти забылась: здесь черты приведены с более важными, серьёзными, хотя также чистосердечными приемами – здесь залог, который внушает уважение, здесь взоры и уста, выражающие соединение достоинства и воли. Увы! писавшая свой дневник обманывала себя, и вся прелесть очарования заключалась в контрасте не с прежним предметом её привязанности, а с её собственным характером. Но теперь, оставив Леонарда прокладывать себе дорогу посреди лабиринта этого повествования, передадим читателю и то, чего Леонард не мог дознаться сам из лежавших перед ним бумаг.

 

Глава CX

Нора Эвенель, избегая юношеской любви Гарлея л'Эстренджа, поступила компаньонкой, по рекомендации леди Лэнсмер, к одной из её пожилых родственниц, леди Джэн Гортон. Но леди Лэнсмер не могла допустить, чтобы девушка низкого происхождения была в состоянии долго выдерживать свою благородную гордость и отклонят жаркия преследования человека, который мог обещать ей звание и общественные права графини. Она постоянно внушала леди Джэн, что необходимо выдать Нору за кого нибудь, кто бы несколько поболее соответствовал её званию, и уполномочила эту леди обещать каждому претенденту приданое, превосходящее все ожидания Норы. Леди Джэн осмотрелась и заметила в ограниченном кругу своих знакомых молодого адвоката, побочного сына пэра, который был в более близких, чем того требовала его обязанность, отношениях с великосветскими клиентами, разорившимися и тем положившими основание его богатству. Молодой человек был красив собою и всегда хорошо одет. Леди Джэн пригласила его к себе и, видя, что он совершенно очарован любезностью Норы, шепнула ему о приданом. Благовоспитанный адвокат. который впоследствии сделался бароном Леви, не нуждался в подобных намеках, потому что хотя он и был в то время беден, но надеялся сделать карьеру собственными дарованиями и, в противоположность с Рандалемь, чувствовал горячую кровь у себя в жилах. Во всяком случае, намеки леди Джэн внушили ему уверенность в успехе, и когда он сделал формальное предложение и получил столь же формальный отказ, его самолюбие было сильно затронуто. Тщеславие было одною из главных страстей Леви, а при тщеславии ненависть бывает ужасна, мщение деятельно. Леви удалился, скрывая свое негодование; он не понимал даже сам в полной мере, как этот порыв негодования, охладев, превратился в сильную злобу при могущественном содействии счастья и удачи.

Леди Джэн была сначала очень сердита на Нору и отказ претенденту, который, по её мнению, был вполне достоин выбора. Но страстная грация этой необыкновенной девушки нашла доступ к её сердцу и изгнала из него все фамильные предразсудки; она постепенно стала приходить к убеждению, что Нора достойна человека более привлекательного, чем мистер Леви.

Между тем Гарлей все еще думал, что Нора отвечает его любви, и что только чувство благодарности к его родным, врожденный ей инстинкт деликатности делали ее равнодушною к его искательствам. Во всяком случае, должно отдать ему справедливость, что, как ни был он в то время пылок и восприимчив, он непременно оставил бы свое намерение, еслиб понял, что оно имеет вид одного лишь преследования. Заблуждение его в этом отношении было очень естественно, потому что его разговор, пока он и не разоблачил совершенно его сердца, не мог не удивлять и не восхищать гениального ребенка, и откровенные, незнавшие притворства глаза Норы при встрече с ним не могли не обнаруживать восторга. Кто все в его лета был бы в состоянии разгадать сердце этой женщины-поэта? Как поэт, она увлекалась великими залогами ума, которого самые ошибки проявляли лишь свойства роскошной и изящной натуры. Как женщина, она требовала натуры, может быть, пылкой, блестящей в проявлениях своих благородных начал, – но уже натуры развитой и созревшей. Гарлей был еще ребенок, а Нора принадлежала в числу тех женщин, которые должны найти или создать для себя идеал, могущий господствовать над их сердцем и неудержимо влечь его в любви.

Гарлей открыл не без затруднений новое местопребывание Норы. Он явился к леди Джэн, но леди Джэн, в выражениях, исполненных особенного достоинства, отказала ему от дома. Он никак немог получить от Норы согласия на свидание. Он писал к ней; но убедился, что письма его не доходили, потому что оставались ответа. Его молодое сердце запылало негодованием. Он делал без рассудства, которые очень беспокоили леди Лэнсмер и его благоразумного друга Одлея Эджертона. По просьбе матери и по убеждению сына, Одлей согласился посетить леди Джэн и познакомиться с Норой. При первом свидании, впечатление, которое Одлей произвел на Нору, было глубоко и необыкновенно. Она слыхала о нем прежде, как о человеке, которого Гарлей очень любил и уважал, а теперь в выражении его лица, его словах, тоне его глубоко спокойного голоса она открыла ту силу, которой женщина, как бы ни были блестящи её душевные способности, никогда не достигает. Впечатление, которое Нора произвела на Эджертона, было столь же неожиданно. Он остановился пред красотою лица и форм, которая принадлежит к тому редкому разряду, который удается нам видеть раз или два в жизни. Он почувствовал, что любовь проникла в его сердце, тогда как доверчивость друга заставляла его быть очень осторожным и бояться увлечения.

– Я не пойду туда более, сказал он раз Гарлею.

– Отчего это?

– Девушка тебя не любит. Перестань и ты думать о ней.

Гарлей не поверил ему и рассердился. Но Одлей видел много причин, чтобы поддержать чувство собственного достоинства. Он был беден, хотя и считался богатым, запутан в долгах, старался возвыситься в жизни, крепко удерживал свое значение в обществе. Против толпы противодействующих влияний любовь отваживалась на рукопашный бой. Одлей отличался мощною натурой; но если в мощных натурах преграды для искушения бывают из гранита, то страсти, действующие на них, получают все свойства необузданного пламени.

Гарлей пришел однажды к нему в припадке глубокой грусти, он слышал, что Нора нездорова. Он умолил Одлея идти туда и удостовериться. Одлей согласился, леди Джэн Гортон, по болезни, не могла принять его. Ему указали на комнату, бывшую в стороне, вместе с комнатою Норы. Ожидая её, он механически перелистывал альбом, который Нора оставила на столе, отправившись к постели леди Джон. Он увидел на одном из листков эскиз своего портрета и прочел слова, написанные под этим портретом слова, исполненные безыскусственной нежности, безнадежной грусти, – слова, которые принадлежали существу, смотревшему на свой собственный гений, как на единственного посредника между собою и небом. Одлей уверился, что он любим, и это открытие внезапно уничтожило все преграды между им самим и его любовью. Через несколько минут Нора вошла в комнату. Она увидела, что Одлей рассматривает альбом. Она испустила крик, подбежала к столу, а потом упала на стул, закрыв лицо руками. Но Одлей был уже у ног её. Он забыл о своем друге, об обещании, данном им, забыл о честолюбии, забыл о целом мире.

Забывая всякое благоразумие при выполнении основных планов, Одлей сохранил все присутствие духа для того, чтобы соблюсти правила осторожности при выполнении частностей. Он не хотел открыть свою тайну леди Джэн Гортон, еще менее леди Лэнсмер. Он только внушил первой, что Нора, живя у леди Джэн, не будет безопасна от дерзких преследований Гарлея, и что ей гораздо было бы лучше перейти жить к кому нибудь из своих родственников, чтобы таким образом ускользнуть от внимания восторженного юноши.

С согласия леди Джэн, Нора перешла сначала в дом к дальней родственнице своей матери, а потом в дом, который Эджертон назначил для празднования своей свадьбы. Он принял все меры, чтобы брак его не был открыт прежде времени. Но случилось так, что утром в день свадьбы один из избранных им свидетелей был поражен апоплексическим ударом. Затрудняясь тем, кого избрать вместо его, Эджертон остановился на Леви, своем постоянном адвокате, человеке, у которого он занимал деньги и который с ним был в таких коротких отношениях, которые только могут существовать между истинным джентльменом и его стряпчим одних с ним лет, знающим все его дела и доведшем последние, чисто из одной дружбы, до самого плачевного состояния. Леви был тотчас же приглашен. Эджертон, который находился в страшных хлопотах, не сказал ему сначала имени своей невесты, но наговорил довольно о своем неблагоразумии при вступлении в подобный брак и о необходимости держать все это дело в тайне. Леви увидал невесту в самую минуту священной церемонии. Он скрыл свое удивление и злобу и прекрасно исполнил возложенную на него обязанность. Его улыбка, когда он поздравлял молодую, должна была обдать холодом её сердце; но глаза её были обращены к земле, на которой она видела лишь отражение небесного света, и сердце её было безопасно на груди того, кому оно отдано было на веки. Она не заметила злобной улыбки, сопровождавшей слова радости. Таким образом, пока Гарлей л'Эстрендж, огорченный известием, что Нора оставила дом леди Джэн, напрасно старался отыскать ее, Эджертон, под чужан именем, в глухом квартале города, вдали от клубов, в которых слово его считалось словом оракула, – вдали от тех стремлений, которые руководили им в часы отдохновения и труда, предался совершенно единственному видению того райского блаженства, которое заставляет самое сильное честолюбие потуплять глаза. Свет, с которым он расстался, не существовал для него. Он смотрелся в прелестные глаза, которые и после являлись ему в видениях, посреди суровой и бесплодной для сердца обстановки делового человека, и говорил сам с собою: «Вот оно, вот истинное счастье!» Часто впоследствии, в годы иного уединения, он повторял те же самые слова, но тогда настоящее превратилось для него в прошедшее. И Нора, с своим полным, роскошным сердцем, с неистощимыми сокровищами воображения и мысли, дитя света и песнопения, – могла ли она угадать тогда, что в натуре, с которою она связала все существо свое, было что нибудь сжатое и бесплодное, – был ли весь железный ум Одлея достоин одного зерна того золота, которым она облекала любовь его?

Отдавала ли Нора себе в этом отчет? Конечно, нет. Гений не чувствует лишений, когда сердце довольно. Гений её отдыхал, заснул в это время. Если женщина истинно любит кого нибудь, кто ниже её умственными и душевными качествами, то как часто мы видим, что, спускаясь с высоты собственных дарований, она безотчетно становится в уровень с предметом своей любви; она боятся мысли считать себя выше его. Нора не знала о существовании своего гения; она знала только, что она любит.

Здесь дневник, который Леонард читал в это время, совершенно изменялся в тоне, нося отражения того тихого, безмятежного счастья, которое потому и безмятежно, что оно слишком глубоко. Подобный промежуток в жизни Эджертона не мог быть значительным; много обстоятельств содействовало сокращению его. Дела его пришли в крайнее расстройство; все они были в полном распоряжении Леви. Требования и взыскания, которые прежде было затихли или не были очень настоятельны, теперь приняли бранчивый, угрожающий характер. Гарлей, после поисков своим, приехал в Лондон, желая видеться с Одлеем. Одлей также принужден был оставить свое таинственное убежище и появиться в свете; с этих пор он только урывками приезжал домой, как гость, а не как член семьи. Леви, который узнал от леди Джэн о страсти Гарлея к Норе, тотчас придумал, как отмстить за себя Эджертону. Под предлогом того, что он желает помочь Эджертону в исправления дел – тогда как втайне сам их расстроивал и запутывал – он часто приезжал в Эджертон-Голд в почтовой карете и наблюдал за действием, которое производили на молодого супруга, утомленного житейскими заботами, почти ежедневные письма Норы. Таким образом он имел постоянно случай возбуждать в душе честолюбивого человека то раскаяние в слишком поспешной, необдуманной страсти, то упреки в измене в отношении к л'Эстренджу. Эджертон был один из тех людей, которые никогда не поверяют своих дел женщинам. Нора, писавшая так часто к мужу, была в совершенном неведении о том прозаическом несчастии, которое ожидало ее. Потому, в присутствия Леви, весь этот пряток нежности, со всеми порывами грусти о разлуке, просьбами о скорейшем возвращении, легкими упреками в случае, если почта не приносила ответа на вздохи любящей женщины, – все это представлялось глазам раздражительного, материального человека, преданного практической жизни, плодом расстроенного воображения и излишней чувстительвостя. Леви все шел далее и далее в своей решимости разъединить эти два сердца. От старался, помощию преданных себе людей, распространить между соседями Норы те самые сплетни, которые были одолжены ему своим происхождением. Он достиг того, что Нора подвергалась оскорблениям при выходе из дому, насмешкам своих же людей и трепетала при виде собственной тени, брошенной и забытой всеми. Посреди этих невыносимых страданий появился Леви. Час дди решительных действий наступил. Он дал понять, что знает, каким унижениям подвергалась Нора, выразил глубокое участие к ней и взялся убедить Эджертона «отдать ей полную справедливость». Он употреблял двусмысленные фразы, которые оскорбляли её слух и мучили её сердце, и вызвал ее на то, что она потребовала объяснений. Тогда, открыв пред нею картину самых ужасных и темных опасений, взяв с неё торжественное обещание, что она не откроет Одлею того, что он намерен ей сообщить, он сказал, с лицемерным видом сожаления и мнимой стыдливости, «что брак их в строгом смысле не законный, что при совершения его не были соблюдены требуемые нормальности, что Одлей намеренно или, может быть, и без умысла представил себе полную свободу нарушить данный им обет и разойтись с женою.» И пока Нора стояла как пораженная громом и, не будучи в состоянии произнести слова, выслушивала небылицы, которые, при опытности Леви в казуистике и при её совершенном неведении судебных формальностей, имели для неё полную убедительность, – он шел все более и более вперед, не останавливаясь ни пред какою ложью, и старался изобразить пред нею всю гордость, честолюбие и тщеславную привязанность к почестям, которые отличали будто бы Одлея. «Вот где истинные препятствия вашему благополучию – сказал он – впрочем, я надеюсь убедить его загладить все эти недостойные поступки и вознаградить вас за прошлые несчастья. В свете в котором живет Эджертон, считается гораздо более предосудительным обесчестить мужчину, чем обмануть женщину, и если Эджертон решился на первое, то что мудреного, что он решится на второе! Не смотрите на меня такими удивленными глазами; напишите лучше вашему мужу, что опасения, посреди которых вы живете, сделались для вас невыносимыми, что скрытность, окружающая ваш брак, продолжительное отсутствие вашего мужа, резкий отказ с его стороны открыто признать вас женою навеяли на вас страшное сомнение. Потребуйте по крайней мере от него, если он не намерен объявить о нашем браке, чтобы все формальности брачного союза были выполнены законным образом.»

– Я пойду к нему! вскричала Нора с увлечением.

– Идти к нему, в его собственный дом! Какая сцена, какой скандал? Неужели вы думаете, что он когда нибудь простит это вам?

– По крайней мере, я буду умолять его придти сюда. Я не могу же написать ему такие ужасные слова…. не могу, решительно не могу.

Леви оставил ее и поспешил к двоим или троим из самых неумолимых кредиторов Одлея, которые совершенно готовы были действовать по убеждению Леви. Он уговорил их тотчас же окружит сельскую резиденцию Одлея полицейскими коммиссарами. Таким образом, прежде чем Эджертон мог бы увидаться с Норой, ему пришлось бы сидеть в тюрьме. Сделав эти приготовления, Леви сам отправился к Одлею и приехал, по обыкновению, за час или за два до прибытия почты.

Письмо Норы также прибыло. Никогда еще важное чело Одлея не было так сумрачно, как по прочтении этого письма. Впрочем, с свойственною ему решимостью, он вздумал исполнить желание жены, позвонил в колокольчик и приказал слугам приготовить себе дорожное платье и послать за почтовыми лошадьми.

При этом Леви отвел его в сторону, к окну.

– Посмотрите в окно. Видите ли вы этих людей? Это полицейские коммиссары. Вот настоящая причина, почему я приехал к вам сегодня. Вы не можете оставить этого дома.

Эджертон затрепетал. – И это наивное, безразсудное письмо к подобное время, пробормотал он, ударив по странице, исполненной любви и опасении, своею дрожащею рукою

– Прежде она писала ко мне, продолжал Одлей, ходя по комнате неровными шагами: – спрашивая постоянно, когда наш брак будет объявлен, и я думал, что мои ответы в состоянии удовлетворить всякую благоразумную женщину. Но теперь, теперь еще хуже, теперь она сомневается в моей честности. Я, который принес ей етолько жертв, – сомневаться, чтобы я, Одлей Эджертон, английский джентльмен, был столь низок, чтобы….

– Что? прервал Леви: – чтобы обмануть вашего друга л'Эстренджа? Неужели вы думаете, что она не знает этого?

– Сэр! воскликнул Эджертон, побледнев от негодования.

– Не горячитесь пожалуста. В любви, как и на войне, все хорошо, что кстати, и верно придет время, когда сам л'Эстрендж поблагодарит вас, что вы избавили его от подобной mésalliance. Но вы, кажется, все еще сердитесь; пожалуста простите меня.

Не без затруднения и употребляя в дело лесть и ласкательство, адвокат успел укротить бурю, которая разыгралась было в душе Одлея. И тут он выслушал, с притворным удивлением, содержание письма Норы.

– Недостойно меня было бы отвечать на это сплетение подозрений и сомнений, еще более недостойно было бы оправдываться в них, сказал Одлей. – Мне бы стоило только увидаться с нею, и одного взгляда, исполненного упрека, было бы довольно, но взять лист бумаги с тем, чтобы написать на нем, я не негодяй, и я тебе докажу это – о, никогда, никогда!

– Вы совершенно правы; но посмотрим хорошенько, нельзя ли найти средство согласить вашу гордость с чувствами вашей жены. Напишите только следующие слова: «все, что ты хочешь, чтобы я тебе рассказал или объяснил, я сообщил Леви, как своему адвокату, с тем, чтобы он передал все это тебе; ты же должна ему верить в этом случае, как мне самому.»

– Прекрасно! она стоит, чтобы ее наказать хорошенько; а я уверен, что подобный ответ уколет ее более, чем пространные объяснения. Ум мой слишком расстроен: а не могу теперь хорошенько понять все эти женские уловки и ужимки боязливости. Решено – я написал ей как вы сказали. Представьте ей все доказательства, каких она потребует, и скажите ей в заключение, что чрез шесть месяцев по большей мере, что бы ни случилось, она будет носить фамилию Эджертона, точно так же, как будет разделять с ним его участь.

– Отчего же непременно шесть месяцев?

– К тому времени Парламент будет распущен. Я или получу кресло, избавлюсь от долговой тюрьмы, открою поприще для своей деятельности, или…

– Или что?

– Вовсе откажусь от, честолюбивых замыслов. Я могу поступить в духовное звание.

– Как! сделаться деревенским пастором?

– И спокойно заниматься науками. Я уже испытал это в некоторой мере. Тогда Нора была возле меня. Объясните ей все это. Мне кажется, что это письмо уже слишком жостко…. Впрочем, что за нерешимость!

Леви поспешно положил письмо в свой бумажник и, боясь, чтобы его не взяли назад, тотчас же простился. Из этого письма он сделал такое употребление, что на другой день после того, как он отдал его Норе, она бросила дом, соседей и убежала Бог весть куда. Когда Леви возвратился, исполненный надежды, которая подстрекала его к мщению, – надежды, что если он успеет любовь Норы к Одлею превратить в равнодушие и презрение, то ему удастся, может быть, стать на место этого разбитого и униженного кумира, – его удивление и досада при известии о бегстве Норы были неописанны. Он напрасно искал ее несколько дней. Он отправился к леди Джэн – Норы там не было. Он боялся также показаться и Эджертону, думая, что, может быть, Нора написала ему в этот промежуток времени. Однако, в самом деле Одлей не получил от жены ни строчки. Он был очень обеспокоен её продолжительным молчанием.

Наконец Леви сообщил Одлею известие о бегстве Норы. Он представил его в каком-то особенном виде. Она убежала – говорил он: – без сомнения, к кому нибудь из своих родственников, чтобы посоветоваться с ними – как поступить при объявлении о своей свадьбе. Эта мысль превратила мгновенное негодование Одлея в положительную прочную ненависть.

– Пусть ее делает, что хочет, сказал он холодно, преодолевая волнение чувств, над которыми он всегда имел сильную власть.

Когда Леви удалился и Одлей, как человек в «железной маске», увидал себя совершенно одиноким, он стал живее и живее сознавать всю важность понесенной им потери Очаровательное, полное нежной страсти лицо Норы то-и-дело представлялось ему посреди опустелых комнат. её кроткий, мягкий характер, её душа, полная самоотвержения, возобновились в его памяти и устраняли всякую мысль о её проступке. Любовь, которая заснула было в нем под влиянием беспокойств и хлопот, но которая, несмотря на то, что не отличалась особенно изящным проявлением, все-таки была его господствующею страстью, снова овладела всеми его мыслями, наполняла для него всю атмосферу чудным, усладительным очарованием. Обманув бдительность полицейских коммиссаров, Одлей ночью прибыл в Лондон. Но, посреди огорчений, и без того осаждавших его, Леви открыл ему, что его арестуют чрез несколько дней за долги. Положение Одлея было очень затруднительно. В это время лорд л'Эстрендж узнал от слуги Одлея то, чего сам Одлей не открыл бы ему ни за что в свете. И щедрый юноша, который был наследником независимого состояния, долженствовавшего перейти к нему по достижении им совершеннолетия, поспешил достать денег и выкупил все векселя своего друга. Благодеяние это было оказано прежде, чем Одлей узнал о нем и успел его предотвратить. С тех пор новое чувство, может быть, столь же томительное, как сознание о потере Норы, стало мучить этого человека, мечтавшего только о мирных занятиях наукою, и болезненное ощущение у себя в сердце, которое он стал замечать с некоторого времени, возобновлялось все с большею и большею силою.

Гэрлей с своей стороны тоже отыскивал Нору, не мог говорить ни о чем, кроме как о ней, и казался очень расстроенным и печальным. Цвет юности, украшавший его до тех пор, исчез. Мог ли Одлей решиться сказать ему: «та, которую ты ищешь, принадлежит другому; любовь уже не существует для тебя в жизни. В утешение же свое, узнай, что друг твой обманул тебя.» В состоянии ли был Одлей высказать все это? Он не отважился бы на подобное признание. Кто же после этого из них двоих страдал более?

Между тем настало время общих выборов, а о Норе не была никакого известия. Леви распрощался с Одлееагь и продолжал свои розыскания втихомолку. Одлею предлагали должность депутата за местечко Лэнсмер не только Гарлей, но и родственники его, в особенности графиня, которая втайне приписывала полезным советам Одлея внезапное бегство Норы. Эджертон принял сделанное ему предложение, не столько по убеждению собственного рассудка, сколько из желания получить, чрез связи в Парламенте, выгодное место и заплатить таким образом долги.

Между тем несчастная Нора обманутая хитростью и клеветами Леви, действуя по естественному влечению сердца, столь склонного к стыдливости, убежав из дому, который она, по её мнению, обесславила, скрываясь от любовника, которого власть над собою она признавала столь сильною, что боялась, чтобы он не заставил ее примириться с своим позором. – Нора только и думала о том, чтобы скрыться от взоров Одлея. Она не хотела мтти к своим родственникам, например, к леди Джэн это значило бы дать ключ от своего убежища и возбудить преследования. Одна знатная дама, итальянка, ездила прежде к леди Джэн и всегда очень нравилась Норе; муж этой дамы, намереваясь отправиться тогда в Италию, искал для жены компаньонку; дама сказала об этом Норе, и леди Джэн убеждала в то время Нору принять предложение, избежать чрез то преследований Гарлея и отправиться на некоторый срок за границу. Нора отказалась в то время, потому что она только что увидела Одлея Эджертона. К этой-то даме явилась она теперь; предложение было возобновлено с прежнею любезностью и принято с торопливостью, свойственною отчаянию. Но в то время, как новая покровительница Норы разъезжала по соседнин английским деревням прежде, чем окончательно отправилась на континент, Нора нашла себе пристанище в отдаленном предместья города, избранном слугою прекрасной иностранки. Тогда же ей в первый раз удалось побывать в доме, в котором умер Борлей. Вслед за тем она оставила Англию с своею спутницею, без ведома леди Джэн, точно так же, как и своих родственников, Все это время она действовала под влиянием одной ужасной мысли – избежать позора.

Но когда моря понесли перед нею свои синие волны, когда сотни мил легли между нею и предметом её любви, когда новые образы стали представляться её взорам, когда лихорадка исчезла и рассудок стал вступать в свои права, сомнение стало преодолевать порывы отчаяния. Не была ли она слишком доверчива, слишком опрометчива? Что, если в самом деле она напрасно оскорбила Одлея? И, посреди этого ужасного раздумья, затрепетала в ней новая жизнь. Она готовилась сделаться матерью. При этой мысли её мощный дух склонился, последние порывы гордости утихли; ей хотелось возвратиться в Англию, увидать Одлея, узнать от него самого истину, и если бы эта истина соответствовала вполне её ожиданиям, то ходатайствовать не о себе самой, а о ребенке изменника.

По случаю бывших тогда на материке Европы беспокойств, прошло довольно много времени прежде, чем ей удалось исполнить свое намерение. Наконец она возвратилась в Англию и отыскала ту подгородную хижину, в которой жила до отъезда из отечества. Ночью она пришла в дом Одлея в Лондоне: там нашла она только женщину, управлявшую хозяйством. Мистера Эджертона не было дома он отправился куда-то по делам выборов; мистер Леви, адвокат его, являлся ежедневно и наведывался всякий раз о письмах, которые нужно было передать Одлею. Нора не хотела показаться Леви, не хотела писать письма, которые перешли бы чрез его руки. Только читая ежедневно газеты, старалась она узнать о местопребывании Одлея.

Однажды утром она прочитала следующее письмо:

«Граф и графиня Лэнсмер готовятся принять в своем деревенском доме почетных гостей. В числе приглашенных будет мисс Лесли, которой богатство и красота произвели такое глубокое впечатление в большом свете. К сожалению многочисленных соискателей из среды нашей аристократии, мы слышали, что эта леди избрала себе в супруги мистера Одлея Эджертона. Этот джентльмен занимает теперь звание депутата местечка Лэнсмер. Успех его влияния более нежели вероятен, и, судя по отзыву значительного числа его почитателей, немногие из вновь избранных членов имеют столько надежд на занятие важнейших постов в министерствах. Этому молодому человеку, уважаемому всеми как за дарования, так и за душевные свойства, предсказывают блестящую карьеру, чему еще более будет содействовать то огромное состояние, которое он скоро получит, вступив в брак с богатою наследницей.»

Снова якорь спасения оторван, снова буря необузданно бушевала, снова звезды исчезали на темном небосклоне. Нора снова подчиняется влиянию одной исключительной мысли, точно так же, как в то время, когда она убежала из дому своего жениха. Тогда она думала лишь о том, чтобы скрыться от изменника; теперь любимою мечтою её было увидаться с ним.

Когда этот зловещий газетный листок попался на глаза Норе, она последовала первому порыву своего страстного сердца; она сорвала обручальное кольцо у себя с пальца и завернула его вместе с клочком газеты в письмо к Одлею, – в письмо, которое хотела наполнить выражениями гордости и презрения, но которое – увы! – носило лишь отпечаток ревности и любви. Она не успокоилась до тех пор, пока не отдала этого письма собственными руками на почту, адресовав его на имя Одлея, в дом лорда Лансмера. Лишь только письмо было отправлено, как раскаяние снова овладело ею. Что она сделала? Отказалась от прав происхождения за ребенка, которого она готовилась подарить свету, отказалась от последней веры в честь своего возлюбленного, лишилась лучшего, чем имя обладала в жизни – и из за чего? из за газетной статьи! Нет, нет! она пойдет сама к Лэнсмеру, к отцу своему, она увидится с Одлеем прежде, чем это письмо попадет к нему к руки. Едва только эта мысль пришла ей в голову, как она поспешила привести ее в исполнение. Она нашла свободное место в дилижансе, который ехал из Лондона несколькими часами прежде почты и должен был

Остановиться за несколько миль до имения Лэнсмер; это последнее расстояние она прошла пешком. Усталая, изнуренная, она достигла наконец родного крова и остановилась у калитки, потому что в маленьком садике перед домом она увидала своих родителей. Она слышала слабый говор их голосов, и ей представилась в эту минуту её изменившаяся участь, её страшная тайна. Как отвечать на вопрос: «Дочь, где твой муж и кто он?» Сердце у неё обливалось кровью; она спряталась за дерево, стараясь рассмотреть, что представляла ей картина жизни родной семьи, и расслушать разговор, который едва долетал до неё из саду.

– Так-то, старушка, сказал Джон Эвенель: – мне надо отправляться теперь, чтобы увидеться с тремя депутатами в Фиш-Дэне; я думаю, они уже уладили дело и я застану их дома. Они расскажут нам, какой мы должны ожидать оппозиции; я знаю также, что старый Смайкз ушел в Лондон искать кандидата. Ужь не придется же лэнсмерским синим уступить каким нибудь лондонцам. Ха, ха, ха?

– Но ты, конечно, воротишься до прихода Джэн и её мужа Марка. Я все не могу надивиться, каким образом она могла выйти замуж за простого плотника!

– Да, сказал Джон: – он теперь плотник; но у него есть право на голос, а это возвышает наши семейные интересы. Если бы Дик не уехал в Америку, у нас было бы трое представителей. Но Марк, в самом деле, хороший синий. Пусть-ка попробуют лондонцы! жолтый из Лондона пойдет против милорда и синих. ха, ха!

– Но, Джон, этот мистер Эджертон ведь лондонец?

– Ты, значит, ни о чем не имеешь понятия, если говоришь подобные вещи. Мистер Эджертон кандидат синих, а синие принадлежат к деревенской партия: какже после этого он может быть лондонцем? Необыкновенно проницательный, благовоспитанный, красивый собою молодой человек и, что всего важнее, искренний друг милорда.

Мистрисс Эвенель вздохнула.

– Что ты вздыхаешь и качаешь головой?

– Я думала теперь о нашей бедной, милой Норе.

– Бог да благословит ее, произнес Джон, с сердечным увлечением.

Между сучьями старого, иссохшего дерева раздался шорох.

– Ха, ха! я сказал это так громко, что, кажется, напугал воронов.

– Как он любил ее! повторяла мистрисс Эвенель, в раздумьи. – Я уверена, что он любил ее; да и ничего нет в том удивительного, потому что, как ни говори, она смотрела настоящею леди, отчего же ей было не сделаться миледи?

– Он любил? Как тебе не стыдно повторять эти бабьи сплетни о милорде. А еще считаешься умной женщиной.

– Джон, Джон! Я знаю, что с моей Норой не приключится никакой беды. Она слишком непорочна и добра, в ней слишком много самолюбия, чтобы…

– Чтобы развесить уши перед каким нибудь лордом, – воображаю! сказал Джон:– хотя, прибавил он с расстановкою:– она могла бы выйти славной леди. Милорд молодой-то недавно взял меня за руку и спросил, не слыхал ли я чего о ней, то есть о мисс Эвенель? и тогда его бойкие глазки были так же полны слез, как… ну, как теперь твои глаза.

– Продолжай, Джон; чтоже?

– Только и всего. Миледи подошла к нам и отвела меня в сторону, чтобы потолковать о выборах; а между тем, пока я шел с нею, она мне и шепчет: «Не позволяйте – говорит – моему пылкому мальчику говорить о вашей прелестной дочери. Мы оба должны стараться, чтобы молодежь не довела нас до беды.» «До беды!» эту слово сначала было обидело меня, но миледи как-то умеет всегда выйти правой. Я решительно думаю, что Нора любила молодого милорда; но, по доброте своей, она избегала выказывать это…. Что ты на это скажешь?

И голос отца впал в грустный тон.

– Я уверена, что она не полюбит человека прежде, чем выйдет за него замуж: это неприлично, Джон, сказала мистрисс Эвенель, несколько разгорячившись, хотя и с кротостью.

– Ха, ха! проговорил, рассмеявшись, Джон и взял жену за подбородок: – ты мне этого не говорила, когда я поцаловал тебя в первый раз под этим деревом…. помнишь, здесь еще и жилья-то тогда не было.

– Полно, Джон, полно! – И престарелая супруга покраснела как молоденькая девушка.

– Вот еще! продолжал Джон, шутливым тоном:– я вовсе не вижу причины, почему нам, простым людям, следует казаться более строгими к себе, чем наши господа. Взять хоть в пример мисс Лесли, что выходит за мистера Эджертона: любо дорого взглянуть, как она им утешается, не может глаз с него свести, проказница. Что за чудо, как ваши вороны сегодня развозились!

– Их будет славная парочка, Джон. Я слышала, что у ней-то гибель денег. А когда свадьба?

– Говорят, что тотчас после выборов. Славная будет свадебка! Не послать ли и за Норой посмотреть на наше веселье?

Из за ветвей старого дерева раздался слабый стон – один из тех страшных звуков человеческой агонии которые, услышав раз, невозможно забыть.

Старики посмотрели друг на друга не имея сил вымолвить слова. Они не могли приподняться со земли и смотрели по сторонам. Под сучьями дерева, у обнаженных корней его, они увидали неопределенно рисовавшуюся в тени человеческую фигуру. Джон отпер калитку и обошел кругом; старушка прислонилась к забору и стояла в молчании.

– Жена, жена! кричал Джон Эвенель, наклонясь к земле: – это наша дочь Нора! наша дочь, родная дочь!

И, пока он говорил это, из под ветвей дерева поднялась стая воронов, которые, вертясь и кружась в воздухе, звали своих птенцов.

Когда Нору положили на постель, мистрисс Эвенель попросила Джона выйти на минуту и дрожащими руками, не смея произнести ни слова, начала расстегивать Норе платье, под которым сердце её судорожно трепетала.

Джон вышел из комнаты в томительном беспокойстве, не умея дать себе отчета, видит ли он все это на яву, или во сне; голова его была тяжела и в ушах раздавался сильный шум. Вдруг жена его очутилась перед ним и сказала ему почти шепотом:

– Джон, беги за мистером Морганом…. торопись же. Помни только, что не надо никому говорить слова на дороге. Скорее, скорее!

– Разве она умирает?

– Не знаю. Ручаться нельзя, что не умрет, сказала мистрисс Эвенель сквозь зубы. – Но мистер Морган скромный человек и искренно предан нам.

– Настоящий синий! пробормотал бедный Джон, как в припадке умственного расстройства.

Он с усилием привстал, поглядел на жену, покачал головою и вышел.

Часа через два, маленькая крытая тележка остановилась у домика мистера Эвенеля; из тележки выпрыгнул бледнолицый и худощавый молодой человек, одетый по праздничному; его сопровождала женщина, с привлекательным, одушевленным личиком. Она подала ему на руки ребенка, которого молодой человеку принял с нежностью. Ребенок был, кажется, болен и начал кричать. Отец стал припевать, свистать и щолкать, с таким видом, как будто совершенно привык к подобного рода упражнениям.

– Он уймется, Марк; лишь только бы нам добрести до дому, сказала молодая женщина, вытаскивая из глубины тележки пироги и булки давишнего печенья.

– Не забудь цветов, которые дал нам садовник сквайра, сказал Марк-поэт.

Молодая женщина вынула между тем мешки и корзины, которые наполняли тележку, поправила свой клек, пригладила себе волосы и приготовилась идти.

– А тихо что-то; они видно не ожидают нас, Марк. Ступай, постучись. Верно они еще не ушли спать.

Марк постучался в дверь – нет ответа. Слабый свет, выходивший из окна, ложился но полу, но не было заметно в доме движения. Марк опять постучался. Кто-то, одетый в платье пастора, идя по направлению от Лэнсмер-парка, с противоположного конца дороги, остановился, услыхав нетерпеливый удар Марка, и сказал учтиво:

– Не тот ли вы молодой человек, которого друг мой Джон Эвенель ожидал к себе сегодня утром?

– Точно так, мистер Дэль, сказала мистрисс Фэрфильд, с некоторою кокетливостью. – Вы ведь помните меня. Это мой милый и добрый супруг.

В это время человек, запыхавшийся от скорой ходьбы, с лицом, разгоревшимся от усталости, подошел к крыльцу дома.

– Мистер Морган! вскричал пастор с приятным удивлением. – Надеюсь, что здесь не случилось ничего печального.

– Фу, пропасть! это вы, мистер Дэль? Пойдемте, пойдемте скорее. Мне нужно вам передать два-три слова. Но что же это тут за народ еще переминается?

– Сэр, сказал Марк, выглянув из за двери: – мое имя Фэрфильд, а моя жена дочь мистера Эвенеля.

– Ах, Джэн, и её малютка тоже! Славно, славно! Пойдемте же скорее; только будьте осторожнее и не увлекайтесь слишком. Можете, чай, без шума, а? Тихонько, тихонько!

Общество все вошло; дверь затворилась. Месяц поднялся на небе и уныло освещал уединенный домик, заснувшие цветы в полисаднике и развесистое дерево с растрескавшеюся корою.

Весь этот день Гарлей л'Эстрендж был более обыкновенного уныл и мрачен. Воспоминание о времени, неразлучном с именем Норы, увеличило лишь грусть, которая тяготила его душу с тех пор, как он упустил из виду Нору и потерял следы её. Одлей, увлекаемый нежностью к своему другу и чувством раскаяния в своих поступках, уговорил л'Эстренджа оставить вечером парк и отправиться за несколько миль, с целию употребить будто бы содействие Гарлея для выполнения какого-то важного проекта по делу выборов. Перемена места должна была благодетельно развлечь его посреди его мечтаний. Сам Гарлей был рад избавиться от гостей в доме Лэнсмеров. Он тотчас же согласился идти. Он не хотел возвратиться к ночи. Депутаты, которых он собирался посетить, жили в дальнем друг от друга расстоянии, так что он мот пробыть день или два вне дома. Когда Гарлей вышел, Эджертон сам впал в глубокую задумчивость. Носились слухи о какой-то неожиданной оппозиции. Приверженцы его находились в беспокойстве и страхе. Ясно было видно, что если интересы Лэнсмеров подвергнутся нападению, то они окажутся слабейшими, чем предполагал граф.

Эджертон мог потерпеть неудачу на выборах. В таком случае, что приходилось ему делать? Как обеспечить существование жены, на возвращение которой он все еще рассчитывал, и брак с которою ему следовало наконец признать во всеуслышание? «Спокойствия, одного спокойствия желаю я!» думал про себя этот честолюбивый человек. Но пока Одлей приготовлял себя таким образом к самому невыгодному исходу своей карьеры, он все-таки направлял всю свою энергию к более и более блестящим целям, и теперь он сидел в комнате, перечитывал избирательные реэстры, рассуждал о личных свойствах, мнениях и частных интересах каждого из избирателей, пока не стемнело совершенно. Когда он воротился к себе в комнату, ставни у окон не были закрыты, и он стоял несколько минут в немом созерцании месяца. При этом зрелище, мысль о Норе, оставившей и забывшей его, овладела им с новою силою. Он отвернулся со вздохом, бросился не раздеваясь на постель и погасил свечку. Но свет луны не хотел как будто оставить комнату. Он не давал Одлею некоторое время заснуть, пока он не поворотился к стене и не принудил себя забыться. Но и во сне он был опять с Норою – опять в скромном домике, который они некогда занимали. Никогда еще во сне Нора не представлялась ему так живо и правдоподобно, она смотрела пристально на него, положив ему на плечо руку по своему обыкновению, и повторяла кротким, мягким голосом: «Разве я виновата в том, что должна была уехать? Прости, прости меня!» И вот ему кажется, что он отвечает: «Никогда не оставляй меня более – никогда, никогда!», что он нагибается, чтобы напечатлеть поцалуй на этих непорочных устах, которые протягивались к нему с такою нежною предусмотрительностью. И вот он слышит стук, точно стук молотка, мерный, но тихий, осторожный, как будто робкий. Он проснулся и все-таки слышал стук. Стучали к нему в дверь. Он приподнялся с кровати в беспокойстве. Луна угасла на небе – светало.

– Кто там? вскричал он с беспокойством.

Тихий шепот отвечал ему из за двери:

– Не бойтесь, это я; оденьтесь скорее; мне нужно вас видеть.

Эджертон узнал голос леди Лэнсмер и, поспешно одевшись, отворил дверь. Леди Лэнсмер стояла за дверью с ужасною бледностью на лице. Она положила себе палец на уста и дала ему знак за собою следовать. Он механически повиновался. Они вошли в её спальню, и графиня затворила за собою дверь:

Тогда, положив к нему на плечо руку, она проговорила прерывистым и тревожным голосом:

– О, мистер Эджертон, вы должны оказать мне услугу и вместе с тем услугу Гapлею: спасите моего Гарлея; ступайте к нему, убедите его воротиться сюда. Смотрите за ним…. забудьте ваши выборы…. вам придется потерять только год или два из вашей жизни… вам представится еще много случаев… окажите… эту услугу вашему другу.

– Говорите, в чем дело. Нет пожертвования, которого бы я не сделал для Гарлея!

– Благодарю вас; я была в этом уверена. Так ступайте же скорее к Гарлёю, удалите его из Лэнсмера под каким бы то ни было предлогом. О, как-то он перенесет это, как-то оправится от подобного удара. О, мой сын, мой милый сын!

– Успокойтесь! объяснитесь скорее! В чем дело? о каком ударе говорите вы?

– Ах, вы ведь в самом деле ничего не знаете, ничего еще не слышали. Нора Эвенель лежит там, в доме отца своего, – лежит мертвая!

Одлей отступил назад, приложил обе руки к сердцу и потом упал на колени, точно пораженный громом.

– Моя нареченная, моя жена! простонал он. – Умерла! этого быть не может!

Леди Лэнсмер была так удивлена этим восклицанием, так поражена признанием совершенно неожиданным, что не находила слов утешать или просить объяснений и, не быв вовсе приготовлена к порывам горести человека, которого привыкла видеть сохраняющим присутствие духа и холодным, она не могла надивиться, как живо чувствовал он всю тяжесть своей потери.

Наконец он преодолел свои страдания, и спокойно выслушал, изредка лишь переводя дыхание, рассказ леди Лэнсмэр.

Одна из её родственниц, гостившая в то время у неё, за час или за два, вдруг почувствовала себя очень дурно; весь дом был встревожен, графиня проснулась, и мистер Морган был призван, как постоянный доктор этого семейства. От него леди Лэнсмер узнала, что Нора Эвенел возвратилась в родительский дом накануне поздно вечером, почувствовала припадки сильнейшей горячки и умерла через несколько часов. Одлей выслушал это и пошел к двери, по-прежнему сохраняя молчание.

Дели Лэнсмер взяла его за руку.

– Куда вы идете? Ах, могу ли я теперь просить вас спасти моего сына, теперь, когда вы сами еще более страдаете? Вы знаете, как он вспыльчив: что с ним будет, когда он узнает, что вы были его соперником, мужем Норы, – вы, которому он так вверялся? Что выйдет из всего этого? Я трепещу заранее!

– Не бойтесь…. я еще сохраняю присутствие духа! пустите меня… Я cкоро ворочусь… и тогда (губы его дрожали)… тогда… мы поговорим о Гарлее.

Эджертон механически направил шаги через парк к дому Джона Эвенеля. Он подошел к двери; она была отворена; он стал звать – ответа не было; он поднялся по узкой лестнице и вступил в комнату покойницы. У дальнего конца кровати сидел Джон Эвенель; но он казался погруженным в глубокий, томительный сон. В самом деле, он поражен был на несколько часов параличен, – впрочем, не подозревал этого, точно там же, как не замечали этого и другие. Он был оставлен, чтобы охранять дом, – старик, сам ощущавший над собою действие леденящей смерти. Одлей подкрался к постели; он приподнял покрывало, которое наброшено было на бледное лицо покойницы. Кто в состоянии описать, что происходило с ним в ту минуту, корда он стоял тут? Но когда он вышел из комнаты и тихонько спустился с лестницы, он оставил за собою любовь и молодость, все надежды и радости семейной жизни оставил навсегда, навсегда.

Нора умерла в припадке беспамятства, произведя на свет ребенка. В предсмертном бреду она повторяла слова: «стыд, позор, презрение»; на руке её не было видно обручального кольца. Несмотря на нею силу горести, первою мыслию мистрисс Эвенель было снасти доброе имя покойной дочери, сохранит незапятнанною честь оставшихся в живых Эвенелей. Не будучи в состоянии плакать, от слишком тяжелого прилива отчаяния, она думала, придумала и составляла план для дальнейших действуй.

Джэн Ферфильд должна была взять к себе ребенка тотчас же, не дожидаясь рассвета, и воспитывать его вместе с своим. Марк должен был отправиться с нею, Потому что мистрисс Эвенель боялась от него нескромности в припадке столь сильного негодования. Сама мистрисс Эвенель намеревалась сделать с ними часть пути, с целеью напомнить им о необходимости строго хранить тайну. Но они не могли же возвратиться в Гэзельден с другим ребенком; Джэн должна была ехать в такое место, где бы ее никто не знал; обе ребенка стали считаться близнецами. И хотя мистрисс Эвенель была от природы сострадательной и любящей женщиной, хотя она как мать привязывались к детям, но за всем тем с некоторым неудовольствием смотрела она на ребенка Джэн и думала про себя: «Мы избавились бы всех хлопот, если бы тут был только один. Ребенок Норы мог бы тогда всю жизнь считаться ребенком Джэн.»

Гарлей очень удивился увидав Эджертона; еще более удивился он, когда Эджертон сказал ему, что он ожидает себе сильной оппозиции, что он не надеется иметь успеха в отношении Лэнсмера и потому намерен отказаться вовсе от своих притязаний. Он написал об этом графу; но графиня знала истинную причину его отказа и сообщила ее графу, так что, как мы видели уже в начале нашего повествования, дело Эджертона нисколько не потеряло, когда капитан Дашнор появился в местечке; а благодаря настояниям и ораторским способностям мистера Гэзельдена, Эджертон приобрел перевес двух голосов – Джона Эвенеля и Марка Ферфильда. Хотя первый и выехал не задолго из городка по совету медиков, и хотя, с другой стороны, болезнь, которая поразила его и сделала его смирным как дитя, – все-таки он сильно интересовался тем, как будут действовать синие, и готов был встать с постели, чтобы замолвить словечко в защиту своих убеждений В Лэнсмер-парке Одлею подали последнее письмо Норы. Почтальон принес его туда за час или за два до того, как он вышел. Обручальное кольцо упало на пол и подкатилось к ногам Одлея. И эти пылкие, страстные упреки, весь жар оскорбленной любви объясняли ему тайну возвращения Норы, её несправедливые подозрения, причину её внезапной смерти, которую он приписывал горячке, произведенной раздражительностью, беспокойством и усталостью. Нора вовсе не упоминала о ребенке, который уже готов был родиться, и не упоминала, может быть, с намерением. Получив это письмо, Эджертон не имел уже сил оставаться в деревенской глуши в уединении или в сообществе Гарлея. Он сказал на-отрез, что ему нужно ехать в Лондон, убедил Гарлея сопутствовать ему, и там, узнав от леди Лэнсмер, что похороны кончились, он открыл Гарлею страшную истину, что Норы нет уже на свете. Действие, произведенное этим известием на здоровье и душевное расположение молодого человека, было еще сильнее, чем ожидал Одлей, который, от глубокой сосредоточенной горести, перешел к томительному чувству раскаяния.

– Если бы не моя безразсудная страсть, отвечал великодушный Гарлей: – если бы не мои искательства, оставила ли бы она, свой мирный приют, оставила ли бы она свой родной город? Притом же борьба между чувством долга и любовью ко мне! Я это вполне понимаю! Но для меня она все-таки будет жить, как будто никогда не умирала!

– О, нет! воскликнул Эджертон, готовясь делать полное признание. – Поверь мне, она никогда не любила тебя. Да, да! будь уверен! Она любила другого, убежала с ним, может быть, вышла за него замуж.

– Замолчи! вскричал Гарлей. в сильном порыве страсти:– ты убиваешь ее для меня дважды, говоря это! Я еще мог бы мечтать, что она живет здесь, в моем сердце, представлять себе, что она любила меня, что ничьи еще уста не прикасались к ней, не подарившей меня поцалуем. Но если ты заставляешь меня сомневаться в этом…. ты, ты….

Страдания молодого человека были слишком сильны для его организма; он упал на руки к Одлею; прилив крови к сердцу лишил его чувств. В продолжение нескольких дней он находился в опасности и все это время не спускал глаз с Одлея.

– Скажи мне, повторял он: – скажи мне, что ты не убежден в том, что ты говорил. Скажи мне, что ты не имел основания утверждать, будто она любила другого, принадлежала другому.

– Успокойся, успокойся: я, в самом деле, говорил не по убеждению. Я думал этим отвлечь твои мысли от одного и того же предмета. Какое безразсудство, в самом деле! повторял несчастный друг.

И с этой минуты Одлей отказался вовсе от мысли оправдаться перед самим собою; он чувствовал, что бесстыдно лжет – он, высокомерный джентльмен.

Пока Гарлей не успел еще избавиться от своей болезни, мистер Дэль прибыл в полдень, с тем, чтобы видеться с Эджертоном. Пастор, обещая мистеру Эвенелю сохранить тайну, сделал это с условием, чтобы подобная скрытность не послужила к унижению прав сына Норы. Что, если они в самом деле были женаты? Не следовало ли наконец узнать имя отца ребенка? Современем отец ему понадобится. Мистрисс Эвенель должна была подчиниться подобным убеждениям. Впрочем, она уговаривала мистера Дэля не делать поисков. Что могло из них выйти? Если Нора действительно была обвенчана, то муж её, без сомнения, сам объявил бы свое имя; если ее обольстили и бросили, то открытие отца ребенка, о существовании которого свет еще ничего не знал, только оскорбило бы память покойницы Подобные доводы заставляли доброго пастора колебаться. Но Джэн Ферфильд имела какое-то инстинктивное убеждение в невинности своей сестры, и все её подозрения были направлены на лорда л'Эстренджа. Точно того же мнения была и мистрисс Эвенель, хотя она и не признавалась в этом. В справедливости этих предположений мистер Дэль был совершенно уверен: восторженность молодого лорда, опасения леди Лэнсмер были слишком очевидны человеку, который часто посещал Парк; внезапный отъезд Гарлея перед самым возвращением Норы к родителям, неожиданное уклонение Эджертона от представительства за местечко, прежде чем оппозиция была объявлена, с целию не разлучаться с своим другом в самый день смерти Норы, – все подтверждало мысль, что Гарлей был или обольстителем, или супругом. Может быть, тут был брак, совершонный за границей, так как Гарлею недоставало нескольких годов до совершеннолетия. Пастор Дэль желал во всяком случае увидаться с лордом л'Эстренджен и попытаться узнать истину. Узнав о болезни Гарлея, мистер Дэль решился увериться, в какой мере может он проникнуть в эту тайну чрез разговор с Эджертоном. В огромной репутации, которою пользовался этот человек, и в странном эксцентрическом характере, соединенном в нем с чувством правоты и истины, заключалась причина, почему пастор решился на неловкую попытку. Он увиделся с Эджертоном, как будто с целию дипломатическою – выведать от нового представителя Лэнсмеров, какой выгоды для себя может ожидать семейство избирателей, которые дали ему большинство двух голосов.

Он начал с того, что представил ему в трогательном виде, как бедный Джон Эвенель, удрученный горестью о потери дочери и болезнию, поразившею его организм и расстроившею его умственные способности, несмотря на то, встал с постели, лишь бы сдержать данное слово. Чувства, выказанные при этом Одлеем, показались ему столь глубокими и естественными, что пастор шел в своих объяснениях все далее и далее. Он выразил догадку, что Нора была обманута, выразил надежду, что она, может быт, была тайно обвенчана, и тогда Одлей, по собственной ему способности владеть собою, показал только должную степень участия, не более. Мистер Дэль открыл ему наконец, что у Норы был ребенок.

– Не продолжайте далее своих розысканий! сказал светский человек. – Уважайте чувства и требования мистрисс Эвенель; они совершенно понятны. Предоставьте остальное мне. В моем положении – я разумею свое положение в Лондоне – я могу скорее и легче узнать истину, чем вы, не производя никакого скандала. Если мне удастся оправдать эту… эту… эту несчастную (голос его дрожал) эту несчастную мать, или оставшееся дитя, то, рано или поздно, вы услышите обо мне; если же нет, то похороните эту тайну на том месте, где она теперь кроется, – в могиле, которую еще не успела оскорбить молва. Но ребенок – дайте мне адрес, где его найти – на случай, если я нападу на след отца и успею тронуть его сердце….

– Ах, мистер Эджертон, не позволите ли вы мне высказать догадку, где вы можете найти его и узнать кто он такой?

– Сэр!

– Не сердитесь; впрочем, я в самом деле не имею права распрашивать вас о том, что вам доверял друг наш. Я знаю, как вы, знатные люди, щекотливы в отношениях ваших друг к другу. Нет…. нет…. еще раз прошу извинения. Я все предоставляю вашим попечениям. В таком случае я еще услышу об вас.

– А если нет, то это значит, что все поиски напрасны. Друг мой, одно могу сказать вам, что лорд л'Эстрендж невинен в этом деле. Я…. я…. (голос изменял ему) я в этом уверен.

Пастор вздохнул, но не отвечал ни слова. Он дал адрес, которого требовал представитель Лэнсмеров, отправился назад и никогда уже не слыхал более обе Одлее Эджертоне. Мистер Дэль убедился, что человек, который выказал в разговоре с ним столько участия к чужому горю, без сомнения, не имел удачи в действиях своих на совесть Гарлея, или, может быть, почел за лучшее оставит имя Норы в покое, а дитя её вверить попечению родственников и милосердию судьбы.

Гарлей л'Эстрендж, едва поправившись в своем здоровья, поспешил присоединиться к английским войскам на континенте, с целию найти там смерть, которая редко приходит, когда ее зовешь. Тотчас по отъезде Гарлея, Эджертон прибыл в деревню, указанную ему мистером Дэлем, желая отыскать ребенка Норы. Но здесь он впал в ошибку, которая имела значительное влияние на его жизнь и на будущую судьбу Леонарда. Мистрисс Ферфильд получила от матери своей приказание жить под другим именем в деревне, в которую она удалилась с двумя детьми, так что её отношения к семейству Эвенелей, оставаясь в тайне, не могли подать повода к розысканиям и праздным слухам. Грусть и тревога, которые она испытала в последнее время, лишили ее способности кормить грудью младенца. Она отдала ребенка Норы в дом одного фермера, жившего в недальнем расстоянии от деревни, и переехала из своего прежнего жительства, чтобы быть ближе к детям. её собственный сын был так слаб и болезнен, что его нельзя было поручить попечениям чужих людей. Он, впрочем, скоро умер. Марк с женой не могли видеть могилу своего детища: они поспешили возвратиться в Гэзельден и взяли Леонарда с собою. С этих пор Леонард считался сыном, которого они потеряли.

Когда Эджертон приехал в деревню, ему указали хижину, в которой женщина, воспитывавшая ребенка, провела последние дни; ему объявили, что она не задолго уехала, похоронив свое дитя. Эджертон не стал более распрашивать, и таким образом он ничего не узнал о ребенке, отданном на руки к кормилице. Он тихими шагами отправился на кладбище и несколько минут безмолвно смотрел на свежую могилу; потом, приложив руку к сердцу, которому запрещены были все сильные ощущения, он снова сел в дилижанс и возвратился в Лондон. Теперь и последний повод к объявлению о своем браке для него не существовал. Имя Норы избежало упреков.

Одлей механически продолжал свою жизнь – старался обратить свои попытки к возвышенным интересам честолюбивых людей. Бедность все еще лежала на нем тяжелым гнетом. Денежный долг Гарлею по-прежнему оскорблял его чувство чести. Он не видел другого средства поправить свое состояние и заплатить долг своему другу, как помощию богатой женитьбы. Умерев для любви, он смотрел на эту перспективу сначала с отвращением, потом с бесстрастным равнодушием.

Брак с богатой девицей, со всеми благоприятными последствиями промотавшегося джентльмена, был заключен. Эджертон был нежным и достойным мужем в глазах света; жена любила его до безумия. Это общая участь людей подобных Одлею – быть любимыми слишком горячо, свыше собственных достоинств.

У смертного одра жены сердце его затронуто было её грустным упреком. «Я не успела достигнуть того, чтобы заставить тебя любить меня!» сказала ему жена, прощаясь с ним на веки. «Правда!» отвечал Одлей, с навернувшимися на глазах слезами. «Природа дала мне маленькую частицу того, что женщины, подобные тебе, зовут любовью, и эту маленькую частицу я успел уже истратить.» Тогда он рассказал ей, с благоразумною умеренностью, часть истории своей жизни: это утешило умирающую. Когда она узнала, что он любил, и что он в состоянии грустить о потере любимой женщины, она увидала в нем признаки человеческого сердца, которого прежде не находила в нем. Она умерла, простив ему его равнодушие и благословляя его. Одлей был очень поражен этою новою потерей. Он дал себе слово не жениться уже более. Он вздумал было сделать молодого Рандаля Лесли своим наследником. Но, увидев итонского воспитанника, он не возымел к нему особенной привязанности, хотя и ценил его обширные способности. Он ограничился тем, что стал покровительствовать Рандалю, как дальнему родственнику своей покойной жены. Отличаясь постоянною беспечностью в денежных делах, будучи щедрым и великодушным не из личного побуждения делать добро другим, но по свойственному вельможе сознанию собственного долга и преимуществ своего положения, Одлей делал самое прихотливое употребление из огромного богатства, которым владел. Болезненные припадки сердца его обратились в органический недуг. Конечно, он мог еще прожить долго и умереть потом от другой, совершенно естественной причины, но развитию болезни способствовали душевные беспокойства и волнения, которым он подвергался. Единственный доктор, которому он открыл то, что желал бы утаить от всего света (потому что честолюбивые люди желают, чтобы их считали бессмертными), сказал ему откровенно, что очень невероятно, чтобы, при всех тревогах и трудах политической карьеры, он мог достигнуть даже зрелых лет. Таким образом, не видя перед собой сына, которому бы он мог предоставить свое состояние, имея в числе ближайших родственников людей большею частью очень богатых, Эджертон предался своему врожденному пренебрежению к деньгам. Он не занимался собственными делами, предоставляя их попечениям Леви. Ростовщик продолжал сохранять решительное влияние на властолюбивого лорда. Он знал тайну Одлея и, следовательно, мог открыть ее Гарлею. А единственная нежная, восприимчивая сторона натуры государственного человека, единственный уголок его организма, еще не погруженный в Стикс прозаической жизни, делающий человека недоступным для любви, была полная раскаяния привязанность его к школьному товарищу, которого он обманул.

 

Глава CXI

Из повествования, предложенного любознательности читателя, Леонард мог почерпнуть только несвязные отрывки. Он был в состоянии лишь понять, что несчастная мать его была соединена неразрывными узами с человеком, которого она любила чрезвычайно. Леонард догадывался, что брак матери его не был облечен в требуемые законом формы; что она странствовала по свету с горечью отчаяния и возвратилась домой, не зная раскаяния и надежды, она подозревала, что любовник её готов был жениться на другой. Здесь рукопись теряла уже связный характер, оканчиваясь следами горьких слез предсмертной тоски. Грустную кончину Норы, её возвращение под родительский кров, – все это Леонард узнал еще прежде, из рассказа доктора Моргана.

Но даже самое имя мнимого мужа Норы все еще оставалось неизвестным. Об этом человеке Леонард не мог составить себе никакой определенной идеи, кроме того, что он очевидно был выше Норы по происхождению. В первом поклоннике-отроке можно было без труда узнать Гарлея л'Эстренджа. Если это так, Леонард найдет случай узнать все, что для него оставалось еще темным. С этим намерением он оставил коттэдж, решившись возвратиться для присутствования при похоронах своего покойного друга. Мистрисс Гудайер охотно, позволила ему взять с собою бумаги, которые он читал, и присоединила к ним пакет, который был прислан с континента на имя мистрисс Бертрам. Находясь под влиянием грустных впечатлений, навеянных на него чтением, Леонард отправился в Лондон пешком и пошел к отелю Гарлея. В ту, самую минуту, когда он переходил Бонд-Стрит, какой-то джентльмен, в сопровождении барона Леви, заведший, сколько можно было судить по его разгоревшемуся лицу и громкому, неровному голосу, какой-то неприятный разговор с фешенебельным ростовщиком, вдруг заметил Леонарда и, оставив тотчас Леви, схватил молодого человека да руку.

– Извините меня, сэр, сказал джентльмен, глядя Леонарду прямо в лицо: – но если мои зоркие глаза меня не обманывают, что случается, впрочем, очень редко, я вижу перед собою моего племянника, с которым поступил, может статься, немного круто, но который все-таки не имеет никакого права вовсе аабыть Ричарда Эвенеля.

– Милый дядюшка! вскричал Леонард, – вот приятная неожиданность, и в такую именно минуту, когда мне необходимо радостное ощущение. Нет, я никогда не забывал вашей доброты в отношении ко мне и всегда сожалел только о нашей размолвке.

– Славно сказал! дай-ка мне свою руку. Позволь посмотреть на себя – настоящий джентльмен, смею уверить, и какой красивый. Впрочем, все Эвенели таковы. Прощайте, барон Леви. Не дожидайтесь меня; я еще увижусь с вами.

Дик Эвенель взял племянника за руку и старался как будто позабыть заботы, волновавшие его, доказывай участие к судьбе постороннего человека, усиленное в этом случае истданою привязанностью, которую он питал к Леонарду. Но любознательность его не была вполне удовлетворена, потому что, прежде чем Леонард успел преодолеть природное отвращение говорить о своих успехах в литературе, мысли Дика стремились опять к его сопернику в Скрюстоуне, к мечте о возможности получить перевес в числе голосов, – к векселям, которые Леви готовился передать ему с целию доставить его в возможность идти наперекор подавляющей силе более известного, чем он сам, капиталиста, и к тому «отъявленному плуту», как называл он Леви, который старался доставить два кресла за Лэнсмер: одно – для Рандаля Лесли, другое – для богатого набоба, только что попавшего в число его клиентов. Таким образом Дик скоро прервал нерешительные признания Леонарда восклицаниями, очень мало относившимся к предмету рассказа и скорее выражавшими его личные ощущения, чем сочувствие или доброжелательство к племяннику

– Хорошо, хорошо, сказал Дик:– я прослушаю твою историю в другде вредя. Я вижу, что ты удачно обделал свои делишки: этого и будет на первый раз. Как ни рассуждай, а я должен теперь серьёзно подумать о самом себе. Я в маленьком недоумении, сэр. Скрюстоун не тот уже добродушный Скрюстоун, который ты знавал прежде: он весь передурачился, перековеркался, превратился в демоническое чудовищное существо – капиталиста, который, помощию своих машин, в состоянии перенести весь Ниагарский водопад к себе в гостиную. И как будто этого еще было мало для того, чтобы одурачить такого простяка, как я: он намерен, я слышал, подарить свету совершенно не кстати новое изобретение, которое заставит машины работать вдвое более, вдвое меньшим количеством рук. Вот какими путями эти бесчувственные негодяи поддевают нашего брата. Но ужь и я же подпущу ему фугу…. не я буду, если говорю неправду.

Здесь Дик высказал целую тучу нареканий против всех жителей безмозглого околодка вообще и против капиталиста-чудовища в Скрюстоуне, в особенности.

Леонард очень удивился, потому что Дик назвал то самое имя, которое законтрактовало в свою пользу все усовершенствования, сделанные Леонардом в паровых машинах.

– Постойте, дядюшка, постойте! Что же, если этот человек в самом деле купил бы проект, о котором вы говорите, это было бы противно вашим выгодам?

– Противно выгодам, сэр! это просто раззорит меня, то есть, разумеется, если предприятие ему удастся; но я скорее думаю, что все это чистые пустяки.

– Нет, не думаю, дядюшка! я готов ручаться в том.

– Ты! ты разве видел мельницу?

– Какже! я сам изобрел ее.

Дик тотчас отдернул свою руку с руки Леонарда.

– Змеиное отродье, сказал он с негодованием:– так это ты, которого я пригрел на груди своей, ты собираешься раззорить Ричарда Эвенеля?

– Hе раззорит, а спасти его. Пойдемте со мною в Сити и взгляните на модель мою. Если вы ее одобрите, патент будет принадлежать вам.

– Славно! знай наших! лихо! кричал Дик, делая сильные движения: – валяй же вперед, скорее. Я куплю твой патент, то есть, если он стоит дороже выеденного яйца. Что касается до денег….

– Денег! И не говорите о них!

– Ладно и то, сказал Дик с мягкосердечием: – я сам теперь не намерен говорить общими местами. Что касается до этого черномазого барона Леви, дай мне сначала отделаться от его жидовских объятий; впрочем, иди знай, показывай дорогу: нечего терять нам время.

Один взгляд на машину, изобретенную Леонардом, дал понять Ричарду Эвенелю, какую пользу она могла бы принести ему. Получив в свое владение право на патент, которого прямые последствия, состоявшие в увеличении силы и сокращении труда, были очевидны для каждого практического человека, Эвенель почувствовал, что он должен достать необходимую сумму денег для выполнения предприятия, для изготовления машин, уплаты векселей, данных Лени, и для открытой борьбы с самыми чудовищными капиталистами. При этом нужно было только принять в свое сообщество какого нибудь другого капиталиста; кого же? всякий товарищ лучше Леви. Счастливая мысль в это время посетила его.

Дик назначил Леонарду час, когда сойтись вместе у маклера, чтобы условиться насчет нормальной передачи привилегии «на кондициях, выгодных для обеих сторон», бросился в Сити отыскивать капиталиста, который мог бы выхватить его из когтей Леви и избавить от машин соперника его в Скрюстоуне. «Муллинс был бы вполне подходящий, еслиб мне удалось подцепить его, сказал Дик. – Слышали вы о Муллинсе? – О, это удивительный человек! Взгляните только на его гвозди – никогда не ломаются! Он составил себе по крайней мере капитал в три миллиона чрез эти гвозди, сэр. А в этой старой, изношенной стране нужно иметь аршинный склад, чтобы бороться с таким негодяем, как Леви. Прошай… прощайте, прощайте, мой милый племянничек!»

Гарлей л'Эстрендж сидел один в своей комнате. Он только что читал перед этим одного из своих любимых классических писателей, и рука его лежала еще на книге. Со времени возвращении Гарлея в Англию произошла заметная перемена в выражении лица его, в манерах и привычках его гибкой, юношеской натуры. Уста его сжимались с какою-то решительною твердостью; на челе его напечатлелся более сформированный характер. Место женственной, ленивой грации в движениях заступила необыкновенная энергия, столь же покойная и сосредоточенная, сколько и та, которою отличался сам Одлей Эджертон. В самом деле, если бы мы заглянули в сердца Гарлея, мы увидали бы, что первое время он делал много усилий, чтобы покорить свои страсти и укротить свой непреклонный дух; мы увидали бы, что здесь весь человек направлял себя во имя сознания собственного долга. «Нет – говорил он сам с собою – я не буду ни о чем думать, хроме действительной, практической жизни! Да я что за наслаждение, если бы даже я не дал слова другой, что за наслаждение доставила бы мае эта черноглазая итальянка? Не есть ли все это игра ребяческого воображения! Я опять получаю способность любить, – я, который в продолжение целой весны жизни, преклонялся с какой-то непонятною верностью пред памятью о милой для меня могиле. Перестань, Гарлей л'Эстрендж, поступай наконец как должно поступать человеку, который живет посреди людей. Не мечтай более о страсти. Забудь мнимые идеалы. Ты не поэт: к чему же воображать, что жизнь сама по себе есть поэма?…»

Дверь отворилась, и австрийский принц, который, по убеждению Гарлея, принимал участие в деле отца Виоланты, вошел в комнату на правах близкого с хозяином человека.

– Доставили вы документы, о которых говорили мне? Через несколько дней я должен воротиться в Вену. И если вы не снабдите меня очевидными доказательствами давнишней измены Пешьеры, или более непреложными доводами к оправданию его благородного родственника, то я не вижу другого средства к возвращению Риккабокка в отечество, кроме ненавистного для него замужства дочери с его злейшим врагом.

– Увы! сказал Гарлей: – до сих пор все поиски были напрасны, и я не знаю, как поступать, чтобы не возбуждать деятельности Пешьеры и не заставлять его противодействовать нам. Моему несчастному другу, по всему видно, придется довольствоваться изгнанием. Отдать Виоланту графу было бы слишком бесславно. Но я сам скоро женюсь; у меня будет своя семья, свой дом, который я могу предложить отцу и дочери, без опасения их тем унизить.

– Но не станет ли будущая леди л'Эстреидж ревновать своего супруга к такой прелестной гостье, какова, по вашим рассказам, синьорина? Да и вы сами не подвергнетесь ли при этом опасности, мой несчастный друг?

– Полноте! отвечал Гарлей, слегка покраснев:– моя прелестная гостья найдет во мне второго отца – вот и все. Прошу вас, не шутите столь важною вещью, как честь.

При этом отворялась дверь и вошел Леонард.

– Добро пожаловать! вскричал Гарлей, обрадовавшись возможности не оставаться долее наедине с принцем, взгляд которого, казалось, проникал его: – добро пожаловать! Это один из нашит благородных другой, который принимает участие в судьбе Риккабокка, и который мог бы оказать ему большие услуги, если бы удалось отыскать документы, о которых мы говорили.

– Они здесь, сказал простодушно Леонадр: – все ли тут, что вам нужно?

Гарлей торопливо схватил пакет, который был послан из Италии на имя мнимой мистрисс Бертрам, и, опершись головою на руку, спешил обнять содержание бумаг.

– Браво! вскричал он наконец, с лицом, сиявшим радостью. – Посмотрите, посмотрите, принц, здесь собственноручные письма Пешьера к жене его родственника, признание его в тон, что он называет своими патриотическими замыслами, и его убеждения, чтобы она увлекла своего мужа к участью в них. Посмотрите, какое сильное влияние он имеет на женщину, которую некогда любил; посмотрите, как искусно он отражает все её доводы; посмотрите, как долго друг ваш противился обольщениям, пока наконец жена и родственник не стали действовать на него соединенными силами.

– Этого довольно, совершенно довольно! вскричал принц, пробегая глазами те места писем Пешьеры, на которые Гарлей указывал ему.

– Нет, этого мало, повторял Гарлей, продолжая читать письма и постепенно воспламеняясь. – Вот где главное обвинение! О негодный, презренный человек! Здесь, после побега нашего друга, заключается его признание в преступной страсти; здесь он клянется, что нарочно строил козни против своего благодетеля с целию обесславить дом, в котором некогда он нашел себе приют. Ах! посмотрите, как она отвечает. Благодарение Небу, что она открыла наконец глаза и еще при жизни своей начала презирать своего поклонника. Она была невинна! Я это всегда говорил. Мать Виоланты не нанесла бесчестия дочери. Бедная, мне жаль ее. Как полагаете вы, обратит ли ваш император внимание на это обстоятельство?

– Я довольно хорошо знаю нашего императора, отвечал принц с жаром: – чтобы заранее уверить вас, что когда эти бумаги сделаются, ему известны, то гибель Пешьера будет решена, а вашему другу возвратятся все права его. Вы еще доживете до той поры, когда дочь его, которой вы только что сбирались приготовить уголок в своем сердце, сделается богатейшею наследницею в Италии, – невестою такого претендента, который достоинствами своими едва ли будет уступать владетельным особам.

– Ах, сказал Гарлей, с какою-то боязливою поспешностью и заметно побледнев:– ах, я не увижу ее в этом положении! Я никогда ужь более не поеду в Италию, никогда не встречусь с нею, если она оставит эту страну холодных забот «прозаической деятельности,» никогда, никогда!

Он поник на несколько минут головою и потом скорыми шагани подошел к Леонарду.

– Счастливый поэт! Для вас идеал еще не потерян, оказал он с грустною улыбкой. – Вы не зависите от обыденной, пошлой жизни.

– Вы не сказали бы может быть, этого, милорд, отвечал Леонард печальным голосом: – если бы знали, как то, что вы называете «идеалом», бессильно заменить для поэта потерю привязанности одной из гениальных личностей. Независимость от действительной жизни! Где она? Здесь у меня есть исповедь истинно-поэтической души, которую советую вам прочитать надосуге; когда вы прочитаете ее, потрудитесь сказать, будете ли вы желать сделаться поэтом!

Говоря это, он подал дневник Норы.

– Положите это туда, на мою конторку, Леонард; я прочитаю со временем эту рукопись.

– Прочитайте со вниманием; тут есть много такого, что связано с моею судьбой, – многое, что остается для меня тайной, на что вы, вероятно, сумеете объяснять.

– Я! вскричал Гарвей. – Он шел к конторке, в один из ящиков которой Леонард бережно положил бумаги, не в эту самую минуту дверь с шумом отворилась, и в комнату стремительно вбежал Джакомо, в сопровождении леди Лэнсмер.

– О, Боже ней, Боже мой! кричал Джакомо по итальянски: – синьорина, синьорина! Виоланта!

– Что с нею? Матушка, матушка! что с нею? Говорите, говорите скорее!

– Она ушла, оставила наш дом!

– Ушла! нет, нет! кричал Джакомо. – Ее обманули, увезли насильно. Граф! граф! О, мой добрый господин, спасайте ее, как вы некогда спасли её отца!

– Постой! вскричал Гарлей. – Дайте мне вашу руку, матушка. Вторичный подобный удар в жизни выше сил человеческих, – по крайней мере выше моих сил. Так, так! Теперь мне легче! Благодарю вас, матушка! Посторонитесь, дайте мне подышать свежим воздухом. Значит граф восторжествовал, и Виоланта убежала с ним! Объясните мне это хорошенько: я в состоянии перенести все, что хотите!

 

Глава CXII

Теперь нам должно возвратиться назад в нашем повествовании и передать читателю обстоятельства побега Виоланты.

Припомним, что Пешьера, испуганный неожиданным появлением лорда л'Эстренджа, имел время сказать лил несколько слов молодой итальянке, успел лишь выразить намерение снова увидеться с нею, с тем, чтобы окончательно решиться насчет хода дела. Но тогда, на другой день, он так же тихо и осторожно, как и прежде, вошел в сад, Виоланта не появлялась. Просидев около дома до тех пор, пока совершенно стемнело, граф удалился с негодованием, сознаваясь, что все его ухищрения не успели привлечь на его сторону сердце и воображение, избранной им жертвы. Он начал придумывать и разбирать, вместе с Леви, все возможные крутые и насильственные средства, которые могли только представиться его смелому и плодовитому воображению. Но Леви с такою силою восставав против всякой попытки похитить Виоланту из дома лорда Лэнсмера, в таком комическом свете представил все подобные ночные похождения, имеющие девизом веревочную лестницу, что граф немедленно оставил мысль о романтическом подвиге, не употребительном в нашей рассудительной столице, – подвиге, который, без сомнения, окончился бы тем, что графа взяли бы в полицию с похвальною целию посадить его потом в Исправительный Дом.

Сам Леви не мог, впрочем, присоветовать ничего применимого к делу, и Рандаль Лесли был призван тогда на совещание.

Рандаль кусал себе губы, в припадке бессильного негодования, как человек, который мечтает о часе своего будущего освобождения и который преклоняет между тем свое гордое чело перед необходимостью унижаться, с каким-то безотчетным, механическим спокойствием. Необыкновенное превосходство глубокомысленного интригана над дерзостью Пешьера и над практичностью Леви выказалось с полным блеском.

– Ваша сестра, сказал Рандаль Пешьера:– должна быть действующим лицом в первой и самой трудной части вашего предприятия. Виоланту нельзя насильно увести из дома Лэнсмеров: ее нужно убедить оставить этот дом добровольно. Здесь необходимо содействие женщины. Женщина сумеет лучше обмануть женщину.

– Прекрасно сказано! отвечал граф. – Впрочем, хотя её брак с этим молодым Гэзельденом находится в зависимости от моей свадьбы с прекрасною родственницею, но она сделалась до того равнодушною к моим выгодам, что я не могу рассчитывать на её помощь. Нельзя не заметить, хотя она прежде очень желала замужства, но теперь, кажется, вовсе не думает о том, так что я теряю на нее своы влияния.

– Не увидала ли она кого нибудь в последнее время, кто ей больше пришелся по сердцу, чем бедный Франк?

– Я подозреваю это, но не придумаю, кем она может быть теперь занята…. разве ненавистным для вас л'Эстренджем….

– Впрочем, все равно. Вы можете и не вступить с ней в переговоры; будьте только готовы оставить Англию, как вы и прежде предполагали, когда Виоланта будет в ваших руках.

– Все уже теперь готово, сказал граф – Леви взялся купить мне у одного из своих клиентов прекрасное парусное судно. Я нанял человек двадцать отчаянных генуэзцев, корсиканцев, сардинцев, которые, не будучи разборчивыми патриотами, держат себя как истинные космополиты, предлагая свои услуги всякому, у кого есть золото. Лишь только бы выйти в море, и когда я пристану в берегу, Виоланта, опираясь на мою руку, будет уже называться графиней Пешьера.

– Но нельзя же схватить Виоланту, сказал с неудовольствием Рандаль, стараясь, впрочем, скрыть отвращение, которое внушал ему дерзкий цинизм графа:– нельзя схватить Виоланту и умести на корабль среди белого дня и из такого многолюдного квартала, в каком живет ваша сестра.

– Я и об этом подумал, возразил гран. – Моя агенты отьискали мне дом возле самой реки: этот дом так же надежен для нашего предприятия, как какая нибудь Венециянская темница.

– Это уже не мое дело, отвечал Рандаль, с некоторою торопливостью! – вы расскажите госпоже Негра, где взять Виоланту, моя обязанность ограничивается изобретательностью, составляющею дело рассудка; что же касается насилия, то это не по моей части. Я сейчас отправлюсь к вашей сестре, на которую надеюсь иметь более сильное влияние, чем вы сами. Между тем, в то самое время, как Виоланта скроется и как подозрение падет на вас, старайтесь постоянно являться в обществе, в сопровождении ваших друзей. Покупайте, барон, корабль, и приготовляйте его к отплытию. Я извещу вас, когда можно будет приступить к делу. Сегодня у меня бездна хлопот…. Надеюсь вполне успеть в вашем предприятии.

Когда Рандаль вышел из комнаты, Леви последовал за ним.

– Что вы задумали сделать, будет сделано успешно, без всякого сомнения, сказал ростовщик, взяв Рандаля за руку: – но, смотрите, чтобы, вдаваясь в подобное предприятие, не повредить своей репутации. Я многого ожидаю от вас для общественной жизни; а в общественной жизни репутация нужна, по крайней мере на столько, на сколько нужно понятие о чести.

– Я стану жертвовать своею репутацией, и для какого нибудь графа Пешьера! сказал Рандаль, с изумлением открыв глаза:– я? да за кого вы меня принимаете после этого?

Барон опустил его руку.

«Этот молодой человек далеко пойдет», сказал он самому себе, возвратясь и графу.

Проницательность, свойственная Рандалю, давно уже подсказала ему, что в характере Беатриче и её понятиях произошел такой странный и внезапный переворот, который мог быть лишь делом сильной страсти; какое-то недовольство, или, скорее, негодование заставляло ее теперь принять предложение молодого и ветренного родственника. Вместо холодного равнодушие, с которым в прежнее время она стала бы смотреть на брак, могущий избавить ее от положения, уязвлявшего её гордость, теперь она с заметным отвращением уклонялась от обещания, купленного Франком так дорого. Искушения, которые граф мог бы противопоставить ей, с тем, чтобы завлечь ее в свое предприятие, оскорблявшее её более благородную натуру, не могли иметь успеха. Приданое теряло свою цену, потому что оно ускоряло бы только свадьбу, которой Беатриче избегала. Рандаль понимал, что иначе нельзя рассчитывать на её помощь, как действуя на страсть, которая была бы в состоянии лишать ее рассудка. Он остановился на мысли возбудить в ней ревность. Он все еще сомневался, был ли Гарлей предметом её любви; но во всяком случае это было очень вероятно. Если это так, то он шепнет Беатриче: «Виоланта ваша соперница. Если Виоланты не будет здесь, ваша красота вступит во все права свои; в противном случае вы, как итальянка, можете по крайней мере отмстить за себя». С подобными мыслями Рандаль вошел в дом г-жи Негра. Он нашел ее в расположении духа, которое вполне благоприятствовало его намерениям. Начав разговор о Гарлее и заметив при этом, что характер его вообще не изменился, он мало по малу вызывал наружу тайну Беатриче.

– Я должен вам сказать, произнес Рандаль, с важностью:– что если тот, к которому вы питаете нежную дружбу, посещает дом лорда Лэнсмера, то вы имеете полную причину бояться за себя и желать успеха плану вашего брата, призвавшему его в Англию, потому что в доме лорда Лэнсмера живет теперь прелестнейшая девушка; я должен вам признаться, что эта та самая особа, на которой гран Пешьера намерен жениться.

Пока Рандаль говорил таким образом, чело Беатриче мрачно хмурилось и глаза её горели негодованием.

Виоланта! Не повторял ли Леонард этого имени с таким восторгом Не протекло ли его детство на её главах? Кто кроме Виоланты мог быть настоящей соперницей? Отрывистые восклицания Беатриче, после минутного молчания, открыли Рандалю, что он успел в своем намерении. Частью стараясь превратить ревность её в положительное мщение, частью лаская ее надеждою, что если Виоланта будет немедленно удалена из Англии, если она сделается женою Пешьера, то не может быть, чтобы Леонард остался равнодушным к прелестям Беатриче, – Рандаль уверял ее в то же время, что он постарается охранить честь ее от притязаний Франка Гэзельдена и получить от брата удовлетворение долга, который сначала заставил ее обещать руку этому доверчивому претенденту. Одним словом, он расстался с маркизой тогда лишь, когда она не только обещала сделать все, что предлагал Рандаль, но настоятельно требовала, чтобы он ускорял исполнением своих намерений. Рандаль несколько времени молча и в рассудке ходил по улицам, распутывая в уме своем петли этой сложной и изысканной ткани действий. И здесь его дарования навели его на светлую, блестящую мысль.

В течение того времени, которое должно было пройти от побега Виоланты до отправления её из Англии, было необходимо для отклонения подозрений от Пешьера (которого могли бы даже задержать) представить какую нибудь правдоподобную причину добровольного отъезда девушки из дома Лэнсмеров; это было тем более необходимо, что сам Рандаль непременно хотел очистить себя от нареканий в участии в планах графа, если бы даже этот последний и был признан главным действователем. В этих видах Рандаль немедленно отправился в Норвуд и увиделся с Риккабокка. Представляя себя очень взволнованным и огорченным, он сообщил изгнаннику, что имеет основательные причины думать, что Пешьера успел тайным образом увидаться с Виолантой и даже произвел очень выгодное для себя впечатление на её сердце. Говоря как будто в припадке ревности, он умолял Риккабокка поддержать открытое домогательство его, Рандаля, руки Виоланты и убедить ее согласиться на безотлагательный брак с ним.

Бедный итальянец был совершенно расстроен известием, сообщенным ему. Суеверный страх, который он питал к своему даровитому врагу, в соединении с убеждением в склонности женщин уступать наружным преимуществам мужчин, не только сделали его доверчивым, но даже преувеличили в его глазах опасность, на которую намекал Рандаль. Мысль о женитьбе дочери с Рандалем, которого в последнее время он принимал так холодно, теперь улыбалась ему. Но первым движением его было желание отправиться самому или послать за Виолантой и перевезти ее к себе в дом. Против это одного Рандаль восстал.

– К несчастью, сказал он:– я уверен, что Пешьера знает о вашем местопребывании, и, следовательно, дочь ваша будет здесь скорее подвергаться опасности, чем там, где она теперь.

– Но какже, чорт возьми, вы сами говорите, что этот человек видел ее там, несмотря на все обещания лэди Лэнсмер и меры предосторожности, принятые Гарлеем?

– Совершенно справедливо. Пешьера сам признавался мне в этом, хотя и не совсем открыто. Впрочем, я пользуюсь достаточно его доверенностью, чтобы отклонить его попытки в этом роде на несколько дней. Между тем мы можем отыскать более надежный дом чем ваш теперешний, и тогда будет самое удобное время взять вашу дочь. Если вы согласитесь притом дать мне письмо, которым будете убеждать ее принять меня, как будущего мужа, то это разом отвлечет её мысли от графа; я буду иметь возможность, по приему, который она мне сделает, открыть, в какой мере граф преувеличил влияние, произведенное им на нее. Вы можете дать мне также письмо к леди Лэнсмер, чтобы предупредить вашу дочь насчет переезда её сюда. О, сэр, не старайтесь меня разуверить. Будьте снисходительны к моим опасениям. Поверьте, что я действую в видах вашей же пользы. Не соединены ли мои интересы в этом случае с вашими?

Философ желал бы посоветоваться с женою; но ему совестно было признаться в своей слабости. В это время он нечаянно вспомнил о Гарлее и сказал, отдавая Рандалю письма, которые тот требовал:

– Вот…. я надеюсь, что мы успеем выиграть время, а я между тем пошлю к лорду л'Эстренджу и поговорю с ним.

– Мой благородный друг, отвечал Рандаль, с мрачным видом: – позвольте мне просить вас не стараться видеться с лордом л'Эстренджем по крайней мере до тех пор, пока я не успею объясниться с вашею дочерью…. до тех пор, пока она не будет находиться под родительским кровом.

– Почему же?

– Потому, что я думаю, что вы, вероятно, поступаете чистосердечно, удостоивая меня избрать своим зятем, и потому, что я уверен, что лорд л'Эстрендж с неудовольствием узнает о вашей решимости в мою пользу. Не прав ли я?

Риккабокка молчал.

– И хотя его убеждения были бы ничтожны для человека столь правдивого и рассудительного, как вы, они могут иметь более значительное действие на неопытный ум вашей дочери. Подумайте только, что чем более она будет восстановлена против меня, тем более она будет доступна замыслам Пешьера. Не говорите же, умоляю вас, с лордом л'Эстренджем об этом до тех пор, пока Виоланта согласится отдать мне свою руку, или до тех пор по крайней мере, когда она будет под вашим личным надзором; в противном случае, возьмите назад свое письмо, оно не принесет ни малейшей пользы.

– Может быть, что вы правы. Вероятно, лорд л'Эстрендж предубежден против вас, или, лучше сказать, он более думает о том, чем я был, нежели о том, что я теперь.

– Кто может мыслить иначе, глядя на вас? Я прощаю ему это от всего сердца.

Поцаловав руку, которую изгнанник, но чувству скромности, старался отнять у него, Рандаль положил письма в карман и, как будто под влиянием самых сильных противоположных ощущений, выбежал из дома.

Гэлен и Виоланта разговаривали друг с другом, и Гэлен, следуя внушениям своего покровителя, намекнула, хотя и вскользь, о данном ею слове выйти замуж за Гарлея. Как ни была приготовлена Виоланта в подобному признанию, как ни предвидела она такую развязку, как ни была уверена, что любимая мечта её детства навсегда покинула ее, но положительная истина, лишенная всяких прикрас, – истина, высказанная самою Гэлен, породила в ней ту тоску, которая вполне доказывает, что невозможно приготовить человеческое сердце к окончательному приговору, который уничтожает все его будущее. Она не могла скрыть своего волнения от неопытной Гэлен; горесть, глубоко запавшая в сердце, редко может притворяться. Спустя несколько минут она вышла из комнаты и, забыв о Пешьера, обо всем, что напоминало ей ожидавшую ее опасность, она оставила дом и в раздумьи направила шаги свои посреди лишенных листьев деревьев. От времени до времени она останавливалась, от времени до времени повторяла одни и те же слова:

– Если бы еще Гэлен любила его, я не имела бы права жаловаться; но она его не любит: иначе могла ли бы она говорить мне об этом так спокойно, могли ли бы глаза её сохранять это грустное выражение! Ах, как она холодна, как неспособна любить!

Рандаль Лесли позвонил в это время у калитки, спросил про Виоланту и, завидев ее издали, подошел к ней с открытым и смелым видом.

– У меня есть к вам письмо от вашего батюшки, синьорина, сказал Рандаль. – Но прежде, нежели я отдам его вам, необходимо войти в некоторые объяснения. Удостойте меня выслушать.

Виоланта нетерпеливо покачала головою и протянула руку, чтобы взять письмо.

Рандаль наблюдал за её движениями своим проницательным, холодным, испытующим взором, но не отдавал письма и продолжал, после некоторого молчания:

– Я знаю, что вы рождены для блестящей будущности, и единственное извинение, которое я могу представить, обращаясь к вам теперь, состоят в том, что права рождения для вас потеряны, если вы не будете иметь духу соединить судьбу свою с судьбою человека, который лишил вашего отца всего состояния, если вы не согласитесь на брак, который отец ваш будет считать позором для вас самих и для себя. Синьорина, я осмелился полюбить вас; но я не отважился бы признаться в этой любви, если бы ваш батюшка не ободрил меня согласием на мое предложение.

Виоланта обратила к говорившему лицо свое, на котором красноречиво отражалось гордое изумление. Рандаль встретил взгляд её без смущения. Он продолжал, без особенного жара, тоном человека, который рассуждает спокойно, но который чувствует не особенно живо:

– Человек, о котором я упомянул, преследует вас. Я имею причины думать, что он уже успел видеться и говорить с вами…. А! ваше лицо доказывает это; вы видели значит Пешьера? Таким образом дом этот менее безопасен, чем полагал ваш отец. Впрочем, для вас теперь один дом будет вполне надежен: это дом мужа. Я предлагаю вам мое имя – имя джентльмена – мое состояние, которое незначительно, участие в моих надеждах на будущее, которые довольно обширны. Теперь я отдаю вам письмо вашего батюшки и ожидаю ответа.

Рандаль поклонился, отдал письмо Виоланте и отступил на несколько шагов.

Он вовсе не имел в предмете возбудить к себе расположение в Виоланте, но, скорее, отвращение или страх, – мы узнаем впоследствии, с какою целию. Таким образом он стоял теперь поодаль, приняв вид уверенного в себе равнодушие, пока девушка читала следующие строки:

«Дитя мое, прими мистера Лесли благосклонно. Он получил от меня согласие искать руки твоей. Обстоятельства, которых теперь нет нужды открывать тебе, делают необходимым для моего спокойствия и благополучия, чтобы брак ваш был совершен безотлагательно. Одним словом, я дал обещание мистеру Лесли, и я с уверенностью предоставляю моей дочери выполнить обещание её попечительного и нежного отца.»

Письмо выпало из руки Виоланты. Рандаль подошел и подал его ей. Взоры их встретились. Виоланта оправилась.

– Я не могу выйти за вас, сказала она, сухо.

– В самом деле? отвечал Рандаль, тоном равнодушие. – Это потому, что мы не можете любить меня?

– Да.

– Я и не ожидал от вас любви, но все-таки не оставляю своего намерения. Я обещал вашему батюшке, что не отступлю пред вашим первым, необдуманным отказом.

– Я сейчас поеду к батюшке.

– Разве он этого требует в письме своем? Посмотрите хорошенько. Извините меня, но я заранее предвидел ваше высокомерие; у меня есть другое письмо от вашего отца – к леди Лэнсмер, в котором он просит ее не советовать вам ездить к нему (на случай, если бы вам вздумалось это) до тех пор, пока он не приедет сам или не пришлет за вами. Он поступит так, если вы оправдаете данное им обещание.

– Как вы смеете говорить мне это и рассчитывать на мою любовь?

Рандаль иронически улыбнулся.

– Я рассчитываю только за брак с вами. Любовь есть такой предмет, о котором мне нужно было говорить гораздо прежде или придется говорить впоследствии. Я дам вам несколько времени для размышления. В следующий приход мой нужно будет назначить день нашей свадьбы.

– Никогда!

– Стало быть, вы будете единственною дочерью из вашего рода, которая не повинуется отцу своему; вы к этому присоедините еще то преступление, что окажете ослушание ему в минуту горя, изгнания и падения.

Виоланта ломала себе руки.

– Неужели тут нет никакого выбора, никакого средства к спасению?..

– По крайней мере я не вижу средства ни к тому, ни к другому. Выслушайте меня. Я, может быть, и люблю вас; но согласитесь, что меня не ожидает особенное благополучие от женитьбы с девушкой, которая ко мне равнодушна; честолюбие мое не видит приманки в особе, которая еще беднее, чем я сам. Я женюсь единственно с целию выполнить обещание, данное вашему отцу, и спасти вас от злодея, которого вы должны более ненавидеть, чем меня, и от которого не защитят вас никакие стены, не оградят никакие законы. Только одна особа, может быть, была бы в состоянии избавить вас от несчастья, которого вы ожидаете в союзе со мною; эта особа могла бы разрушить планы врага вашего отца, возвратить отцу вашему права его и все почести; это….

– Лорд л'Эстрендж?

– Лорд л'Эстрендж! повторил Рандаль, волна и наблюдая за движением её бледных губ и переменами, происходившими в лице её: – лорд л'Эстрендж! почему же именно он? почему вы назвали его?

Виоланта потупила взор.

– Он спас уже однажды отца моего, произнесла она с чувством.

– И после того хлопотал, суетился, обещал Бог знает что, а между тем, к какому результату привели все его хлопоты? Особу о которой я говорю, ваш отец не согласился бы увидать, не поверил бы ей, если бы даже с нею увидался, между тем она великодушна, благодарна, в состоянии сочувствовать вам обоим. Это сестра врага вашего отца – маркиза ди-Негра. Я уверен, что она имеет большое влияние за своего брата, что она слишком хорошо посвящена в его тайны, чтобы страхом заставить его отказаться от всех видов за вас; но, впрочем, к чему я распространяюсь о ней?

– Нет, нет! вскричала Виоланта. – Скажите мне, где она живет: я желаю с нею видеться.

– Извините: а не могу исполнит вашего желания; самолюбие этой женщины задето теперь несчастным предубеждением отца вашего против неё. Теперь слишком поздно рассчитывать на её содействие. Вы отворачиваетесь от меня? мое присутствие вам ненавистно? Я избавлю вас от него теперь. Но приятно или неприятно это вам, а вам придется современем переносить его в продолжение всей вашей жизни.

Рандаль опять поклонился по всем правилам этикета, отправился к дому и спросил леди Лэнсмер. Графиня была дома. Рандаль отдал записку Риккабокка, которая была очень коротка, заключая в себе лишь опасения, что Пешьера открыл убежище изгнанника, и просьбы, чтобы лэди Лэнсмер удержала у себя Виоланту, даже против её желания, впредь до особого распорежения со стороны отца по этому предмету.

– Примите все меры предосторожности, графиня, умоляю вас. – Как ни безразсудны намерения Пешьера, но где есть сильная воля, там и путь к успеху.

Сказав это, Рандаль распрощался с леди Лэнсмер, отправился к госпоже Негра и, пробыв с всю час, поехал в Ламмер.

– Рандаль, сказал сквайр, который смотрел очень изнуренным и болезненным, но который не хотел признаться, что очень грустит и беспокоится о своем непослушном сыне: – Рандаль, тебе нечего делать в Лондоне; не можешь ли ты переехать ко мне жить у меня и заняться хозяйством? Я помню, что ты показал очень основательные сведения насчет мелкого сеяния.

– Дорогой мой сэр, я не премину приехать к вам, лишь только кончатся общие выборы.

– А что тебе за надобность в этих общих выборах?

– Мистер Эджертон желает, чтоб я поступил в Парламент; потому действия для этой цели теперь в ходу.

Сквайр поникнул головою.

– Я не разделяю политических убеждений моего полу-брата.

– Я буду совершенно независим от них, вскричал Рандаль, с увлечением. – Эта-то независимость и есть то положение, которое привлекает меня.

– Приятно слышать; а если ты вступишь в Парламент, ты, верно, не поворотишься спиною к своей отчизне?

– Поворотиться спиною к родине! воскликнул Рандаль тоном благочестивого ужаса. – О, сэр, я еще не такой изверг!

– Вот настоящее выражение для названия подобного человека, проговорил доверчивый сквайр: – это изверги в самом деле! Это значит повернуться спиною к своей матери! Родина для ник та же мать.

– Для тех, кто живет её силами, без сомнения, мать, отвечал Рандаль, с важным видом. – И хотя мой отец скорее умирает с гододу, чем живет по милости этой матери, хотя Руд-Голл не похож на Гэзельден, все-таки я….

– Поудержи свой язык, прервал сквайр: – мне нужно поговорит с тобою. Твоя бабушка была из рода Гезельденов.

– её портрет висит в зале Руда. Все говорят, что я очень похож на нее.

– В самом деле! сказал сквайр: – Гезельдены большею частью были крепкого сложения и с здоровым румянцем на щеках, чего у тебя вовсе нет. Но ты, конечно, не виноват в том. Мы все таковы, какими созданы. Впрочем, поговорим о деле. Я намерен изменит свое духовное завещание (с продолжительным вздохом). Тут предстоит адвокатам заняться серьёзно.

– Прошу вас…. прошу вас, сэр, не говорите мне о подобных вещах. Д не могу даже подумать о возможности….

– Моей смерти! Ха, ха! Какой вздор. Да мой собственный сын рассчитывает на мою кончину и чуть ли не обозначал самый день её в своих векселях. Ха, ха, ха! Вполне образованный сынок!

– Бедный Франк! не заставляйте его страдать за минутное забвение своих обязанностей в отношении к вам. Когда он женится на бедной иностранке и сам будет отцом, он…

– Отцом! вскричал сквайр, с негодованием:– отцом какой нибудь гурьбы хилых ребятишек! Никакая басурманская тварь не ляжет в моем фамильном склепе в Гезельдене. Нет, нет! Не не смотри же на меня с таким упреком…. я не хочу лишать Франка наследства.

– Еще бы! заметил Рандаль, с судорожным движением губ, спорившим с радостною улыбкою, которую он старался выказать.

– Нет…. я предоставляю ему в пожизненное пользование большую часть моего имения; но если он женится на иностранке, то дети не будут иметь права на наследство…. в таком случае ояо перейдет к тебе. Но…. (не прерывай меня пожалуста) ко Франк, кажется, проживет дальше, чем ты; значит тебе не за что очень благодарить меня. Впрочем, я не ограничусь и в отношении к тебе одним лишь обещанием. Каких мыслей ты насчет женитьбы?

– Я совершенно готов следовать вашим указаниям, отвечал Рандаль, с покорностью.

– Прекрасно. Тут есть одна мисс – богатая наследница, которая тебе была бы очень под стать. Её земля смежна с землею Руда. Я когда-то метил на нее для моего болвана-сына. Но теперь я думаю устроить твою женитьбу с этою девушкою. Имение её заложено; старик Стикторайтс очень будет доволен выплатить долг. Я переведу залог на Гэзельден и очищу ему имение. Ты понимаешь? Приезжай же поскорее и старайся понравиться леди.

Рандаль выразил благодарность свою самым красноречивым образом; но при этом он дал заметить очень тонко, что если сквайр столь добр, что намерен отделить ему часть своего денежного капитала (конечно, без ущерба для Франка), по-моему, гораздо полезнее бы было воротить некоторые земляные участки, принадлежавшие прежде Руду, чем получить всю дачу Стикторайтса, хотя бы и свободную от всех других залогов, кроме прекрасной наследницы.

Сквайр выслушал Рандаля с благосклонным вниманием. Подобное желание он, как помещик, вполне понимал и не мог не сочувствовать ему. Он обещал подумать об этом предмете и сообразить средства свои к выполнению желания Рандаля.

Рандаль отправился теперь к Эджертону. Государственный человек сидел у себя в гостиной, поверяя вместе с своим управителем денежные счеты и отдавая необходимые приказания для приведения своего хозяйства в размеры хозяйства частного человека.

– Я, может быть, уеду за границу если не успею на выборах, сказал Эджертон, удостоивая слугу объяснением причин, почему он старается сократить своя расходы: – если же я и не понесу неудачи, то все-таки, состоя вне правительственной службы, буду жить скорее как человек частный.

– Смею ли обеспокоить вас сэр? сказал Рандаль, входя.

– Войдите: я уже окончил.

Управитель удалился, удивленный и недовольный намерениями своего господина; он также решился отойти от своего места, но только не с целию копить деньги, а с целию тратить накопленное.

– Я уладил дело в нашем комитете, сказал Эджертон: – и с согласия лорда Лэнсмера вы будете представителем местечка так же, как и я сам. Если же со мною случится что нибудь особенное, если каким бы то ни было образом я оставлю свое место, то вы можете занять его: это, вероятно, последует в скором времени. Постарайтесь сблизиться с избирателями, ищите возможности говорить с трибуны за нас обоих. Я буду заниматься исполнением моей прямой обязанности и предоставлю дело выборов вам. Не благодарите: вы знаете, как я не люблю, когда меня благодарят. Прощайте.

– Я никогда еще не стоял так близко к счастью и власти, повторял Рандаль, сбираясь лечь в постель. А всем этим я обязав своим познаниям – познанию людей, жизни, всего, чему мы можем научиться из книг….

– Вы знаете маркизу ди-Негра? спросила Виоланта, в этот вечер, у Гарлея, который провел весь день у своего отца.

– Немного. Почему вы спрашиваете об этом?

– Это моя тайна, отвечала Виоланта, стараясь улыбнуться. – Скажите, лучше ли она своего брата, по-вашему мнению?

– Без сомнения. Мне кажется, что у неё доброе сердце и что в ней вообще много прекрасных свойств.

– Не можете ли вы убедить батюшку повидаться с нею? не можете ли вы посоветовать ему это сделать?

– Каждое желание ваше для меня закон, отвечал Гарлей полушутливым тоном. – Вы хотите, чтобы ваш батюшка повидался с нею? Я попробую уговорить его. Теперь в награду откройте мне вашу тайну. Какая цель у вас в этом случае?

– Возможность возвратиться в Италию. Я не забочусь о почестях, блестящем положении в обществе; даже батюшка перестал уже сожалеть о потере того и другого. Но отечество, родина – о, неужели я не увижу более родной стороны! Неужели мне придется умереть здесь!

– Умереть! Дитя, вы так еще недавно спорхнули с неба, что говорите о возвращении туда, минуя долгий путь печали, страданий и дряхлости! Я, я все думал, что вы довольны Англией. Почему вы так спешите ее оставить? Виоланта, вы несправедливы к нам, несправедливы к Гэлен, которая так искренно любит вас.

 

Глава CXIII

На другой день утром, когда еще Виоланта была в своей комнате, к ней принесли с почты письмо. Она открыла его и прочла по итальянски следующее:

«Я очень желала бы видеть вас, но я не могу открыто явиться в дом, в котором вы живете. Может быть, я была бы в состоянии уладить некоторые семейные несогласия, отвратить неприятности, которым подвергался ваш отец. Может быть, в моей власти оказать вам очень важную услугу. Но для этого все-таки нужно, чтобы мы увиделись и поговорили откровенно. Между тем время проходит, а всякое замедление может вредить успеху. Не придете ли, в час пополудни, на поляну, возле маленькой калитки, ведущей из вашего сада? Я буду одна; а вам нечего бояться встречи с женщиной и притом родственницей. Ах, я очень желаю видеться с вами! Приходите, прошу вас.

«Беатриче».

Прочитав письмо, Виоланта немного колебалась. Не задолго до назначенного часа, она, никем незамеченная, прошла между деревьями, отворила маленькую калитку и вскоре очутилась за уединенной поляне. Чрез несколько минут она услыхала легкие женские шаги; подошедшая к ней Беатриче, откинув покрывало, сказала с какою-то льстивою затаенною энергиею:

– Эта вы! Мне правду оказали. Красавица! красавица! Ах, какая молодость, какая свежесть!

Голос её отзывался грустью, и Виоланта, удивленная тоном начатого разговора и покраснев от неожиданных комплиментов, некоторое время молчала; потом сказала с расстановкою.

– Вы, кажется, маркиза ди-Негра? Я слышала о вас довольно много хорошего, чтобы ввериться вам.

– Обо мне! от кого? спросила Беатриче, почти с грубостью:– От мистера Лесли, и – и….

– Договаривайте; что за нерешительность?

– От лорда л'Эстренджа.

– И более ни от кого?

– По крайней мере я не припомню.

Беатриче тяжело вздохнула и спустила на лицо покрывало. В это время несколько человек прохожих появились за поляне и, заметив двух прекрасных собою леди, остановились, рассматривая их с любопытном.

– Нам невозможно говорить здесь, сказала Беатриче с нетерпением: – а мне многое нужно рассказать, о многом распросить. Окажите мне еще раз свое доверие; я для вас же хочу переговорить с вами. Моя карета стоит не вдалеке. Поедемте ко мне: я не удержу вас более часа; потом привезу вас обратно.

Это предложение удивило Виоланту. Она отступила к калитке сада, выражая движениями несогласие. Беатриче положила руку к ней на плечо и смотрела на нее из под вуаля с смешанным чувством ненависти и восторга.

– Было время, когда и я не посмела бы сделать шагу за ту черту, которою свет полагает предел свободы для женщины. А теперь – посмотрите, какая во мне смелость. Дитя, дитя, не играйте своею судьбою. Никогда не представится вам более случай подобный настоящему. Я сюда приехала нарочно, чтобы видеться с вами; я должна хоть сколько нибудь познакомиться с вами, с вашим сердцем. Неужели вы колеблетесь еще?

Виоланта не отвечала, но игравшая на лице её улыбка как будто карала искусительницу.

– Я могу возвратить вашего отца в Италию, сказала Беатриче изменившимся голосом: – пойдемте только со мною.

Виоланта подошла к ней, во все еще с нерешительным видом.

– Не через замужство с вашим братом, впрочем?

– Вы значит очень боитесь этого замужства?

– Бояться его! вовсе нет! Можно ли бояться того, от чего отказаться в моей власти. Но если вы можете восстановить права отца моего более благородными средствами, то вы сохраните меня для….

Виоланта вдруг остановилась: глаза маркизы засверкали.

– Сохранять нас для…. ах! я догадываюсь, что вы хотели сказать. Но пойдемте, пойдемте…. Посмотрите сколько здесь посторонних зрителей; вы все мне расскажете у меня дома. И если вы не откажете принести мне хотя одну жертву, то неужели вы думаете, что я не пожертвую для вас с своей стороны чем бы то ни было. Пойдемте или простимся навсегда!

Виоланта подала руку Беатриче с такою открытою доверчивостью, которая заставила маркизу устыдиться своего вероломства; вся кровь бросилась ей в лицо.

– Мы обе женщины, сказала Виоланта:– мы принадлежим обе к одной и той же фамилии, мы молились одной и той же Мадонне: отчего же мне не поверить вам после этого?

они подошли к карете, которая стояла на повороте дороги. Беатриче сказала что-то потихоньку кучеру, который был итальянец, из числе наемных людей графа; кучер кивнул головою в знак согласия и отворил дверцы кареты. Дамы вошли. Беатриче опустила сторы; кучер сел на коалы и энергически ударил по лошадям.

Беатриче спряталась в задний угол кареты и громко рыдала. Виоланта приблизилась к ней.

– Разве у вас есть какое нибудь горе? спросила она своим нежным, мелодическим голосом:– не могу ли я помочь вам чем нибудь, как вы хотите помочь мне?

– Дитя, дайте мне вашу руку и не мешайте мне смотреть на вас. Была ли я когда нибудь так хороша? Никогда! И какая пропасть, какая бездна ложится между нею и мною!

Она произнесла это как будто об отсутствующей женщине и опять погрузилась в молчание, но все продолжала смотреть на Виоланту, которой глаза, отененные длинными ресницами, не могли вынести её взгляда.

Вдруг Беатриче привстала, вскричала: «нет, этого не должно быть!» и схватилась за шнурок, привязанный к руке кучера.

– Чего не должно быть? спросила Виоланта, удивленная словами и поступком Беатриче.

Беатриче молчала; грудь её высоко вздымалась.

– Постойте, сказала, она с расстановкою. – Мы обе, как вы заметили уже, принадлежим к одной и той же благородной фамилии; вы отвергаете искательство моего брата, хотя, увидав его и поговорив с ним, нельзя не сознаться, что и наружностью и умом он не может не понравиться. Он предлагает вам завидное положение в обществе, состояние, прощение вашего отца и возвращение его за родину. Если бы я могла устранить предубеждения, которые сохраняет ваш отец – доказать ему, что граф гораздо менее вредил ему, чем он думает, стали ли бы вы и тогда отвергать почести и богатство, которые предлагает вам Джулио Францины, ища руки вашей?

– О да, да, будь он вдвое лучше собою и вдвое знатнее!

– В таком случае, скажите мне, как женщине, как родственнице, – скажите мне, которая также любила, не значит ли это, что вы лобите другого? Отвечаете же.

– Я не знаю. Нет, это не любовь… это была просто лишь мечта, несбыточная причуда воображения. Не спрашивайте меня: я не могу отвечать:– И слова её сопровождались обильным потоком слез.

Лицо Беатриче снова сделалось сурово и неумолимо. Она опять опустила вуаль и оставила шнурок; но кучер почувствовал уже было прикосновение и остановил лошадей.

– Ступай, сказала Беатриче: – ступай как тебе приказано.

За тем обе долго молчали, – Виоланта – едва успев оправиться от волнения, Беатриче – тяжело дыша и скрестив руки на груди.

Между тем карета въезжала в Лондон; миновала квартал, в котором находился дом госпожи ди-Негра, переехала мост, пронеслась по широкому проспекту, потом по извилистым аллеям, с мрачными, серыми домами по обеим сторонам. Она продолжала ехать все далее и далее, когда наконец Виоланта стала сильно беспокоиться.

– Неужели вы так далеко живете? спросила она, поднимая штору и с удивлением взглянув на незнакомое ей грязное предместье. – Я думаю, меня уже ищут дома. О, воротимтесь, прошу вас!

– Мы уже почти приехали. Кучер выбрал эту дорогу, чтобы избежать улиц, где бы нас могли увидеть, где бы мог попасться нам сам брат мой. Послушайтесь меня, расскажите мне историю вашей любви, которую вы называете пустою мечтою. Что? неужели это невозможно?

Виоланта закрыла лицо руками и опустила голову.

– Для чего вы так жестоки? сказала она. – Это ли вы мне обещали? Каким образом вы намерены спасти моего отца, каким образом возвратите вы его на родину: вот о чем вы хотели говорить со мною.

– Если вы согласитесь на одну жертву, я исполню свое обещание. Мы приехали.

Карета остановилась перед ветхим, угрюмым домом, отделенным от других домом высокою стеною, внутри которой был, по видимому, довольно пространный двор; к дому примыкал узкий бульвар, который с одной стороны упирался в Темзу. Река в этом месте была загромождена судами и лодками, лежавшими неподвижно под мрачным зимним небом.

Кучер сошел с козел и позвонил. Две смуглые итальянские физиономии показались на пороге.

Беатриче выпрыгнула из кареты и подала руку Виоланте.

– Теперь мы в совершенной безопасности, сказала она: – и через несколько минут участь ваша может быть решена.

Когда дверь затворилась за Виолантой, в ней пробудилось сильное беспокойство и подозрение; она со страхом рассматривала темную и мрачную комнату, в которую они вошли.

– Велите карете ждать, сказала в это время Беатриче.

Итальянец, которому дано было приказание, поклонился и слегка улыбнулся; во когда обе дамы поднялись на лестницу, он отворил уличную дверь и сказал кучеру:

– Поезжай к графу и скажи, что все благополучно.

Карета удалилась. Человек, отдавший это цридазание, затворил и запер дверь и, спрятав огромный ключ от этой двери в одно из скрытных мест, вышел. Комната, замкнутая со всех сторон и опустелая, представляла мрачный вид тюрьмы; здесь была и железная дверь, запертая крепкими засовами, и каменная крутая лестница, скудно освещенная узким окном, запыленным в течение длинного ряда годов и искрещенным железными полосами, и стены, пронизанные железными же связями, точно будто в ожидании сильного напора тяжести или действия осадных орудий.

На другой день после отъезда Рандаля, Риккабокка, вследствие убеждений жены, отправил Джакомо в дом леди Лэнсмер с очень нежным письмом к Виоланте и запискою к самой леди, прося последнюю привести дочь в Норвуд на несколько часов, так как он желал переговорить с ними обеими. Только по приезде Джакомо в Нейтсбридж открылся побег Виоланты. Леди Лэнсмер, очень дорожившая мнением света и общественными толками, упросила Джакомо не сообщать своих опасений другим слугам и старалась поддержать между домашними убеждение, что молодая леди, с ведома её, отправилась навестить одну из своих приятельниц и, вероятно, прошла чрез садовую калитку, которая была найдена отворенною: путь здесь был несравненно спокойнее, чем по большой дороге, и подруга Виоланты, без сомнения, проводила ее по аллее, ведущей от дому. Говоря это, по видимому, с полным убеждением, леди Лэнсмер велела подавать карету и, взяв с собой Джакомо, отправилась посоветоваться с своим сыном.

рассудок Гарлея едва успел оправиться от потрясения, испытанного им при рассказе леди Лэнсмер о побеге Виоланты, когда доложили о приезде Рандаля Лесли.

Австрийский принц и Леонард вышли в соседнюю комнату. Как только дверь затворилась за ними, как появился Рандаль, по видимому, очень взволнованный:

– Я сейчас только что был в вашем доме, лэди. Я узнал, что вы здесь; простите, что я последовал за вами. Я нарочно приехал в Нейтсбридж с тем, чтобы видеть Виоланту, но мне сказали, что она оставила вас. Я умоляю вас открыть мне, где она теперь и что было причиною её отъезда. Я имею некоторое право спрашивать об этом: отец её обещал мне её руку.

Соколиные глаза Гарлея засверкали при виде Рандаля. Он пристально смотрел в лицо молодому человеку, но предоставил лэди Лэнсмер самой давать ответы и пускаться в объяснения.

Рандаль ломал себе руки.

– И она не к отцу убежала от вас? вы уверены в этом?

– Слуга её отца только что прибыл из Норвуда.

– О, я сам виноват во воем. Мои слишком настоятельные притязания, её боязнь, отвращение к моим планам. Теперь я все понимаю!

Голос Рандаля глухо звучал раскаянием и отчаянием.

– Чтобы спасти ее от Пешьера, отец её требовал, чтобы она немедленно вышла за меня замуж. Приказания его были слишком резки, и мое сватовство, кажется, неуместно. Я знаю её неустрашимость; она убежала, чтобы скрыться от меня. Но куда же, если не в Норвуд, – куда же? Какие у ней есть еще друзья, какие родственники?

– Вы проливаете новый свет на это дело, сказала леди Лансмер: – может быть, она действительно отправилась к отцу и человек только разошелся с нею. Я сейчас же поеду к Норвуд.

– Сделайте это; но если её там нет, то не испугайте Риккабокка известием о её побеге. Предупредите и Джакомо в этом смысле. Он готов подозревать во всем Пешьера и решиться на какое нибудь насилие.

– А вы сами не подозреваете Пешьера, мистер Лесли? спросил Гарлей, совершенно неожиданно.

– Как это возможно? Я был у него сегодня утром, вместе с Франком Гэзельденом, который женится на его сестре. Я не отходил от него до самого отъезда в Нейтсбридж, следовательно до самой минуты побега Виоланты. Он никак не мог принимать участия в этом похищении.

– Вы виделись вчера с Виолантой. Говорили вы ей о госпоже ди-Негра? опросил Гарлей, внезапно вспомнив, что Виоланта заводила с вин речь о маркизе.

Несмотря на все свое хладнокровие, Рандаль почувствовал, что он изменился в лице.

– О госпоже Негра? Кажется, нет. Впрочем, может быть, что и говорил. Именно, теперь я помню. Она попросила у мена адрес маркизы; но я не мог сообщить его.

– Адрес легко достать. Значит она, может быть, отправилась в дом маркизы?

– Я бегу туда и посмотрю, вскрмчад Рандаль, поспешно вскочив со стула.

– И я с вами. Постойте, милая матушка. Отправляйтесь, как вы уже предположили, в Норвуд и последуйте совету мистера Лесли. Пощадите вашего друга от объявления ему о потери дочери, если она, действительно не там, до тех пор, пока она не будет возвращена. Оставьте Джакомо здесь: он может мне понадобиться.

Тут Гарлей вышел в соседнюю комнату и попросил принца и Леонарда дождаться его возвращения, а также удержать Джакомо. За тем он вернулся к Рандалю. Как ни были сильны опасения и волнение Гарлея, он сознавал, что ему необходимо теперь хладнокровие и невозмутимое присутствие духа. Лорд л'Эстрендж и Рандаль скоро нашли дом маркизы, но узнали там, что маркиза с утра куда-то уехала в карете графа Пешьера. Рандаль с беспокойством взглянул на Гарлея; Гарлей как будто не заметил этого взгляда.

– Где же она теперь, по-вашему мнению, мистер Лесли?

– Я решительно теряюсь в догадках. Может быть, боясь отца своего – зная, как самовластно он пользуется своими правами, как твердо он будет держать слово, данное мне, она убежала к кому нибудь из деревенских соседей, в мистрисс Дэль или мистрисс Гэзельден.

– Я отправляюсь распрашивать, где только возможно. Между тем вы поступайте, как знаете, мистер Лесли, сказал Гарлей, прощаясь с Рандалем: – но я должен вам признаться, что вы были, по видимому, не очень-то приятным женихом для благородной леди, которой руки вздумали искать.

– Грубиян! прибавил Рандаль, оставшись один: – но он любит ее, значит я уже отмщен.

Лорд л'Эстрендж отправился в дом Пешьера. Ему сказали, что граф вышел вместе с Франком Гэзельденом и некоторыми другими, молодыми людьми, которые у него завтракали. Он велел говорить всем, кто о нем спросит, что он пошел в Тоттерсолл посмотреть лошадей, выставленных там на продажу. Гарлей пустился туда же. Граф стоял на дворе, облокотясь на колонну и окруженный фешенебельными друзьями. Франк отделялся от этой группы и казался в настоящую минуту недовольным. Гарлей дотронулся до плеча его и отвел его в сторону.

– Мистер Гэзельден, вашь дядюшка Эджертон – мой искренний друг. Хотите и вы быть моим другом? Я имею до вас надобность.

– Милорд.

– Подите за мною. Не должно, чтобы граф Пешьера заметил, что мы разговариваем.

Гарлей оставил двор и вошел в Сен-Джемсский парк маленькою калиткою. В немногих словах он рассказал Франку о побеге Виоланты и о причинах, по которым он подозревает графа. Первым впечатлением Франка было негодование на бездоказательное подозрение и на столь унизительное мнение о брате Беатриче; но когда он постепенно стал припоминать цинический и оскорбительный тон короткого разговора графа, намеки самой Беатриче на какие-то планы Пешьера, наклонность последнего к хвастливой и беспредельной щедрости, когда дело шло о наслаждениях, – щедрости, которой удивлялись все друзья его, то невольно поддался подозрениям Гарлея. Он сказал при этом с какою-то особенною важностью:

– Поверьте мне, лорд л'Эстрендж, что если я буду в состоянии помочь вам разрушить эти низкие планы в отношении несчастной леди, то готов служить вам по вашим указаниям. Ясно одно, что Пешьера не участвовал лично в этом похищении, потому что я был при нем целый день; даже – теперь я начинаю соображать – даже я готов думать, что вы напрасно его подозреваете. Он пригласил нас в большом обществе ехать в Булонь на будущей неделе с тем, чтобы пробовать яхту; а это едва ли было бы возможно.

– Яхту, в такое время года! Яхту – человеку, который постоянно живет в Вене.

– Спендквикк и продает-то ее, между прочим, потому, что теперь не время для морских катаний; граф же намерен провести следующее лето в крейсировке у Ионических островов. У него там есть имение, которого он еще ни разу не видал.

– Давно ли он купил эту яхту?

– Я не знаю даже, купил ли он ее, то есть заплатил ли деньги. Леви хотел сегодня утром увидаться с Спендквикком, чтобы окончить это дело. Спендквикк жалуется, что Леви все оттягивает уплату.

– Мой милый мистер Гэзельден, вы решительно заводите меня в лабиринт. Где бы найти лорда Спендквикка?

– В настоящую минуту, вероятно, в постели. Вот его адрес.

– Благодарю. А где стоит корабль?

– Прежде он был за Блакволлом. Я ходил смотреть на него – славное судно, называется «Бегущий Голландец»; на нем есть даже и пушки.

– Довольно. Теперь выслушайте меня внимательно. Виоланта не может еще быть в опасности, прежде, чем Пешьера встретится с нею, пока мы знаем все его планы. Вы скоро женитесь на его сестре. Воспользуйтесь этим предлогом, чтобы не отходить от него ни на шаг. Придумайте сказать ему что нибудь уважительное; я даже дам вам мысль. Выразите свое беспокойство и недоумение насчет того, где теперь госпожа Негра.

– Госпожа Негра? вскричал Франк. – Что же это значит? Разве она не в доме своем на улице Курзон?

– Нет; она выехала в карете графа. По всей вероятности, кучер или слуга её придет сегодня к графу; чтобы отделаться от Вас, граф, конечно, попросит вас увидаться со слугою и убедиться, что сестра его вне опасности. Покажите вид, что вы верите тому, что будет говорит этот человек, и заставьте его идти за собою на квартиру, как будто с намерением написать письмо к маркизе. Когда он будет у вас, мы уже не выпустим его из рук, потому что я подниму на ноги полицию. Дайте же мне тотчас знать, когда он прибудет.

– Но какже, возразил Франк, с нетерпением: – если я пойду к себе на квартиру, каким образом я могу следит за графом?

– В таком случае это не будет необходимостью. Только постарайтесь, чтобы он проводил вас до квартиры, а там можете расстаться с ним при входе.

– Постойте, постойте! Вы, конечно, не подозреваете госпожу Негра в участии в таких ужасных замыслах. Извините меня, лорд л`Эстрендж, но я не могу действовать с подобным убеждением, не могу даже слушать вас, не считая вас врагом своим, если вы произнесете хот олово оскорбительное для чести женщины, которую я люблю.

– Благородный молодой человек, дайте мне руку. Я намерен спасти госпожу Негра, точно так же, как дочь моего друга. Думайте только о ней, когда будете действовать по моим указаниям, и все выйдет как нельзя лучше. Я вполне доверяю вам. Теперь ступайте к графу.

Франк воротился к Пешьера, а Гарлей отправился к лорду Спендкивикку, пробыл у него несколько минут, потом снова появился в своем отели, где Леонард, принц и Джакомо ожидали его.

 

Глава СXIV

Густой сумрак наполнял комнату, в которую Беатриче привела Виоланту. С самой Беатриче сделалась в это время странная перемена. С униженным видом и рыданиями, она пала пред Виолантою на колени и умоляла о прощении.

После резких и пытливых вопросов, вызвавших ответы, которые устраняли всякое сомнение, Беатриче убедилась, что ревность её была совершенно неосновательна, что Виоланта вовсе не была её соперницею. С этой минуты, страсти, которые делали ее орудием замыслов злодея, исчезли и совесть её содрогнулась при виде лжи и измены.

– Я обманула вас! кричала она голосом, прерываемым рыданиями: – но я спасу вас, во что бы то ни стало. Если бы вы были, как я прежде думала, моею соперницею, которая лишила меня всех надежд на счастье в будущем, я без малейшего раскаяния приняла бы участие в заговоре. Но теперь, вы – добрая, благородная девица, – вы не должны быть женою Пешьера. Да, не удивляйтесь: он должен навсегда отдаваться от своих намерений, или я снова пойду в императору и открою ему все мрачные стороны жизни Пешьера. Поедемте поскорее в тот дом, из которого я увезла вас.

Говоря это, Беатриче бралась за ручку двери. Вдруг она вздрогнула, губы её побледнели: дверь оказалась запертою снаружи. Она стала кричать – ответа не было; звон колокольчика глухо отдавшая в комнате; окна были высоко от полу и с желекныии решотками они выходили не на реку и не на улицу, но на крытый, мрачный, пустой двор, окруженный высокою каменою стеною, так что самый сильный крик, самый тяжелый удар не мог быть слышан извне.

Беатриче догадалась, что она точно так же обманута, как и её соперница, что Пешьера, сомневаясь в её твердости, при выполнении задуманного плана, отнял у неё всякую возможность загладить сделанное преступление. Она находилась в доме, принадлежащем его приверженцам. Не оставалось никакой надежды спасти Виоланту от погибели, угрожавшей ей.

Наступила ночь: они слышали бой часов на одной из отдаленных церквей. Огонь, горевший в камине, давно уже погас, и воздух сделался очень холоден. Никто не сбирался, казалось, нарушить молчание, царствовавшее в доме: не было слышно ни звука, ни голоса. они не чувствовали ни холода, ни голода; они сознавали только уединение, безмолвие и боязнь чего-то, что должно было случиться.

Наконец, около полуночи, звонок раздался у двери, ведущей на улицу; потом послышались поспешные шаги, скрып запоров, тихие, смешанные голоса. Свет проник в комнату сквозь щолки двери; дверь отворилась. Вошли двое итальянцев, с свечами; за ними следовал граф Пешьера.

Беатриче вскочила и бросилась к брату. Он слегка прикоснулся рукою к её устам и велел итальянцам выйти. Они поставили свечи на стол и удалились, не проговорив ни слова.

Тогда Пешьера, отведя сестру в сторону, подошел к Виоланте.

– Прелестная родственница, сказал он, с видом самоуверенности: – есть вещи, которых никакой мужчина не согласится извинись и женщина не захочет простить; только любовь, не подчиняясь общим законам, находит себе извинение у одних и прощение у других. Одним словом, я должен вам сказать, что я дал обещание, что буду обладать вами, а между тем вовсе не находил удобного случая присвататься к вам. Не бойтесь: худшее, что вас ожидает, это сделаться моею невестою. Отойди, сестра, отойди.

– Нет, Джулио Францини, я стану между тобою я ею; ты прежде повергнешь меня на землю, чем дотронешься до края её платья.

– Что это значит? ты, кажется, вооружаешься против меня?

– О если ты сейчас не уйдешь я не освободят ее, я обличу тебя перед императором.

– Слишком поздно, cher enfant! Ты поедешь вместе с вами. Вещи, в которых ты можешь иметь нужду, уже на корабле. Ты будешь свидетельницей вашей свадьбы, а там ты можешь говорить императору что тебе угодно.

Ловким и энергическим движением граф отстранил Беатриче и упал на колени перед Виолантой, которая, выпрямившись во всю вышину своего роста, бледная как мрамор, но не обнаруживая боязни, смотрела на него с невозмутимым презрением.

– Теперь вы сердитесь на меня, сказал он с выражением смирения и некоторого энтузиазма:– и я этому не удивляюсь. Но поверьте, что пока это негодование не уступит места более нежному чувству, я не употреблю во зло той власти, которую приобрел над вашею судьбою.

– Власти! произнесла Виоланта с гордым видом. – Вы похитили меня и заперли в этот дом…. вы воспользовались правом сильного и удачей; но власти над моей судьбою – о, нет!

– Вы думаете, можеть быть, что ваши друзья узнали о вашем побеге и напали на вашь след. Прелестное дитя, я принял все меры против попыток ваших друзей, и я не страшусь ни законов, ни полиции Англии. Корабль, которому суждено отвеэти вас с этих берегов, готов и ждет в нескольких шагах отсюда…. Беатриче, повторяю тебе, перестань, оставь меня…. На этом корабле будет патер, который соединит наши руки, но не прежде, как вы убедитесь в той истине, что девушка, которая бежит с Джулио Пешьера, должна или сделаться его женою, или оставить его с полным сознанием собственного позора.

– О, изверг, злодей! воскликнула Беатриче.

– Peste, сестрица, будь поосторожнее в выборе выражений. Ты тоже выйдешь замуж. Я говорю не шутя. Синьорина, мне очень жаль, что я должен употреблять насилие. Дайте мне вашу руку; нам пора идти.

Виоланта уклонилась от объятия, которое готово было оскорбить её стыдливость, бросилась прочь, перебежала комнату, отворила дверь и потом поспешно затворила ее за собою. Беатриче энергически схватила графа за руки, чтобы удержать его от преследования. Но тотчас за дверью, как будто с целию подслушать, что делается в комнате, стоял мужчина, закутанный с головы до ног в широкий рыбацкий плащь. Свет от лампы, упавший на этого человека, блеснул на стволе пистолета, который он держал в правой руке.

– Тише! прошептал незнакомец по английски и, обняв руками стан девушки, продолжал: – в этом доме вы во власти злодея; только по выходе отсюда вы будете в безопасности. Но я возле вас, Виоланта: будьте покойны!

Голос этот заставил трепетать сердце Виоланты. Она вздрогнула стала вглядываться, но лицо незнакомца было в тени и закрыто шляпою и плащем; только черные, вьющиеся волосы выбивались наружу и виднелась такая же борода.

В это время граф отворил дверь, увлекая за собою сестру, которая ухватилась за него.

– А, это хорошо! вскричал он незнакомцу по итальянски. – Веди синьорину за мною, только осторожно; если она вздумает кричать, ну, тогда…. тогда заставь ее молчат, и только. Что касается до тебя, Беатриче, до тебя, изменница, я мог бы убить тебя за этом месте; но нет, этого довольно.

Он поднял сестру в себе за руки и, несмотря на её крик и сопротивление, быстро побежал по лестнице.

В зале теснилась целая толпа людей суровых и жестоких на вид, с смуглыми, грубыми лицами. Граф обратился к одному из них и что-то шепнул; в одно мгновение маркизу схватили и завязали ей рот. Граф возвратился назад. Виоланта стояла возле него, поддерживаемая тем самым человеком, которому Пешьера поручил ее и который в эту минуту уговаривал ее не сопротивляться. Виоланта молчала и казалась покойною. Пешьера цинически улыбнулся и, послав вперед людей с зажженными факелами, стал спускаться по лестнице, которая вела к потаенной пристани, бывшей между залою и входом в подвальный этаж дома. Там маленькая дверь была уже отворена, и река протекала возле. Лодка была причалена к самым ступеням лестницы; кругом стояли четверо людей, которые имели вид иностранных матросов. По приходе Пешьера, трое из них прыгнули в лодку и взялись за весла. Четвертый осторожно перебросил доску на ступени пристани и почтительно протянул руку Пешьера. Граф вошел первый и, напевая какую-то веселую оперную арию, занял место у руля. Обе женщины были также перенесены, и Виоланта чувствовала, как судорожно пожимал в это время её руку человек, стоявший у доски. Вся остальная свита перебралась немедленно, и через минуту лодка быстро понеслась по волнам, направляя путь к кораблю, который стоял за пол-мили ниже по течению и отдельно от всех судов, толпившихся за поверхности реки. Звезды тускло мерцали в туманной атмосфере; не было слышно ни звука, кроме мерного плеска весел. Граф перестал напевать и, рассеянно смотря на широкия складки своей шубы, казался погруженным в глубокие размышления. Даже при бледном свете звезд можно было прочесть на лице Пешьера гордое сознание собственного торжества. Последствия оправдали его беззаботную и дерзкую уверенность в самом себе и в счастии, что составляло отличительную черту характера этого человека – отважного искателя приключений и игрока, который всю жизнь провел с рапирою в одной руке и поддельною колодою карт в другой. Виоланта, приведенная на корабль преданными ему людьми, будет уже безвозвратно к его власти. Даже отец её будет очень благодарен, узнав, что пленница Пешьера спасла честь своего имени, сделавшись женою своего похитителя. Даже собственное самолюбие Виоланты должно было убеждать ее, что она добровольно приняла участие в планах своего будущего супруга и убежала им отцовского дома, чтобы скорее стать пред брачным алтарем, а не была лишь несчастною жертвою обманщика, предложившего ей руку из сострадания. Он видел, что судьба его обеспечена, что удаче его позавидуют все знакомые, что самая личность его возвысится торжественным бракосочетанием. Так мечтал гран, почти забывая о настоящем и переносясь в золотое будущее, когда он был приведен в себя громким приветствием с корабля и суматохою матросов, которые хватались в это время за веревку, брошенную к ним. Он встал и пошел было к Виоланте. Но человек, который постоянно смотрел за нею во все продолжение пути, сказал ему по итальянски:

– Извините, ечеленца, на лодке множество народа и качка так сильна, что ваша помощь помешает синьорине удержаться на ногах.

Прежде, чем Пешьера успел сделать возражение, Виоланта уже подымалась по лестнице на корабль, и граф на минуту остановился, смотря с самодовольною улыбкою, как девушка легкою поступью вошла на палубу. За нею следовала Беатриче, а потом и сам Пешьера. Но когда итальянцы, составлявшие его свиту, тоже столпились к краю лодки, двое из матросов остановились перед ними и выпустили в воду конец веревки, а двое других сильно ударили веслами и направили лодку к берегу. Итальянцы, удивленные подобным неожиданным поступком, разразились целым градом проклятий ибрани.

– Молчать, сказал матрос, стоявший прежде у доски, переброшенной с лодки: – мы исполняем приказание. Если вы станете буянит, мы опрокинем лодку. Мы умеем плавать. Да сохранит вас Бог и святой Джакомо, если вы сами не хотите о себе думать.

Между тем, когда Пешьера поднялся на палубу, поток света упал на него от факелов. Этот же свет изливался на лицо и стан человека повелительной наружности, который держал рукою Виоланту за талию и которого черные глаза при виде графа засверкали ярче факелов. По одну сторону от этого человека стоял австрийский принц; по другую сторону – с плащем и огромным париком из черных волос у ног – лорд л'Эстрендж, с сложенными на груди руками и с улыбкою на устах, которых обычная ирония прикрывалась выражением спокойного, невозмутимого презрения. Граф хотел говорит, но голос изменил ему. Все. вокруг него смотрело враждебно и дышало мщением. Когда он стоял таким образом в совершенном смущении, окружавшие итальянцы закричали с бешенством:

– Il traditore? Il traditore! изменник! изменник!!

Граф был неустрашим и при этом крике поднял голову с повелительным видом.

В это время Гарлей сделал знак рукою, как будто с целию заставить умолкнуть матросов, и вышел вперед из группы, посреди которой он до тех пор стоял. Граф приблизился к нему смелою поступью.

– Что это за проказы? вскричал он дерзким тоном, по французски: – я уверен, что мне должно от вас требовать объяснении и удовлетворения.

– Pardieu, monsieur le comte, отвечал Гарлей, на том же языке, который так удачно выражает сарказм: – позвольте вам на это заметить, что объяснений вы имеете право от меня требовать; но что касается до удовлетворения, то его мы ожидаем от вас. Этот корабль….

– Мой! вскричал граф. – Эти люди, которые теперь так дерзко оскорбляют меня, у меня на жалованьи.

– Ваши люди, monsieur le comte, теперь на берегу и, вероятно, пьют во славу вашего счастливого путешествия. Вы очень ошибаетесь, если думаете, что «Бегущий Голландец» принадлежит вам. Прося у вас тысячу извинений за то, что я осмелился перебить у вас покупку, я должен вам признаться, что лорд Спендквикк был столько любезен, что продал корабль мне. Впрочем, через несколько недель, monsieur le comte, я намерен отдать в полное ваше распоряжение весь экипаж.

Пешьера язвительно улыбнулся.

– Благодарю вас, сударь; но так как в настоящее время я не могу отправиться в путь с тою особою, которая могла бы сделать для меня поеэдву приятною, то я намерен возвратиться на берег и прошу лишь вас уведомить меня, когда вы можете принять одного из друзей моих, которому я поручу разрешить вместе с вами еще не тронутую часть вопроса и устроить так, чтобы удовлетворение, с вашей или с моей стороны – все равно, было столь же соответственно обстоятельствам дела, как и то объяснение, которым вы меня почтили.

– К чему такие хлопоты, monsieur le comte! удовлетворение, если я не ошибаюсь, уже приготовлено: вот до какой степени я был предусмотрителен в отношении всего, чего могли бы потребовать чувство чести и долг джентльмена. Вы похитили молодую девушку, это правда; но видите, что она только возвратилась чрез это к своему отцу. Вы располагали лишить своего знатного родственника всего достояния его, но вы именно пришли на этот корабль, чтобы дать принцу ***, которого пост при Австрийском Дворе вам хорошо известен, случай объяснить императору, что он сам был свидетелем ваших поступков, которыми вы хотели будто бы истолковать данное вам Его Величеством дозволение на брак с дочерью одного из первых подданных его в Италии. Ваше изгнание, в возмездие за вероломство, будет сопровождаться, сколько позволено мне думать, восстановлением всех прав и почестей славы вашей фамилии.

Граф вздрогнул.

– За это восстановление, сказал австрийский принц, подошедший в это время к Гарлею: – я заранее ручаюсь. Так как вы, Джулио Францини, наносите бесчестие всему благородному сословию Империи, то я буду настаивать перед Его Величеством, чтобы имя ваше было вычеркнуто из списков дворянства. У меня есть здесь собственные ваши письма, доказывающие, что родственник ваш был вами же вовлечен в заговор, которым вы предводительствовали, как новый Катилина. Через десять дней эти письма будут представлены императору и его совету.

– Достаточно ли вам, monsieur le comte, сказал Гарлей: – такого удовлетворения? если же нет, то я найду вам случай сделать его еще более полным. Перед вами станет ваш родственник, которого вы оклеветали. Он сознает теперь, что хотя на некоторое время вы и лишили его всего состояния, но не успели испортить его сердце. Сердце его еще готово простить вас, а рука его давать вам милостыню. Становись на колени, Джулио Францини, на колени, побежденный разбойник, на колени, раззоренный игрок, бросайся в ноги Альфонсо, князя Монтелеона и герцога Серрано.

Весь предыдущий разговор был веден по французски и потому был понятен лишь весьма немногим из итальянцев, стоявших вокруг; но при имени, произнесенном Гарлеем в заключение речи своей к графу, единодушный крик огласил ряды их.

– Альфонсо милостивый!

– Альфонсо милостивый! Viva-viva, добрый герцог Серрано!

И, позабыв в эту минуту о графе, они столпились вокруг высокой фигуры Риккабокка, стараясь наперерыв поцаловать его руку, даже край его платья.

Глава Риккабокка наполнились слезами. С бедным изгнанником как будто сделалось превращение. Сознание собственного достоинства отразилось во всей его личности. Он с любовью протягивал руки, как будто стараясь благословлять своих её иноземцев. Даже этот грубый крик смиренных людей, изгнанников, подобных ему, почти вознаграждал его за годы лишений и бедности.

– Благодарю, благодарю, повторял он: – рано или поздно, и вы, вероятно, воротитесь на нашу милую родину!

Австрийский принц преклонил голову, выражая свое согласие.

– Джулио Францини, сказал герцог Серрано – мы имеем право называть уже этим именем смиренного обитателя казино:– если бы провидению угодно было допустить вас совершить ваш злодейский умысел, неужели вы думаете, что на земле нашлось бы место, где похититель мог бы спастись от руки оскорбленного отца? Но небу угодно было избавить меня от нового тяжкого испытания. Позвольте и мне при этом случае показать пример снисхождения.

И он с живым, спокойным челом приблизился к своему родственнику.

С той самой минуты, как австрийский принц заговорил с ним, граф хранил глубокое молчание, не обнаруживая ни раскаяния, ни стыда. Подняв голову, он стоял с решительным видом, как человек, готовый на всякую крайность. Когда принц хотел теперь подойти к нему, он замахал рукою и закричал: «не радуйтесь заранее, не думайте, что вы одержали верх; ступайте, рассказывайте ваши выдумки императору. Я сам найду случай отвечать за себя перед троном.» Говоря таким образом, он сделал движение, чтобы броситься к борту корабля.

Быстрый ум Гарлея угадал намерение графа: он успел дать знак людям, и попытка Францини не удалась. Схваченный бдительными и озлобленными против него единоземцами, в ту самую минуту, когда он сбирался броситься в реку, Пешьера был отведен в сторону и связан. Тогда выражение лица его совершенно изменилось. Отчаянное бешенство гладиатора запылало в нем. Необыкновенная телесная сила помогла ему несколько раз вырваться из рук врагов и повергнуть некоторых из них на пол. Наконец численность превозмогла: после продолжительной борьбы он должен был уступить. Тут он забыл о всяком достоинстве человека, потерял присутствие духа, произносил самые страшные проклятия, скрежетал губами и едва мог говорить от сильного прилива бешенства.

Тогда, сохраняя вид невозмутимой иронии, которая сделала бы честь французскому маркизу старого времени, и которой тщетно стал бы подражать самый искусный актер, Гарлей поклонился рассерженному графу.

– Adieu, monsieur le comte, adieu! Мне приятно видеть, что вы так благоразумно запаслись меховою одеждою. Она понадобится вам во время вашего путешествия; в такую пору года вам придется перенести большие холода. Корабль, на который вы удостоили взойти, отправляется в Норвегию. Итальянцы, которые сопровождают вас, были некогда изгнаны вами из отечества; теперь же, в замен того, они соглашаются разделить с вами время, когда вам наскучит ваше собственное сообщество. Отведите графа в каюту. Осторожнее, осторожнее. Adieu, monsieur le comte, adieu! et bon voyage!

Гарлей повернулся на каблуках, в то время, как Пешьера, несмотря на сопротивление, был сведен в каюту.

Тут Гарлей вышел на средину корабля, где, за рядами матросов, почти закрытая ими, стояла Беатриче. Франк Гэзельден, который первый встретил ее при входе на корабль, был возле неё. Леонард наводился в некотором отдалении от обоих, в безмолвном наблюдении всего, что происходило вокруг. Беатриче в эту минуту мало была занята Франком; её черные глаза смотрели на темное, усеяннее звездами небо, и губы её шевелились точно произнося молитву. Все это время жених её говорил ей с большим жаром, тихо и торопливо:

– Нет, нет…. не думайте Беатриче, чтоб мы подозревали вас. Я готов ручаться жизнью за ваше прямодушие. О, зачем же вы отворачиваетесь?… отчего не хотите говорить?

– Дайте мне еще минуту свободы, отвечала Беатриче кротко.

Она тихо, колеблющимися шагами подошла к Леонарду, положила трепетную руку к нему на плечо и отвела его в сторону. Франк, удивленный подобным поступком, сделал движение вперед, потом остановился и смотрел на них с грустным, задумчивым видом. Улыбка исчезла и с лица Гарлея; он также сделился особенно внимателен.

Беатриче произнесла немного слов. Леопард отвечал отрывистыми фразами. Наконец Беатриче протянула руку, которую молодой поэт, поклонившись, поцаловал. Она стояла в нерешимости, и, при свете звезд, Гарлей заметил, как краска покрыла её щоки. Румянец этот побледнел, когда Беатриче воротилась к Франку. Лорд» л'Эстрендж хотел удалиться; но она сделала ему знак остаться.

– Милорд, сказала она, твердым голосом: – не смею упрекать вас в жестокости к моему преступному и несчастному брату. Может быть, поступки его заслуживают более тяжкого наказания, чем то, которому виы подвергаете его с такими саркастическими выходками. Но какова бы ни была судьба его, – теперь презрение, впоследствии бедность, – я сознаю, что сестра его должна находиться при нем, чтобы разделять его участь. Если он виноват, то и я не права; если ему суждено терпеть крушение на море жизни, то и мне не остается ничего, кроме как погибнуть вместе с ним. Да, милорд, я не оставляю этого корабля. Все, чего я у вас прошу в настоящую минуту, это приказать вашим людям уважать моего брата, так как возле него будет женщина.

– Но, маркиза, это невозможно, и….

– Беатриче, Беатриче, а я-то? а наше обручение? Неужели вы забыли обо мне? кричал Франк, с горьким упреком.

– Нет, молодой и слишком для меня благородный жених, я не забуду и вас в моих молитвах. Но выслушайте. Я была ослеплена, обманута другими, во также, и еще более, собственным безразсудным и доверчивым сердцем, – обманута, чтобы, в свою очередь, обмануть вас и оклеветать себя. Я горю от стыда, при мысли, что я могла навлечь на вас справедливое негодование вашей семьи, связав вашу судьбу с моею злополучною судьбою, ваше имя с моим обесславленным именем, мое….

– Вот великодушное, любящее сердце! вот все, чего я у вас прошу! вскричал Франк. – Перестаньте, перестаньте! это сердце уже принадлежит мне!

– Молодой человек, я никогда не любила вас; это сердце было для вас мертво, и теперь оно умерло для всего на свете. Прощайте. Вы забудете меня прежде, чем вы думаете, – прежде, чем я забуду вас, как друга, как брата, если только братья бывают с таким нежным и добрым сердцем, как ваше. Теперь, милорд, угодно вам дать мне вашу руку? Я хочу идти к графу.

– Позвольте, одно только слово, сударыня, сказал Франк, заметно побледневший в эту минуту, – сказал стиснув зубы, но спокойно и с гордым выражением на лице, до тех пор сохранявшем вид откровенности и чистосердечия: – одно слово. Я, может быть, не стоил вас своими личными качествами, но чистая, бескорыстная любовь, которая никогда не допускала сомнений и подозрения, – любовь, которая увлекала бы меня к вам даже и тогда, когда весь свет восстал бы на вас, – подобная любовь возвышает самого ничтожного человека. Скажите мне одно лишь слово правды. Поклянитесь всем, что есть для вас священного, что вы говорили правду, сказав, что никогда не любили меня.

Беатриче поникла головою; она трепетала перед этою мужественною личностью, которую так жестоко обманывала и высоких качеств которой, может быть, до сих пор не сознавала.

– Простите, простите меня, сказала она, прерывающимся от рыданий голосом и с глубоким, томительным вздохом.

При виде её нерешительности, лицо Франка просияло внезапною надеждою. Беатриче подняла взоры, заметила эту перемену, потом взглянула на Леонарда, неподвижно стоявшего вблизи, вздрогнула и отвечала с твердостью:

– Простите меня, повторяю еще раз. Я говорила правду. Сердце мое не принадлежало вам. Оно могло быть мягким как воск для другого, для вас оно было жостко и холодно как гранит.

Франк не произнес более ни слова. Он стоял как будто прикованный к месту, не глядя даже на Беатриче, которая удалялась, опираясь на руку лорда л'Эстренджа. Франк с решительным видом подошел к выходу с корабля и стал дожидаться, пока люди спустят на воду шлюпку. Проходя мимо того места, где стояла Виоланта, шепотом отвечавшая в это время на распросы отца, Беатриче остановилась. Она особенно энергически оперлась в эту минуту на руку Гарлея.

– Теперь, кажется, ваша рука трепещет, сказала она, с грустною улыбкою, и, отойдя прочь прежде, чем Гарлей успел отвечать, она смиренно преклонила голову перед Виолантой. – Вы уже простили меня, произнесла она, таким голосом, который был внятен лишь для слуха Виоланты: – и потому последние слова мои не будут касаться прошлого. Я вижу, как ваше будущее ярко блестит передо мною под этими торопливыми звездами. Вечная любовь, надежда и вера. Вот последние слова той, которая с этой минуты умерла для света. Прелестная девушка, эти слова – слова предведения!

Виоланта упала на грудь к своему отцу и скрыла там пылающее лицо свое, протянув между тем руку к Беатриче, которая прижимала эту руку к сердцу. Потом маркиза снова присоединилась к Гарлею и вместе с ним спустилась во внутрь корабля.