Глава XXX
Разговор мистера Дэля с мистрисс Эвенель продолжался более четверти часа, но, по видимому, Дэль очень мало приблизился к цели своей дипломатической поездки, потому что, медленно надевая перчатки, он говорил:
– Мне очень прискорбно думать, мистрисс Эвенель, что сердце ваше могло затвердеть до такой степени – да, да! вы извините меня: я по призванию своему должен говорить суровые истины. Вы не можете сказать, что я не сохранил вашей тайны, но, вместе с тем, не угодно ли вам припомнить, что я предоставил себе право соблюдать молчание исключительно с той целью, чтоб мне позволено было действовать впоследствии, как мне заблагоразсудится, для пользы мальчика. На этому-то основании, вы и обещали мне устроить его будущность, как только достигнет он совершеннолетия, и теперь уклоняетесь от этого обещания.
– Я вам, кажется, ясно сказала, что и теперь беру на себя устроить его будущность. Я говорю, что вы можете отдать его в ученье в какой нибудь отдаленный город, а мы между тем приготовим ему хорошую лавку и отдадим ее в полное его распоряжение. Чего же вы хотите еще от нас, – от людей, которые сами содержали лавку? Извините, сэр, с вашей стороны было бы весьма неблагоразумно требовать большего.
– Мой добрый друг, сказал мистер Дэль: – в настоящее время я прошу у вас только одного – чтоб вы увиделись с ним, приласкали его, послушали, как он говорит, и потом сделали о нем свое собственное заключение. У нас должна быть одна общая цель в этом деле, и именно, чтоб внук ваш сделал хорошую каррьеру в жизни и ответил вам своею благодарностью. Но я не ручаюсь за успех в этом, если мы сделаем из него мелочного лавочника.
– Так неужели Джжн Ферфильд, у которой муж был простым плотником, научила его презирать это ремесло? воскликнула мистрисс Эвенел, с гневом.
– Сохрани Бог! нам небезызвестно, что многие знаменитые люди нашего отечества были сыновьями лавочников. Но скажите, неужли должно ставить им в вину или в вину их родителям, если таланты возвышают их? Англия не была бы Англией, если бы каждому из британцев пришлось остановиться на том, с чего начал отец.
– Славно! проговорил, или, лучше сказать, простонал чей-то голос, которого не слышали ни мистрисс Эвенель, ни мистер Дэль.
– Все это прекрасно, сказала мистрисс Эвенель, отрывисто. – Но послать такого мальчика в университет…. скажите на милость, откуда взять средства для этого?
– Послушайте, мистрисс Эвенель, ласковым тоном сказал мистер Дэль: – чтоб поместить его в одну из кэмбриджских коллегий, будет стоить не Бог знает каких издержек. Если вы согласитесь платить половину, другую половину я беру на себя: у меня нет детей, следовательно мне можно будет уделить такую безделицу.
– С вашей стороны это весьма великодушно, сэр, отвечала мистрисс Эвенель, несколько тронутая предложением Дэля, но все еще не обнаруживая расположения устроить мальчика по предлагаемому плану. – Но я полагаю, что этим не кончатся наши попечения.
– Поступив в Кэмбридж, продолжал мистер Дэль, увлекаясь предметом: – в Кэмбридж… где главнее всего обращают внимание на науки математические, то есть такие науки, в которых мальчик обнаружил уже обширные способности, я уверен, что он в скором времени отличится, – отличившись в этом, он получит степень, то есть такое университетское, звание, которое доставит ему средства обеспечить свое существование до тех пор, пока он не сделает каррьеры. Согласитесь же, мистрисс Эвенель, ведь вам это ровно ничего не будет стоить: из числа близких родственников у вас ни души нет таких, которые бы требовали вашей помощи. Ваш сын, как я слышал, весьма счастлив.
– Сэр! возразила мистрисс Эвенель, прерывая: – разве потому, что сын наш Ричард составляет нашу гордость, что он добрый сын, и что он имеет теперь свое собственное независимое состояние, – разве поэтому мы должны лишить его того, что располагали оставить ему, и отдать это все мальчику, которого мы вовсе не знаем, и который, вопреки вашим уверениям, быть может, еще отплатит нам неблагодарностью?
– Почему это так? не думаю.
– Почему! вскричала мистрисс Эвенель, с досадою: – почему! вам известно, почему. Нет, ни за что не хочу допустить его до возвышения в жизни! Не хочу, чтобы меня на каждом шагу расспрашивали о нем. Мне кажется, весьма нехорошо внушать простому ребенку такие высокие о себе понятия, и не думаю, чтобы даже дочь моя Ферфильд пожелала этого. А что касается того, чтобы просить меня ограбить Ричарда и вывести в люди мальчишку, который был садовником, землепашцем или чем-то в этом роде, – вывести его в люди на позор джентльмену, который держит свой экипаж, как, например, сын мой Ричард, – позвольте вам сказать, что я решительно на это не согласна! Я не хочу ничего подобного, и за тем всему делу конец.
В течение двух или трех последних минут, и как раз перед тем, когда послышалось в комнате: «Славно!», которым одобрялось мнение Дэля о британской нации, дверь, ведущая во внутренние покои, оставалась полу-раскрытою, но этого обстоятельства разговаривавшие не заметили. Когда же мистрисс Эвенель выразила свою решительность, дверь внезапно отворилась, и в комнату вошел путешественник, с которым мистер Дэль встретился на постоялом дворе.
– Нет, извините, сказал он, обращаясь к мистеру Дэлю: – этим дело не кончилось. Вы говорили, сэр, что этот мальчик очень умен?
– Ричард, ты нас подслушивал! воскликнула мистрисс Эвенель.
– Да, в течение двух-трех последних минут.
– Что же ты слышал?
– Слышал, что этот достопочтенный джентльмен такого прекрасного мнения о сыне сестры моей, что даже предлагает половину издержки за воспитание его в университете. Милостивый государь, я вам премного обязан, и вот вам рука моя, если только вы не погнушаетесь взяться за нее.
Мистер Дэль, приведенный в восторг таким внезапным оборотом дела, вскочил со стула и, бросив на мистрисс Эвенель торжествующий взгляд, обеими руками и со всею искренностью сжал руку Ричарда.
– Знаете ли что, сэр, сказал Ричард: – потрудитесь надеть вашу шляпу; мы вместе прогуляемся с вами и поговорим об этом дельным образом. Ведь женщины не понимают дела, и советую вам никогда не говорить с ними о чем-нибудь дельном.
Вместе с этим Ричард вынул из кармана порт-сигар, выбрал сигару, зажег ее на свече и вышел в залу.
Мистрисс Эвенель схватила мистера Дэля за руку.
– Сэр, сказала она: – будьте осторожнее в вашем разговоре с Ричардом. Не забудьте вашего обещания.
– А разве ему не все известно?
– Ему? ему ровно ничего неизвестно, кроме того разве, что он успел подслушать. Я уверена, что вы, как джентльмен, не измените вашему слову.
– Мое слово условное, но во всяком случае обещаю вам хранить молчание и не нарушить данного слова без уважительной на то причины. Надеюсь, что мистер Ричард Эвенель избавит меня от необходимости сделаться в глазах ваших изменником.
– Скоро ли вы пойдете, сэр? вскричал Ричард, отпирая уличную дверь.
Мистер Дэль присоединился к Ричарду уже на улице. Ночь была прекрасная; месяц светил ярко; воздух был свеж и чист.
– Неужели, сказал Ричард, задумчиво: – бедная Джэн, которая всегда была какой-то горемыкой в нашем семействе, сумела так прекрасно поднять своего сына? и неужели мальчик в самом деле того-э? Неужели он может отличиться в коллегии?
– Я уверен в этом, отвечал мистер Дэль, просовывая руку под руку Ричарда, который нарочно согнул ее для этой цели.
– Хотелось бы мне увидеть его, сказал Ричард: – очень бы хотелось. Ну, что, скажите, имеет ли он хоть манеру порядочного человека, или он похож на деревенского парня?
– Могу уверить вас, что разговор его так умен и приличен и обращение его так скромно и деликатно, что, право, иной богатый джентльмен стал бы гордиться подобным сыном.
– Странно, заметил Ричард: – какая разница бывает в членах одного и того же семейства. Вот хоть бы Джэн, которая не умеет ни читать, ни писать, только и годилась быть женой какого нибудь мастерового; она не имела ни малейшего понятия о том, что выше её положения в свет; и потом, когда я вспоминаю о бедной сестре моей Норе… вы не поверите, сэр, эта сестра была во всех отношениях прекраснейшее создание в целом мире, даже еще в самом раннем детском возрасте; по крайней мере она была не более как ребенок, когда я отправлялся в Америку. И часто, прокладывая себе, дорогу в жизни, очень часто говаривал я сам себе: «моя маленькая Нора современем будет настоящая лэди!» Бедняжка! не удалось мне увидеть ее: она умерла в самом цвете своих лет.
Голос Ричарда дрожал. Мистер Дэль крепко прижал его руку к себе.
– Ничто так не улучшает нас, как воспитание, сказал он, после некоторого молчания. – Я полагаю, что ваша сестра Нора получила большое образование и умела воспользоваться этим: то же самое можно сказать и о вашем племяннике.
– Посмотрим, посмотрим, сказал Ричард, сильно топнув ногой о тротуар: – и если он понравится мне, то я постараюсь заменить ему место отца. Заметьте, мистер…. как вас зовут, сэр?
– Дэль.
– Заметьте, мистер Дэль, ведь я человек холостой. Может статься, я женюсь, а может быть, и нет. Впрочем, мне не хочется остаться, как говорится, на всю жизнь бобылем! Если удастся мне сыскать знатную лэди, то почему и не так! Впрочем, это еще впереди; а до того времени мне бы приятно было иметь племянника, которого бы мне нестыдно было показывать порядочным людям. Извольте видеть, сэр, я человек новый, я, так сказать, строитель моего богатства и счастья; и хотя я успел-таки пособрать кое-что по части умственного образования – каким образом, ужь того я не знаю, – вероятно, в то время, как я карабкался на лестницу, достигая счастья, – но при всем том, возвратясь в отечество, я вижу ясно, что для здешних лэди я вовсе не пара; а почему? потому что не умею показать себя в гостиных так хорошо, как бы хотелось мне. Я мог бы сделаться членом Парламента, еслиб захотел; но тогда, пожалуй, чего доброго, я был бы посмешищем для других. Принимая все это в рассчет, еслиб я мог приобресть младшего товарища, который принял бы на себя все занятия по части учтивости и светского обращения, который показывал бы только товар, то я полагаю, что дом Эвенеля и Комп. оказал бы немаловажную честь британцам. Понимаете ли вы меня?
– Совершенно понимаю, отвечал мистер Дэль, сохраняя серьёзный вид, но в душе он смеялся.
– Теперь вот еще что я должен сказать вам, продолжал новый человек: – я нисколько не стыжусь того, что возвысился в жизни моими собственными заслугами, и не скрываю прежнего своего положения. В доме своем я часто люблю говорить своим гостям: я приехал в Нью-Йорк с десятью фунтами стерлингов, – и вот теперь, видите, что я такое. Несмотря на богатство, которым я обладаю, я не могу жить вместе с родителями. Люди примут вас к себе со всеми вашими недостатками, если вы богаты; но нельзя же навязывать им в придачу к этим недостаткам и ваше семейство. Поэтому, если я не хочу, чтобы отец мой и мать, которых я люблю более всего на свете, сидели за моим столом и мои лакеи стояли бы за их стульями, то и подавно не хочу видеть в своем доме сестру Джэн. Я помню ее очень хорошо и не думаю, чтобы с летами она сделалась благовоспитаннее. И потому прошу вас покорнейше, не советуйте ей приезжать ко мне: этого не должно быть ни под каким видом. Вы не говорите ей ни слова обо мне. Но пришлите её сына к дедушке; а я его уже там осмотрю…. понимаете?
– Понимаю; но согласитесь, что трудно будет разлучить ее с сыном.
– Пустяки! все дети должны разлучаться с своими родителями, когда они намерены вступить в свет. Итак, это решено! Теперь вот что вы скажите мне. Я знаю, что старики частенько таки журили сестру мою Джэн, то есть ее журила мать моя: от отца мы ни разу не слышали и грубого слова. Быть может, в этом отношении она поступала с Джэн не совсем-то справедливо. Впрочем, нельзя и винить ее в том. Вот почему это случилось. Когда отец мой и мать держали лавку на Большой Улице, нас была тогда большая семья, и каждому из нас назначено было свое занятие; а так как Джэн была расторопнее и смышленее всех нас, то на её долю доставалось работы больше всех, так что вскоре отдали ее в чужое место, и ей, бедняжке, некогда было и подумать об ученьи. Впоследствии отец мой приобрел большое расположение лорда Лэнсмера, и именно по случаю выборов, в которых он горой стоял за «синих». В то время родилась Нора, и милэди была её крестной матерью. Большая часть братьев моих и сестер умерли, и отец решился оставить торговлю. Когда взяли Джэн домой, то она была такая простенькая, такая неотесанная, что мать моя не могла не заметить сильного контраста между нею и Норой. Конечно, так и должно случиться, потому что Джэн родилась в то время, когда родители мои считались ни более, ни менее, как бедными лавочниками, а Нора выросла в то время, когда они разбогатели, оставили торговлю и жили на джентльменскую ногу: разница тут очевидна. Моя мать смотрела на Джэн как на чужое детище. Впрочем, в этом много виновата и сама Джэн: мать помирилась бы с ней, еслиб она вышла замуж за нашего соседа, богатого купца, торговавшего красным товаром; так ведь нет, не послушалась и вышла за Марка Ферфильда, простого плотника. Знаете, родители больше всего любят тех детей, которые лучше успевают в жизни. Это и весьма натурально. Вот, например, хоть про себя сказать; они и внимания не обращали на меня до тех пор, пока я не приехал из Америки. Однако, возвратимся к Джэн: я думаю, они совсем позабыли ее, бедную. Скажите, по крайней мере, как она поживает?
– Живет трудами, бедно, но не жалуется на судьбу.
– Сделайте одолжение, передайте ей это.
И Ричард вынул из бумажника билет в пятьдесят фунтов стерлингов.
– Вы можете сказать ей, что это прислали старики, или что это подарок от Дика, но отнюдь не говорите, что я воротился из Америки.
– Мой добрый сэр, сказал мистер Дэль: – я более и более начинаю благодарить случай, который познакомил нас. С вашей стороны это весьма щедрый подарок; но, мне кажется, всего лучше послать бы его через вашу матушку. Хотя я ни под каким видом не хочу изменить той доверенности, которую вы возлагаете на меня; но согласитесь, что если мистрисс Ферфильд будет расспрашивать меня о своем брате, то я решительно не найдусь, что ответить ей. Кроме одной мне не приводилось хранить тайн, и я надеюсь, что меня избавят от другой. Скрывать тайну, по-моему мнению, почти то же самое, что лгать.
– Стало быть, у вас есть тайна? сказал Ричард, взяв назад билет.
Быть может, в Америке он научился быть очень любознательным.
– Скажите, что же эта за тайна? продолжал он, довольно настоятельно.
– Если я скажу вам ее, отвечал мистер Дэль, с принужденным смехом: – тогда она не будет уже тайной.
– А, понимаю! вы хотите сказать, что мы в Англии…. Как угодно! Быть может, откровенность моя покажется вам странною, но знаете ли, что мне понравился ваш взгляд при первой встрече нашей на постоялом дворе? Впрочем, и в вас я заметил одно качество, которое, признаюсь, не слишком жалую, и именно то, которое называется у нас британскою гордостью.
Мистер Дэль не хотел возражать на это замечание. Имея в виду одну только пользу Ленни Ферфильда, он не хотел защищать себя, опасаясь повредить делу, получившему такой прекрасный оборот.
Между тем Ленни Ферфильд, вовсе не помышляя о перемене, которую мистер Дэль своими переговорами намеревался произвесть в судьбе его, наслаждался первою девственною прелестью славы. В главном городе округа, согласно с требованием века и быстро распространившимся по всей Англии обыкновением, основано было механическое общество, и некоторые из почтенных членов, более других занимавшиеся развитием этого провинциального Атенеума, назначили приз за лучшее рассуждение о «Распространении познания», предмете, если хотите, весьма обыкновенном, но о котором, по мнению особ, назначавших приз, трудно было сказать что нибудь особенное. Приз достался Леонарду Ферфильду. Его рассуждение удостоилось похвалы от целого общества; оно было напечатано на счет общества и награждено серебряной медалью, изображающей Аполлона, возлагающего лавровый венок на Заслугу. В заключение всего окружная газета провозгласила, что Британия произвела новое чудо в особе самоучки-садовника.
На механические проэкты Деонарда обращено было особенное внимание. Сквайр, ревностный поборник всякого рода нововведений и улучшении, пригласил инженера осмотреть систему орошения полей, и инженер был поражен простотою средств, которыми устранялось весьма важное техническое затруднение. Ближайшие фермеры называли Деонарда «мистером Ферфильдом» и приглашали его навещать их дома, когда вздумается. Мистер Стирн, встречаясь с ним на большой дороге, прикасался к шляпе и вместе с тем выражал надежду, что «мистер Ферфильд не помнит зла.» Все это были первые и самые сладкие плоды славы; и если Леонарду суждено сделаться великим человеком, то последующие плоды его славы не будут уже иметь такой сладости. Этот-то успех и заставил мистера Дэля принять решительные меры к устройству будущности Леонарда, первый приступ к которым ознаменован был вышеприведенной, давно-задуманной поездкой. В течение последних двух лет мистер Дэль возобновил свои дружеские посещения вдовы и мальчика; с беспредельной надеждой и величайшей боязнию замечал он быстрое развитие ума, выступавшего теперь из среды обыкновенных умов, окружавших его, смелым, ни в чем негармонирующим с ними рельефом.
Был вечер, когда мистер Дэль, возвратясь из путешествия, медленно шел по дороге в казино. Перед уходом из дому, он положил в карман рассуждение Леонарда Ферфильда, удостоенное награды. Он чувствовал, что нельзя было выпустить молодого человека в свет без приготовительной лекции, и намеревался наказать бедную Заслугу тем же самым лавровым венком, который она получила от Аполлона. Впрочем, в этом отношении он крайне нуждался в помощи Риккабокка, или, вернее сказать, он боялся, что если ему не удастся склонить на свою сторону Риккабокка, то философ разрушит все его планы и действия.
Глава XXXI
Из за ветвей померанцевых деревьев долетали нежные звуки до слуха мистера Дэля, в то время, как он медленно поднимался по отлогому косогору, подходившему к самому дому Риккабокка. С каждым шагом они становились для слуха явственнее, нежнее, пленительнее. Мистер Дэль остановился. Он начал вслушиваться, и до него ясно долетели слова Ave Maria. Виоланта пела свой вечерний гимн, и мистер Дэль не тронулся с места, пока голос Виоланты не умолк посреди безмолвия наступившего вечера. Достигнув террасы, мистер Дэль застал все семейство Риккабокка под тентом. Мистрисс Риккабокка что-то вязала. Синьор Риккабокка сидел со сложенными на груди руками; книга, которую он читал перед тем за несколько минут, упала на землю, и черные глаза его были спокойны и задумчивы. Окончив гимнь, Виоланта села на землю между отцом и мачихой; её головка склонилась на колени мачихи, а рука покоилась на колене отца; её взоры с нежностью устремлены были на лицо Риккабокка.
– Добрый вечер, сказал мистер Дэль.
Виоланта тихонько подкралась к мистеру Дэлю и, заставив его наклониться так, что ухо его почти касалось её губок, прошептала:
– Пожалуста, поговорите о чем нибудь с папа, развеселите его. Посмотрите, какой он печальный.
Сказав это, она удалилась от него и, по видимому, занялась поливкою цветов, расставленных вокруг беседки, на самом же деле внимательно смотрела на отца, и при этом в светлых глазках её искрились слезы.
– Что с вами, мой добрый друг? с участием спросил мистер Дэль, положив руку на плечо итальянца. – Мистрисс Риккабокка, вы не должны доводить его до уныния.
– Я обнаружил бы величайшую непризнательность к ней, еслиб решился подтвердить ваши слова, мистер Дэль, сказал бедный итальянец, стараясь выказать все свое уважение к прекрасному полу.
Другая жена, которая ставит себе в упрек, если муж её находится в неприятном расположении духа, отвернулась бы с пренебрежением от такой фразы, скорее вычурной, чем чистосердечной, и, пожалуй, еще вывела бы из этого ссору, но мистрисс Риккабокка взяла протянутую руку мужа со всею нежностью любящей жены и весьма наивно сказала:
– Это происходит оттого, мистер Дэль, что я сама очень скучна; мало того: я очень глупа. И не знаю, почему я не замечала за собой этого недостатка до замужства. – Я очень рада вашему приходу. Вы можете начать какой нибудь ученый разговор, и тогда муж мой забудет о своем….
– О чем же это о своем? спросил Риккабокка с любопытством.
– О своем отечестве. Неужели вы думаете, что я не умею иногда читать ваши мысли?
– Напротив, весьма часто. Только на этот раз вы, верно, не умели прочитать их. Язык прикасается к больному зубу, но самый лучший дантист не узнает этого зуба до тех пор, пока рот не будет открыт. Basta! Нельзя ли вам предложить вина, мистер Дэль? оно у нас самое чистое.
– Благодарю вас. Я лучше выпил бы чаю.
Мистрисс Риккабокка, весьма довольная случаем находиться в своей стихии, немедленно встала и ушла в комнаты приготовить наш национальный напиток. Мистер Дэль занял её стул.
– Так вы опять начинаете унывать? сказал он. – Не стыдно ли вам! По-моему, если есть в мире что нибудь привлекательное, к чему мы должны постоянно стремиться, так это веселое расположение духа.
– Не спорю, возразил Риккабокка, с тяжелым вздохом. – А знаете ли вы слова какого-то грека, на которого, мне кажется, очень часто ссылается ваш любимец Сенека, что мудрый человек уносит с собой частицу родной земли на подошвах своих ног, но ему не унести с собой солнечных лучей своего отечества?
– Извините, синьор Риккабокка, а я вот что скажу вам на это, заметил мистер Дэль довольно сухо: – вы тем сильнее чувствовали бы счастье, чем менее уважали бы свою философию.
– Cospetto! воскликнул доктор, начиная горячиться. – Объясните пожалуста, почему это так?
– Разве вы не согласитесь с тем, что, гоняясь за мудростью, ваши желания всегда остаются неудовлетворенными в пределах небольшего круга, в котором заключается вся ваша жизнь? Конечно, этот круг не так обширен, как ваше отечество, о котором вы сокрушаетесь, но все же в нем весьма довольно места для ващего ума и пищи для ваших чувств.
– Вы как раз попали на больной зуб, сказал Риккабокка, с восхищением.
– Мне кажется весьма нетрудно изменить его, отвечал мистер Дэль. – Зуб мудрости выходит самым последним и причиняет нам мучительную боль. Еслиб вы держали на строгой диэте ваш ум, а более питали сердце, вы менее были бы философом, а более….
С языка мистера Дэля чуть не сорвалось слово «семьянином». Он, однако же, удержался от этого выражения, опасаясь еще более раздражить итальянца, и заменил его простым, но верным определением: «вы были бы более счастливым человеком!»
– Кажется, я делаю с моим сердцем все, что только можно, возразил доктор.
– О, не говорите этого! человек с вашим сердцем никогда бы не почувствовал недостатка в счастии. Друг мой, мы живем в век чересчур излишнего умственного образования. Мы слишком мало обращаем внимания на простую, благотворную внешнюю жизнь, в которой так много положительной радости. Углубившись в мир внутренний, мы становимся слепы к этому прекрасному внешнему миру. Изучая себя как человека, мы почти забываем обратить взоры свои к небу и согреть свою душу отрадной улыбкой Творца вселенной.
Риккабокка механически пожал плечами, что делал он каждый раз, когда кто нибудь другой начинал читать ему мораль. Впрочем, на этот раз в улыбке его незаметно было ни малейшей иронии, и он отвечал мистеру Дэлю весьма спокойно:
– В ваших словах заключается много истины. И согласен, что мы гораздо больше живем умом, нежели сердцем. Познание имеет свои темные и светлые стороны.
– Вот в этом-то смысле я и хотел поговорить с вами насчет Леонарда.
– Да, кстати: чем кончилось ваше путешествие?
– Я все расскажу вам, когда мы после чаю отправимся к нему. В настоящее время я занят более вами, нежели им.
– Мной! Не напрасный ли труд? Дерево, на которое вы хотите обратить внимание, давно сформировалось; вам нужно теперь заняться молодою веткой.
– Деревья – деревьями, а ветки – ветками, возразил мистер Дэль докторальным тоном: – вы, верно, знаете, что человек ростет до самой могилы. Помнится, мы говорили мне, что когда-то едва-едва избавились от тюрьмы?
– Ваша правда.
– Вообразите себе, что в настоящее время вы находитесь в этой тюрьме, и что благодетельная волшебница показала вам изображение этого дома, тихого, спокойного, в чужой, но безопасной земле; вообразите, что вы видите из вашей темницы померанцовые деревья в полном цвете, чувствуете, как легкий ветерок навевает на ваше лицо отрадную прохладу, видите дочь свою, которая веселится или печалится, смотря потому, улыбаетесь ли вы, или хмуритесь; что внутри этого очарованного дома находится женщина, не та, о которой вы мечтали в счастливой юности, но верная и преданная женщина, каждое биение сердца которой так чутко согласуется с биением вашего. Скажите, неужели вы не воскликнули бы из глубины темницы: «О, волшебница! такое жилище было бы для меня настоящим раем.» Неблагодарный человек! ты ищешь разнообразия, перемен для своего ума и никогда не находишь их, между тем как твое сердце было бы довольно тем, что окружает его.
Риккабокка был тронут: он молчал.
– Поди сюда, дитя мое, сказал мистер Дэль, обращаясь к Виоланте, которая все еще стояла между цветами и не сводила глаз с своего отца. – Поди сюда, сказал он, приготовив руки для объятия.
Виоланта подошла, и её головка склонилась на грудь доброго пастора.
– Скажи мне, Виоланта, когда ты бываешь одна в полях или в саду, когда, ты знаешь, что оставила папа своего дома в самом приятном расположении духа, так что в душе тебе не о чем даже и заботиться, – скажи, Виоланта, когда в такие минуты ты остаешься одна с цветами, которые окружают тебя, и птичками, которые поют над тобой, чем тебя кажется тогда жизнь: счастием или тяжелым бременем?
– Счастием! отвечала Виоланта, протяжным голосом и прищурив глазки.
– Не можешь ли ты объяснить мне, какого рода это счастье?
– О, нет, это невозможно! и притом оно не всегда бывает одинаково: иногда оно такое тихое, спокойное, а иногда такое порывистое, что в ту минуту мне бы хотелось иметь крылья, чтоб лететь к Богу и благодарить его!
– Друг мой, сказал мистер Дэль:– вот прямое, истинное сочувствие между жизнью и природой. Это чувство мы навсегда сохранили бы при себе, еслиб только более заботились о сохранении детской невинности и детского чувства. А мне кажется, мы должны также сделаться детьми, чтоб знать, сколько сокровищ заключается в нашем земном достоянии.
В это время служанка (Джакеймо с раннего утра и до позднего вечера находился теперь на полях) принесла в беседку стол, уставила его всеми чайными принадлежностями и, кроме того, другими напитками, сколько дешевыми, столько же и приятными, особливо в летнюю, знойную пору, – напитками, приготовленными из сочных плодов, подслащенных медом, и только что вынесенными из ледника. Мистер Дэль всегда с особенным удовольствием пил чай в доме Риккабокка, за чайным столом бедного изгнанника он находил какую-то прелесть, которая сколько пленяла зрение, столько же и удовлетворяла вкусу. Чайный сервиз, хотя и простой, веджвудовский, имел классическую простоту; перед этим сервизом старинный индейский фаянс мистрисс Гэзельден и лучший ворчстерский фарфор мистрисс Дэль казались пестрыми, неуклюжими.
Маленький банкет начался довольно скучно, потому что все почти молчали. Но, спустя несколько минут, Риккабокка сбросил с себя угрюмость, сделался весел и одушевился. Вслед за тем на лице мистрисс Риккабокка показалась веселая улыбка, и она беспрестанно просила кавалеров есть её тосты, а Виоланта, почти всегда серьёзная, смеялась теперь от чистого сердца и заигрывала с гостем, не пропуская случая, когда мистер Дэль отворачивался в сторону, утащить его чашку с горячим чаем и вместо неё поставить холодный вишневый сок. Мистер Дэль не раз вскакивал со стула, бегал за Виолантой, принимал сердитый вид, ловил ее, но Виоланта пленительно увертывалась, так что мистер Дэль наконец совершенно утомился, заключил мир с маленькой шалуньей и принужден был по необходимости прибегнуть к холодному морсу. Таким образом время катилось незаметно до тех пор, пока на церковной башне не раздался отдаленный бой часов. Мистер Дэль быстро поднялся со стула и вскричал:
– Чуть-чуть не позабыл, зачем я пришел сюда! Теперь, пожалуй, будет поздно идти к нашему Леонарду. Беги поскорее, шалунья, и принеси шляпу твоему папа.
– И зонтик, сказал Риккабокка, взглянув на безоблачное небо, озаренное бледным светом полной луны.
– Зонтик от звезд? заметил мистер Дэль, со смехом.
– Звезды никогда не благоволили ко мне, сказал Риккабокка. – А почему знать, что еще может случиться!
Риккабокка и Дэль шли по дороге весьма дружелюбно.
– Вы сделали для меня большое благодеяние, сказал Риккабокка. – Впрочем, я не думаю, чтобы я был расположен к постоянной и притом безразсудной меланхолии, которую вы, по видимому, подозреваете во мне. Человеку, для которого прошедшее служит единственным собеседником, вечера невольно покажутся иногда чрезвычайно длинными и в добавок скучными.
– Неужели одни только ваши мысли и служат вам единственными собеседниками? а дочь?
– Она еще так молода.
– А жена?
– Она так….
Итальянец хотел, по видимому, выразить эпитет неслишком выгодный для мистрисс Риккабокка, но умолчал о нем и вместо того кротко прибавил:
– Так добра. Притом же согласитесь, что у нас не может быть слишком много общего.
– О, нет, в этом отношении я не согласен с вами. Ваш дом, ваши интересы, ваше счастье и наконец жизнь вас обоих непременно должны быть общими между вами. Мы, мужчины, до такой степени взыскательны, что, решаясь начать супружескую жизнь, надеемся найти для себя идеальных нимф и богинь, и еслиб мы находили их, то поверьте, что цыпляты за нашим столом всегда обращались бы не в сочное и питательное блюдо, а в мочалки, и телятина являлась бы такая жочткая и холодная, как камень.
– Per Bacco! вы настоящий оракул, сказал Риккабокка, с громким смехом. – Не забудьте, однако, что я не такой скептик, как вы. Я уважаю прекрасный пол слишком много. Мне кажется, что большая часть женщин осуществляют те идеалы, которые мужчины находят….. в поэтических произведениях!
– Правда ваша, – правда! да вот хоть бы моя неоцененная мистрисс Дэль, начал мистер Дэль, не понимая этого саркастического комплимента прекрасному полу, но понизив свой голос до шепота и оглядываясь кругом, как будто опасаясь, чтобы кто нибудь не подслушал его: – моя неоцененная мистрисс Дэль лучшая женщина в мире. Я готов назвать ее гением-хранителем; конечно….
– Что же это такое конечно? спросил Риккабокка, принимая серьёзный вид.
– Конечно, и я бы мог сказать, что «между нами нет ничего общаго», еслиб я стал сравнивать ее с собой относительно ума и, вооруженный логикой и латынью, презрительно стал бы улыбаться, когда бедная Кэрри сказала бы что нибудь не столь глубокомысленное, как мадам де-Сталь. Но, припоминая все маленькие радости и огорчения, которыми мы делились друг с другом, и чувствуя, до какой степени был бы я одинок без неё, я тотчас постигаю, что между нами столько есть общего, сколько может быть между двумя созданиями, которых одинаковое образование оделило одинаковыми понятиями; и, кроме того, женившись на чересчур умном создании, я находился бы в беспрерывной борьбе с рассудком, находился бы в том неприятном положении, какое испытываю при встрече с таким скучным мудрецом, как вы. Я не говорю также, что мистрисс Риккабокка одно и то же, что мистрисс Дэль, прибавил мистер Дэль, более и более одушевляясь: – нет! во всем мире существует одна только мистрисс Дэль. Вы выиграли приз в лотерее супружества и должны довольствоваться им. Вспомните Сократа: даже и он был доволен своей Ксантиппой!
В эту минуту доктор Риккабокка вспомнил о «маленьких капризах» мистрисс Дэль и в душе восхищался, что в мире не существовало другой подобной женщины, которая весьма легко могла бы выпасть на его долю. Не обнаруживая, однако же, своего тайного убеждения, он отвечал весьма спокойно:
– Сократ был человек выше всякого подражания. Но и он, я полагаю, очень редко проводил вечера в своем доме. Однако, revenons à nos moutons, мы почти у самого коттэджа мистрисс Ферфильд, а вы еще не сказали мне, что сделано вами для Леонарда.
Мистер Дэль остановился, взял Риккабокка за пуговицу и в нескольких словах сообщил ему, что Леонард должен отправиться в Лэнсмер к своим родственникам, которые имеют состояние и если захотят, то устроют его будущность, откроют поприще его способностям.
– Судя по некоторым выражениям в «Разсуждении» Леонарда, я начинаю думать, что он, слишком увлеченный приобретением познаний, забывает то, что везде, во всякое время должно составлять необходимую принадлежность каждого человека. Мне кажется, он делается слишком самоуверенным, и я боюсь, чтобы эта самоуверенность не погубила его. Поэтому-то я и намерен теперь просветить его немного в том, что он называет просвещением.
– О, это должно быть очень интересно! сказал Риккабокка, в веселом расположении духа. – Я уверен, что дело не обойдется без меня, и от души радуюсь, потому что это заставляет меня думать, что и мы, философы, люди не совсем бесполезные.
– Я бы сказал вам «да», еслиб вы не были до такой степени высокомерны, что беспрестанно заблуждаетесь сами и невольным образом вводите других в заблуждение, отвечал мистер Дэль.
И вместе с этим, взяв рукоятку красного зонтика, он постучал ею в дверь коттэджа.
Нет ни одного недуга, который бы так быстро развивался в человеке и которого симптомы были бы так разнообразны и удивительны, как недуг, называемый жаждою познаний. В нравственном мире мало найдется таких любопытных зрелищь, как зрелище, которое могут доставить нам многие чердаки, приют бедных тружеников, еслиб только Асмодей раскрыл крыши для нашего любопытства. Мы увидели бы неустрашимое, терпеливое, усердное человеческое создание, пробивающее многотрудный путь, сквозь чугунные стены нищеты, в величественную, великолепную беспредельность, озаренную мириадами звезд.
Так точно и теперь: в маленьком коттэдже, в тот час, когда богатые люди только что садятся за обед, а бедные уже ложатся спать, мистрисс Ферфильд удалилась на покой, между тем как самоучка Леонард сел за книги. Поставив свои стол перед окном, он от времени до времени взглядывал на небо и любовался спокойствием луны. К счастью для него, тяжелые физические работы начинались с восходом солнца и потому служили спасительным средством к замене часов, отнятых у ночи. Люди, ведущие сидячую жизнь, не были бы такими диспептиками, еслиб трудились на открытом воздухе столько часов, сколько Леонард. Но даже и в нем вы легко могли бы заметить, что ум начал пагубно действовать на его физический состав: это обыкновенная дань телу от деятельного ума.
Неожиданный стук в двери испугал Леонарда; но вскоре знакомый голос пастора успокоил его, и он впустил посетителей с некоторым изумлением.
– Мы пришли поговорить с тобой, Леонард, сказал мистер Дэль: – но я боюсь, не потревожим ли мы мистрисс Ферфильд?
– О, нет, сэр! она спит наверху: дверь туда заперта, и сон её постоянно крепок.
– Это что! у тебя французская книга, Леонард! разве ты знаешь по французски? спросил Риккабокка.
– Я не находил никакой трудности изучить французский язык. Когда я выучил грамматику, то и язык сделался мне понятен.
– Правда. Вольтер весьма справедливо замечает, что во французском языке ничего нет темного.
– Желал бы я тоже самое сказать и об английском языке, заметил пастор.
– А это что за книга? латинская! Виргилий!
– Точно так, сэр. Вот с этим языком совсем дело другое: я вижу, что без помощи учителя мне не сделать в нем больших успехов, и потому хочу оставить его.
И Леонард вздохнул.
Два джентльмена обменялись взорами и заняли стулья. Молодой Леонард скромно стоял перед ними; в его наружности, в его позе было что-то особенное, трогавшее сердце и пленявшее взор. Он уже не был тем робким мальчиком, который дрожал при виде сурового лица мистера Стирна, – не был и тем грубым олицетворением простой физической силы, обратившейся в необузданную храбрость, которая была уничижена на Гезэльденском лугу. На его лице отражалась сила мысли, все еще неспокойная, но кроткая и серьёзная. Черты лица приняли ту утонченность, или, лучше, ту прелесть, которую часто приписывают происхождению, но которая происходит от превосходства, от изящности понятии, заимствованных или от наших родителей, или почерпнутых из книг. В густых каштановых волосах мальчика, небрежно спускавшихся мягкими кудрями почти до самых плечь, – в его больших глубоких, голубых глазах, которых цвет от длинных ресниц переходил в фиолетовый, в его сжатых розовых губах было много привлекательной красоты, но красоты уже более не простого деревенского юноши. По всему лицу его разливались сердечная доброта и непорочность; оно имело выражение, которое художник так охотно передал бы идеалу влюбленного молодого человека.
– Возьми стул, мой друг, и садись между нами, сказал мистер Дэль.
– Если кто имеет право садиться, заметил Риккабокка:– так это тот, кто будет слушать лекцию; а кто будет читать ее, тот должен стоять.
– Не бойся, Леонард, возразил пастор: – я не стану читать тебе лекцию: я хочу только сделать некоторые замечания на твое сочинение, которые, я уверен, ты оценишь, если не теперь, то впоследствии. Ты избрал девизом для своего сочинения известный афоризм: «знание есть сила». Теперь мне хочется убедиться, вполне ли и надлежащим ли образом понимаешь ты значение этих слов.
Мы не намерены представлять нашим читателям беседу двух ученых мужей, – скажем только, что она имела благодетельное влияние на Леонарда. Он совершенно соглашался, что так как Риккабокка и мистер Дэль были более чем вдвое старше его и имели случай не только читать вдвое больше, но и приобрести гораздо больше опытности, то им должны быть знакомее все принадлежности и различия всякого рода знания. Во всяком случае, слова мистера Дэля были сказаны так кстати и произвели такое действие на Леонарда, какое пастор желал произвести на него, до неожиданного объявления ему о предстоящей поездке к родственникам, которых он ни разу не видел, и о которых, по всей вероятности, слышал весьма мало, – поездке, предпринимаемой с целию доставить Леонарду возможность усовершенствовать себя и поставить его на более высокую степень в общественном быту.
Без подобного приготовления, быть может, Леонард вступил бы в свет с преувеличенными понятиями о своих познаниях, и с понятиями еще более преувеличенными касательно силы, какую его познания могли бы современем получить. – Когда мистер Дэль объявил ему о предстоящем путешествии, предостерегая его в то же время от излишней самоуверенности и неуместной вспыльчивости, Леонард принял это известие весьма серьёзно и даже торжественно.
Когда дверь затворилась за посетителями, Леонард, углубись в размышления, несколько минут простоял как вкопаный. После того он снова отпер дверь и вышел на открытое поле. Ночь уже наступила, и темно-голубое небо сверкало мириадами звезд. «Мне кажется – говорил впоследствии Леонард, вспоминая этот кризис в судьбе своей – мне кажется, что в то время, как я стоял одинок, но окруженный бесчисленным множеством недосягаемых миров, я впервые узнал различие между умом и душой!»
– Скажите мне, спросил Риккабокка, на возвратном пути с мистером Дэлем:– не следует ли дать такой же лекции Франку Гэзельдену, какую мы прочитали Леонарду Ферфильду?
– Друг мой, возразил пастор: – на это вот что я скажу вам: я не раз езжал верхом и знаю, что для одних лошадей достаточно легкого движения поводом, а другие беспрерывно требуют шпор.
– Cospetto! воскликнул Риккабокка: – вы, кажется, поставили себе за правило каждый из своих опытов применять к делу; даже и поездка ваша на коне мистера Гэзельдена не оставлена без пользы. Теперь я вижу, почему вы, живя в этой маленькой деревне, приобрели такие обширные сведения о человеческой жизни.
– Не случалось ли вам читать когда «Натуральную историю» Ванта?
– Никогда.
– Так прочитайте, и вы увидите, что не нужно далеко ходить, чтоб изучить привычки птиц и знать разницу между касаткой и ласточкой. Изучайте эту разницу в деревне, и вы будете знать ее повсюду, где только касатки и ласточки плавают по воздуху.
– Касатки и ласточки! правда; но люди….
– Всегда окружают нас в течение круглого года, а этого мы не можем сказать о тех птичках.
– Мистер Дэль, сказал Риккабокка, снимая шляпу, с величайшей учтивостью: – если я встречу какое нибудь затруднение в моих умствованиях, то скорее прибегну к вам, нежели к этому холодному Макиавелли.
– Ага! давно пора! возразил мистер Дэль: – я только этого и ждал: теперь вы сами сознаетесь, что с вашей философией вы никогда не достигнете желаемой цели.
Глава XXXII
На другой день мистер Дэль держал длинное совещание с мистрисс Ферфильд. Сначала ему стоило большего труда переломить в этой женщине гордость и заставить принять предложения родителей, которые так долго, можно сказать, пренебрегали ею и Леонардом. Тщетно старался добрый пастор доказать ей, что от этих предложений зависят её собственная польза и счастье Леонарда. Но когда мистер Дэль сказал ей довольно строгим голосом:
– Ваши родители в преклонных летах; ваш отец дряхл; малейшее желание их вы обязаны исполнить как приказание….
– Господи прости мои прегрешения, заметила она. – «Чти отца твоего и матерь твою.» – Я не учена, мистер Дэль, но десять заповедей знаю. Пусть Ленни отправляется. Я одного только боюсь, что он забудет меня, и, может статься, современем, и он научится презирать меня.
– С его стороны этого не будет. Я ручаюсь за него, возразил пастор и уже без особенного труда уверил ее и успокоил.
Только теперь, получив полное согласие вдовы на отъезд Леонарда, мистер Дэль вынул из кармана незапечатанное письмо, которое Ричард вручил ему для передачи вдове от имени отца и матери.
– Это письмо адресовано к вам, сказал он: – и вы найдете в нем довольно ценное приложение.
– Не потрудитесь ли, сэр, прочитать его за меня? я уже сказала вам, что я женщина безграмотная.
– Зато Леонард у вас грамотей: он придет и прочитает.
Вечером, когда Леонард воротился домой, мистрисс Ферфильд показала ему письмо. Вот его содержание:
«Любезная Джэн! мистер Дэль сообщит тебе, что мы желаем видеть Леонарда. Мы очень рады, что вы живете благополучно. Через мистера Дэля посылаем тебе билет в пятьдесят фунтов стерлингов, который дарит тебе Ричард, твой брат. В настоящее время писать больше нечего; остаемся любящие тебя родители Джон и Маргарэта Эвенель.»
Письмо было написано простым женским почерком, и Леонард заметил в нем несколько ошибок в правописании, поправленных или другим пером, или другой рукой.
– Милый брат Дик, какой он добрый! сказала вдова, когда кончилось чтение. – Увидев билет, я в ту же минуту подумала, что это должно быть от него. Как бы мне хотелось увидать его еще раз. Но я полагаю, что он все еще в Америке. Ну ничего, спасибо ему: это годится тебе на платье.
– Нет, матушка, благодарю вас: берегите эти деньги для себя, и, лучше всего, отдайте их в сберегательную кассу.
– Нет ужь, извини: я еще не так глупа, чтобы сделать это, возразила мистрисс Ферфильд, с презрением, и вместе с этим сунула билет в полу-разбитый чайник.
– Вы, пожалуете, не оставьте его тут, когда я уеду: вас могут ограбить, матушка.
– Ах и в самом деле! правда твоя, Ленни! чего доброго! – Что же я стану делать с деньгами? Какая мне нужда в них? – Ах, Боже мой! лучше бы они не присылали мне. Теперь мне не уснуть спокойно. Знаешь ли что, Ленни: положи их к себе в карман и застегни его как можно крепче.
Ленни улыбнулся, взял билет, но не положил его для хранения в собственный карман, а передал мистеру Дэлю и просил его внести эти деньги в сберегательную кассу на имя матери.
На следующий день Леонард отправился с прощальным визитом к своему покровителю, к Джакеймо, к фонтану, к цветнику и саду. Сделав один из этих визитов, и именно к Джакеймо, который, мимоходом сказать, в избытке чувств, сначала дополнял свой красноречивый, прощальный привет одушевленными жестами, потом заплакал и ушел, – сам Леонард до такой степени был растроган, что не мог в то же время отправиться в дом Риккабокка, но остановился у фонтана, стараясь удержать свои слезы.
– Ах, это вы, Леонард! вы уезжаете от нас! сказал позади его нежный голос.
И слезы Леонарда покатились еще быстрее: он узнал голос Виоланты.
– Не плачьте, говорил ребенок, весьма серьёзно и вместе с тем нежно: – вы уезжаете; но папа говорит, что с нашей стороны было бы весьма самолюбиво сожалеть об этом, потому что тут заключается ваша польза, и что, напротив того, мы должны радоваться. Про себя скажу, я так очень самолюбива, Леонард, и сожалею о вас. Мне очень, очень будет скучно без вас.
– Вам, синьорина, – вам будет скучно без меня!
– Да. Однако, я не плачу, Леонард; и знаете, почему? – потому, что я завидую вам. Мне бы хотелось быть мальчиком, мне бы хотелось быть на вашем месте.
– Быть на моем месте и разлучиться со всеми, кого вы так любите!
– И быть полезной для тех, кого и вы тоже любите. Придет время, когда вы воротитесь в коттэдж вашей матушки и скажете: «мы одержали победу, мы завоевали фортуну.» О, еслиб и я могла уехать и воротиться, так, как это предстоит вам! Но, к несчастью, отец мой не имеет отечества, и его единственная дочь не приносит ему никакой пользы.
В то время, как Виоланта произносила эти слова, Леонард осушил свои слезы; её душевное волнение имело на него какое-то странное влияние: оно совершенно успокоивало его тревожную дотоле душу.
– Я только теперь понимаю, что значит быть мужчиной! продолжала Виоланта, приняв гордый, величественный вид. – Женщина боязливо решится произнести; я желала бы сделать это; а мужчина говорит утвердительно: я хочу сделать это и сделаю.
До сих пор Леонард замечал иногда проблески чего-то необыкновенно величественного, героического в натуре маленькой итальянки, особливо в последнее время, – проблески тем более замечательные по их контрасту с её станом, тонким, гибким, в строгом смысле женским, и с пленительностью нрава, по которой гордость её имела необыкновенную прелесть. В настоящую же минуту казалось, что дитя говорило с каким-то повелительным видом, почти с вдохновением Музы. Странное и новое чувство бодрости одушевило Леонарда.
– Смею ли я, сказал он: – сохранить эти слова в моей памяти?
Виоланта обернулась к нему и бросила на него взор, который и сквозь слезы казался Леонарду светлее обыкновенного.
– И если вы запомните, проговорила она, быстро протянув руку, которую Леонард, почтительно наклонившись, поцаловал: – если вы запомните, я, с своей стороны, буду с величайшим удовольствием вспоминать, что, при моей молодости и неопытности, я успела оказать помощь непоколебимому сердцу в великой борьбе к достижению славы.
На лице Виоланты играла самодовольная улыбка. Сказав эти слова, она промедлила еще минуту и потом скрылась между деревьями.
После довольно продолжительного промежутка, в течение которого Леонард постепенно оправился от удивления и внутреннего беспокойства, пробужденных в нем обращением и словами Виоланты, он отправился к дому своего господина. Но Риккабокка не было дома. Леонард механически вошел на террасу, но как деятельно ни занимался он цветами, черные глаза Виоланты являлись перед ним на каждом шагу, представлялись его мыслям, и её голос звучал в его ушах.
Наконец, на дороге, ведущей к казино, показался Риккабокка. Его сопровождал работник, с узелком в руке.
Итальянец сделал знак Леонарду следовать за ним в комнату, где, поговорив с ним довольно долго и обременив его весьма значительным запасом мудрости, в виде афоризмов и пословиц, мудрец оставил его на несколько минут и потом возвратился вместе с женой и с небольшим узелком.
– Мы не можем дать тебе многого, Леонард, а деньги, по-моему мнению, самый худший подарок из всех подарков, предназначаемых на намять; поэтому я и жена моя рассудили за лучшее снабдить тебя необходимым платьем. Джакомо, который был также нашим сообщником, уверяет нас, что все это платье будет тебе впору; мне кажется, что для этой цели он тайком уносил твой сюртук. Надень это платье, когда отправишься к своим родственникам. Я не могу надивиться, почему различие покроя в нашем платье производит такую изумительную разницу в понятиях людей о наших особах. В этом костюме мне ни под каким видом нельзя показаться в Лондон, и, право, невольным образом должно согласиться с людским поверьем, что портной перерождает человека.
– Сорочки здесь из чистого голландского полотна, сказала мистрисс Риккабока, намереваясь раскрыть узелок.
– Зачем входить во все подробности, душа моя! возразил мудрец: – само собою разумеется, что сорочки составляют основу всякого костюма…. А вот это, Леонард, прими на память собственно от меня. Я носил эти часы в ту пору, когда каждая минута была для меня драгоценностью, когда от одной минуты зависела вся моя участь. Благодаря Бога, мне удалось-таки избегнуть этой минуты, и теперь, мне кажется, я кончил все рассчеты с временем.
Говоря это, бедный изгнанник вручил Леонарду часы, которые привели бы в восторг любого антиквария и поразили бы ужасом лондонского дэнди. Они отличались чрезвычайной толщиной; наружный футляр их был покрыт эмалью, внутренния доски были из чистого золота. Стрелки и цыфры некогда были осыпаны брильянтами, но эти брильянты давно уже исчезли. Несмотря на этот недостаток часы во всех отношениях согласовались с характером более того, кто дарил их, нежели того, кто получал: они точно так же шли к Леонарду, как и красный толковый зонтик.
– Часы эти старинные, заметила мистрисс Риккабокка:– но я уверена, что во всем округе не найдется вернее их, и мне кажется, что они проходят до светопреставления.
– Carissima тиа! воскликнул доктор: – неужели я еще до сих пор не убедил тебя, что ты заблуждалась и заблуждаешься в своих понятиях о преставлении мира?
– О, Альфонсо, отвечала мистрисс Риккабокка, покраснев: – ведь я сказала это без всякой цели.
– Тем хуже: зачем и говорить без всякой цели о том, чего мы не знаем, о чем не имеем и не можем иметь понятия! сказал Риккабокка весьма сухо.
По всему видно было, что этими словами он хотел отмстить за эпитет «старинные», примененный к его карманным часам.
Леонард вовсе это время безмолвствовал: он не мог говорить, в полном смысле этих слов. Каким образом он выведен был из этого замешательства, и как он выбрался из комнаты, объяснить мы не в состоянии. Мы знаем только, что, спустя несколько минут, он весьма быстрыми шагами шел к своему коттэджу.
Риккабокка и жена его стояли у окна и взорами провожали юношу.
– О! сколько прекрасных чувств в душе этого мальчика, сказал философ.
– Бедненький! заметила мистрисс Риккабокка – мне кажется, мы положили в узелок все необходимое.
Риккабокка (продолжая говорить сам с собою). Они крепки, хотя и не видать их снаружи.
Мистрисс Риккабокка (продолжая делать свои возражения). Они положены на самый низ.
Риккабокка. И их на долго ему хватит.
Мистрисс Риккабокка. По крайней мере на год, если бережно будут обходиться с ними во время стирки.
Риккабокка (сильно изумленный). Бережно обходиться с ними во время стирки! Да о чем вы говорите, сударыня?
Мистрисс Риккабокка (весьма кротко). Само собою разумеется, что о сорочках, душа моя! А вы о чем?
Риккабокка (с тяжелым вздохом). А я, сударыня, о чувствах! – И вслед за тем он с нежностью взял ее за руку. – Впрочем, ты имеешь, друг мой, полное право говорить о сорочках; мистер Дэль сказал правду.
Мистрисс Риккабокка. Что же он сказал?
Риккабокка. Что между нами есть чрезвычайно много общего, даже и тогда, когда я думаю о чувствах, а ты, мой друг, о сорочках.
Глава XXXIII
Мистер и мистрисс Эвенель сидели в гостиной. Мистер Ричард стоял на каминном ковре, насвистывая какую-то американскую песню.
– Мистер Дэль пишет, что мальчик приедет сегодня, сказал Ричард внезапно: – дайте-ка взглянуть в письмо…. да, да, сегодня. Если он доедет в дилижансе к местечку Б…. то остальную часть дороги пройдет не более, как в три часа. Теперь он должен находиться недалеко отсюда. Мне очень хочется выйти к нему на встречу: это избавит его делать лишние расспросы и слышать различные сплетни обо мне. Я выйду отсюда из садовой калитки и позади дворов проберусь на большую дорогу.
– Да ведь ты не узнаешь его: ты ни разу не видал его, сказала мистрисс Эвенель.
– Вот еще прекрасно! не узнать Эвенеля! Мы все на один покрой…. не правда ли, батюшка?
Бедный Дджон захохотал так усердно, что на глазах его выступили слезы и вскоре покатились по щекам.
– Наше семейство всегда отличалось чем нибудь, заметил старик, успокоившись. – Вот, например, Лука… но его ужь нет на свете… потом Генри; но этот умер; потом Дик, но тот уехал в Америку; впрочем, нет: он здесь теперь… потом моя милая Нора, но…..
– Замолчи, Джон, прервала мистрисс Эвенель: – замолчи!
Старик с изумлением взглянул на нее и дрожащей рукой закрыл свое лицо.
– И моя дорогая, милая Нора, и она тоже умерла! сказал старик голосом, в котором отзывалась глубокая горесть.
Обе руки его упали на колени, и голова склонилась на грудь.
Мистрисс Эвенель встала, поцаловала мужа в лоб и удалилась к окну. Ричард взял шляпу, тщательно вытер на ней пух носовым платком; губы его дрожали.
– Я иду, сказал он отрывисто. – Смотрите же, матушка, о дядюшке Ричарде ни слова: нам нужно узнать сначала, понравимся ли мы друг другу; да пожалуста (эти слова произнес он шепотом), постарайтесь уговорить к тому и бедного отца.
– Хорошо, Ричард, спокойно отвечала мистрисс Эвенель.
Ричард надел шляпу и вышел в сад. Он пробирался по полям и окраине города и только раз перешел через улицу, до выхода на большую дорогу.
Ричард продолжал идти по большой дороге до первого мильного столба. Здесь он сел, закурил сигару и начал поджидать племянника. Было уже близко захождение солнца, и дорога лежала перед ним к западу. Ричард от времени до времени поглядывал вдаль, отеняя рукой свои глаза, и, наконец, в то время, как половина солнечного диска скрылась под горизонт, на дороге показалась человеческая фигура. Она появилась внезапно из за крутого поворота; красные лучи солнца проникали всю атмосферу, окружавшую эту фигуру. Она была одинока и безмолвна, как будто шествие её совершалось из страны солнечного света.
– Верно издалека, молодой человек? спросил Ричард Эвенель.
– Нет, сэр, не очень. Скажите, пожалуста, ведь это Лэнсмер?
– Да, это Лэнсмер; если я не ошибаюсь, так ты намерен остановиться в нем?
Леонард утвердительно кивнул головой и продолжал идти своей дорогой.
– Если вы знакомы, сэр, с этим городом, сказал он, заметив, что незнакомец провожает его: – то будьте так добры, скажите, где живет мистер Эвенель.
– Я могу провести тебя полями: это много сократит дорогу и приведет к самому дому.
– Вы очень добры, сэр; но ведь это для вас будет совсем не по дороге.
– О, нет, напротив, я сам иду в ту сторону. Значит ты пожаловал сюда к мистеру Эвенелю? Это очень добрый старый джентльмен.
– Я всегда то же слыхал о нем; а мистрисс Эвенель….
– Превосходнейшая женщина, подхватил Ричард. – Спроси кого хочеш; впрочем, мне и самому очень хорошо знакомо это семейство.
– Зачем же спрашивать, сэр! я совершенно верю вам.
– У них есть сын; но теперь он, кажется, в Америке… не правда ли?
– Точно так, сэр.
«Значит мистер Дэль сдержал слово: не выдал меня» сказал Ричард про себя.
– Не можете ли вы сказать мне что нибудь об этом сыне? спросил Леонард: – мне бы очень было приятно услышать о нем.
– Почему это так, молодой человек? быть может, его уже повесили.
– Повесили!
– Мудреного нет ничего: говорят, что это был не человек, а бешеная собака.
– Значит вам сказали чистую ложь, сказал Леонард, раскрасневшись.
– Право, как бешеная собака: его родители рады-радешеньки, что сбыли его с рук, протурили его в Америку. Говорят, будто бы он составил там большой капитал; если это правда, то тем более не заслуживает он похвалы, потому что совершенно позабыл своих родственников.
– Сэр, сказал Леонард: – теперь я утвердительно могу сказать вам, что в этом отношении вас обманули. Я знаю сам, что он был весьма великодушен к одной родственнице, которая менее других имеет права на его пособие, и я слышал, что имя его всегда произносится этой родственницей не иначе, как с любовью и похвалою.
Ричард немедленно начал насвистывать американскую песню и прошел несколько шагов, не сказав ни слова. После этого он выразил легкое извинение за свой нелепый отзыв и, обычным своим смелым и вкрадчивым разговором, старался что-нибудь выпытать из души своего спутника. Очевидно было, что он поражен был чистотою и определительностью выражения Леонарда. Он не раз выражал свое изумление и смотрел ему в лицо внимательно и с удовольствием. На Леонарде надето было новое платье, которым снабдили его Риккабокка и его жена. Покрой этого платья как нельзя более шел бы к молодому провинциальному лавочнику в хороших обстоятельствах; но так как Леонард вовсе не думал о своем платье, то непринужденные его движения обнаруживали в нем настоящего джентльмена.
В это время они вступили на поля. Леонард остановился перед небольшим участком земли, засеянным рожью.
– Мне кажется, это поле гораздо бы лучше было оставить под траву: оно так близко к городу, сказал он.
– Без всякого сомнения, отвечал Ричард: – но надобно сказать, что здешний народ во всем назади. Видишь ли ты вон этот большой парк, вон что там, на другой стороне дороги? Мне кажется, то место более удобно для посева, а не для травы; но тогда что же сталось бы с оленями милорда? Эти милорды совсем не обращают внимания на агрономию.
– Однако, ведь не ваш же милорд засеял это поле рожью? сказал Леонард, с улыбкой.
– Что же ты заключаешь из этого?
– То, что каждый человек должен заботиться о своей собственной земле, сказал Леонард с быстротой, которую он усвоил от доктора Риккабокка.
– Ты, я вижу, малый умный, сказал Ричард: – когда нибудь мы поговорим об этом предмете подробнее.
Дом мистера Эвенеля был уже перед глазами.
– Ты можешь пройти теперь в небольшую калиточку в заборе, сказал Ричард. – Пройди через сад, заверни за угол дома, и вон подле того остриженного дуба ты очутишься у самого крыльца. Что с тобой? неужели ты боишься идти туда?
– Я здесь совершенно чужой человек.
– В таком случае, не хочешь ли, я провожу тебя? Я ведь сказал, что знаю этих стариков.
– О, нет, сэр, благодарю вас; мне кажется, будет лучше, если я встречусь с ними без посторонних.
– В таком случае, иди; да нет! постой на минуту: вот что я скажу тебе молодой человек: обращение мистрисс Эвенель довольно холодно, – только ты старайся не замечать этого.
Леонард поблагодарил добродушного незнакомца, перешел через поле, вошел в калитку и на минуту остановился под тенью старого дуплистого дуба. Грачи возвращались к своим гнездам. При виде человеческой фигуры под деревом, они вспорхнули и, витая в воздухе, следили за ней издали. Из глубины ветвей молодые дети их кричали громко и пронзительно.
Глава XXXIV
Молодой человек вошел в чистую, светлую парадную гостиную.
– Здравствуйте! сказала мистрисс Эвенель, весьма сухо.
– Здравствуйте, джентльмен! вскричал бедный Джон.
– Это твой внук, Леонард Ферфильд, сказала мистрисс Эвенель.
Но, несмотря на это, Джон поднялся со стула; колени его дрожали; он пристально посмотрел в лицо Леонарда и потом, склонив голову на грудь, горько заплакал.
– Это Нора! говорил он сквозь слезы: – Нора! глаза Норы! И он щурит эти глаза точно как Нора!
Мистрисс Эвенель плавно подошла к Леонарду и отвела его в сторону.
– Он очень слаб, прошептала она:– твое прибытие сильно растрогало его… Пойдем со мной: я покажу тебе твою комнату.
Леопард поднялся за ней по лестнице и вошел в комнату, чисто и даже изящно убранную. Ковер и занавеси, впрочем, полиняли от солнца; рисунок на них был старинный. Вся комната имела вид, по которому следовало заключить, что она долго оставалась незанятою.
При входе вх нее, мистрисс Эвенель опустилась на первый стул.
Леонард, с нежностью, обвил руками стан её.
– Простите меня, дорогая бабушка: мне кажется, я сильно обеспокоил вас.
Мистрисс Эвенель быстро освободилась от объятий юноши. Выражение лица её изменилось; казалось, что все нервы её приведены были в движение. Положив руки на густые кудри Леонарда, она с чувством произнесла:
– Да благословит тебя Бог, внук мой!
И вместе с этим оставила комнату.
Леонард опустил на пол свой чемоданчик и внимательно осмотрелся кругом. Казалось, что комната была занимаема прежде женщиной. На маленьком комоде стояла рабочая шкатулка; над комодом находилось несколько полочек для книг, подвешенных на лентах, некогда голубого, но теперь неопределенного цвета. При каждой полочке, на тех местах, где проходили ленты, приделаны были бантики и толковые кисточки – вкус женщины, или, вернее, девицы, которая старается придать особенную прелесть самым обыкновенным окружающим ее предметам. По привычке, можно сказать, механической, свойственной всем учащимся, Леонард взял с полки несколько книг. Это были: Спенсера «Прекрасная Царица»; сочинения Расина на французском и Тассо на итальянском языке. На заглавном листе каждого тома находилась надпись «Леонора», сделанная знакомым Леонарду почерком. Леонард поцаловал книги и положил их на место с чувством, исполненным нежности.
Леонард не пробыл в своей комнате и четверти часа, когда в дверь постучалась служанка и пригласила его к чаю.
Бедный Джон успокоился и даже сделался веселее; мистрисс Эвенель сидела подле него и в своих руках держала его руку. Джон беспрестанно спрашивал о сестре своей Джэн; не ожидая ответа на свои вопросы. Потом он разговорился о сквайре, которого поминутно смешивал с Одлеем Эджертоном, говорил много о выборах и партии «синих» и выражал надежду, что Леонард современем сам будет приверженцем этой партии и её верным защитником. Наконец он занялся чаем и за этим занятием не произносил ни слова.
Мистрисс Эвенель говорила очень мало, но от времени до времени бросала на Леонарда взгляды, и при каждом из этих взглядов лицо её судорожно искажалось.
Вскоре после девяти часов мисстрисс Эвенель зажгла свечу и, вручив ее Леонарду, сказала:
– Ты, вероятно, устал; комнату свою знаешь. Спокойной ночи.
Леонард взял свечу и, по обыкновению, постоянно соблюдаемому дома, поцаловал щоку бабушки. Потом он взял за руку деда и также поцаловал его. Старик уже дремал и сквозь сон пробормотал: «это Нора!»
Прошло полчаса после того, как Леонард удалился в свою комнату, когда в гостиную тихо вошел Ричард Эвенель и присоединился к беседе своих родителей.
– Ну, что, матушка? спросил он.
– Ничего, Ричард ведь ты видел его?
– И полюбил его. Знаете ли, у него глаза совершенно как у Норы? его глаза гораздо больше имеют этого сходства, нежели глаза сестры Джэн.
– Да; я сама скажу, что он гораздо лучше сестры Джэн и больше всех вас похож на отца. В свое время Джон был красавец. Так тебе понравился этот мальчик? значит ты возьмешь его к себе?
– Непременно. Потрудитесь сказать ему завтра, что он поедет к джентльмену, который будет ему другом, и больше ни слова. Почтовая карета будет у дверей сейчас после завтрака. Пусть он садится в нее и отправляется, а я буду поджидать его за городом. Какую комнату вы отвели ему?
– Ту, которую ты не хотел взять.
– Комнату, в которой спала Нора? О, нет! Я не мог сомкнуть в ней глаза на одну секунду. Сколько чарующей прелести было в этой девушке! и как мы все любили ее! Да и стоило любить ее: она была так прекрасна и так добра… слишком добра, чтобы жить ей в этом мире.
– Никого из нас нельзя назвать слишком добрым, сказала мистрисс Эвенель, весьма сурово: – и прошу тебя в другой раз не выражаться подобным образом. Спокойной ночи. Мне пора уложить в постель твоего бедного отца.
На другое утро, когда Леонард проснулся, глаза его остановились на лице мистрисс Эвенель, склонившейся над его подушкой. Но прошло много времени, прежде чем он узнал это лицо: до такой степени изменилось его выражение; в нем столько было чувства нежного, материнского, что лицо его родной матери не казалось ему таким привлекательным.
– Ах это вы, бабушка! произнес он, приподнявшись и в то же время обвив руками её шею.
На этот раз мистрисс Эвенель не отрывалась от объятий внука; напротив того, она сама крепко прижала его к груди своей и несколько раз горячо поцаловала. Наконец она вдруг прекратила свои ласки и стала ходить по комнате, крепко сжимая себе руки. Когда она остановилась, лицо её приняло свою обычную суровость и холодность.
– Время вставать, Леонард, сказала она. – Сегодня ты уедешь от нас. Один джентльмен обещался взять тебя под свое покровительство и сделать для тебя более, чем можем сделать мы. Карета скоро явится к дверям: поторопись, мой друг.
Джон не являлся к завтраку. Бабушка сказала, что он просыпается поздно, и что его не должно беспокоить.
Едва только кончился завтрак, как к дверям дома подъехала карета.
– Пожалуста, Леонард, не заставляй ждать себя: джентльмен, с которым ты поедешь, человек весьма пунктуальный.
– Но ведь он еще не приехал.
– И не приедет: он отправился вперед пешком и будет ждать тебя за городом.
– Скажите, бабушка, как его зовут, и почему он так заботится обо мне.
– Он сам тебе скажет об этом. Ну, готов?
– Готов. Но, бабушка, вы благословите меня? Я вас люблю уже как мать.
– Благословляю тебя, внук мой, твердо сказала мистрисс Эвенель. – Будь честен и добр и берегись первого необдуманного и ложного шага.
Вместе с этим она судорожно сжала ему руку и проводила его в уличную дверь.
Извощик щелкнул бичем, и карета покатилась. Леонард высунулся из окна, чтобы в последний раз взглянуть на бабушку. Но ветви стриженого дуба и его сучковатый ствол скрыли ее от его взора. Он смотрел по направлению к дому Эвенелей до поворота на большую дорогу и ничего больше не видал, кроме печального дерева.
Глава XXXV
– Постой! вскричал кто-то, и, к удивлению Леонарда, незнакомец, который разговаривал с ним в предшествующий вечер, вошел в карету.
– А! сказал Ричард: – вы, верно, не ожидали встретить здесь такого сорта людей, как я? Впрочем, успокойтесь.
И с этими словами Ричард вынул из кармана книгу, облокотился на спинку своего места и начал читать.
Леонард бросал украдкою взоры на оживленное, несколько суровое, но вместе с тем прекрасное лицо своего спутника и более и более находил в нем сходства с бедным Джоном, на физиономии которого, несмотря на его старость и немощь, оставались еще следы замечательной красоты. И помощию той быстрой последовательности в идеях, которую сообщают уму занятия математикою, молодой человек тотчас же предположил, что он видит перед собою своего дядю Ричарда. Впрочем, он был так скромен, что представил джентльмену самому избрать время для объяснений, а между тем продолжал обдумывать в молчании новость своего положения. Мистер Ричард читал чрезвычайно быстро, иногда разрезывая листы в книге перочинным ножом, иногда разрывая их указательным пальцем, иногда пропуская целые страницы. Так он пробежал весь том, положил его в сторону, закурил сигару и начал говорить.
Он сделал много вопросов Леонарду относительно его воспитания, и именно относительно средств, помощию которых он образовался, а Леонард, все более убеждаясь, что он говорит с родственником, отвечал откровенно.
Ричард не находил странным, что Леонард приобрел так много сведений при самом поверхностном руководстве.
Ричард Эвенель был также сам своим воспитателем. Он жил слишком долго с нашими братьями-антиподами по ту сторону Атлантиды, чтобы не приобрести там лихорадочной склонности к чтению. Но выбор книг у него был совершенно другой, чем у Леонарда. Книги, которые он читал, непременно должны были быть новыми: читать старые книги значило, по мнению его, идти назад в образовании. Он воображал, что новые книги непременно должны содержать новые идеи – заблуждение, свойственное большей части людей – и наш счастливый аферист был истинным порождением современности.
Утомясь разговором, он отдал книгу, которую читал, Леонарду, и, вынув бумажник и карандаш, стал заниматься вычислениями, касавшимися своих дел; после этого он впал в размышления.
Подъехав к гостинице, в которой Ричард познакомился с мистером Дэлем, он нашел, что дилижанс, в котором он хотел продолжать свое путешествие, совершенно полон. Ричард должен был таким образом ехать в коляске, не переставая ворчать на неудобства и погонять почтальона к более скорой езде.
– Какая еще вялая эта страна, несмотря на все её тщеславие, сказал он: – очень, очень вяла. Время – те же деньги; с этим все согласны в Соединенных Штатах, потому что там большая часть людей занята делом и вполне понимает значение времени. Здесь же, напротив того, большая часть народонаселения как будто хочет сказать: «время дано для наслаждения».
К вечеру коляска подъехала к заставе большего города, и Ричард делался все нетерпеливее. Изящество его манер совершенно исчезло: он выставил ноги из окна и величественно болтал ими в воздушном пространстве, расстегнул свой жилет, туже повязал галстух, готовясь с достоинством въехать в свои владения. Глядя на него, Леонард догадался, что они близки к окончанию путешествия.
Смиренные пешеходы, поглядывая на коляску, прикасались к своим шляпам. Ричард отвечал на их поклоны движением головы, более снисходительным, чем положительно любезным. Коляска быстро повернула влево и остановилась перед красивым домом, очень новым, очень опрятным, украшенным двумя дорическими колоннами под мрамор и двумя воротами по сторонам.
– Эй! вскричал почтальон, пронзительно хлопнув бичом.
Двое ребят играли перед домом, и тут же сушилось белье, развешенное по деревьям и веревкам вокруг этого миловидного жилища.
– Негодные мальчишки опять тут играют! проворчал Дик. – Старуха, должно быть, принялась за стирку. Вот я вас, повесы!
Вслед за этим монологом, смирная на вид женщина выбежала из двери, поспешно схватила детей, которые, завидев коляску, сами бросились было прочь, отворила ворота и с трепетом ожидала появления гневного лица, которое хозяин дома выставил в это время из коляски.
– Говорил я или нет, сказал Дик: – что я не хочу, чтобы эти оборванцы играли перед моим домом? а?
– Простите, сэр.
– Лучше и не оправдывайся. А говорил я или не говорил, чтобы не вешать белья на мою сирень, и что если я еще замечу подобные беспорядки….
– Извините, сэр.
– Ты должна убираться прочь от меня в первую же субботу…. Ступай вперед, почтальон!.. беспечность и непослушание этих людей оскорбляют человеческое достоинство, проворчал Ричард, тоном сильной мизантропии.
Коляска катилась все это время по ровной, усыпанной щебнем дороге, среди полей, носящих на себе признаки самой старательной культуры. По свойственной Леонарду проницательности, привычный глаз его тотчас открыл тут плоды усилий опытного агронома. До тех пор он смотрел на ферму сквайра, как на образцовое земледельческое учреждение, так как утонченный вкус Джакеймо был обращен на садоводство, а не на полевое хозяйство. Но ферма сквайра много теряла от применения к ней устарелых систем хозяйства и от желания пустить пыль в глаза или украсить местность с ущербом для собственных выгод, чего уже не встречается в современных образцовых фермах. Там были, например, большие изгороди из кустарников, которые хотя и составляют одну из живописных принадлежностей Старой Англии, но значительно мешают производительности земли; большие деревья, отеняющие полевые полосы и служащие убежищем для птиц; зеленые лужайки, разбросанные по десятинам, и пригорки, поросшие лесом, вдающиеся внутрь поля, подвергая его опустошительному влиянию кроликов и заслоняя солнечный свет. Все эти и подобные промахи в хозяйстве фермера-джентльмена здравый смысл и мнение Джакомо сделали очень заметными для наблюдательности Леонарда. Подобных ошибок не видно было во владении Ричарда Эвенеля. Поле было разделено на обширные участки, изгороди были подровнены и подрезаны до той лишь ширины, какая необходима для межников. Ни один колос не был закрыт от живительного влияния солнца, ни один фут удобной земли не лежал впусте; лес не рос где ему вздумается; репейник не развевался безнаказанно по воздуху. Плантации были размещены не там, где бы живописец указал им место, но именно там, где фермер находил то удобным, рассчитывая на степень склонения земли, влияние ветра и т. д. Неужели во всем этом не было красоты? Здесь именно представлялась красота своего рода, – красота вполне понятная для опытного рассудка, – красота пользы и барыша, – красота, которая обещала неимоверно большой доход.
И Леонард не мог удержаться от крика удивления, который приятно пощекотал слух Ричарда Эвенеля.
– Это ваша ферма! сказал мальчик в восторге.
– Именно, отвечал Ричард, снова приходя в веселое расположение духа. – Если бы вы видели, что это была за земля, когда я купил ее! И после этого нас, новых владельцев, не ценят здесь, считая за каких-то пришлецов.
Коляска ехала теперь по прелестной роще, и дом все более и более выходил наружу, – дом с портиком и службами, которые маскировались сзади и не уничтожали впечатления целого.
Ямщик сошел и позвонил в колокольчик.
– Того и гляди, что они заставят меня дожидаться, сказал мистер Ричард, как будто повторяя известную фразу Людовика XIV.
Но это опасение не оправдалось: дверь отворилась, тучный лакей без ливреи, впрочем, явился встретить своего господина и помочь ему выйти из коляски. На его лице не было заметно радостной улыбки, но только услужливость и молчаливая почтительность.
– Где Джорж? отчего его не видно у дверей? спросил Ричард, вылезая из коляски и опираясь на протянутую руку лакея, так осторожно, как будто бы он страдал подагрою.
К счастью, Джорж пришел вслед за тем, поспешно надев свою ливрею.
– Разберите вещи, вы оба, сказал Ричард, расплачиваясь с ямщиком.
Леонард стоял на дороге, с любопытством рассматривая дом.
– Не правда ли, прекрасное строение? чисто классические размеры, – не так ли? спросил Ричард. – Завтра мы посмотрим и мои заведения.
Потом он дружески взял Леонарда за руку и повел его в дом. Он показал ему залу, с резным, красного дерева столиком для шляп, потом гостиную, объясняя все её достоинства; несмотря на летнюю пору, гостиная казалась прохладною, как обыкновенно комнаты в выстроенных недавно домах, вновь оклеенные обоями.
Убранство было изящно и соответствовало привычкам богатого негоцианта. Тут не было заметно излишних претензий на барство, а потому не видно было и пошлости в обстановке комнат. Потом Ричард показал свою библиотеку, уставленную в шкапах красного дерева, с большими зеркальными стеклами, и избранных авторов в великолепных переплетах.
– Мы, городские жители, более пристрастны к современным авторам, чем наша престарелая родня, живущая по деревням, которая очень уважает и отживших уже на земле и в памяти молодого поколения писателей, заметил хозяин.
За тем он повел мальчика по лестнице вверх через спальни, которые были очень опрятны, уютны и со всеми изысканными удобствами новейшего времени; наконец, остановившись в комнате, предназначенной, по видимому, для одного Ленни, он сказал:
– А вот и твоя клетушка. Догадался ли ты наконец, кто я?
– Кто же, кроме дядюшки моего Ричарда может быть так милостив ко мне? отвечал Леонард.
Этот комплимент не польстил Ричарду. Он остался недоволен и несколько даже сконфузился. Он ожидал, что его примут по крайней мере за лорда, забывая, что в разговорах своих он готов был всегда сострить насчет лордов.
– Как! сказал он наконец, кусая себе губы: – так по твоему я не похож на джентльмена? Пойдем же, и вперед будь учтивее.
Леонард, к удивлению своему, заметил, что он сказал неприятное, и с добродушием, свойственным неиспорченным натурам, отвечал:
– Я судил по вашей любезности, сэр, и вашему сходству с моим дедом; иначе я никак бы не вообразил, что мы с вами родня.
– Мм! отвечал Ричард. – Ты можешь теперь умыть себе руки, а потом приходи вниз обедать: минут через десять ты услышишь сигнальный звонок. Вот здесь есть колокольчик: позвони, если тебе что понадобится.
С этими словами Ричард повернулся и пошел по лестнице. Он заглянул в столовую, полюбовался на серебряные тарелки, стоявшие на полках буфета, и на патентованные ложки и вилки, лежавшие у приборов. Потом он подошел к зеркалу, бывшему над камином, и, желая видеть всю свою фигуру, влез на стул. Он только что принял позу, которая, во мнении его, была особенно величественна, когда вошел камердинер, который, как питомец Лондона, хотел тотчас же скрыться незамеченным, но Ричард увидел его в зеркале и покраснел до ушей.
– Джервис, сказал он кротко – Джервис, не изменить ли мне этих панталон?
Кстати о панталонах. Мистер Ричард не забыл снабдить своего племянника более полным и изящным гардеробом, чем какой помещался в шкапах Риккабокка. В городе находился очень хороший портной, и платье мальчика было сшито прекрасно. Таким образом, по своему остроумному лицу, своим цветущим щекам, которые, несмотря на занятия науками и ночи, проведенные без сна, удерживали смуглый румянец, наложенный деревенским солнцем, Леонард Ферфильд мог не уроня себя показаться под окном в доме Гента. Ричард расхохотался, увидав в первый раз часы, которые бедный итальянец подарил Леонарду; но что всего лучше – он не ограничился одним смехом, а дал мальчику другие часы, с просьбою «спрятать его луковицу». Леонард был более недоволен насмешкой над подарком своего прежнего патрона, чем обрадован новым подарком дяди. Но Ричард Эвенель не понимал тонкостей чувства. Впрочем, в несколько дней Леонард совершенно применился к привычкам своего дяди. Нельзя сказать, чтоб питомец деревни находил прямые недостатки в образе мыслей и приемах своего дяди; но бывают люди, воспитание которых направлено таким образом, что к какому бы сословию мы ни принадлежали, какое бы положение мы ни занимали в свете, мы замечаем дурную сторону этого воспитания, и именно недостаток уважения к другим. Например, сквайр точно так же был груб подчас, как и Ричард Эвенель, но грубость сквайра не оскорбляла чувства приличия, а если сквайру случалось забыться, то он спешил потом поправить свою ошибку. Напротив того, мистер Ричард, был ли он в духе, или не в духе, имел способность всегда задевать одну из самых чувствительных струн вашего сердца, и это не от злости, но от недостатка в его организме подобных же чувствительных струн. В самом деле, он был во многих отношениях прекрасный человек и полезный для общества гражданин. Но его достоинства нуждались в более нежном оттенке, более округленных изгибах, которые составляют прелесть характера. Он был честен, но несколько крут в своих действия с особенною зоркостью следя за своими выводами. Он был справедлив, но лишь на столько, на сколько того требует сущность известного дела. Он не любил оказывать снисхождение и не вносил в понятие о правоте никакой дозы мягкости и сострадания. Он был щедр, но скорее от сознания того, чем другие были обязаны в отношении к нему, чем с целью доставить кому нибудь удовольствие; он разумел щедрость капиталом, который должен приносить проценты. Он ожидал в награду себе значительной благодарности и, обязав человека, думал, что он купил в нем невольника. Всякий, имеющий избирательный голос, мог смело обратиться к нему с просьбою о помощи и покровительстве; но зато горе тому избирателю, который замедлит выполнить все наставления мистера Эвенеля.
В этом краю Ричард основался по возвращении из Америки, где он значительно разбогател, сначала при помощи своего коммерческого ума, а потом посредством смелых спекуляций и уменья пользоваться обстоятельствами. Он пустил все свое состояние в обороты: вошел в компанию пивоваров, вскоре скупил паи своих сообщников, потом снял значительную хлебную мельницу. Тут он быстро разжился, купил именье в двести-триста десятин земли, выстроил дом и решился насладиться жизнью и играть значительную роль в обществе. Теперь он сделался руководителем всего городка, и слова его при разговоре с Одлеем Эджертоном, что от него зависит доставить ему два голоса при выборе в члены Парламента, были вовсе не пустым желанием придать себе мнимую важность. Кроме того, предложение его, смотря с его собственной точки зрения, вовсе не было так предосудительно, как казалось государственному человеку. Он получил особенное предубеждение против двух заседающих членов, – предубеждение, свойственное человеку с умеренным образом мыслей в политике и могущему много потерять при перемене обстоятельств: потому что мистер Слапп, действительный член, по уши завязший в долгах, был недоволен настоящим порядкомх вещей и желал перемен каких бы то ни было, – другой же, мистер Слики, представитель дворянского сословия, получавший по пяти тысяч фунтов в виде дивиденда на свои капиталы, особенно склонен был к нейтральному положению в деле выборов и смотрел на свой голос, как на средство поддержать равновесие партий, необходимое для вещественного благосостояния своей особы.
Ричард Эвенель, не обращая большего внимания на этих обоих джентльменов и не чувствуя особенного влечения к вигам с тех пор, как представителями вигов явились лорды, смотрел с особенным удовольствием на Одлея Эджертона, умеренного поборника коммерческим выгод. Но, даруя Одлею и его сотоварищам выгоду своего влияния, он считал себя совершенно вправе, положа руку на сердце, извлечь qui pro quo из действий своих к возвышению сэра Ричарда, как говорил он обыкновенно. Этот достойный гражданин чувствовал к аристократии какое-то тайное, невольное влечение. Общество Скрюстоуна, подобно другим провинциальным городам, состояло из двух сословии: коммерческого и исключительного. Под последним разрядом разумелись люди, жившие отдельно вокруг развалин древнего аббатства. Они восхищались былыми судьбами этого здания, связанными с генеалогиями их собственных фамилий, и усматривали те же развалины в своих финансовых бюджетах. Тут были вдовы окружных баронов, миленькие, но уже зрелые девицы, отставные офицеры, сынки богатых сквайров, оставшиеся холостяками, – одним словом, достойная, блестящая аристократия, которая думала о себе более, чем Гауэры, Говарды, Куртнеи и Сеймуры, взятые вместе. Давно еще пробудилось в Ричарде Эвенеле желание попасть в этот круг, и он отчасти успевал в своем намерении. Много обстоятельств содействовали тому. Во первых, он был не женат и хорош собою, а в этом кругу нашлось несколько особ прекрасного пола с свободным сердцем. Во вторых, он был единственный обыватель Скрюстоуна, державший хорошего повара, дававший обеды, – и отставные служаки осаждали его дом во уважение его славной дичины. В третьих – и это главное – все они ненавидели заседающих членов, а известно, что единодушие в политике составит из обломков хрусталя или фарфора более стройное целое, чем лучший алмазный цемент при недостатке согласия. Ричард Эвенель умел внушить своим согражданам особенное уважение к своей особе; он более и более убеждался, что от магнитического влияния серебряных пенни и золотых монет в семь шиллингов он получил неоспоримую способность выделяться из толпы. Ему сильно хотелось взять жену из высшего круга, но все девицы и вдовы, встречавшиеся ему, не были для него довольно знатны и благовоспитанны. Любимою мечтою его было представлять себе, что жену его станут некогда величать милэди, и что при оффициальных торжествах, вслед за воззванием: «сэр Ричард!», он пойдет впереди самого полковника Помплея. Впрочем, несмотря на совершенную безуспешность своих дипломатических сношений с мистером Эджертоном, к которому он питал довольно живое чувство негодования, он не жертвовал, как поступили бы многие другие, своими политическими убеждениями делу личного самолюбия. Но так как все-таки Одлей Эджертон благосклонно принял городскую депутацию и заготовил биль в её видах, то значение Эвенеля и понятие о действиях Парламента чрезвычайно возвысились в мнении граждан Скрюстоуна. Чтобы должным образом определить достоинства Ричарда Эвенеля, в сравнении с его недостатками, нужно принять в рассчет, что он сделал для пользы города. Его деятельность, его быстрое соображение общественных выгод, поддерживаемое большими денежными средствами и характером смелым, предприимчивым и повелительным, распространили в городе цивилизацию с быстротой и силою паровой машины.
Если город был хорошо вымощен и хорошо освещен, если пол-дюжина грязных переулков превратились в красивую улицу, если он не нуждался уже более в колодцах и резервуарах, если нищенство было уменьшено на две-трети, то все это должно приписать запасу новой живой крови, которую Ричард Эвенель влил в одряхлевшие члены своих сограждан. Пример сделался заразительным. «Когда я приехал в город, здесь не было ни одного окна с зеркальными стеклами – говорил Ричард Эвенель – а теперь посмотрите-ка на Гей-Стрит!» Он приобрел совершенный кредит, нашел тотчас же подражателей, и хотя собственные его занятия не требовали зеркальных стекол в доме, он возбудил дух предприимчивости, который вел к украшению города.
Мистер Эвенель представил Леонарда своим друзьям не прежде, как через неделю. Он внушил ему, что надо стараться отвыкать от деревенских понятий и приемов. На большом обеде, данном дядею, племянник был оффициально представлен; но, к совершенному прискорбию и замешательству своего покровителя, он не произнес во все продолжение торжества ни слова. Да и как он мог раскрыть рот, когда мисс Клэрина Маубрей говорила за четверых, а именитый полковник Помплей все-еще недосказал своей бесконечной истории об осаде Серингапатама?
Глава XXXVI
Пока Леонард привыкает постепенно к блеску, его окружающему, и со вздохом вспоминает о хижине своей матери и серебристом фонтане в цветнике итальянца, мы перенесемся с тобою, читатель, в столицу и встанем посреди веселой толпы, расхаживающей по пыльным дорогам или отдыхающей в тени деревьев Гейд-Парка. Теперь самая лучшая пора сезона; но короткий день модной лондонской жизни, начинающийся с двух часов пополудни, приближается к концу. Группы в Роттен-Роу начинают густеть. Возле статуи Ахиллеса и вдалеке от прочих зрителей, какой-то джентльмен, заложив одну руку за жилет, а другою облокотясь на палку, задумчиво смотрит на непрерывную вереницу кавалькад и экипажей. Этот человек еще в весне своей жизни, поре, когда всякий более или менее общителен, когда знакомства юности развиваются в дружбу, когда все лица, высоко поставленные судьбою, оказывают такое сильное влияние на изменчивую поверхность общества. Но, несмотря на то, что, когда его сверстники были еще мальчиками в коллегиях, этот человек рос посреди представителей высшего общества, несмотря на то, что он обладал всеми качествами, дарованными ему природою и обстоятельствами, для того, чтобы навсегда удержать на себе светский лоск или заменить его более существенной репутацией, он стоял теперь как чужой в этой толпе своих соотечественников.
Красавицы проходили мимо в изящных туалетах, государственные люди спешили в сенат, дэнди стремились в клубы, – между тем не заметно было ни одного взгляда, ни одного приветствия, ни одной улыбки, которые бы говорили одинокому зрителю: «пойдем с нами: ты принадлежишь к нашему кругу.» От времени до времени какой нибудь франт средних лет, пройдя мимо нашего наблюдателя, оборачивался, чтобы посмотреть назад; но второй взгляд, видно, уничтожал ошибку первого, и франт в молчании продолжал свой путь.
– Клянусь моими предками, сказал незнакомец самому себе: – теперь я понимаю, что должен почувствовать умерший человек, если его вызвать к жизни и показать ему живущих.
Время проходит; вечерний сумрак быстро опускается на землю. Наш странник остается один в парке.
Он начинает дышать свободнее, замечая, что дорожки пустеют.
– Теперь в атмосфере довольно кислорода, сказал он громко:– и я могу пройтись, не задыхаясь этими густыми испарениями толпы. О, химики! как вы ошибаетесь! Вы говорите нам, что толпа заражает воздух, но не угадываете, почему именно. Не легкия заражают нашу стихию, а испарения от злых сердец. Когда какой нибудь завитой и раздушенный господин дышет на меня, я чувствую, как развивается во мне зародыш страданий. Allons, друг мой, Нерон! походим теперь и мы с тобою.
Он дотронулся своею тростью до большой ныофаундлэндской собаки, которая лежала протянувшись у его ног; и оба друга тихонько стали подвигаться по сумрачным аллеям. Наконец незнакомец остановился и опустился на скамью, бывшую под деревом.
– Половина осьмого, сказал он, посмотрев на часы: – можно выкурить сигару, не оскорбляя ни чьего обоняния.
Он вынул свою сигарочницу, зажег спичку и, снова облокотясь на спинку лавки, задумчиво глядел на струи дыма, которые носились по воздуху, постепенно бледнея и расплываясь.
– На нашем свете, Нерон, сказал он, обращаясь к собаке:– нет более условной вещи, как независимость человека, которою он так хвастается. Я, например, свободный англичанин, гражданин мира, не смею курить в парке сигару в половине шестого, когда публика здесь, точно так же, как не смею опустить руку в карман лорда-канцлера. Закон не запрещает мне курить, Нерон; но то, что позволительно в половине осьмого, составляет преступление в половине шестого. О, Нерон, Нерон, счастливая собака! никакой предразсудок не заставит твоего хвоста сделать лишнее движение Твой инстинкт заменяет для тебя разум. Ты был бы совершенно счастлив, если бы в минуту грусти мог развлекаться сигарой. Попробуй, Нерон, – попробуй, мой неизбалованный друг!
И, отделясь от спинки скамьи, он хотел вставить янтарь мундштука в зубы собаке.
Когда он этим занимался с невозмутимою важностью, две особы подошли к этому же месту. Одна из них был слабый и больной на вид старик. Его истертый сюртук был застегнут до верху и ложился складками на его впалой груди. Другая – была девушка лет четырнадцати, на руку которой старик тяжело опирался. Щоки её были бледны; на лице её выражалось безропотное страдание, до такой степени глубокое, что казалось, что она не знала радости даже и в детстве.
– Отдохните здесь, папа, сказала девушка кротко.
И она указала на скамью, не замечая сидевшего на ней, который почти совершенно был заслонен спустившимися ветвями дерева.
Старик сел, тяжело вздохнув, потом, увидав незнакомца, снял шляпу и сказал голосом, напоминавшим тон образованного общества:
Извините, если я обеспокою вас, сэр.
Незнакомец приподнял голову и, заметив, что девица стоит, встал, как будто предлагая ей место на лавке.
Но девушка не замечала его.
Она смотрела на отца и заботливо вытирала ему лоб маленьким платкок, который сняла у себя с шеи.
Нерон, довольный, что отделался от сигары, начал делать прыжки и лансады, как будто вознаграждая себя за выдержанное испытание, и теперь, возвратясь к скамье с удивленным взором, он стал обнюхивать соседей своего барина.
– Поди сюда, сэр, сказал барин, обращаясь к собаке. – Не бойтесь его, продолжал он, ободряя девицу.
Но девушка, неслушавшая его в эту минуту, вскричала вдруг, более тревожным, чем испуганным голосом:
– Он упал в обморок! Батюшка! батюшка!
Незнакомец оттолкнул собаку, которая была у него на пути, и поспешил развязать галстух у бедного страдальца.
В это время луна выплыла из за облака, и свет её упал ма изнеможенное лицо старика.
«Лицо это как будто памятно мне, хотя очень изменилось», подумал незнакомец.
И потом, наклонясь к девушке, которая упала на колени и терла руки своему отцу, он спросил:
– Как зовут вашего батюшку, дитя мое?
Девушка была слишком занята в эту минуту, чтобы услыхать вопрос.
Незнакомец положил ей на плечо руку и повторил свои слова.
– Дигби, отвечала девушка, отрывисто.
В это время чувства стали возвращаться к отцу её. Через несколько минут он был уже в состоянии выразить незнакомцу свою благодарность. Но последний взял его руку и сказал дрожащим и нежным голосом:
– Возможно ли, я опять вижу своего сослуживца? Эльджернон Дигби, я не забыл вас; но, кажется, Англия вас забыла.
Чахоточный румянец покрыл щоки старого солдата, и он отвечал незнакомцу, смотря в сторону:
– Мое имя Дигби, это правда, сэр; но я не думаю, чтобы мы когда нибудь встречались. Пойдем, Гелен: теперь мне лучше, – пойдем домой.
– Поиграйте, займитесь с этой собакой, дитя мое, сказал незнакомец: – а мне надо переговорить с вашим батюшкой.
Девушка с покорным видом сделала знак согласия и отошла; но она не играла с собакой.
– Видно, мне нужно рекомендоваться вам формально, сказал незнакомец. – Мы были с вами в одном полку, и имя мое л'Эстрендж.
– Ах, милорд, сказал солдат, вставая: – простите меня.
– Меня, кажется, не называли милордом за нашим походным котлом. расскажите мне, что случилось с вами с тех пор, как мы не видались? вы на половинном жалованье?
Мистер Дигби печально опустил голову.
– Дигби, старый товарищ, не можете ли вы мне одолжить взаймы сто фунтов? сказал лорд л'Эстрендж, трепля бывшего воина по плечу. – Что, у вас не найдется такой суммы? Тем лучше: значит я могу ссудить ее вам.
Мистер Дигби залился слезами.
Лорд л'Эстрендж как будто не заметив этого.
– Мы были оба некогда чудаками, сказал он: – и я с удовольствием припоминаю, как часто занимал у вас деньги.
– У меня! Ах, лорд л'Эстрендж!
– С тех пор вы женились и, верно, переменились. расскажете мне все по порядку, мои старый друг.
Мистер Дигби, который между тем успел окончательно придти в себя и успокоить свои потрясенные нервы, встал и произнес спокойным голосом:
– Милорд, бесполезно говорить обо мне, точно так же, как и помогать мне. Я почти умирающий. Но вот дочь моя, – моя единственная дочь (тут он остановился, потом продолжал поспешнее:) – у меня есть родственники в одном из отдаленных графств, и если бы я мог увидеться с ними, я уверен, что они позаботились бы о девушке. Вот что в течение нескольких недель составляет предмет моих надежд, моей мечты, моей молитвы. Я могу сделать это путешествие только при вашей помощи. Для себя я не стыдился же просить милостыни: буду ли стыдиться для неё?
– Дигби, сказал л'Эстрендж, важным тоном: – не говорите ни о смерти, ни о милостыни. Вы были ближе к смерти, когда ядра свистали вокруг вас при Ватерлоо. Если солдат, встретясь с солдатом, говорит ему: друг, твой кошелек! то это признак не нищенства, а товарищества, братства. Стыдиться! Клянусь памятью Велизария, если бы я нуждался в деньгах, то я встал бы где нибудь на перекрестке с ватерлооскою медалью на груди и говорил бы всякому мимо идущему облизанному джентльмену, которого я спасал от французских сабель: вам стыдно, если я умираю с голоду. Облокотитесь на меня, продолжал л'Эстрендж, обращаясь к старику: – вам, видно, хочется домой; скажите, куда вам нужно идти?
Бедный солдат показал на Оксфорд-Стрит и с нерешительностью оперся на протянутую ему руку.
– А когда вы воротитесь от своих родственников, вы повидаетесь со мной? Как! неужели вы в раздумьи? Посетите же меня, – наверно?
– Я увижусь с вами.
– Честное слово?
– Честное слово, если только буду жив.
– Теперь я стою у Нейтсбриджа, с моим отцом; но вы всегда можете узнать мой адрес: в Гросвенор-Сквэре, спросить мистера Эджертона. Итак, вам предстоит длинное путешествие?
– Очень длинное.
– Не утомляйте себя: ездите не спеша…. Что вы, дитя мое? вам, кажется, завидно, что ваш батюшка опирается не на вашу руку?
Разговаривая таким образом, лорд л'Эстрендж выказывал одну за другою те странные особенности своего характера, за которые его считали в свете человеком бездушным. Может быть, читатель не совсем согласится с мнением света. Но если свет и будет уметь современем справедливо судить о характере человека, который не жил, не говорил, не чувствовал для света, то это случится разве спустя несколько столетий после того, как душа Гарлея л'Эстренджа оставит нашу планету.
Лорд л'Эстрендж расстался с мистером Дигби при входе в Оксфорд-Стрит. Тут отец и дочь взяли кабриолет. Мистер Дигби велел кучеру ехать к Эджвэрской дороге. Он не хотел сказать л'Эстренджу свой адрес, и при этом он так показался обиженным подобными распросами, что л'Эстрендж не смел настаивать. Напомнив солдату о его обещании увидаться с ним, Гарлей сунул ему в руку бумажник и поспешно удалился по направлению к Гросвенор-Сквэру.
Он подошел к подъезду квартиры Одлея Эджертона в то самое время, как этот джентльмен выходил из кареты; два друга вошли вместе в комнаты.
– Сегодня позволяется нации отдохнуть? спросил л'Эстрендж. – Бедная! ей так часто приходится слушать деловые прения, что надо удивляться прочности её комплекции.
– Заседание еще продолжается, отвечал Одлей серьёзно, не обращая внимания на остроту своего друга. – Но как доклад дел собственно государственных кончился, то я и отправился на некоторое время домой, с тем, что если бы я не нашел тебя здесь, то отыскал бы в парке.
– Именно, всякий знает, что я, в девять часов пополудни, сигара и Гейд-Парк составляем одно целое. Нет в Англии человека такого пунктуального в своих привычках, как я.
Тут друзья вошли в гостиную, в которой член Парламента сидел очень редко, так как его внутренние покои были в нижнем этаже.
– А ведь это тоже одна из твоих причуд, Гарлей, сказал он.
– Что такое?
– Показывать вид, что ты не терпишь комнат в нижнем этаже.
– Показывать вид! О софистический, прикованный к земле человек! Показывать вид! Ничто так не противоречит понятию о нашей душе, как нижний этаж дома. Мы и без того не достанем до неба, на сколько бы ступенек ни поднимались вверх.
– С этой символической точки зрения, сказал Одлей: – тебе надо жить на чердаке.
– Я бы с охотой там поселился, но не люблю новых туфлей. Новая головная щетка еще туда-сюда.
– Да что же общего у чердака с туфлями и головными щетками?
– Попробуй провести ночь на чердаке, и на другое утро у тебя не будет ни туфлей, ни щоток.
– Куда же я их дену?
– Ты побросаешь их в кошек.
– Какой вздор ты говоришь, Гарлей!
– Вздор! клянусь Аполлоном и его девятью сестрицами, что нет человека, у которого бы было так мало воображения, как у уважаемого мною члена Парламента. Отвечай мне искренно и торжественно, поднимался ли ты за облака в полете своих умозрений? приближался ли ты к звездам силою смелой мысли? искал ли в беспредельности тайную причину жизни?
– О, нет, нет, мой бедный Гарлей!
– После этого нечему тут удивляться, бедный Одлей, что ты не мог сообразить, что когда человек ляжет спать на чердаке и услышит визг и мяуканье кошек, то он, что ни попало, все покидает в этих милых животных. Вынеси свой стул на балкон. Нерон испортил у меня сегодня сигару. Я намерен теперь курить. Ты никогда не куришь, значит можешь, по крайней мере, любоваться на зелень сквэра.
Одлей слегка пожал плечами, но последовал совету и примеру своего друга и вынес стул на балкон. Нерон пришел также; но, ощущая глазами и носом присутствие сигары, он благоразумно отступил и улегся под столом.
– Одлей Эджертон, у меня есть к тебе просьба, как к лицу административному.
– Очень рад выслушать.
– В нашем полку был корнет, который лучше бы сделал, если бы не поступал в этот полк. Мы были оба с ним большие повесы и щеголи.
– Однако, это не мешало вам храбро драться.
– Повесы и щеголи почти всегда хорошие рубаки. Цезарь, который терпеливо вычесывал себе голову, подвивал свои кудри и, даже умирая, думал о том, грациозно ли выгнутся на его теле складки тоги, – Вальтер Ралей, который не мог сделать пешком более двадцати аршин от множества драгоценных камней, украшавших его башмаки, – Алкивиад, который выходил на агору с голубицей на груди и яблоком в руке, – Мюрат, одевавшийся в золото и дорогие меха, Деметрий Полиоркет, бывший франтиком на подобие французского маркиза, оказывались славными ребятами на поле брани. Такой неопрятный герой, как Кромвель, есть уже парадокс природы и феномен в истории…. Но возвратимся к нашему корнету. Я был богат, он беден. Когда глиняный горшок поплывет по реке вместе с чугунным, то, верно, одному из них не сдобровать. Все говорили, что Дигби скуп, а я его считал лишь чудаком. Но всякий, того-и-гляди, согласится, чтобы его разумели чудаком, только не нищим. Одним словом, я оставил армию и не видался с ним до нынешнего вечера. Мне кажется, что еще не было на свете никогда такого оборванного джентльмена, и вместе с тем такого патетического оборванца. Но, изволишь видеть, человек этот сражался в защиту Англии. Под Ватерлоо ведь не в бирюльки же играли; ты, я думаю, в этом уверен…. Итак, ты должен что нибудь сделать для Дигби. Что же ты сделаешь?
– Скажи по правде, Гарлей, этот человек не был из числа твоих близких друзей, а?
– Если бы он был моим другом, то не нуждался бы в пособии от правительства: тогда он не посовестился бы взять у меня денег.
– Все это прекрасно, Гарлей, но видишь ли в чем дело: бедных офицеров много, а денег, которыми мы можем располагать, очень мало. Нет ничего труднее, как исполнить просьбу, подобную твоей. В самом деле, я не знаю, как поступить. Ведь он получает половинное жалованье?
– Не думаю; или если и получает, то все это идет на уплату долгов. Да это не наше дело, мои милый: дело в том, что отец и дочь умирают с голоду.
– Но если он сам виноват, если он так был неосторожен….
– Ну пошел, пошел!.. Нерон, где ты, куда ты скрылся, моя милая собака?
– Я, право, очень жалею, что не могу этого сделать. Если бы еще что нибудь другое.
– Есть и другое. Мой человек – прекрасный малый во всех отношениях, только сильно испивает и никак не может исправиться от этой милой погрешности. Не поместишь ли ты его в Монетную Экспедицию?
– С удовольствием.
– Вот еще что. У меня есть знакомый – винный торговец. Он был честный человек, никогда никому не напоминал о долгах, потом обанкрутился. Я ему очень многим обязан, и у него прехорошенькая дочка. Нельзя ли его пристроить где нибудь в колониях при королевской миссии или в другом месте?
– Если ты желаешь, я могу это исполнить.
– Мой милый Одлей, я все еще не отстану от тебя и намерен просить милости для своей особы.
– Ах, сделай одолжение! вскричал Эджертон, с одушевлением.
– Скоро освободится место посланника во Флоренции. Я знаю хорошо эту часть. Должность была бы по мне. Приятный город, лучшие фиги в целой Италии, очень мало дела. Попробуй, поизведай лордов на этот счет.
– Я заранее предвижу развязку. Лорды будут очень рады удержать в государственной службе такого даровитого человека, как ты, и сына такого пэра, как лорд Лэнсмер.
– И это не стыдно тебе, лицеприятный представитель Парламента! вскричал Гарлей л'Эстрендж. – Ты не отказываешься помочь красноносому лакею, плутоватому торгашу, который подмешивал и фабриковал вина, изнеженному сабариту, который не может заснуть, если под ним сомнется розовый листочек, и ничего не хочешь сделать для защитника Англии, для израненного воина, которого обнаженная грудь служила оплотом нашей собственной безопасности!
– Гарлей, сказал член Парламента, с невозмутимою улыбкою: – твой монолог наделал бы большего шума на провинцияльном театре. Дело вот в чем, мой друг. Нигде Парламент не соблюдает такой строгой экономии, как при рассчетах на содержание армии, и потому нет человека, для которого труднее было бы выхлопотать пособие, как какой нибудь офицер, выполнявший лишь свой долг подобно другим военным людям. Но если ты принимаешь его дело так близко к сердцу, то я употреблю свое влияние на Военное Министерство и, может быть, доставлю ему место смотрителя при какой нибудь казарме.
– Ты прекрасно поступишь, потому что в противном случае я сделаюсь радикалом и пойду против тебя вместе со всем твоим городом.
– Я бы очень желал, чтобы ты поступил в Парламент хотя даже радикалом и в ущерб моих собственных выгод. Но воздух становится холоден, а ты не привык к нашему климату. Если ты, может быть, в состоянии поэтизировать насморк и кашель, то я вовсе нет; пойдем в комнаты.
Лорд л'Эстрендж лег на софу и подпер себе щеку рукою. Одлей Эджертон сел возле него и смотрел на лицо своего друга с нежным видом, который как-то мало гармонировал с мужественными чертами его прекрасного лица. Оба они были так же несхожи наружностью, как и характером. Последнее, верно, уже заметил читатель. Все, что в личности Эджертона было строго, сурово, в л'Эстрендже отличалось мягкостью. Во всякой позе Гарлея невольно проглядывала юношеская грация.
Самый покрой его платья доказывал его нерасположение к принуждению. Костюм его всегда был свободен и широк; галстух завязан небрежно, оставляя грудь его обнаженною. Вы тотчас догадались бы, что он когда-то жил в теплом климате полудня и привык там презирать утонченности приличия; в его одежде, точно так же, как и в разговоре, было очень мало пунктуальности, свойственной северному жителю. Он был моложе Одлея тремя или четырьмя годами, а казался моложе годами двенадцатью. Он был одним из числа тех людей, для которых старость как будто не создана у которых голос, взгляд, самый стан сохраняют всю прелесть молодости; и, может быть, от этой-то полной грации моложавости, во всяком случае, по самому свойству чувства, которое он внушал, ни родственники его, ни короткие друзья в обыкновенных разговорах не прибавляли к его имени носимого им титула. Для них он не был л'Эстренджем, а просто Гарлеем; и этим-то именем я всегда буду называть его. Это не был такой человек, которого автор или читатель представляет себе на некотором расстоянии, с постоянно формальным возгласом со всех сторон: «Милорд! милорд!»
Гарлей л'Эстрендж не был так хорош собою, как Одлей Эджертон; для обыкновенного наблюдателя он показался бы только миловидным. Но женщины называли его хорошеньким и были в этом случае совершенно справедливы. Он носил волосы свои, которые были каштанового цвета, завитыми в длинные распадающиеся букли, и, вместо английских бакенбарт, отпустил себе иноземные усы. Сложение его было нежно, хотя не женственно; это была юношеская, а не женская нежность. Но серые глаза его блестели богатым запасом жизни. Опытный физиолог, заглянув в эти глаза, нашел бы в них зародыши неисчерпаемого развития, природу столь богатую, что если ее лишь слегка затронуть, то потом нужно много времени, много страстей и горя, чтобы ее исчерпать.
И теперь, хотя задумчивые и грустные, глаза эти блестели точно брильянт, устремляясь на предметы.
– Так ты значит все шутил, сказал Одлей, после продолжительного молчания, – говоря про посольство во Флоренцию? Ты решительно не хочешь поступить в государственную службу?
– Нет.
– Признаюсь, я ожидал не этого от тебя, когда ты обещал мне провести сезон в Лондоне. Я надеюсь по крайней мере, что ты не будешь удаляться общества и не захочешь казаться таким же отшельником здесь, каким был под виноградниками Комо.
– Я наслушался ваших знаменитых ораторов, сидя на галлерее Парламента. Был я в Опере и насмотрелся на ваших прекрасных лэди; я исходил все ваши улицы, прошел вдоль и поперек все парки и могу сказать с убеждением, что мне не по-сердцу чопорная старуха, у которой морщины затерты румянами.
– О какой старухе говоришь ты? спросил Одлей.
– У неё много имен. Одни называют ее модой, другие – люди деловые, как ты – политикой: то и другое название одинаково обманчиво и натянуто. Я разумею лондонскую жизнь. Никак не могу примириться с ней, дряхлой прелестницей.
– Я бы желал, чтобы тебе хоть что нибудь нравилось.
– И я бы тоже желал от всего сердца.
– Но ты так разочарован всем!
– Напротив, я еще очень, очень свеж. Посмотри в окно, что ты видишь?
– Ничего!
– Ничего?
– Ничего, кроме лошадей, пыльных кустов сирени, моего кучера, который дремлет на козлах, и двух женщин, которые переправляются через канал.
– Мне так и этого не видно, когда я лежу на софе. Мне видны только звезды. И я сочувствую им так-же, как и в то время, когда я был в Итонской школе. Итак, скорее ты разочарован, а никак не я; впрочем, довольно об этом. Ты не забудешь моего поручения относительно изгнанника, который породнился с твоим семейством?
– Нет; но это поручение еще труднее, чем пристроить твоего корнета в Военное Министерство.
– Я знаю, что это трудно, потому что противодействие сильно и бдительно; но за всем тем, неприятель – такой презренный изменник, что можно расчитывать на содействие судьбы и домашних ларов.
– Однако, заметил более практический Одлей, наклоняясь над книгою, лежавшею перед ним: – мне кажется, что лучшее средство кончить это дело мирным соглашением.
– Если позволяется судить о других по себе, отвечал Гарлей с одушевлением:– то мне кажется, что гораздо утешительнее разом избавиться зла окончательно, чем понемногу замазывать дело и вести околесную. Да и какое зло! Мировая сделка с явным врагом может быть допущена без урона для чести; но сделка с изменником, вероломным другом, означает, что мы извиняем вероломство.
– Ты слишком мстителен, отвечал Эджертон:– можно все-таки найти извинение в пользу человека….
– Перестань, Одлей, перестань, или я начну думать, что свет в самом деле; испортил тебя. – Извинить человека, который обманывает, изменяет! Нет, это противно понятию о человечестве.
Светский человек спокойно поднял взор на одушевленное лицо человека, бывшего еще довольно близким к природе, чтобы принимать всякое дело к сердцу. Потом он снова обратился к книге; и сказал, после некоторого молчания:
– Тебе; пора жениться, Гарлей.
– Нет, отвечал Гарлей, с улыбкой, при этом быстром повороте; разговора:– еще рано, потому что главным препятствием к подобной перемене в жизни служит для меня то, что все нынешния женщины слишком стары для меня, или я слишком молод для них. Некоторые из них еще совершенные дети, потому не желаешь быть их игрушкой; другие слишком опытны, и потому боишься попасть в обман. Первые, если они удостоивают вас своею любовью, любят вас как куклу, которую они нежат, ласкают за качества, свойственные кукле, за пару голубых глаз и изящные подробности вашей статуры. Последние, если они благоразумно предаются вам, то поступают при этом на основании алгебраических законов; вы не что иное, как х или у, представляющие известную совокупность капиталов, поземельных владений, брильянтов, шкатулок и театральных лож. Вас очаровывают при помощи матушки, и в одно прекрасное утро вы убеждаетесь, что плюс жена минус любовь супружеская равняется нулю или даже хуже, чем нулю.
– Чепуха, сказал Одлей, с свойственною ему значительною улыбкой. – Я скорее думаю, что человеку с твоим общественным положением нужно бояться лишь того, что за него выйдут замуж во внимании не к нему самому, а к его внешней обстановке; но ты, я думаю, довольно проницателен и едва ли ошибаешься в женщине, за которой ухаживаешь.
– В женщине, за которою ухаживаю, может быть, но не в той, на которой женюсь. Женщина есть существо переменчивое, как научал нас Виргилий в школе, и её переменчивость никогда не бывает так чувствительна, как после замужства. Это вовсе не значит, чтобы она была притворна: она просто перерождается. Вы женились на девушке, блестевшей своими талантами. Она очень мило рисует, играет на фортепьяно как артистка. Наденьте кольцо ей на палец, и она не берет уже карандаша в руки, разве начертит иногда вашу каррикатуру на ненужном конверте и ни разу не откроет фортепьяно по окончании медового месяца, вы женитесь на ней за её тихий, ровный характер, и вот через год нервы её так расстроиваются, что вы не можете сказать ей слова напротив: иначе она упадает в истерическом изнеможении. Вы женитесь на ней за то, что она говорит, что не любит балов и понимает прелесть уединения, и вот она делается львицей высшего круга или по крайней мере усердной посетительницей маскарадов.
– Однако, большая часть людей женятся и проживают свой век.
– Еслибы мы гонялись только за процессом жизни, то твое изречение было бы вполне утешительно. Но чтобы жить в спокойствии, жить без урона собственного достоинства, жить не стесняясь мелочами, в гармонии с собственными идеями, привычками, целями, для этого нужно сообщество не такой женщины, которая нарушала бы ваше спокойствие, унижала ваше достоинство, посягала на вашу независимость, преследовала вашу идею, малейшую привычку, привязывала вас всевозможными мелочами к земле, в то время, как вы желали бы силою своего воображения поноситься вместе с нею в сфере беспредельности: в этом-то и состоит гамлетовский вопрос – быть или не быть?
– Если бы я был на твоем месте, Гарлей, то я поступил бы как автор «Сандфорда и Мертона», то есть выбрал бы себе маленькую девочку и воспитал бы ее по требованиям своего сердца.
– Ты отчасти угадал, отвечал Гарлей, серьёзным тоном. – Но знаешь, что? я боюсь состареться прежде, чем найду такую девочку. Ах, продолжал он еще более важным тоном, между тем как выражение лица его совершенно изменилось: – ах, если бы в самом деле я мог найти то, чего ищу – женщину с сердцем ребенка и умом зрелым, глубоким, – женщину, которая в самой природе видела бы достаточно разнообразия, прелести, и не стремилась бы нетерпеливо к тем суетным удовольствиям, которые тщеславие находит в изысканной сентиментальности жизни с её уродливыми формами, – женщину, которая собственным умосозерцанием понимала бы всю роскошь поэзии, облекающей создание, – поэзии, столь доступной дитяти, когда оно любуется цветком или восхищается звездой на темно-голубом небе, – если бы мне досталась в удел такая спутница жизни, тогда бы. что бы тогда?…
Он остановился, глубоко вздохнул и, закрыв лицо руками, произнес с расстановкою:
– Только раз, один только раз подобное видение прекрасного возвысило в моих глазах значение человеческой природы. Оно осветило мою сумрачную жизнь и опять исчезло навсегда. Только ты знаешь, – ты один знаешь….
Он поник головою, и слезы заструились сквозь его сложенные пальцы.
– Это уже так давно! сказал Одлей, подчиняясь воспоминанию своего друга. – Сколько долгих тяжких годов прожито с тех пор! в тебе действует лишь упрямая память ребенка.
– Что за вздор, в самом деле! вскричале Гарлей, вскакивая на ноги и начав принужденно смеяться. – Твоя карета все еще дожидается; завези меня домой, когда поедешь в Парламент.
Потом, положив руку на плечо своего друга, он прибавил:
– Тебе ли говорить, Одлей Эджертон, о докучливой памятливости ребенка? Что же связывает нас с тобой, как не воспоминание детства? Что же, как не это, заставляет биться мое сердце при встрече с тобой? Что же в состоянии отвлечь твое внимание от законодательных кодексов и пространных билей, чтобы обратить его на такого тунеядца, как я? Дай мне свою руку. О, друг моей юности! вспомни, как часто мы гребли сами веслами, разъезжая в лодке по родному озеру, вспомни, как откровенно разговаривали мы, сидя на дерновой скамье в тени деревьев и строя в высоте летней атмосферы замки более великолепные, чем Виндзорский! О! это крепкия узы – подобные юношеские воспоминания, поверь мне!
Одлей отвернулся, отвечая пожатием руки на. слова своего друга, и пока И'арлей легкою поступью спускался с лестницы, Эджертон остался позади на некоторое время, и когда он сел в карету возле своего друга, то на лице его вовсе нельзя было прочесть, что он готовится к чему-то важному.
Часа через два крики: «Мнение, мнение!» «Пропустите, пропустите!» раздались после глубокого молчания, и Одлей Эджертон поднялся с своего места в Парламенте, чтобы разрешить прения. Это человек, который будет говорить до поздней ночи и которого будут слушать самые нетерпеливые из разместившейся по лавкам публики. Голос его силен и звучен, стан его прям и величествен.
И пока Одлей Эджертон, вовсе не в угоду своему самолюбию, занимает таким образом общее внимание, где находится И'арлей л'Эстренджь? Он стоит один в Ричмонде на берегу реки и далеко витает мыслями, глядя на поверхность воды, посеребренную лучем месяца. Когда Одлей оставил его дома, он сидел с своими родными, забавлял их своими шутками, дождался, когда все разошлись по спальням, и потом, когда, может быть, все воображали, что он отправился на бал или в клуб, он потихоньку выбрался на свежий воздух, прошел мимо душистых садов, мимо густых каштановых беседок, с единственною целию побывать на прелестном берегу прелестнейшей из английских рек, в тот час, когда луна высоко подымается на небе и песня соловья особенно звучно разносится среди ночного безмолвия.
Глава XXXVII
Леонард пробыл у дяди около шести недель, и эти недели проведены были довольно приятно. Мистер Ричард поместил его в свою счетную контору, назначил ему должность и посвятил в таинства двойной бухгалтерии. В награду за готовность и усердие к делам, которые, как инстинктивно понимал дальновидный негоциант, вовсе не согласовались со вкусом Леонарда, Ричард пригласил лучшего учителя в городе – заниматься с его племянником по вечерам. Этот джентльмен, имевший должность главного учителя в большом пансионе, был как нельзя более доволен случаем доставить хотя маленькое разнообразие своим скучным школьным урокам образованием мальчика, так охотно преданного изучению всех предметов, даже латинской грамматики. Леонард делал быстрые успехи и в течение шести недель почерпнул из книжной премудрости гораздо более, чем почерпали в вдвое большее число месяцев самые умные мальчики в пансионе. Часы, которые Леонард посвящал занятиям, Ричард обыкновенно проводил вне дома – иногда в беседе с высокими своими знакомыми, иногда в библиотеке, учрежденной высшим городским сословием. Если же он оставался дома, то обыкновенно запирался в своем кабинете с главным писцом, поверял счетные книги или перечитывал список избирательных членов и часто задумывался над именами в этом списке, пробуждавшими в душе его подозрение.
Весьма натурально, что Леонард желал сообщить своим друзьям о перемене обстоятельств в своей жизни, чтобы они, в свою очередь, порадовали мать его столь приятным известием. Но не пробыл он и двух дней в доме дяди, как уже Ричард строго запретил ему подобную корреспонденцию.
– Это вот почему, говорил он: – в настоящее время, мы, так сказать, на испытании: мы прежде всего должны узнать, нравимся ли мы друг другу. Положим, что мы не понравимся, тогда ожидания, которые ты успеешь перепиской своей пробудить в душе матери, должны превратиться в горькое разочарование, а если мы понравимся, то согласись, что лучше написать тогда, когда устроено будет что нибудь определительное.
– Но моя матушка будет очень беспокоиться….
– На этот счет будь только сам покоен. Я очень часто пишу к мистеру Дэлю, и он может передать твоей матери, что ты здоров и делаешь успехи. Больше об этом ни полслова: если я говорю что нибудь, так говорю дело.
Заметив после этих слов на лице Леонарда горесть и легкое неудовольствие, Ричард прибавил с ласковой улыбкой:
– У меня есть на это свои причины; ты узнаешь их впоследствии. И вот еще что: если ты сделаешь по-моему, то я намерен обеспечить существование твоей матери на всю её жизнь; если же нет, то она не получит от меня ни гроша.
Вместе с этим Ричард повернулся на каблуке, и через несколько секунд голос его громко раздавался в передней в сильной побранке одного из лакеев.
Около четвертой недели пребывания Леонарда в дом мистера Эвенеля в хозяине дома начала обнаруживаться некоторая перемена в обращении. Он не был уже так откровенен с Леонардом и не принимал никакого участия в его занятиях и успехах. Около того же времени лондонский дворецкий Ричарда часто заставал его перед зеркалом. Ричард постоянно был щеголеват в своей одежде, но теперь это щегольство доходило до изысканности. Отправляясь куда нибудь на вечер, он портил по крайней мере три кисейные платка, прежде чем завязанный узел вполне удовлетворял условиям моды. Кроме того он завел у себя книгу английских лордов, и чтение этой книги становилось его любимым занятием. Все эти перемены происходили от одной причины, и эта причина была – женщина.
Первыми особами в Скрюстоуне безусловно считались Помплеи. Полковник Помплей был величествен, но мистрисс Номилей была еще величественнее. Полковник обнаруживал свое величие по праву военного ранга и служебных подвигов в Индии, мистрисс Помплей – по праву своих обширных и сильных родственных связей. И действительно, полковник Помплей непременно погиб бы под тяжестью почестей, которыми супруга так усердно обременяла его, – непременно погиб бы, еслиб не имел возможности поддержать свое положение собственными своими родственными связями. Надобно заметить, что он никогда бы не имел, да ему бы и не позволено было иметь, своего исключительного мнения касательно высших слоев общества, еслиб ему не помогало в этом случае благозвучное имя его родственников «Дигби». Быть может, на том основании, что мрачность увеличивает натуральную величину предметов, полковник никогда не определял с надлежащею точностью своих родственников: он ограничивался в этом случае одним только указанием, что «Дигби» находятся в Дебретте. В случае же, если какой нибудь нескромный вулгарианец (любимое выражение обоих Помплеев) весьма непринужденно спрашивал, кого мистер Помплей подразумевал под именем «милорда Дигби», полковник поставил себе за правило отвечать: «старшую отрасль нашей фамилии, сэр». Ни одна душа в Скрюстоуне не видала этих Дигби: они даже для супруги полковника были существами неведомыми, непостижимыми. По временам Помплей ссылался на течение времени и на непостоянство человеческой привязанности; он обыкновенно говаривала: «Когда молодой Дигби и я были мальчиками (это вступление всегда сопровождалось тяжелым вздохом) но, увы! кажется, в этом мире нам уже не суждено более встречаться. Влияние его фамилии доставило ему весьма важную обязанность в отдаленных пределах британских владений.» Мистрисс Помплей всегда уважала имя Дигби. Она ни под каким видом не могла иметь ни малейшего сомнения касательно этой фамилии, потому что мать полковника носила, как каждому известно, имя Дигби, и кроме того к гербу полковника присоединялся и самый герб этой фамилии. В подкрепление мужниных родственных связей, мистрисс Помплей имела свою собственную знаменитую родню, из которой выбирала самых замечательных лиц, особливо когда ей хотелось блеснуть своим происхождением; мало того: при самых обыкновенных случаях на её устах непременно вертелось одно имя, – имя высокопочтеннейшей мистрисс М'Катьчлей. Любовался ли кто нибудь фасоном её платья или чепчика, мистрисс Помплей немедленно сообщала, что этот фасон был только что прислан из Парижа её кузиной М'Катьчлей. Встречалось ли недоумение в разрешении многотрудного вопроса о том, переменится ли министерство, или по-прежнему останутся в нем те же члены, мистрисс М'Катьчлей знала эту тайну и по секрету сообщала своей кузине. Начинались ли ранние морозы – «моя кузина М'Катьчлей писала, что ледяные горы отделились от полюса и двинулись к экватору». Пригревало ли весеннее солнышко сильнее обыкновенного, мистрисс М'Катьчлей извещала мистрисс Помплей, «что знаменитый сэр Гэрри Гальфорд объявил решительно, что это служит верным признаком наступления холеры.» Простодушные провинциалы, чрез посредство мистрис М'Катьчлей, знали все, что делалось в Лондоне, при Дворе, и на всех материках и водах Старого и Нового Света. Кроме того, мистрисс М'Катьчлей была самая элегантная женщина, умнейшее, неоцененнеиннее создание. Уши друзей мистрисс Помплей до такой степени обуревались похвалами, воздаваемыми мистрисс М'Катьчлей, что наконец втайне они начали считать ее за миф, за существо элементное, за поэтический вымысел мистрисс Помплей.
Ричард Эвенель, хотя ни под каким видом не легковерный человек, однакожь, слепо веровал в таинственную мистрисс М'Катьчлей. Он узнал, что эта особа была вдова, – вдова благородная по происхождению, благородная по замужству, что она имела независимое состояние и почти ежедневно отвергала весьма лестные предложения. Каждый раз, как только мысль о супружеском счастии западала в душу Ричарда, он непременно вспоминал о высокопочтеннепшей мистрисс М'Катьчлей. Легко может быть, что романтичная привязанность к прекрасной невидимке сохраняла его сердце от скрюстоунских искушений. Но вдруг, к всеобщему изумлению, мистрисс М'Катьчлей доказала действительность своего существования прибытием в дом полковника Помплея в прекрасной дорожной коляске, с лакеем и горничной. Она приехала провести в кругу своих родственников несколько недель, и в то г же день в честь её дан был блестящий вечер. Мистер Эвенель и его племянник получили приглашение. Помплей, которого ум нисколько не помрачался среди всеобщего волнения, давно уже старался оттянуть от городского общества небольшой клочок земли, примыкавшей к его саду, а потому едва только Ричард Эвенель показался в гостиную, как он в туже минуту схватил его за пуговицу и отвел в отдаленный угол, с тем, чтобы получить согласие молодого и сильного своими капиталами негоцианта действовать в его пользу. Между тем Леонард был увлекаем притоком гостей, до тех пор, пока стремление его не встретило преграды в круглом столе, поставленном перед диваном, на котором сидела сама мистрисс М'Катьчлей и подле неё мистрисс Помплей. При подобных торжественных случаях, хозяйка дома оставляла свой пост у самых дверей и, потому ли, чтоб показать свое уважение к мистрисс М'Катьчлей, или чтоб показать мистрисс М'Катьчлей свое благовоспитанное пренебрежение к скрюстоунской публике, оставалась в полном блеске и величии подле подруги, удостоивая весьма немногих рекомендациею знаменитой посетительнице.
Мистрисс М'Катьчлей была прекраснейшая женщина, – женщина, вполне оправдывавшая высокое понятие о себе и гордость мистрисс Помплей. Правда, её скуловые кости довольно заметно выдавались кверху, но это доказывало чистоту её каледонского происхождения. Зато она отличалась блестящим цветом лица, усиленным нежными румянами, прекрасными глазами и зубами, видным станом и, по приговору скрюстоунских лэди, безукоризненностью в наряде. Лета её приближались к той счастливой поре, на которой многие женщины находят удовольствие остановиться, не увеличивая счета своих годов по крайней мере в течение десятка лет. Но все же, если смотреть на нее как на вдову, то нельзя употребить для неё французского выражения passee, – если же смотреть как на девицу, тогда совсем другое дело.
Окинув взором гостиную сквозь лорнетку, о которой мистрисс Помплей отзывалась так: «мистрисс М'Катьчлей употребляет лорнетку как ангел», – окинув взором гостиную; эта лэди в одну секунду заметила Леонарда Эвенеля: его спокойная, скромная наружность и задумчивый взгляд служили таким сильным контрастом принужденному щеголю, которому ее представляли, что, при всей своей опытности в светском обращении, она забыла всякое приличие и решилась шепотом спросить мистрисс Помплей:
– У этого молодого человека air distingué. Кто он, скажите мне?
– О! произнесла мистрисс Помплей, с непритворным изумлением: – это племянник богатого вулгарианца, о котором я говорила вам поутру.
– Ах, да! вы, кажется, сказали мне, что он наследник мистера Эрунделя?
– Эвенеля… Эвенель – мой прелестный друг.
– Эвенель тоже недурное имя, сказала мистрисс М'Катьчлей. – Правда ли, что дядя его имеет несметные богатства?
– Полковник не дальше, как сегодня старался разведать об этом; но говорят, что нет никакой возможности узнать, как велики его богатства.
– И этот молодой человек его наследник?
– Так по крайней мере все полагают: готовится в университет, как я слышала. Все утверждают, что он очень умен.
– Отрекомендуйте мне его, душа моя: я страсть как люблю умных людей, сказала мистрисс М'Катьчлей, томно откидываясь на спинку дивана.
После десяти-минутного разговора, Ричард Эвенель успел освободиться от полковника, и взор его, привлеченный жужжаньем восхищенной толпы к дивану, остановился на Леонарде, который занимался задушевным разговором с долголелеемым идолом его мечты. Язвительное жало ревности впилось в его сердце. Его племянник никогда не казался таким прекрасным, на лице его никогда не выражалось столько ума, и в самом деле, бедный Леонард в первый раз еще увлечен был в непринужденный разговор с светской женщиной, которая так искусно умела пустить в дело свои маленькие познания. Ревность производит в душе человеческой точно такое же действие, как и мехи на потухающее пламя: так точно, при первой улыбке, которою прекрасная вдова наградила Леонарда, сердце мистера Эвенеля запылало.
Он приблизился на несколько шагов, но уже не с прежнею самоуверенностью, и, подслушав разговор племянника, чрезвычайно удивлялся дерзости мальчика. Мистрисс М'Катьчлей говорила о Шотландии и романах Вальтер-Скотта, о которых Леонард не знал ничего. Но он знал Бёрнса, и, говоря о Бёрнсе, он становился безыскуственно-красноречив. Бёрнс – поэт-поселянин: после этого как-же и не быть Леонарду красноречивым? Мистрисс М'Катьчлей восхищалась его свежестью и наивностью: все в нем далеко было даже от малейшего сходства с тем, что она слышала или видела до этого. Она увлекала его дальше и дальше, так что Леонард наконец начал декламировать. Одно выражение поэта показалось Ричарду не совсем приличным, и он не замедлил прицепиться к нему.
– Прекрасно! воскликнул мистер Эвенель. – Куда как учтиво говорить подобные вещи такой лэди, как высокопочтеннеинная мистрисс М'Катьчлей! Сударыня, вы извините его.
– Что вам угодно, сэр? сказала мистрисс М'Катьчлей, изумленная таким неожиданным обращением, и приподняла свой лорнет.
Леонард, приведенный в крайнее замешательство, встал и предложил стул Ричарду. Знаменитая лэди, не ожидая формальной рекомендации, догадалась, что перед ней сидел богатый дядя Леонарда.
– Какой пленительный поэт этот Бёрнс! сказала она, опустив лорнетку. – И как отрадно встретиться с таким пылким юношеским энтузиазмом! прибавила она, указывая веером на Леонарда, который быстро ретировался в средину толпы.
– Моего племянника нельзя назвать юношей: он еще зелен.
– Не говорите: зелен! заметила М'Катьчлей.
Ричард вспыхнул: он ужаснулся мысли, что выразился неприлично.
Лэди вывела его из этого положения.
– Скажите лучше: он еще неопытен, – но зато чистосердечен.
«Дьявольски умно», подумал Ричард, но рассудил за лучшее промолчать и поклониться.
– Молодые люди нынешнего века, продолжала мистрисс М'Катьчлей: – стараются показать из себя людей степенных, пожилых. Они не танцуют, не читают и не любят говорить; многие из них, не достигнув двадцати лет, начинают носить уже модные прически.
Ричард механически пропустил пальцы сквозь свои густые кудри, но еще продолжал безмолвствовать: он все еще не мог опомниться от неуместного эпитета зелен. Он не мог постигнуть, в чем именно заключалось неприличие этого выражения? Почему бы, кажется, не употребить слова: «зелен»?
– Ваш племянник прекрасный молодой человек, снова начала мистрисс М'Катьчлей.
Ричард что-то проворчал.
– И, кажется, с большими дарованиями. Как жаль, что еще до сих пор он не в университете? Куда вы думаете определить его, в Оксфорд или Кембридж?
– Я еще не думал об этом положительно: быть может, я еще и вовсе не пущу его в университет.
– Как это жаль! молодой человек, с такими блестящими ожиданиями! воскликнула мистрисс М'Катьчлей, кокетливо.
– Ожиданиями! повторил Ричард. – Разве он говорил вам что нибудь о своих ожиданиях?
– Он не говорил мне ни слова об этом, но ведь он племянник богатого мистера Эвенеля. А согласитесь сами, какое множество различных слухов носится о богатых людях! Это, мистер Эвенель, по-моему мнению, должная дань богатству и неизбежная участь богатых.
Заметно было, что эти слова как нельзя более были лестны для Ричарда.
– Говорят, продолжала мистрисс М'Катьчлей, поправляя кружевной шарф:– что мистер Эвенель решился провести всю свою жизнь в одиночестве.
Последние слова М'Катьчлей произнесла весьма протяжно.
– Говорят те, которые ничего не смыслят, сударыня! проболтал Ричард, отрывисто.
И вслед за тем, как будто устыдившись своего lapsus linguœ, он плотно сжал губы и окинул общество взглядом, горевшим негодованием.
Мистрисс М'Катьчлей из за веера делала над ним свои наблюдения. Ричард быстро повернулся к ней. Она скромно отвела свои взоры и прикрылась веером.
– Чудная красавица! сказал Ричард, сквозь зубы.
Веер затрепетал.
Спустя минут пять, вдова и холостяк до такой степени ознакомились друг с другом, что мистрисс Помплей, принужденная оставить на несколько минут свою подругу, чтобы встретить жену декана, возвратясь на диван, едва верила глазам своим.
Вот с этого-то вечера и произошла в характере Ричарда Эвенеля та удивительная перемена, о которой я упоминал. С этого вечера он поставил себе за правило, отправляясь к кому нибудь на бал, никогда не брать с собой Леонарда.
Глава XXXVIII
Спустя несколько дней после этого достопамятного soirée, полковник Помплей сидел один в своей гостиной, выходившей окнами в старинный сад, и совершенно углубился в домашние счеты. Надобно заметить, что полковник Помплей домашнее хозяйство не предоставлял попечению своей жены, – быть может, потому, что она была слишком величественна для этого занятия. Полковник Помплей собственным своим звучным голосом отдавал приказания, какую часть говядины готовить к обеду, и своей геройственной рукой выдавал съестные припасы. Отдавая полную справедливость полковнику, я должен присовокупить, хотя и рискую навлечь на себя негодование прекрасного пола, что в целом Скрюстоуне не находилось ни одного дома, так прекрасно устроенного во всех отношениях, как дом Помплея; никто так успешно, как полковник, не умел постигнуть трудной науки соединения экономии с пышностью. Годовой доход полковника Помплея простирался до семи-сот фунт. стер.; но едва ли кто умел так хорошо жить, получая три тысячи фунтов. Правда, большую разницу в рассчете составляло то обстоятельство, что Помплеи не имели детей. Все, что получали они, издерживали на себя. Они никогда не выходили из границ своего не слишком обширного состояния: они только-только что, как говорится, сводили концы с концами.
Полковник Помплей сидел за конторкой. На нем надет был синий сюртук, вычищенный до последней пылинки и застегнутый на все пуговицы; серенькие панталоны плотно обтягивали его ноги и внизу придерживались плоской цепочкой; эта выдумка избавила мистера Помплея от лишних расходов на штрипки, никто еще не видел полковника Помплея в шлафроке и туфлях. Он сам и его дом одинаково находились в порядке: во всякое время они готовы были встретить посетителей.
Полковник был небольшего роста, плотный мужчина, с заметным расположением к тучности, с весьма красным лицом, которое, по видимому, не только было выбрито, но даже налакировано. Он носил плотно остриженные волосы, исключая только переда, где они образовали то, что у парикмахеров называется перышком; но это перышко было совершенно как чугунное: до такой степени оно было жостко и упруго. Твердость и решительность резко обнаруживались на лице полковника. Черты лица его выражали задумчивость, как будто он постоянно размышлял о том, каким бы образом ему вернее свести концы с концами!
Таким образом, он сидел за книгой домашнего хозяйства; в руке держал он стальное перо и от времени до времени ставил на полях книги крестики или вопросительные знаки.
«Горничную мистрисс М'Катьчлей нужно посадить на рационы, сказал он, про себя.» – Боже праведный! сколько она одного чаю выпивает! вот и опять чай, и опять!»
В эту минуту кто-то скромно позвонил в прихожей.
«Слишком ранний посетитель! – подумал полковник – видно, опять пришли за какой нибудь пошлиной!»
В гостиную вошел опрятно одетый лакей.
– Какой-то джентльмен желает вас видеть, сэр, сказал он.
– Джентльмен? повторил полковник, взглянув на часы. – Уверен ли ты, что это действительно джентльмен?
Этот вопрос привел лакея в некоторое замешательство.
– Не могу сказать, сэр, что я совершенно уверен; но, судя по его разговору, он должен быть джентльмен. Он говорит, что приехал из Лондона собственно затем, чтоб повидаться с вами, сэр.
Около этого времени между полковником и одним из лондонских адвокатов происходила длинная и весьма интересная переписка касательно верного места для прибыльного обращения капиталов мистрисс Помплей. Вероятно, это тот самый адвокат…. да! это непременно должен быть он, тем более, что он недавно писал полковнику о желании переговорить с ним лично.
– Просить! сказал полковник: – и когда я позвоню, то подать сюда сандвичей и хересу.
– Сандвичей с ростбифом, сэр?
– С ветчиной.
Полковник отложил в сторону счетную книгу и вытер стальное перо.
Через минуту дверь отворилась, и лакей провозгласил:
– Мистер Дигби!
Лицо полковника изменилось; он пошатнулся назад.
Дверь затворилась. Мистер Дигби, достигнув середины комнаты, прислонился к большому письменному столу. Бедный воин казался еще болезненнее и ободраннее теперь в сравнении с тем временем, когда лорд л'Эстрендж почти насильно вручил ему свой бумажник. Несмотря на это, лакей обнаружил с своей стороны знание света, назвав его джентльменом: другого названия нельзя было применить к нему.
– Сэр, торжественным тоном начал полковник, после столь неожиданной встречи: – я не ожидал этого удовольствия.
Бедный посетитель окинул томным взором комнату и, с трудом переведя дух, опустился на стул. Полковник смотрел на него, как смотрит человек на бедного родственника, и застегнул сначала один панталонный карман, потом другой.
– Я полагал, что вы в Канаде, сказал наконец полковник.
Мистер Дигби собрался в это время на столько с духом, что мог говорить.
– Тамошний климат был убийствен для моей дочери, отвечал он кротко, и даже боязливо: – и вот уже несколько лет, как я воротился оттуда.
– Значит вы нашли довольно выгодное место в Англии, что решились оставить Канаду?
– Моя дочь не пережила бы там другой зимы…. так по крайней мере говорили доктора.
– Какой вздор! возразил полковник.
Мистер Дигби тяжело вздохнул.
– Я бы не явился к вам, полковник, еслиб знал, что вы примете меня за нищего.
Лицо полковника прояснилось.
– Весьма благородное чувство с вашей стороны.
– Я не явился бы, поверьте; я не беспокоил вас даже и тогда, когда находился в более затруднительных обстоятельствах. Но дело вот в чем, полковник, прибавил бедный родственник, с едва заметной улыбкой: – военные действия прекращаются и мирные переговоры приводятся уже к концу.
Полковник, по видимому, был тронут.
– Ради Бога, Дигби, зачем говорить об этом! мне это слишком не нравится. Вы моложе меня, и, право, ничего неможет быть неприятнее, как смотреть на вещи с такой мрачной стороны. Вы говорите, что существование ваше обеспечено; так по крайней мере я понимаю вас. Мне приятно слышать это; тем более, что в настоящее время я ничем не мог бы помочь вам: у меня так много расходов. Значит у вас, Дигби, идет все хорошо.
– О, полковник! воскликнул воин, с лихорадочной энергией и вместе с тем всплеснув руками. – В настоящее время я решаюсь умолять вас не за себя, но за мое дитя! У меня есть единственная дочь. Она была так добра ко мне. Она будет стоить вам весьма немного. Возьмите ее к себе, когда я умру, обещайте приютить ее у себя в доме: вот все, о чем я умоляю вас Вы ближайший мой родственник: мне не к кому больше обратиться. К тому же вы не имеете своих детей, а я уверен, она будет отрадою для вас, какою была в этом мире для меня!
Если лицо полковника Помплея отличалось краснотой в обыкновенное время, то при этих словах бедного Дигби оно разгорелось до того, что нет никакой возможности приискать слова, которым бы можно было хотя приблизительно определить степень его красноты.
– Этот человек сошел с ума! произнес он наконец, с таким удивлением, под которым почти скрывался гнев, кипевший в груди его. – Чисто-на-чисто сошел с ума! Мне взять его дочь! поместить у себя в доме, кормить, поить и одевать огромного, положительно голодного ребенка! Нет, милостивый государь, я часто, очень часто говаривал мистрисс Помплей: какое счастье, что у нас и ет детей! С семейством, с ребятишками мы не имели бы возможности жить так, как мы теперь живем: нам никогда бы не свести концов с концами! Взять ребенка – самое раззорительное. самое хищное, самое гибельное создание в мире – взять на свое попечение ребенка!
– Она привыкла часто оставаться без куска хлеба, сказал мистер Дигби, и в его словах отзывался подавленный вопль отчаяния. – О, полковник! позвольте мне увидеть вашу жену. Быть может, я скорее трону её сердце: она женщина!
Несчастный отец! неуместнее, несноснее этой просьбы судьба никогда не влагала в уста твои!
Возможно ли допустить, чтоб мистрисс Помплей увидела Дигби? Возможно ли допустить, чтоб мистрисс Помплей узнала, в каком положении находятся знаменитые родственники полковника? Это то же самое, что позволить себе с одного разу потерять все свое достоинство. При одной мысли об этом, полковнику казалось, что от стыда он погружался в землю. Под влиянием сильного, тревожного чувства, он бросился к боковой двери, с намерением запереть ее. Праведное небо! ну, что бы было, если бы в эту минуту вошла мистрисс Помплей! Имя посетителя уже известно в доме. Легко может статься, что и мистрисс Помплей узнала уже, что Дигби беседует с её мужем; может статься, она уже одевалась, чтобы достойно принять почетного гостя… о, нет! теперь нельзя терять ни одной секунды!
Терпение полковника лопнуло.
– Милостивый государь, я удивляюсь вашей дерзости, вашему нахальству. Увидеть мистрисс Помплей! как вы осмелились подумать об этом! Я давно уже не признаю вашего родства. Я не хочу, чтобы жена моя – женщина, сэр, благородная, смею сказать, знаменитой фамилии – была унижена этиме родством. Сделайте одолжение, сэр, не горячитесь по пустому: Джон Помплей не такой человек, чтобы позволить издеваться над собою, оскорблять себя в своем собственном доме. Я говорю прямо, что вы унижаете мою фамилию. Не вы ли утопили себя в долгах и расточили все свое состояние? Не вы ли женились на низком создании на дочери какого-то барышника? сын такого почтеннейшего отца! Не вы ли, бессовестный, продали свое выгодное, видное место? Куда девался весь ваш капитал, это известно одному только Богу! Не вы ли сделались – я содрагаюсь произнести это слово! – простым комедиантом? И когда вы довели себя до последней ступени в нищете, кто, как не я, дал вам двести фунтов из моего собственного кошелька, и дал с тем, чтобы вы отправились в Канаду? А вы снова очутились здесь и просите меня с хладнокровием, которое душит меня слышите ли, сэр? душит меня! вы просите, чтобы я принял в дом свой вашу дочь, которую вам вздумалось иметь, – дочь, которой родственные связи с материнской стороны – страшный позор, поношение для моего дома. Оставьте мой дом, сэр! сию минуту вон отсюда!.. Бога ради только не в эти двери! а вот сюда.
И полковник отворил стеклянную дверь, выходившую в сад.
– Позвольте, я сам вас выведу. Ну что бы было, еслиб увидела вас мистрисс Помплей!
И, вместе с этой мыслью, полковник решительно подхватил несчастного Дигби под руку и торопливо вывел его в сад.
Мистер Дигби не сказал ни слова. Тщетно старался он освободить свою руку от руки полковника. Румянец то показывался на его щеках, то исчезал, то снова показывался и снова исчезал с такой быстротой, которая явно обнаруживала, что в засохших жилах его находилось еще несколько капель воинственной крови.
Полковник не обращал на это внимания. Достигнув калитки, он отпер ее, толкнул в нее бедного своего кузена и окинул взором луг, который узкой, длинной и ровной полосой тянулся за его садом. Убедившись, что на этом лугу не было ни души, он еще раз взглянул на покинутого человека, и в душе его отозвалось угрызение совести. В одну минуту самая закоснелая алчность, укореняющаяся в человеке при его желании казаться джентльменом, уступила место состраданию. В одну минуту самая невыносимая гордость, проистекающая из ложного понятия о своих достоинствах, притаила свой голос, и полковник поспешно вынул из кармана кошелек.
– Вот, сказал он: – тут все, чем могу я помочь тебе. Ради Бога, оставь этот город как можно скорее и ни душе не говори своего имени. Твой отец был такой почтенный человек и….
– И заплатил за ваш патент, мистер Помплей. Зачем я стану скрывать свое имя! Я нисколько не стыжусь его. Вы не бойтесь, полковник: я не стану объявлять своих прав на родство с вами. Нет, я стыжусь этого родства!
Бедный кузен с пренебрежением отодвинул от себя протянутый к нему кошелек и твердо пошел по зеленому лугу.
Полковник стоял в нерешимости. В этот момент в его доме отворилось окно, послышался шорох. Полковник оглянулся и увидел, что из отворенного окна выглядывала мистрисс Помплей.
Одна секунда, и мистер Помплей шмыгнул в кустарники и пробирался к дому под прикрытием деревьев.
Глава XXXIX
Еслиб для вас, благосклонные читатели, представилась возможность высадить Дика Эвенеля и мистера Дигби посреди Оксфордской улицы в Лондоне: Дика – в толстой фризоврй куртке, Дигби – в прекрасной модной паре платья из тонкого сукна, Дика – с пятью шиллингами в кармане, Дигби – с тысячей фунтов, еслиб, спустя десять лет, вам случилось встретиться с этими людьми, вы увидели бы, что Дик находится на дороге к счастью, а Дигби – в том положении, в каком он явился в дом полковника Помплея: что вы подумали бы тогда! А между тем Дигби не имел за собой никаких особенных пороков: он но был ни пьяница, ни картежник. Что же такое он был после этого? ни более, ни менее, как человек без всякой помощи. Он был единственный сынок – балованное дитя, и получил воспитание, чтоб быть «джентльменом», то есть таким человеком, от которого нельзя было ожидать, что, в случае крайней необходимости, он может приняться за что нибудь дельное. Он вступил, как мы уже знаем, в полк, где содержание было непомерно дорого, и где, спустя несколько времени, он увидел себя круглым сиротой, с капиталом в четыре тысячи фунтов и совершенно неспособным предпринять что нибудь лучшее. Не мот от природы, он не знал, однако же, цены деньгам: он был самый беспечный, самый сговорчивый человек, которого примеры товарищей часто увлекали в заблуждение. Эта часть его каррьеры составляет весьма обыкновенную историю, – историю человека бедного, живущего на равных условиях с человеком богатым. Неизбежным следствием такой жизни были долги, раззорительные связи с ростовщиками, векселя, подписываемые иногда для других и возобновляемые с надбавкою по десяти процентов. Четыре тысячи фунтов тают как снег, к родственникам посылаются патетические воззвания о помощи; у родственников есть свои собственные дети, однако, помощь оказывается, но весьма неохотно, и вдобавок еще подкрепляется множеством советов и различных условий. В числе условий выговорено было одно весьма дельное и умное, и именно: переход в другой полк, менее гибельный для кармана бедняка. Переход совершается: мирное время, скучная стоячка в глухой провинции, развлечение; игра на флейте и леность. Исключая флейты и уменья играть на ней, у мистера Дигби не было других источников обеспечения на черный день. В провинции живет хорошенькая девочка из простого сословия; Дигби влюбляется. Хорошенькая девочка воспитана в добродетели. В Дигби пробуждаются благородные намерения, возвышенные чувства. Дигби женат, по жена полкового командира не хочет иметь знакомства с мистрисс Дигби. Дигби покинут всеми родственниками и родными. Множество неприятных обстоятельств в полковой жизни. Дигби продает патент. Любовь в коттэдже; полицейские преследования, там же. Дигби, в качестве актера-аматёра, осыпается рукоплесканиями, начинает думать о сцене, избирает роль джентльмена. Под другим именем, делает он первую попытку на новом поприще в провинциальном городке; жизнь актера, – беспечная жизнь, – недуги, поражение легких, голос грубеет и слабеет. Дигби не замечает того, приписывает неудачу невежеству провинциальной публики; он является в Лондон – его освистывают; он возвращается в провинцию, участвует в самых ничтожных ролях, попадает в тюрьму, предается отчаянию. Жена его умирает; он снова обращается к родственникам: составляется подписка, для того, чтоб отделаться от него; высылают его из отечества, доставляют ему место в Канаде, делают его управителем какого-то имения, с жалованьем 150 фунтов. Несчастье преследует его: неспособный ни к какому занятию, он оказывается неспособным и теперь. Честный как день, он ведет неверные счеты. Дочь не может переносить канадской зимы. Дигби посвящает себя дочери: возвращается в отечество. В течение двух лет ведется таинственная жизнь; дочь терпелива, задумчива, предана своему отцу; она научилась рукоделью, помогает отцу, часто поддерживает его. Здоровье Дигби быстро разрушается. Мысль о том, что станется с его дочерью, становится самой мучительной болезнью. Бедный, бедный Дигби! в течение всей жизни своей, несделавший ничего низкого, грубого, жестокого, с отчаянием возвращается он теперь из дома полковника Помплея! Еслиб Дигби хоть немного был знаком с людскою хитростью, я уверен, что он успел бы даже и перед Помгилеем. Еслиб он издержал сто фунтов, полученные от лорда л'Эстренджа, с целию блеснуть своей наружностью, еслиб он сделал приличный гардероб для себя и для своей хорошенькой Гэлен, еслиб он остановился на последней станции, взял оттуда щегольскую парную коляску и представился бы полковнику Помплею в таком виде, который бы нисколько не показался предосудительным для его родственных связей, и тогда, если бы он, вместо того, чтобы просить приюта своей дочери, попросил только быть её опекуном, в случае его смерти, я вполне уверен, что полковник, несмотря на всю свою алчность, протянул бы обе руки, чтоб принять к себе в дом Гэлен Дигби. Но наш бедный приятель был человек бесхитростный. Из полученных ста фунтов у него осталось весьма немного, потому что до выезда своего из Лондона он сделал то, что, по мнению Шеридана, считалось выгоднейшим – растратил почти все свои деньги на уплату долгов. Что касается до нарядов для себя и для своей Гэлен, если эта мысль и приходила ему в голову, то он отвергал ее как мысль нелепую. Ему казалось, что чем беднее он представится, тем сильнее пробудит сожаление в душе своих родственников – самая горькая ошибка, в которую когда либо впадал бедный кузен. Если верить Феофрасту, пафлагонская куропатка имеет два сердца; вероятно, и некоторые люди имеют также два сердца. Стучаться в холодное из этих двух сердец очень часто выпадает в удел несчастных и становится их обыкновенным заблуждением.
Мистер Дигби вошел в комнату гостиницы, в которой он оставил Гэлен. Она сидела под окном и внимательно смотрела на узкую улицу, – быть может, на детские игры. Гэлен Дигби не знавала детских игр. Она весело вспорхнула с места, когда отец её показался на пороге комнаты. Возвращение отца домой всегда служило для неё источником беспредельной радости.
– Нам нужно ехать обратно в Лондон, сказал мистер Дигби, опускаясь на стул, в изнеможении. – Потрудись, мой друг, узнать, когда отправляется отсюда первый дилижанс. продолжал он, с болезненной улыбкой.
Мистер Дигби всегда был ласков к своей дочери.
Все деятельные заботы их заботливой жизни возлагались на это тихое, спокойное дитя. Гэлен поцаловала отца, поставила перед ним микстуру от кашля, которую Дигби привез из Лондона, и молча вышла из комнаты – сделать необходимые осведомления и приготовиться к обратному пути.
В восемь часов вечера отец и дочь сидели друг подле друга внутри дилижанса, вместе с третьим пассажиром – мужчиной, закутанным под самый подбородок. Проехав первую милю, пассажир опустил окно. Хотя пора была летняя, но воздух был холодный и сырой. Дигби дрожал и кашлял.
Гэлен положила руку на окно и, наклонясь к пассажиру, с умоляющим видом, что-то прошептала.
– Э! сказал пассажир: – что такое? закрыть окно? У вас есть свое окно, а это мое. Кислород, молодая лэди, прибавил он торжественно: – кислород есть душа жизни. Клянусь Юпитером, дитя мое! продолжал он, с подавленным гневом и грубым валлийским произношением: – клянусь Юпитером! мы должны дышать и жить.
Испуганная Гэлен прижалась к отцу.
Мистер Дигби, неслыхавший, или, лучше сказать, необращавший внимания на этот разговор, придвинулся в угол, приподнял воротник своего пальто и снова закашлял.
– Холодно, мой друг, едва слышным, томным голосом произнес он, обращаясь к Гэлен.
Путешественник подслушал это замечание и возразил на него, с заметным негодованием, но как будто разговаривая сам с собою:
– Холодно! гм! Мне кажется, что англичане народ недоступный для холода! народ закутанный! Взгляните на их двуспальные кровати! Во всех домах занавеси задернуты, перед камином поставлена доска: ни одного дома не найдешь с вентилатором! Холодно…. гм!
Окно, подле мистера Дигби притворялось неплотно, и в него сильно сквозило.
– Какой ужасный сквозной ветер, сказал больной.
Гэлен немедленно принялась затыкать платком щели в окне. Мистер Дигби печально взглянул на противоположное окно. Взгляд этот был красноречивее всяких слов; он еще сильнее возбуждал досаду путешественника.
– Это мне нравится! сказал незнакомец. – Клянусь Юпитером! вы, пожалуй, захотите, чтобы я сел снаружи дилижанса! Я думаю, кто совершает путешествие в дилижансах, тот должен знать и законы этих дилижансов. Мне до вашего окна нет никакого дела, а вам не должно быть дела до моего окна.
– Милостивый государь, я ничего не говорил вам, сказал мистер Дигби весьма почтительно.
– Зато говорила вот эта мисс.
– Ах, сэр, пожалейте нас! сказала Гэлен, плачевным голосом: – еслиб вы знали, как страдает мой папа!
И рука Гэлен снова обратилась к окну, сквозь которое проходила пронзительная струя воздуха.
– Напрасно, душа моя, ты делала это: джентльмен имеет полное право поступать по своему, заметил мистер Дигби, и, сделав поклон с обычной вежливостью, он присовокупил: – сэр, извините ее. Она чересчур уже много заботится обо мне.
Путешественник не сказал на это ни слова. Гэлен еще крепче прижалась к отцу и всячески старалась прикрыть его от сквозного ветра.
Путешественник сделал неловкое движение.
– Впрочем, проговорил он, или, вернее, прохрипел:– воздух – воздухом, а дело – делом. Вот вам…..
И он быстро захлопнул стекло.
Гэлен повернула к нему свое личико, на котором, даже и при начинавшихся сумерках, заметно было выражение искренней признательности.
– Вы очень добры, сэр, сказал бедный мистер Дигби. – Мне крайне совестно….
Кашель заглушил остальную часть сентенции.
Путешественник, человек полнокровный, чувствовал, что он едва не задыхался. Он снял все шарфы и отказался от кислорода, как истинный герой.
Спустя немного, он придвинулся к страдальцу и взял его за пульс.
– Я боюсь, сэр, у вас лихорадка. Я медик. Тс! раз…. два…. Клянусь Юпитером! вам ни под каким видом нельзя быть в дороге. Вы совсем не годитесь для этого.
Мистер Дигби кивнул головой: он не в силах был отвечать.
Путешественник засунул руку в боковой карман и вынул оттуда, по видимому, сигарочницу, но на самом деле это был небольшой кожаный футляр, заключавший в себе множество миниатюрных сткляночек. Из одной из этих сткляночек он вынул две крошечные крупинки.
– Откройте рот, сказал он возьмите эти крупинки на самый кончик языка. они несколько ослабят ваш пульс… остановят развитие горячки. Сию минуту будет лучше…. Но ехать в дилижансе дальше первой станции – ни за что!.. Вам нужен покой нужно полежать в постели. Это аконит и генбан! гм! Ваш отец очень слабой комплекции… очень робкого характера Вероятно, на него сильно подействовал испуг…. Не так ли, дитя мое?
– Кажется, что так, отвечала, едва слышным голосом, Гэлен.
Слова путешественника изумили ее, встревожили. Она готова была принять его за чародея.
– В таком случае хорошо бы попробовать фосфору! воскликнул незнакомец: – а этот глупец Броун непременно прописал бы мышьяку! Сделайте милость, никогда не соглашайтесь принимать мышьяку.
– Мышьяку, сэр! отвечал кроткий Дигби. – Сохрани Бог! как бы ни были велики несчастья человека, по посягнуть на самоубийство – в высшей степени преступно.
– Самоубийство, возразил незнакомец весьма спокойно: – вы завели речь о самоубийстве…. это мой любимый конек! Однако, как вы полагаете, ведь у вас нет симптомов подобной болезни?
– О, нет, сэр…. Упаси Господи подумать об этом.
– Послушайте, что я вам скажу. Если у вас явится сильное желание утопиться, примите пульсативные средства. В случае, если, вы почувствуете особенное расположение размозжить себе череп и при этом необыкновенную тягость во всех членах, потерю аппетита, сухой кашель и сильное раздражение в мозгах, возьмите две-три крупинки серной антимонии. Смотрите же, не забудьте!
Хотя бедный мистер Дигби полагал, что этот джентльмен лишился ума, но, несмотря на то, он всеми силами и весьма учтиво старался ответить ему, что очень обязан за совет и постарается не позабыть его; но язык изменил ему, и его собственные идеи приходили в сильный беспорядок. Откинув голову назад, он сделался безмолвен и, по видимому, погрузился в крепкий сон.
Путешественник пристально посмотрел на Гэлен, которая тихо склонила голову отца и уложила ее у себя на плече с такого нежностью, которая скорее имела сходство с материнскою, нежели с детскою.
– Как вы бледны, дитя мое: не бойтесь, впрочем, все пройдет, если только примете пульсативы.
Гэлен подняла указательный палец, отвела взор от отца к путешественнику и потом снова к отцу.
– Ну да, конечно. – пульсативы, и больше ничего! проворчал гомеопат.
И, отодвинувшись в угол, он старался заснуть. Но после тщетных усилий, сопровождаемых беспокойными жестами и движениями, он вдруг вскочил с места и снова вынул из кармана свою аптеку.
– Какое мне дело до них! ворчал он. – Против раздражительного состояния души, против излишней чувствительности хорошо бы употребить кофе… впрочем, нет! к этому состоянию присоединяется особенная живость в движениях и беспокойство: в таком случае следует взять кучелябы!
Он поднес аптечку к самому окну и старался отыскать требуемое средство на крошечных ярлычках крошечных сткляночек.
– Кучеляба! вот она, сказал он и проглотил крупинку. – Теперь, продолжал он, после некоторого молчания: – меня не потревожат несчастья других людей; мало того: я готов сию минуту опустить свое окно.
Гэлен взглянула на него.
– Но я не хочу отпирать, прибавил он решительным тоном, и на этот раз ему удалось заснуть.
В одиннадцать часов дилижанс остановился переменить лошадей и дать пассажирам возможность поужинать. Гомеопат проснулся, вышел из кареты, отряхнулся и втянул несколько полных глотков свежого воздуха в свои могучия легкия с очевидным наслаждением. После того он повернулся и заглянул в карету.
– Дитя мое, сказал он, голосом ласковее обыкновенного: – пусть ваш отец выйдет в комнату: я хорошепько осмотрю его и, может быть, чем нибудь помогу ему.
Но можно представить себе ужас Гэлен, когда она увидала, что отец её не шевелился. Он находился в глубоком обмороке и не обнаруживал ни малейших признаков жизни даже и в то время, когда его выносили из кареты. Когда чувства возвратились к нему, кашель снова начался и, от сильного напряжения, показалась гортанная кровь.
Продолжать дорогу не было возможности. Гомеопат помог больному раздеться и уложил его в постель. Принудив его принять еще две таинственные крупинки, он осведомился у содержательницы гостиницы, где можно было отыскать, по соседству, медика, потому что гостиница находилась в небольшой усадьбе. До приходской аптеки считалось не менее трех миль. Услышав, однакожь, что соседние джентльмены, в случае недугов, приглашают к себе доктора Дозвелла, и что до его дома было добрых миль семь, гомеопат тяжело вздохнул: дилижанс остановился не более, как на четверть часа.
– Клянусь Юпитером! сказал он, с заметной досадой: кучеляба не действует. Моя чувствительность хроническая. Нужно начать правильное лечение, чтоб отвязаться от неё. – Эй! кондуктор! подай сюда мой мешок! Я остаюсь здесь на ночь.
И добряк-гомеопат, окончив легкий ужин, снова отправился в комнату страдальца.
– Не прикажете ли послать за доктором Дозвеллом? спросила хозяйка дома, остановив его в дверях.
– Гм!.. А завтра в котором часу пойдет мимо вас лондонский дилижанс?
– Не раньше осьми, сэр.
– В таком случае, пошлите за доктором, чтобы он явился сюда к семи. Это по крайней мере избавит нас на несколько часов от аллопатии, пробормотал ученик Ганемана, поднимаясь по лестнице.
Невозможно определить, даже с приблизительною верностью, что именно восстановило немного силы бедного страдальца и остановило кровохаркание – крупинки ли гомеопата, или действие самой натуры, при помощи непродолжительного отдыха. Верно только то, что мистеру Дигби, по видимому, было лучше, и он постепенно погрузился в глубокий сон, но не прежде того, впрочем, как кончились прислушивания и постукивания по груди и различные расспросы со стороны доктора, после которых гомеопат сел в отдаленный угол комнаты, склонил голову на грудь и, казалось, крепко задумался. Размышления его были прерваны легким к нему прикосновением. У ног его стояла Гэлен, на коленях.
– Неужели он очень нездоров? сказала она.
И её томные глаза устремились на медика, с выражением глубокого отчаяния.
– Ваш отец опасно болен, отвечал доктор, после непродолжительной паузы. – Он должен остаться здесь по крайней мере на несколько дней. Я отправляюсь в Лондон: не хотите ли я зайду к вашим родственникам и скажу, чтобы кто нибудь приехал сюда?
– Нет, благодарю вас, сэр, отвечала Гэлен, раскрасневшись: – вы не беспокойтесь за меня: мне нетрудно будет ходить за папа. Мне кажется, ему бывало прежде гораздо хуже этого, то есть он более жаловался на свою болезнь.
Гомеопат встал, прошелся раза два по комнате, потом остановился подле постели и долго вслушивался в дыхание спящего.
От постели он снова подошел к девочке, все еще стоявшей на коленях, взял ее на руки и поцаловал.
– Клянусь Юпитером! сказал он сердито, опуская на пол ребенка: – идите спать теперь…. Здесь вам нечего делать больше.
– Извините, сэр, сказала Гэлен: – я не могу оставить его: когда он проснется и не увидит меня, это его сильно встревожит.
Рука доктора дрожала, когда он прибегал к своим крупинкам.
– Душевное беспокойство…. подавленная скорбь, ворчал он про себя: – скажите, душа моя, не хотите ли вы плакать? Плачьте, пожалуста, я вас прошу.
– Не могу, произнесла Гэлен.
– В таком случае, пульсатива самое лучшее средство! заметил доктор, почти с восторгом: – я сказал вам об этом с первого разу. Откройте рот – вот так. Теперь спокойной ночи. Моя комната напротив, № 6; позовите меня, когда он проснется.
Глава XL
На другое утро, в семь часов, приехал доктор Дозвелл. Его ввели в комнату гомеопата, который давно встал, оделся и уже сделал визит своему пациенту.
– Меня зовут Морган, сказал гомеопат. – Я медик. Отправляясь в Лондон, передаю на ваши руки больного, которого ни мне, ни вам не исцелить. Пойдемте взглянуть на него.
Два доктора вошли в комнату больного. Мистер Дигби хотя был очень слаб, но в здравом рассудке, и весьма вежливо кивнул головою.
– Мне очень совестно, что я наделал столько беспокойств, сказал он.
Гомеопат отвел в сторону Гэлен. Аллопат сел подле кровати больного, сделал несколько вопросов, пощупал пульс и взглянул на язык. Во все это время взоры Гэлен устремлены были на незнакомого доктора. её щоки покрылись ярким румянцем, глаза засверкали, когда незнакомец, встав со стула, звучным и приятным голосом сказал, что больному нужно дать чаю.
– Чаю! проревел гомеопат:– помилуйте, это неслыханное варварство!
– Значит ему лучше, сэр? робко спросила Гэлен, прильнув к аллопату.
– О, да, душа моя, в этом нечего и сомневаться:– Бог даст, мы сделаем все лучшее.
Доктора удалились из комнаты больного.
– Проживет много-много что с неделю! сказал доктор Дозвелл, улыбаясь с самодовольствием и показывая ряд весьма белых зубов.
– Я назначил бы ему по крайней мере месяц; впрочем, и то надобно сказать, наши системы лечения весьма различны, заметил мистер Морган, сухим тоном.
– Само собою разумеется, что мы, провинциальные доктора, должны преклоняться пред нашими столичными сподвижниками. – Позвольте мне выслушать ваш совет. Не находите ли вы нужным сделать легонькое кровопускание?
– Кровопускание! воскликнул доктор Морган, обнаруживая из себя вполне валлийца, что обыкновенно делалось с ним в минуты негодования или вообще во время сильного душевного волнения: – кровопускание? Праведное небо! за кого вы меня считаете – за мясника или палача? – Кровопускание! ни за что в свете!
– Я и сам нахожу, что это не совсем идет к делу, особливо, когда легкия у человека почти потеряны. Но, может быть, вы посоветуете для облегчения его дыхания….
– Вздор, милостивый государь!
– В таком случае, что же вы прикажете сделать для продолжения жизни нашего пациента на целый месяц? спросил доктор Дозвелл, с видимым неудовольствием.
– Чтоб остановить кровохаркание, дайте ему Руса!
– Руса, сэр! Рус! я в первый раз слышу такое лекарство…. Рус!
– Да, Рус-токсикодендрон.
Уже одна длиннота последнего слова невольным образом пробуждала в душе доктора Дозвелла уважение к своему собрату. Пятисложное слово! это что нибудь да значило. Он сделал почтительный поклон, но все еще, по видимому, находился в замешательстве, – наконец, с добродушной улыбкой, сказал:
– Извините, милостивый государь: – у вас, лондонских практиков, такое множество новых лекарств; смею ли я спросить, что такое это рус-токсико…. токсико….
– Дендрон.
– Да-с, токсикодендрон-с…. что это такое-с?
– Это сок уны, в простонародии называемого ядовитым деревом.
Доктор Дозвелл изумился.
– Уна – ядовитое дерево, под тенью которого в один момент умирают маленькие птички. Так вы даете сок этого дерева от кровохаркания? Как же велик должен быть прием?
Доктор Морган язвительно улыбнулся и вместе с тем вынул крупинку величиной с булавочную головку.
Доктор Дозвелл с презрением отвернулся.
– О! понимаю! сказал он, весьма холодным тоном и в то же время принимая вид человека сознающего свое высокое достоинство. – Я вижу, вы гомеопат.
– Да, гомеопат.
– Гм!
– Гм!
– Странная ваша система, доктор Морган, сказал доктор Дозвелл, возвращая свою самодовольную улыбку, но на этот раз с оттенком легкого презрения: – с помощию вашей системы, наши аптекари и москотельщики в конец разгорятся.
– И поделом им! Без ваших аптекарей у вас не было бы и пациентов, или, иначе, ваши аптекаря не раззорили бы в конец пациентов.
– Милостивый государь!
– Милостивый государь!
– Доктор Морган, сказал Дозвелл:– вы, может быть, не знаете, что я сам аптекарь и вместе с тем медик. Конечно, прибавил он, с выражением величайшего смирения:– я не получил еще диплома, но считаюсь доктором на практике.
– Это все равно, сэр. Доктор подписывает приговор, а аптекарь приводит его в исполнение.
– Само собою разумеется, возразил доктор Дозвелл, с принужденной улыбкой: – мы не выдаем себя за людей, которые вызываются спасти человека от смерти соком ядовитого дерева.
– И не можете выдавать даже и в таком случае, еслибы хотели. У нас и самый яд употребляется как целебное средство. Вот в этом-то и заключается вся разница между вами, доктор Дозвелл, и мною.
– И в самом деле, сказал Дозвелл, показывая на дорожную аптечку гомеопата и стараясь казаться совершенно равнодушным:– я всегда говаривал, что если ваши бесконечно малые дозы не приносят пользы, то в то же время они не делают и вреда.
Доктор Морган, равнодушно выслушавший мнение алломата, пришел в исступление, когда его крупинки сочли безвредными.
– Вы ровно ничего не смыслите в этих бесконечно малых дозах! Я мог бы посредством их отправить людей на тот свет больше вашего, еслиб только захотел; но я не хочу.
– Сэр, сказал Дозвелл, пожимая плечами: – бесполезно было бы спорить с вами: это несообразно с понятиями здравомыслящего человека. Короче сказать, я твердо убежден, что это совершенный совершенный….
– Что такое, что?
– Что это совершенный вздор.
– Это вздор! – Клянусь Юпитером!.. Ах, вы старый…..
– Договаривайте, сэр, договаривайте!
– И договорю: вы – старый аллопатический каннибал…. вы людоед.
Доктор Дозвелл вскочил с места, обеими руками схватился за спинку стула, на котором сидел, приподнял его и изо всей силы стукнул ножками об пол.
– Вы смеете сказать мне это! вскричал он, задыхаясь от бешенства.
– Смею! возразил гомеопат, подражая своему сопернику в действии над своим стулом.
– Вы дерзки, милостивый государь!
И соперники приняли друг перед другом боевую позицию.
Оба они одарены были атлетическими формами и оба в одинаковой степени пылали гневом. Доктор Дозвелл был выше ростом, зато доктор Морган был плечистее. Доктор Дозвелл с материнской стороны был ирландец, доктор Морган с обеих сторон быль валлиец. Принимая это в соображение, я охотно перешел бы на сторону доктора Моргана, еслиб дело дошло до рукопашного боя. Но, к счастью, в самую критическую минуту, в дверь постучалась горничная и звонко прокричала.
– Дилижанс пришел!
При этом возгласе доктор Морган в один момент возвратил все свое хладнокровие и переменил обращение.
– Доктор Дозвелл, сказал он: – я чересчур разгорячился; извините меня.
– Доктор Морган, отвечал аллопат: – я совершенно забылся; вашу руку, сэр.
– Мы оба посвятили себя на пользу человеческому роду, хотя и с различными понятиями, сказал доктор Морган:– мы должны уважать друг друга.
– И где же мы будем искать великодушие, если ученые люди не будут великодушны к своим собратам?
Доктор Моргац (в сторону). Старый притворщик! Он истер бы меня в порошок, еслиб только это не было противозаконно.
Доктор Дозвелл (в сторону). Жалкий шарлатан! сию минуту истер бы его в мелкий порошок.
Доктор Морган. Прощайте, мой почтенный и достойный собрат.
Доктор Дозвелл. Мой превосходный друг, прощайте.
Доктор Морган (поспешно оборачиваясь). Совсем было забыл. Бедный пациент наш, мне кажется, весьма не богат. Я поручаю его вашему бескорыстному попечению. (Спешит из комнаты.)
Доктор Дозвелл (в припадке бешенства). Проехать даром семь миль в шесть часов утра и позволить распоряжаться моей практикой! Шарлатан! бездельник!
Между тем доктор Морган возвратился в комнату больного.
– Я должен проститься с вами и пожелать вам скорого выздоровления, сказал он несчастному мистеру Дигби. который с большим трудом держал в руках чайную чашку и прихлебывал из неё жиденький чай. – Впрочем, вы остаетесь на руках на руках джентльмена, медика по практике.
– Вы были весьма великодушны, сказал мистер Дигби. – Гэлен, где мой кошелек?
Доктор Морган молчал.
Он молчал, во первых, потому, что практика его, можно сказать, была весьма ограниченная, а плата удовлетворяла тщеславию, свойственному непризнанному таланту, и имела прелесть новизны, прельщающей уже само собою натуру человека. Во вторых, он был человек, который знал свои права и старался удержать их за собой. Ему пришлось вдвойне заплатить за дилижанс – остановиться на ночь в гостинице с той утешительной мыслью, что он поможет своему пациенту. Следовательно, он имел полное право на возмездие.
С другой стороны, он молчал еще и потому, что хотя имел небольшую практику, но жил безбедно, не был алчен до денег и ни под каким видом не подозревал в своем пациенте богача.
А кошелек между тем находился уже в руке Гэлен. Доктор Морган взял его в свои руки и сквозь истертую сетку увидел в нем несколько гиней. Он отвел девочку немного в сторону.
– Скажите мне, дитя мое, откровенно, богат ли ваш папа?
И вместе с этим он бросил взгляд на полу-оборванную одежду Дигби, небрежно набросанную на стул, и на полинялое платьице Гэлен.
– К несчастью, он очень беден! отвечала Гэлен.
– Неужели тут все, что вы имеете?
– Все.
– Мне очень совестно, сэр, предложить вам две гинеи, произнес мистер Дигби глухим голосом.
– А мне было бы еще совестнее принять их. Прощайте, сэр…. Подите сюда, дитя мое. Берегите ваши деньги и не тратьте их на другого доктора более того, сколько вы можете заплатить ему. Его лекарства не принесут особенной пользы вашему отцу. Но, во всяком случае, я полагаю, не мешает попробовать какие нибудь средства. Он еще ненастоящий медик, следовательно и не имеет права на возмездие. Он пришлет вам счет; но этот счет не будет для вас слишком обременителен. Понимаете?… И за тем прощайте. Да благословит вас небо!
Доктор Моргань ушел. рассчитываясь с хозяйкой гостиницы, он считал нелишним предуведомить и ее о печальном положении больного.
– Бедные люди, которые остановились у вас наверху, в состоянии заплатить вам, но не доктору; да, впрочем, он теперь совершенно бесполезен. Пожалуста, поберегите девочку и попросите доктора передать своему пациенту, само собою разумеется, как можно поосторожнее, чтобы тот написал к своим друзьям, да поскорее…. понимаете? Кто нибудь да должен же взять этого ребенка. Постойте, вот еще что: протяните вашу руку, приберегите эти крупинки и дайте их девочке, когда умрет её отец (при этом доктор произнес про себя: «против печали – аконит»); а если она будет чересчур много плакать, то дайте вот эти крупинки; смотрите же, не ошибитесь (против слез прекрасное средство – каустик).
– Пожалуйте, сэр; все готово! вскричал кондуктор.
– Иду, иду… Да, против слез каустик, повторил гомеопат, вынув из кармана носовой платок и дорожную аптеку, и перед входом в дилижанс поспешно проглотил две противослезные крупинки.
Глава XLI
Ричард Эвенель находился в каком-то лихорадочном состоянии. Он вызвался дать пир, в совершенно новом вкусе, неслыханном до тех пор в Скрюстоуне. Мистрисс М'Катьчлей, с увлекательным красноречием, описывала танцевальные завтраки своих фэшенёбельных друзей, обитающих в очаровательных предместиях Вимбелдона и Фулама. Она откровенно признавалась, что ничто для неё не имело такой прелести, как déjeunes dansants. Мало того, она даже без всяких церемоний сказала мистеру Эвенелю: «почему вы не дадите вашим знакомым déjeuné dansant?» Вот, вследствие-то этого замечания, мистер Эвенель и решился дать блестящий танцевальный завтрак.
День был назначен, и мистер Эвенель приступил к приготовлениям, с энергиею мужчины и с предусмотрительностью женщины.
Однажды утром, в то время, как он стоял на лугу, раздумывая, какое бы лучше место употребить под палатки, к нему подошел Леонард, с открытым письмом в руке.
– Добрый дяденька, сказал они тихо.
– А! это ты Леонард! воскликнул мистер Эвенель, внезапно отрываясь от своих размышлений. – Ну, что скажешь? что у тебя хорошего?
– Сию минуту я получил письмо от мистера Дэля. Он пишет мне, что матушка моя очень беспокоится и не верит словам его насчет моего благополучия. Мистер Дэль требует ответа. Да и в самом деле, я покажусь весьма неблагодарным не только в отношении к нему, но и ко всем, если не отвечу на это письмо.
Лицо Ричарда нахмурилось. Он произнес: «все это вздорь!» и удалился от Леонарда. Через минуту он снова возвратился к нему, устремив на умное лицо своего племянника светлый ястребиный взгляд, взял его под руку и увел в глубину сада.
– Послушай, Леонард, сказал он, после минутного молчания: – теперь, мне кажется, наступило время, когда я должен сообщить тебе некоторые идеи о планах, какие составлены мною касательно твоей будущности. Ты видел образ моей жизни и, полагаю, с недавнего времени заметил также некоторые в нем изменения. Я сделал для тебя то, чего для меня никто и никогда не делал: я вывел тебя в свет; и теперь, куда бы я ни определил тебя, ты должен уже сам заботиться о себе.
– Это мой долг и мое желание, сказал Леонард, чистосердечно.
– Прекрасно. Ты умный малый, и, кроме того, в тебе много есть благородных чувств; следовательно, мне можно надеяться, что ты не заставишь меня сожалеть о том, что я сделал для тебя. До этой поры я не мог ничего придумать, каким бы образом получше пристроить тебя. Сначала думал послать тебя в университет. Я знаю, это желание мистера Дэля, а может статься, и твое собственное. Но вскоре я отбросил эту идею: мне хотелось сделать что нибудь лучше этого. Ты одарен светлым, проницательным умом для коммерческих занятий и кроме того имеешь прекрасные сведения в арифметике. Я думаю поручить тебе главный надзор за моими торговыми делами и в то же время сделать тебя своим товарищем, так что ранее чем на тридцатом году своего возраста ты будешь богатым человеком. Скажи откровенно, как тебе нравится это?
Великодушие дяди тронуло Леонарда; он не смел скрывать своих желаний.
– Я не имею права делать выбор, отвечал он. – Но, во всяком случае, университет я предпочитаю торговым занятиям, тем более, что с окончанием курса я сделался бы независимым человеком и перестал бы обременять вас. Кроме того, если вы ужь позволяли говорить мне откровенно, занятия университетские мне были бы более по душе, нежели занятия конторские. Но все это ничто в сравнении с моим желанием быть полезным вам и при всякой возможности оказывать, хотя и в слабой степени, искреннюю благодарность за все ваши благодеяния.
– Ты добрый, признательный и умный мальчик, воскликнул Ричард, от чистого сердца:– и поверь мне, что хотя я, как говорится, грубый, необделанный алмаз, но от души принимаю в тебе истинное участие. Ты можешь быть полезен для меня, это я знаю; а будучи полезен для меня, ты и сам не останешься без существенных выгод. Надобно сказать тебе правду, у меня есть намерение переменить образ моей жизни. Здесь есть лэди весьма образованная и весьма хорошего рода, которая, я полагаю, согласится принять имя мистрисс Эвенель, и если так, то, весьма вероятно, большую часть года мне придется проводить в Лондоне. Я не намерен оставлять моих торговых операций: никакой банк не доставит мне тех выгод, которые получаю я теперь с моих капиталов. Ты очень скоро приучишься к этим делам, иногда я вздумаю совершенно оставить их, ты может принять их в полное свое распоряжение. Вступив раз в наше коммерческое сословие, с твоими талантами, ты современем сделаешься замечательнейшим человеком… легко может быть, членом Парламента, а нет, так и государственным министром – поверь мне. Жена моя…. гм! то есть моя будущая жена имеет обширные связи и может устроить для тебя блестящую партию, и тогда…. о! тогда Эвенели поднимут голову выше всякого милорда! Это что нибудь да значит, как ты думаешь? Э!
И, Ричард, приведенный в восторг обольстительною будущностью, сильно потирал ладони.
Само собою разумеется, что Леонард, как уже мы видели, особливо в его ранние приступы к приобретению познаний, не раз роптал на свое положение на многих ступенях своей жизни; и он был не без честолюбия: он не так бы охотно возвратился теперь к смиренным занятиям, которые недавно оставил; да и горе тому молодому человеку, который не станет прислушиваться, с ускоренным биением сердца и пылающим взором, к словам, пробуждающим в его душе надежду на блестящие отличия. Несмотря на то, спустя несколько часов после описанного нами разговора между дядей и племянником, Леонард, обманутый в своих ожиданиях, находился под влиянием холодного, мрачного уныния. Без всякой цели, он вышел за город и углубился в размышления об открывающейся перед ним перспективе. Он стремился к усовершенствованию своего умственного образования, к развитию тех душевных сил, которые могли бы вывести его на обширное литературное поприще, а его против всякого желания направляли на избитую коммерческую дорогу. Впрочем, отдавая полную справедливость Леонарду, мы должны сказать, что он мужественно боролся с неожиданным разочарованием и постепенно приучил себя радостно смотреть на тропу, указываемую ему долгом и окончательно избираемую благородным чувством, составлявшим основу его характера.
Я полагаю, что это самоотвержение, эта победа над своими чувствами обнаруживала в юноше истинный гений. Ложный гений пустился бы писать сонеты и предался бы отчаянию.
Как бы то ни было, Ричард Эвенель оставил своего племянника в затруднительном положении касательно трудного вопроса, послужившего поводом к разговору об их будущности, – вопроса о том: должно ли отвечать на письмо мистера Дэля и рассеять все опасения матери Леонарда? Сделать это без согласия Ричарда не было никакой возможности, потому что Ричард с первого раза решительно объявил, что если Леонард напишет домой, то за это Ричард ни под каким видом не исполнит того, что в душе своей положил сделать для бедной вдовы. Соображаясь с своей совестью, как поступить в этом случае, Леонард долго стоял, прислонясь к забору, окружавшему зеленый луг, как вдруг он выведен был из своих размышлений громким восклицанием. Леонард взглянул по тому направлению, откуда раздался крик, и увидел мистера Спротта, странствующего медника.
Мистер Спротт, чернее и угрюмее обыкновенного, с величайшим удивлением смотрел на изменившуюся особу своего старого знакомца и протянул ему грязные пальцы, как будто посредством осязания хотел удостовериться в том, что под этим изящным и необыкновенно щегольским платьем он действительно видел Леонарда.
Леонард механически отклонился от прикосновения к грязной руке и в то же время с непритворным изумлением произнес:
– Вы здесь, мистер Спротт! Что за причина принудила вас забраться от вашего дома в такую даль?
– От моего дома! возразил медник. – У меня нет дома, или, лучше сказать, мастэр Ферфильд, дом мой там, куда я приезжаю. Я брожу с одного места на другое; где встретится починка котлов и случай продавать мои книжечки, там мой и дом.
Сказав это, медник сбросил на землю новые корзинки, свободно вздохнул и с самодовольным видом сел на забор, от которого Леонард нарочно отступил.
– Так-то, мастэр Леонард, снова начал мистер Спротт, еще раз осмотрев Леонарда с ног до головы: – вы сделались настоящим джентльменом! Что за хитрости такие…. э?
– Хитрости! повторил Леонард: – я не понимаю вас, мистер Спротт.
Вслед затем, сообразив, что, с одной стороны, нет никакой необходимости и совсем неуместно продолжать знакомство с мистером Спроттом, и, с другой, что безразсудно было бы подвергать себя батарее вопросов, которая, как он предвидел, при дальнейшем разговоре неизбежно разразилась бы над ним, Леонард протянул меднику руку, держа в ней серебряную монету.
– Извините меня, мистер Спротт: я должен оставить вас, сказал он, с принужденной улыбкой: – у меня есть дело в городе; сделайте одолжение, примите от меня эту безделицу.
Сказав это, Леонард быстро удалился.
Медник долго рассматривал принятую крону.
– Деньги всегда пригодятся! сказал он, опуская монету в карман. – А ты, голубчик мой, не торопись: ты не уйдешь от меня!
После этой коротенькой угрозы, он молча просидел на заборе несколько минут, пока Леонард не совсем еще скрылся из виду. Потом он встал, поднял свою ношу и быстро пошел по окраине забора, вслед за удаляющимся Леонардом. Заглянув через забор, окружавший последнее поле, медник увидел, что Леонард встретился с джентльменом приятной, но вместе с тем и надменной наружности и довольно стройной осанки. Джентльмен этот, сказав несколько слов Леонарду, громко засвистал и пошел по тропинке прямо к забору, где проходил странствующий медник. Мистер Спротт оглянулся кругом; но забор был слишком гладок, чтоб доставить ему удобное прикрытие, а потому он смело продолжал свое шествие, взяв направление к тропе, принадлежавшей городу. Но не успел еще он достигнуть этой тропы, как законный владетель земли, по которой проходил медник, и именно мистер Эвенель, увидел нарушителя чужих прав и окликнул его таким голосом, который вполне обнаруживал достоинство человека, владеющего поземельною собственностью и сделавшего открытие, что акры его так дерзко попираются чужими ногами.
Медник остановился, и мистер Эвенель подошел к нему.
– Кой чорт ты делаешь на моей земле? к чему ты шатаешься около забора? Верно, ты какой нибудь бездельник, бродяга!
– Я не бездельник: я честный ремесленник! спокойно отвечал медник.
Руки мистера Эвенеля так и порывались сбить шляпу с дерзкого прохожого, но он удержался от этого, унижающего его достоинство, поступка, и вместо того еще глубже опустил руки в карманы своих панталон.
– Какой ты ремесленник! вскричал он: – ты бродяга, ты поджигатель; а я мэр здешнего города, и мне чрезвычайно как хочется запрятать тебя в рабочий дом, да и запрячу. Говори, что ты делаешь здесь? Ты еще не ответил мне на этот вопрос!
– Что я делаю здесь? сказал мистер Спротт:– спросите об этом молодого джентльмена, с которым сию минуты вы встретились и говорили. Он очень хорошо знает меня.
– Как! мой племянник знает тебя?
– Фю-фю! просвистал медник:– так это ваш племянник, сэр? в таком случае извините меня, сэр. Я очень уважаю вашу фамилию. С мистрисс Ферфильд, гэзельденской прачкой, вот уже несколько лет, как я знаком. Покорнейше прошу вас, сэр, извините меня.
И вместе с этим мистер Спротт учтиво снял свою шляпу.
Лицо мистера Эвенеля страшно изменилось. Оно то бледнело, то покрывалось румянцем. Он проворчал несколько невнятных слов, быстро повернулся и ушел. Странствующий медник провожал его взорами точно так же, как провожал Леонарда, и потом произнес такую же угрозу дяде, какая произнесена была племяннику.
Я не думаю, чтобы в происшествии наступившей ночи заключалось следствие прихода медника; скорее это происшествие можно приписать, как говорится, «стечению неблагоприятных обстоятельств». Накануне этой ночи, мистер Эвенель назвал мистера Спротта бродягой-поджигателем, а в самую ночь сгорела одна из риг мистера Эвенеля. Правда, подозрение сильно падало на странствующего медника, потому что мистер Спротт принадлежал к разряду людей, которые не так-то легко забывают обиды. Его натура была скоровоспалительная, как и самые спички, которые он постоянно носил при себе для продажи, вместе с книжечками и паяльным прибором.
На другое утро по всем окрестностям начались поиски странствующего медника, но след его давно уже простыл.
Глава XLII
Ричард Эвенель до такой степени углублен был в приготовления к танцовальному завтраку, что даже самый пожар риги не мог рассеять обольстительные и поэтические образы, тесно связанные с этим пасторальным пиршеством. Он даже слегка и беспечно сделал Леонарду несколько вопросов насчет бродяги-медника. Мало того: он не хотел употребить надлежащей и законной власти для преследования этого подозрительного человека. Надобно правду сказать, Ричард Эвенель уже привык видеть в низшем сословии своих врагов; и хотя он сильно подозревал в мистере Спротте виновника пожара, но в то же время у него являлось множество едва ли не более основательных причин, по которым он мог подозревать еще человек пятьдесят. Да и какой человек на белом свете станет думать долго о своих ригах и странствующих медниках, когда все идеи его, все заботы и вся энергия сосредоточены на приготовлениях к танцовальному завтраку? Ричард Эвенель поставил себе за правило – впрочем, этого правила придерживается каждый благоразумный человек – «никогда не делать двух дел в одно время», и, на основании этого правила, он отложил исполнение всех прочих дел до благополучного окончания déjeuné dansant. В число этих дел включалось и письмо, которое Леонард намеревался писать к мистеру Дэлю.
– Повремени немножко, говорил Ричард, в самом приятном расположении духа: – мы вместе напишем, как только кончится танцовальный завтрак.
Задуманный пир не имел ни малейшего сходства с обыкновенным провинциальным церемониалом. Ричард Эвенель был из числа тех людей, которые если задумают что сделать, то сделают хорошо. Мало по малу его первые замыслы распространялись, и бал, которому предназначалось быть только изящным и отнюдь не роскошным, требовал теперь огромных издержек и становился великолепным. Из Лондона прибыли художники, знакомые с устройством подобных балов: им предстояло помогать, управлять и создавать. Из Лондона же были выписаны венгерские музыканты, тирольские певцы и певицы, швейцарские крестьянки, которые должны были петь Ranz des Vaches, доить коров или приготовлять для ни гья свежее молоко с вином и сахаром. Главная палатка в саду украшена была в готическом вкусе; самый завтрак приготовлялся из лучших дорогих продуктов, соответствующих сезону. Короче сказать, сам Ричард Эвенель выражался о своем празднике таким образом: «бал, на который я не жалею денег, должен быть в строгом смысле слова бал!»
Гораздо большего труда стоило набрать общество достойное такого пиршества, потому что Ричард Эвенель не довольствовался посредственною знатью провинцияльного города: вместе с издержками возростало и его честолюбие.
– Ужь если на то пошло, говорил Ричард: – я могу пригласить ближайших сквайров.
Правда, Ричард был лично знаком с весьма немногими сквайрами. Но все же, когда человек становится замечательным в огромном городе и имеет в виду сделаться современем представителем этого города в Парламенте, и когда, кроме того, этот человек намерен дать такой отличный и оригинальный в своем роде нир, на котором старые могут бражничать, а молодые танцовать, то поверьте, во всей Британии не найдется ни одного округа, в котором богатые фамилии не приняли бы приглашения такого человека. Точно также и Ричард, заметив, что о его приготовлениях разнеслась молва по всему городу, и после того, как жена декана, мистрисс Помплей и многие другие знаменитые особы благосклонно заметили Ричарду, что сквайр и милорд такие-то остались бы весьма довольны, получив его приглашение, он, нисколько не задумываясь, разослал пригласительные билеты в Парк, в ректорство, – словом сказать, во все места в окружности от города на двадцать миль. Весьма немногие отказались от такого приглашения, и Ричард уже насчитывал до пяти-сот гостей.
– Начал с пенни, а свел на фунт, говорил мистер Эвенель. – Начатое надобно и кончить. Посмотрим, что-то скажет мистрисс М'Катьчлей?
И действительно, если говорить всю правду, так мистер Ричард Эвенель не только давал этот déjeuné dansant в честь мистрисс М'Катьчлей, но в душе своей решился при этом случае, в полном блеске своего величия и при помощи обольстительных ухищрений Терпсихоры и Бахуса, проворковать мистрисс М'Катьчлей нежные слова любви.
Наконец наступил и торжественный день. Мистер Ричард Эвенель смотрел из окна своей уборной на сцену в саду, как смотрел Аинибал или Наполеон с вершины Альпов на Италию. Эта сцена совершенно соответствовала мысли о победе и представляла полное возмездие честолюбивым подвигам. На небольшом возвышении помещались певцы с гор тирольских; высокие шляпы их, металлические пуговицы, шитые серебром и золотом широкие кушаки ярко освещались солнцем. За ширмой из лавровых деревьев и американских растений скрывались венгерские музыканты. Вдали, направо от этих двух групп, находилось то, что некогда называлось (horresco referens) гусиным прудом, где Duke sonant ienui gutture carmen aves. Но гениальная изобретательность главного декоратора превратила помянутый гусиный пруд в швейцарское озеро, несмотря на горькую обиду и печаль простых и безвредных обитателей, изгнанных с поверхности вод, на которых они, быть может, родились и выросли. Высокие шесты, обвитые сосновыми сучьями и густо натыканные вокруг озера, придавали мутно-зеленоватой воде приличную гельветическую мрачность. Тут же, подле трех огромных коров, увешанных лентами, стояли швейцарские девицы. Налево от озера, на широкой поляне, красовалась огромная готическая палатка, разбитая на два отделения: одно – для танцев, другое – для завтрака.
Все благоприятствовало празднику, даже самая погода: на небе ни облачка. Музыканты уже начали настроивать инструменты; лакеи, щегольски одетые, в черных панталонах и белых жилетах, ходили взад и вперед по пространству, отделявшему палатку от дома. Ричард долго любовался этой сценой и между тем механически направлял бритву; наконец он весьма неохотно повернулся к зеркалу и начал бриться. В это счастливое, дышащее блаженством утро он так был занят, что некогда было даже и подумать о своей бороде.
Любопытно смотреть иногда, как мужчина совершает операцию бритья. Иногда по ходу этой операции можно делать заключения о характере бреющегося. О, если бы видели, как брился Ричард Эвенель! Быстрота размахов бритвы, аккуратность и чистота, с которыми брился он, дали бы вам верное понятие о том, как ловко он умеет отбрить при случае ближнего. Борода и шоки его были гладки как стекло. При встрече с ним вы бы инстинктивно застегнули ваши карманы.
Зато остальная часть туалета мистера Эвенеля совершилась не так быстро. На постели, на стульях, на комодах лежали панталоны, жилеты, галстухи, в таком огромном выборе, что разбежались бы глаза у человека с самым неразборчивым вкусом. Примерена была одна пара панталон, потом другая, один жилет, потом другой, третий. Ричард Эвенель постепенно превращался в chef-d'oeuvre цивилизации, в человека одетого и наконец явился на белый свет. Он был счастлив в своем костюме – он чувствовал это. Его костюм шел не ко всякому ни по цвету, ни по покрою, но к нему шел как нельзя лучше.
О, какой эпический поэт не захотел бы описать одежды героя при таком торжественном случае! Мы представим нашим читателям только весьма слабый очерк этой одежды.
Фрак мистера Эвенеля был синий, темно-синий, с пурпуровым отливом, – фрак однобортный, изящно обнимавший формы Эвенеля; во второй петличке его торчала пышная махровая роза. Жилет был белый; панталоны перло-дымчатого цвета, с «косым швом», как выражаются портные. Голубой, с белыми клеточками, галстух свободно обхватывал шею; широкое поле манишки с гладкими золотыми пуговками; лайковые перчатки лимонного цвета, белая шляпа, слегка, но выразительно нагнутая на сторону, дополняют наше описание. Пройдите вы по целому городу, по целому государству, и, право, вы не нашли бы такого прекрасного образца мужчины, какой представлял собою наш приятель Ричард Эвенель, с его легким, твердым и правильным станом, с его чистым цветом лица, его светлыми, проницательными глазами и чертами лица, которые говорили о смелости, точности, определительности и живости его характера, – чертами смелыми, некрупными и правильными.
Прекрасный собой, с полным сознанием своей красоты, богатый, с полным убеждением в своем богатстве, первенствующее лицо торжественного праздника, с полною уверенностью в своем первенстве, Ричард Эвенель вышел в сад.
Вотт, начала подниматься пыль на дороге, и в отдалении показались кареты, коляски, фиакры и фаэтоны; все они длинной вереницей тянулись к подъезду Эвенеля. В то же время многие начинали являться пешком, как это часто делается в провинциях: да наградит их небо за такое смирение!
Ричард Эвенель чувствовал себя как-то неловко, принимая гостей, особливо таких, с которыми имел удовольствие видеться в первый раз. Но когда навались танцы и Ричард получил прекрасную ручку мистрисс М'Катьчлей на первую кадриль, его смелость и присутствие духа возвратились к нему. Заметив, что многие гости, которых он вовсе не встречал, вполне предавались удовольствиям, он заблагоразсудил не встречать и тех, которые приезжали после первой кадрили, и таким образом ни та, ни другая сторона не чувствовали ни малейшего стеснения.
Между тем Леонард смотрел на эту одушевленную сцену с безмолвным унынием, которое он тщетно старался сбросить с себя, – уныние, встречаемое между молодыми людьми при подобных сценах гораздо чаще, нежели мы в состоянии предположить. Так или иначе, но только Леонард на этот раз был чужд всякого удовольствия: подле него не было мистрисс М'Катьчлей, которая придавала бы особенную прелесть этому удовольствию; он знаком был с весьма немногими из посетителей; он был робок, он чувствовал, что в его отношениях к дяде было что-то неопределенное, сомнительное; он совершенно не привык находиться в кругу шумного общества; до его слуха долетали язвительные замечания насчет Ричарда Эвенеля и его празднества. Он испытывал в душе своей сильное негодование и огорчение. Леонард был несравненно счастливее в тот период своей жизни, когда он кушал редисы и читал книги подле маленького фонтана в саду Риккабокка. Он удалился в самую уединенную часть сада, сел под дерево, склонил голову на обе руки, задумался и вскоре носился уже в мире фантазий. Счастливый возраст: каково бы ни было наше настоящее, но в эту счастливую пору нашей жизни будущее всегда улыбается нам отрадной улыбкой, всегда кажется таким прекрасным и таким беспредельным!
Но вот наконец первые танцы сменились завтраком: шампанское лилось обильно, и пир был в полном своем блеске.
Уже солнце начинало заметно склоняться к западу, когда, в течение непродолжительных промежутков от одного танца до другого, все гости или собирались на небольшом пространстве, оставленном палаткой на лугу, или рассыпались по аллеям, смежным с палаткой. Пышные и пестрые наряды дам, веселый смех, раздававшийся со всех сторон, яркий свет солнца, озарявший всю сцену, сообщал даже и Леонарду мысль не об одном только притворном удовольствии, но о действительном счастии. Леонард выведен был из задумчивости и робко вмешался в ликующие группы. Но в то время, как Леонард приближался к сцене общего веселья, Ричард Эвенель, с обворожительной мистрисс М'Катьчлей, которой цвет лица был гораздо живее, блеск глаз ослепительнее, поступь грациознее и легче обыкновенного, удалялся от этой сцены и находился уже на том самом месте, уединенном, унылом и отененном весьма немногими деревьями, которое молодой человек только что покинул.
Но вдруг, в минуту, столь благоприятную для нежных объяснений, в месте столь удобном для робкого признания в любви, – в эту самую минуту, с муравы, расстилающейся впереди палатки, до слуха Ричарда Эвенеля долетел невыразимый, невнятный зловещий звук, – звук, имеющий сходство с язвительным смехом многолюдной толпы, с глухим, злобным, подавленным хохотом. Мистрисс М'Катьчлей распускает зонтик и боязливо спрашивает своего кавалера:
– Ради Бога, мистер Эвенель, почему все гости столпились около одного места?
Бывают звуки, бывают зрелища, – звуки неясные, зрелища, основанные на неопределенных догадках, которые, хотя мы угадываем их по инстинкту, предвещают, предзнаменуют какое-то демонски-пагубное влияние на наши дела. И если кто нибудь даст блестящий пир и услышит вдали всеобщий, дурно подавленный, язвительный хохот, увидит, что все его гости спешат к одному какому нибудь месту, то не знаю, останется ли тот человек неподвижным и не обнаружит ли своего любопытства. Тем более трудно допустить предположение, чтобы тот человек избрал именно этот самый случай для того, чтоб грациозно преклониться на правое колено перед очаровательнейшей в мире мистрисс М'Катьчлей и признаться ей в любви! Сквозь стиснутые зубы Ричарда Эвенеля вырвалось невнятное проклятие, и, вполовину догадываясь о случившем происшествии, которое ни под каким видом не должно было дойти до сведения мистрисс М'Катьчлей, он торопливо сказав ей:
– Извините меня. Я схожу туда и узнаю, что там случилось; пожалуста, не уходите отсюда до моего возвращения.
Вместе с этим он бросился вперед и в несколько секунд достигнул группы, которая с особенным радушием расступилась, чтоб дать ему дорогу.
– Что такое случилось здесь? спрашивал он с нетерпением и в то же время с боязнию.
Из толпы никто не отвечал. Он сделал еще несколько шагов и увидел племянника своего в объятиях женщины!
– Праведное небо! воскликнул Ричард Эвенель.
Глава XLIII
И в объятиях какой еще женщины!
На ней надето было простое ситцовое платье, – весьма опрятное – это правда, но которого не надела бы другая служанка из хорошего дома; и какие толстые, ужасные башмаки! На ней была черная соломенная шляпка; вместо шали, её стан повязан был бумажным платком, который не стоил и шиллинга! Наружность её была почтенная, в этом нет никакого сомнения, но зато страшно запыленная! И эта женщина повисла на шею Леонарда, кротко выговаривала ему, нежно ласкала и громко, очень громко рыдала.
– Праведное небо! воскликнул мистер Ричард Эвенель.
И в то время, как он произносил эти слова, женщина быстро обернулась к нему. Кончив с Леонардом, она бросилась на Ричарда Эвенеля и, сжимая в объятиях своих и синий фрак, и махровую розу, и белый жилет, громко восклицала, не прекращая рыданий:
– Брат мой Дик! дорогой мой, неоцененный брат Дик! и я дожила до того, что снова вижу тебя!
И вместе с этим раздались два такие поцалуя, которые вы бы наверно услышали за целую милю.
Положение брата Дика было убийственное. Толпа гостей, которая до этого, соблюдая приличия, только подсмеивалась, теперь не в силах была бороться с влиянием этого неожиданного, внезапного объятия. По всему саду раздался всеобщий взрыв хохота! Это не был хохот, а оглушительный рев, который убил бы слабого человека; но в душе Ричарда Эвенеля он отзывался как вызов врага на бой и в один момент уничтожал все, что служило условной преградой неустрашимому от природы духу англо-саксонца.
Ричард Эвенель величественно поднял свою прекрасную, мужественную голову и окинул взором толпу неучтивых посетителей, – взором, в котором выражались и упрек и удивление.
– Лэди и джентльмены! сказал он весьма хладнокровно. – Я не вижу в этом ничего смешного. Брат и сестра встречаются после долголетней разлуки, и сестра плачет при этой встрече; мне кажется весьма натуральным, что она плачет; но смеяться над её чувствами – непростительно.
В один момент весь позор как гора свалился с плечь Ричарда Эвенеля и всею тяжестью лег на окружающих. Невозможно описать, какое глупое, пристыженное выражение приняли их физиономии, и как каждый из них старался украдкой уйти в сторону.
Ричард Эвенель воспользовался своим преимуществом с быстротой человека, который несколько лет прожил в Америке и следовательно привык извлекать лучшее из самых, по видимому, обыкновенных обстоятельств. Он взял мистрисс Ферфильд за руку и увел ее в дом. Но когда он достиг благополучно своей комнаты – Леонард шел вслед за матерью и дядей – когда дверь затворилась за всеми ими, тогда бешенство Ричарда вырвалось наружу со всею силою.
– Ах ты безумная, неблагодарная, дерзкая шлюха!
Да, да! Ричард употребил именно это слово. Я содрагаюсь писать его; но долг историка непреклонен: Ричард произнес слово – шлюха!
– Шлюха! едва слышным голосом повторила несчастная Джэн Ферфильд и крепко ухватилась за руку Леонарда: она с трудом могла держаться на ногах.
– Вы забываетесь, сэр! возразил Леонард, в свою очередь приведенный в бешенство.
Но как бы громки ни были ваши восклицания, в эту минуту для Ричарда они были бы тем же самым, что и для горного потока. Ричард спешил излить первые порывы исступленного гнева в самых дерзких, оскорбительных выражениях.
– Гадкая, грязная, пыльная неряха! как ты смела явиться сюда? как ты смела позорить меня в моем собственном доме, после того, как я послал тебе пятьдесят фунтов? как ты смела выбрать такое время, когда…. когда….
Ричард задыхался; язвительный смех его гостей еще звучал в его ушах, переливался в грудь и душил его. Джэн Ферфильд выпрямилась; слезы на глазах её засохли.
– Я не думала позорить тебя: я пришла повидаться с ним, и….
– Ха, ха! прервал Ричард: – ты пришла повидаться с ним? Значит ты писал к этой женщине?
Последние слова относились к Леонарду.
– Нет, я не писал к ней ни слова.
– Ты лжешь!
– Он не лжет; он так же честен, как и ты, даже честнее тебя, Ричард Эвенель! воскликнула мистрисс Ферфильд: – я не хочу ни минуты оставаться здесь, не хочу слышать, как ты оскорбляешь его, – не хочу, не хочу! Что касается до твоих пятидесяти фунтов, то вот тут сорок-пять, и пусть отсохнут мои пальцы, если я не заработаю и не пришлю тебе остальных пяти. Ты не бойся, что я буду позорить тебя: во всю жизнь свою я не захочу взглянуть на тебя; ты дурной, злой, порочный человек; я не ожидала от тебя этого.
Голос несчастной женщины поднят был до такой высокой ноты, до такой степени он был пронзителен, что всякое другое чувство, близкое к угрызению совести, хотя и могло бы пробудиться в душе Ричарда, заглушалось опасением, что крик его сестры будет услышан слугами или гостями, – опасение, свойственное одним только мужчинам, которое редко проявляется в женщинах и считается ими за низкую трусость со стороны их притеснителей.
– Пожалуста, замолчи! перестань кричать во все горло! сказал мистер Эвепель, тоном, который казался ему ласковым. – Сиди в этой комнате, и ни с места, покуда я не возвращусь и не буду в состоянии спокойно говорить с тобой. Леонард, пойдем со мной: ты поможешь объяснить гостям это происшествие.
Но Леонард стоял неподвижно и вместо ответа отрицательно покачал головой.
– Что вы хотите сказать этим, сэр? спросил Ричард, голосом, предвещающим новую грозу. – Что вы качаете своей головой? Не намерены ли вы ослушаться меня? Смотри, Леонард, берегись!
Терпение Леонарда лопнуло. Одной рукой обвил он став матери.
– Сэр! сказал он: – вы оказали мне милость, вы были великодушны ко мне, и одна мысль об этом удерживала мое негодование, когда я слышал слова, с которыми вы обращались к моей матери. Я чувствовал, что еслиб я начал говорить, то высказал бы многое. Теперь я начинаю говорить, и начинаю с того, что….
– Оставь, Леонард, сказала испуганная мистрисс Ферфильд: – не беспокойся обо мне. Я не затем пришла, чтоб принести с собой беду для тебя, не затем, чтоб погубить твою будущность. Я сейчас же уйду отсюда.
– Не угодно ли вам, мистер Эвенель, просить прощения у неё? сказал Леонард, решительным тоном, и в то же время подступил к дяде своему на несколько шагов.
Вспыльчивый от природы и нетерпевший противоречия, Ричард взволнован был не только гневом, который, надобно признаться, произвел бы ощутительное влияние на каждого человека, до такой степени уничиженного в самую восторженную минуту, но и вином, которого Ричард употребил на этот раз более обыкновенного. И когда Леонард приблизился к нему, он истолковал это движение в дурную сторону и видел в нем дерзкую угрозу.
Ричард поднял руку на воздух.
– Подойди еще на шаг, сказал он: – и я тебя одним ударом положу на месте!
Несмотря на эту угрозу, Леонард сделал запрещенный шаг. Но в то время, как взор Ричарда встретился со взором Леонарда, в котором выражалось не презрение или дерзкая настойчивость, но благородство души и неустрашимость, так хорошо знакомая Ричарду и уважаемая им, – в это время, говорю я, рука Ричарда механически опустилась.
– Вы можете ударить меня, мистер Эвенель, сказал Леонард: – вы очень хорошо убеждены, что за эту дерзость моя рука не поднимется на брата моей матери. Но как сын её, я еще раз говорю вам: просите у неё прощения.
– Десять тысячь молний! вскричал Ричард. – Или ты сам с ума сошел, или намерен свести меня с ума! Ты, ничтожный мальчишка, наглый нищий, которого я кормил и одевал из сострадания, – ты смеешь говорить мне, чтоб я просил у неё прощения! да за что, желал бы я знать? Разве за то, что она сделала меня предметом насмешек и поруганий – этим презренным ситцевым платьем и этими вдвойне презренными толстыми башмаками! Я готов побожиться, что эти башмаки подбиты у неё гвоздями! Послушай, Леонард, довольно и того, что она нанесла мне такое оскорбление, но я не такой человек, чтобы слушать от тебя угрозы. Иди со мною сию минуту, или долой с моих глаз: до конца жизни моей ты не получишь от меня ни шиллинга. Предоставляю тебе на выбор – быть простым поденщиком или…
– Да, да, милостивый государь, я скорее соглашусь быть поденьщиком, чем принимать милостыню из рук низкого честолюбца, презирающего своих кровных! спокойно сказал Леонард; его грудь тяжело поднималась и щоки пылали. – Матушка, уйдемте отсюда. Не бойтесь, родная: у меня еще много и силы и молодости; мы по-прежнему будем вместе трудиться.
Но бедная мистрисс Ферфильд, обремененная таким множеством сильных ощущений, опустилась на прекрасное кресло Ричарда и оставалась безмолвна и неподвижна.
– Сидите же здесь, презренные! проворчал Ричард. В настоящую минуту вас невозможно выпустить из моего дома. Смотри за ней, неблагодарный змеенок, – смотри, покуда я не возвращусь; и тогда, если ты захочешь убраться отсюда, то убирайся и будь….
Не кончив своей сентенции, Ричард Эвенель выбежал из комнаты, запер дверь на замок и ключ положил в карман. Проходя мимо залы, он остановился на минуту, чтобы собраться с мыслями, втянул в себя глотка четыре воздуха, поправил платье, и, решившись оставаться верным своему правилу – делать дело одним разом, он удалил от себя тревожное воспоминание о мятежных пленниках. Грозный, как Ахиллес перед троянцами, Ричард Эвенель явился на сцену пиршества.
Глава XLIV
Несмотря на кратковременность своего отсутствия, Ричард Эвенель не мог не заметить, что в течение этого периода произошла значительная перемена в одушевлении общества. Те из гостей, которые жили в городе, приготовились уйти домой пешком; те, которые жили в отдалении, и экипажи которых еще не прибыли по ненаступлению назначенного часа, собрались в небольшие кружки и группы. Все обнаруживали неудовольствие и все по инстинктивному чувству отворачивались от хозяина дома в то время, как он проходил мимо их. В неприятной сцене они видели унижение собственного своего достоинства и считали себя оскорбленными не менее самого Ричарда. Они опасались повторения какой нибудь подобной сцены. От этого площадного человека всего можно было ожидать, по их мнению!
Проницательный ум Ричарда в один момент предъусмотрел всю затруднительность подобного положения. Несмотря на то, он смело и прямо шел к мистрисс М'Катьчлей, стоявшей почти подле самой палатки, вместе с Помплеями и женою декана. Особы эти, заметив смелое шествие Ричарда, начали колебаться.
– Взгляните, какая дерзость! сказал полковник, углубляясь в галстух: – он идет сюда. Это низко, это ужасно! Что мы станем делать теперь? Пойдемте прочь.
Но Ричард заметил это и заслонил им дорогу.
– Мистрисс М'Катьчлей, весьма серьёзно сказал он и в то же время протянул к ней руку: – позвольте мне просить вас на три слова.
Бедная вдова не знала, что отвечать, что делать. Мистрисс Помплей украдкой дернула ее за рукав. Ричард стоял перед ней с протянутой рукой и пристально вглядываясь в её лицо. Она колебалась, впрочем, недолго и приняла протянутую руку.
– Чудовищное бесстыдство! вскричал полковник.
– Не мешай, мой друг, возразила мистрисс Помплей. – Поверь, что мистрисс М'Катьчлей найдется, как отделать этого вульгарианца!
– Сударыня, сказал Ричард, едва только удалились они на такое расстояние, откуда слова их не могли долетать до слуха Помплеев: – я предоставляю вам оказать мне величайшую милость.
– Мне?
– Вам, и одним только вам. Вы имеете большое влияние на всех эгих людей: одно слово ваше произведет то действие, которого я желаю. Мистрисс М'Катьчлей, прибавил Ричард, таким торжественным тоном, который даже на самого грубого слушателя произвел бы сильное впечатление: – позвольте мне льстить себя надеждою, что вы имеете ко мне дружеское расположение, чего я не могу сказать о всех других лицах, пирующих в моем саду, – согласитесь ли вы оказать мне эту милость, – да или нет?
– Чего же вы хотите от меня, мистер Эвенель? спросила М'Катьчлей, все еще сильно встревоженная, но заметно смягченная.
Мистрисс М'Катьчлей ни под каким видом нельзя было назвать женщиной нечувствительной; она даже считала себя слабонервной.
– Уговорите всех ваших друзей, – короче сказать, уговорите все общество собраться в беседку, под каким бы то ни было предлогом. Я хочу сказать несколько слов моим гостям.
– Что вы это! мистер Эвенель, вы хотите сказать им несколько слов! вскричала вдова: – вы не знаете, что этого-то именно все и опасаются! Нет ужь, вы извините меня, а я должна вам признаться откровенно, что нигде не водится приглашать порядочных людей на танцовальный завтрак и потом…. потом браниться с ними!
– Кто вам сказал, что я хочу браниться с ними! сказал мистер Эвенель, весьма серьёзно: – клянусь честью, ядаже и не думал об этом. Я хочу только поправить дело, даже надеюсь, что танцы наши будут продолжаться, и чтобы удостоите меня вашей руки на тур вальса. Сделайте мне это одолжение, и поверьте, что вы видите перед собой человека, который умеет быть признательным.
Мистер Эвенель, кончив, поклонился, не без некоторого достоинства, и скрылся в отделение палатки, назначенное для завтрака. Здесь он деятельно начал распоряжаться приведением стола и буфета в возможный порядок. Мистрисс М'Катьчлей, которой любопытство и интерес были затронуты, исполнила поручение с необыкновенным уменьем и тактом светской, образованной женщины, так что, менее чем через четверть часа, палатка наполнилась, пробки защелкали, шампанское полилось и заискрилось; гости пили молча, кушали плоды и пирожное, поддерживали свою храбрость уверенностью в превосходство сил на своей стороне и испытывали непреодолимое желание узнать, что будет дальше. Мистер Эвенель, сидевший во главе стола, внезапно встал.
– Лэди и джентльмены! сказал он: – я осмелился пригласить вас еще раз в эту палатку, с тем, чтобы пожалеть вместе со мной о происшествии, которое едва не послужило поводом к расстройству общего нашего удовольствия. Без сомнения, вам всем известно, что я человек новый, – человек, который сам устроил свою судьбу, составив хороший капитал.
Большая часть слушателей, по невольному чувству, склонила свои головы. Слова произнесены были мужественно; все общество проникнуто было чувством уважения к оратору.
– Вероятно, продолжал мистер Эвенель: – не безызвестно вам также и то, что я сын весьма честных торговопромышленников. Я говорю: честных, и потому им нечего стыдиться меня, – я говорю: торгово-промышленников, и мне нечего стыдиться их. Сестра моя вышла замуж и поселилась в отдаленной отсюда провинции. Я взял на свое попечение её сына, с тем, чтобы дать ему приличное воспитание, и потом, как говорится, вывести в люди. Но надобно заметить, я не говорил ей, где находился её сын, не говорил даже о своем возвращении из Америки. По собственному своему желанию, – пожалуй, если хотите, по прихоти, отложил я это до более благоприятного случая, и именно до той поры, когда бы я мог неожиданно представить ей, в виде сюрприза, не только богатого брата, но и сына, которого я намерен был сделать джентльменом, на сколько позволяли то воспитание, изящные манеры и благородное обращение его. Но бедная моя родственница отыскала нас гораздо ранее, чем я ожидал, и предупредила меня сюрпризом своего собственного изобретения. Умоляю вас, простите замешательство, которое наделала эта маленькая семейная сцена; и хотя, признаюсь, она была довольно забавна в свое время и несправедливо было бы с моей стороны отозваться о ней иначе, но все же я не смею судить дурно о вашем добросердечии; я уверен, что вы сами можете оценить чувства, которые должны испытывать брат и сестра при встрече, после того, как они расстались друг с другом в самые ранние годы своего возраста. Для меня (и Ричард испустил продолжительный вздох: он чувствовал, что один только подобный вздох мог поглотить отвратительную ложь, которую он произносил), – для меня эта встреча была, по истине, самой счастливой встречей! Я – человек простой; в моих словах ничего нет дурного. Пожелав вам от всей души того же счастья в кругу вашего семейства, каким наслаждаюсь я в кругу моего, хотя и весьма смиренного, я с особенном удовольствием пью, лэди и джентльмены, ваше здоровье.
Громкия рукоплескания заключили речь мистера Эвенеля. С его простодушным воззрением на предмет он так верно достиг своей цели, что большая половина из присутствовавших, которая до этой речи не чувствовала к Ричарду никакого влечения, даже пренебрегала им, вдруг переменила свое мнение о нем и с этой минуты стала гордиться его знакомством. Надобно заметить, что высшее британское сословие, при всей возвышенности понятий о своем достоинстве, еще сильнее обнаруживающемся в провинциях и маленьких обществах, ни к кому не имеет такого уважения, как к человеку, который возвысился из ничего и который откровенно признается в том. Сэр Комптон Дарлей, старый баронет, с родословной длиннее каждого валлийца, который весьма неохотно явился на бал, по неотступной просьбе трех незамужних дочерей своих (из которых ни одна не удостоила мистера Эвенеля даже самым маленьким поклоном), встал с места и приготовился произнести приличную речь; это право принадлежало исключительно ему: но званию своему и по месту, занимаемому в обществе, он был первое лицо между гостями.
– Лэди и джентльмены! начал сэр Комптон, обращаясь к собранию: – я уверен, что все присутствующие согласятся с моим мнением, с выражением чувств моих, если скажу, что все мы, с особенным удовольствием и восхищением, выслушали слова, с которыми обращался к нам многоуважаемый хозяин дома. (Рукоплескание огласило палатку.) И если кто-нибудь из нас, как весьма справедливо замечает мистер Эвенель, увлечен был неожиданной сценой в неуместный смех над… над… («тем, что дорого для каждого из нас» – подсказывает жена декана)…. над тем, что дорого для каждого из нас, повторил сэр Комптон, смешался и стал, как говорится, в тупик («над тем, что называем мы священными чувствами» – снова прошептала жена декана)… да, именно, над тем, что называем мы священными чувствами, – я, от лица всего собрания, прошу мистера Эвенеля принять наше чистосердечное извинение. С своей стороны, я могу сказать одно, что с удовольствием признаю мистера Эвенеля достойным стать на ряду с джентльменами нашего округа (при этом сэр Комптон громко ударил по столу) и долгом считаю выразить ему мою признательность за блестящий пир, присутствовать на котором выпало на мою долю в первый раз в жизни. Если он умел честным образом стяжать себе богатство, то, надобно отдать ему справедливость, он благородно умеет и расточать его.
Шампанское полилось обильнее прежнего.
– Я не привык говорить перед публикой, не умею красноречиво изъясняться, но не умею также и скрывать моих чувств. Мне остается теперь предложить тост за здоровье хозяина дома, Ричарда Эвенеля, сквайра, и вместе с тем за здоровье его уважаемой сестры…. да здравствуют они на многие лета!
Последние слова заглушились громом рукоплесканий и восклицаний, которые слились наконец в троекратное ура в честь Ричарда Эвенеля, сквайра, и его уважаемой сестры.
«Как славно обманул я их! – подумал Ричард Эвенель. – Впрочем, обманывать в натуре человека. Почем знать, может быть, и они, в свою очередь, обманывают меня.»
Вместе с этим он взглянул на мистрисс М'Катьчлей и, к величайшему своему удовольствию, увидел, что она платочком утирала глаза.
Можно сказать, что хотя прекрасная вдова и думала иногда о возможности сделаться женою мистера Эвенеля, но до этой поры в душе своей она не чувствовала к нему никакого расположения: теперь же она была влюблена в него. Чистосердечие и мужество всегда нравятся женщинам, а Ричард Эвенель хотя и обманывал все собрание, как сам об сознавался в том, но в глазах мистрисс М'Катьчлей казался настоящим героем.
Ричард Эвенель торжествовал.
– Теперь мы можем продолжать наши танцы, весело сказал он.
И в то время, как он протянул руку к мистрисс М'Катьчлей, сэр Комптон Дарлей схватил эту руку и, дружески пожав ее, воскликнул:
– Мистер Эвенель, вы еще ни разу не танцевали с моей старшей дочерью. Если вам не угодно было пригласить ее на тур вальса, то я сам должен предложить вам ее. – Сара, вот тебе кавалер на танцы.
Мисс Сара Дарлей, рослая и по росту своему стройная девица; сделала грациозный поклон и приблизилась к изумленному Ричарду Эвенелю. При выходе в танцовальное отделение палатки, Ричарду предстояло пройти мимо джентльменов, которые выстроились в ряд нарочно затем, чтоб пожать руку хозяину дома. Их горячия английские сердца не могли бы успокоиться до тех пор, пока они не уверились, что недавняя надменность и неуместные насмешки совершенно забыты. В эту минуту Ричард Эвенель преспокойно мог бы ввести в общество гостей свою сестру, в её ситцевом платье, пестром платке и толстых башмаках; но он не хотел даже и подумать об этом. От искреннего сердца он благодарил небо, что она находилась в эту минуту под замком.
Не ранее третьего тура вальса Ричард Эвенель мог воспользоваться случаем протанцовать с мистрисс М'Катьчлей, и тогда наступили уже сумерки. Экипажи давно стояли у подъезда; но никто еще не думал уезжать. Гости наслаждались удовольствием вполне. С течением времени созревали все планы Эвенеля, предназначенные им к довершению того торжества, которое так неожиданно доставило ему прибытие сестры и которого он чуть-чуть не лишился, благодаря тому же самому прибытию. Смелость и решительность много помогли ему в этом случае. Вино и подавленный гнев еще более возбуждали в нем отвагу и даже дерзость, и в то время, как восторженность начинала мало по малу ослабевать в нем, когда мистрисс М'Катьчлей перешла на сторону Помплеев, влияние которых на избранницу своего сердца Ричард всего более желал бы теперь устранить, – в это время он гораздо спокойнее вспоминал о своих бедных деревенских родственниках. Время для исполнения задуманных планов было самое удобное. Железо накалилось: стоило только начать ковку и ковать самую прочную цепь.
– Я не знаю, как выразить вам мою благодарность, мистрисс М'Катьчлей, за величайшее благодеяние с вашей стороны, сказал Ричард, выходя из палатки.
– Помилуйте! сказала мистрисс М'Катьчлей: – какое тут благодеяние!.. я так рада, что…
И она замолчала.
– Значит, вы еще не стыдитесь меня, несмотря на неприятное происшествие?
– Стыдиться вас! Напротив, я гордилась бы вами, еслиб я была….
– Окончите вашу мысль, скажите: «еслиб я была вашей женой!» Мистрисс М'Катьчлей, я богат, вам известно это, – и я пламенно люблю вас. С вашей помощью, я мог бы выйти из обыкновенного круга моих действий и мог бы разъигрывать не последнюю роль в высшем кругу общества. Кто бы ни был мой отец, я уверен, что внук его был бы по крайней мере…. впрочем, об этом еще рано говорить. Что вы скажете на это? вы отворачиваетесь от меня. Я не хочу беспокоить вас длинными объяснениями: это не в моем характере. Давича я просил вас помочь мне, и просил вас сказать мне на это: да или нет? теперь же, надеясь на вашу снисходительность ко мне, я снова осмеливаюсь просить сказать мне: да или нет?
– Но, мистер Эвенель, это так неожиданно, так… ах, Боже мой! Мистер Эвенель, вы так спешите…. что я…
И вдова раскраснелась: румянец стыдливости заиграл на её ланитах.
«О, эти ужасные Помплеи!» подумал Ричард, увидев, что полковник торопился с плащем к мистрисс М'Катьчлей.
– Я жду вашего ответа немедленно, продолжал пламенный любовник, весьма торопливо. – Завтра я уеду отсюда, если вы не дадите мне ответа.
– Вы уедете отсюда? и оставите меня?
– Согласитесь быть моей, и я не оставлю вас.
– Ах, мистер Эвенель! томно сказала вдова, сжимая его руку: – кто может противиться вам?
Полковник Помплей подошел. Ричард взял от него шаль.
– Не торопитесь, полковник, сказал он: – мистрисс М'Катьчлей может располагать своим временем как ей угодно: здесь она как у себя в доме.
Ричард Эвенель распорядился так умно, что через десять минут почти все гости уже знали, что высокопочтеннейниая мистрисс М'Катьчлей приняла его предложение. Все единодушно говорили, что «он очень умный, очень добрый человек», – все, исключая Помплеев, которые от бешенства выходили из себя. И в самом деле, возможно ли допустить, чтоб Ричард Эвенель насильно втерся в круг аристократии! возможно ли, чтобы, сделавшись мужем высокопочтеннейшей лэди, он стал на ряду с британскими лордами!
– Чего доброго! он еще будет представителем нашего города, – этот вулгарианец! восклицал полковник.
– И мне придется идти за хвостом его жены, этой отвратительной женщины!
Сказав это, мистрисс Помплей заплакала.
Гости разъехались. Ричард имел теперь полную свободу подумать о том, какие принять меры касательно сестры своей и племянника.
Победа над гостями заметно смягчила сердце Ричарда в отношении к его родственникам; но, несмотря на то, он все еще считал себя сильно оскорбленным неуместным появлением мистрисс Ферфильд. Гордость его была унижена дерзкой выходкой Леонарда. До этой поры он никак не мог допустить идеи, чтобы человек, которому он оказал услугу или намерен был оказать ее, мог иметь свою собственную волю, мог смело не повиноваться ему. Он чувствовал также, что слова, сказанные им и Леонардом друг другу, нескоро ими забудутся, и что, вследствие этого, тесная дружба их, по необходимости, должна охладеть. Ему, великому Ричарду Эвенелю, просить прощения у мистрисс Ферфильд, у деревенской прачки! о нет! этому не бывать! Она и Леонард должны просить у него прощения.
– С этого я и начну, сказал Ричард Эвенель: – я полагаю, они успели теперь надуматься.
Вместе с этим ожиданием, он отпер дверь – и, к неописанному изумлению, очутился в пустой комнате. Взошедшая луна смотрела прямо в окна и ярко освещала каждый угол. Ричард окинул взором всю комнату и пришел в недоумение: птички улетели.
«Неужели они ушли сквозь замочную скважину? сказал он. – А! понимаю: они ушли в окно.»
И действительно, окно, поднимавшееся от земли на половину человеческого роста, было открыто. Мистер Эвенель, в припадке бешенства, совершенно упустил из виду этот легкий способ к побегу.
– Ну, ничего, проговорил он, бросаясь на кушетку. – Надеюсь, они не замедлят отозваться о себе: они непременно захотят воспользоваться моими деньгами.
В эту минуту взор его остановился на письме, лежавшем на столе. Он развернул его и увидел несколько ассигнаций на пятьдесят фунтов; из них сорок пять принадлежали вдове, а новенькая пяти-фунтовая – Леонарду. Ричард сам за несколько дней подарил ему эту ассигнацию. Вместе с деньгами было написано несколько строчек, смелым и красивым почерком Леонарда, хотя некоторые слова и обнаруживали, что рука Леонарда дрожала.
Вот что писал он:
«Благодарю вас за все, что вы сделали тому, кого считали предметом вашего сострадания и милосердия. Моя мать и я прощаем вам прошедшее. Я ухожу вместе с ней. Вы предоставили на мой произвол сделать выбор касательно моей будущности, и я сделал его.
«Леонард Ферфильд.»
Письмо выпало из рук Ричарда. В течение двух-трех минут он оставался безмолвным. Заметно было, что угрызение совести производило на него сильное влияние. Он видел, однако же, что поправить дело не было возможности.
– В целом свете не найдется, вскричал он, сильно топнув ногой: – не найдется таких неприятных, дерзких и неблагодарных людей, как бедные родственники. С этой минуты я прекращаю с ними всякие сношения.
Глава XLV
Леонард и его мать, освободясь от заточения, на которое осудил их мистер Эвенель, направили путь к небольшой гостинице, расположенной в недальнем расстоянии от города, при окраине большой дороги. Обвив одной рукой стан своей матери, Леонард поддерживал ее и в то же время старался ее успокоить. Действительно, к сильному потрясению нервов бедной женщины, она чувствовала угрызение совести при мысли, что неуместным появлением своим в доме Ричарда она совершенно разрушила все планы Леонарда на его блестящую будущность. Проницательный читатель, вероятно, уже догадался, что главным виновником всего зла в этом критическом обороте дел юноши был никто другой, как странствующий медник. Возвратясь в окрестности Гэзельденского парка и казино, медник не замедлил уведомить мистрисс Ферфильд о своем свидании с Леонардом, и, увидев, что бедная вдова оставалась в совершенном неведении касательно пребывания Леонарда под кровом его дяди, негодный бродяга, быть может, из злобного чувства к мистеру Эвенелю, а может быть, из особенного расположения делать зло ближнему, составлявшее отличительную черту в его характере, так сильно подействовал на бедную вдову описанием надменности мистера Эвевеля и щегольского платья его племянника, что в душе её пробудилось горькое и невыносимое чувство ревности. «По всему видно, что они хотели отнять от меня мальчика!» думала вдова. – Молчание его служило тому верным доказательством. Этот род ревности, всегда обнаруживаемый женским полом в большей или меньшей степени, часто оказывается весьма сильным между бедными. В мистрисс Ферфильд это чувство проявлялось еще сильнее, потому что в её одиночестве Леонард служил для неё единственной отрадой. Хотя она примирилась с потерею его присутствия, но ничто не могло примирить ее с мыслию о потере сыновней любви. Кроме того, в душе её образовались некоторые убеждения, о справедливости которых читатель станет судить лучше впоследствии, – что Леонард обязан был ей более, чем сыновнею привязанностью. Короче сказать, ей не хотелось, употребляя её собственное выражение, «получить незаслуженный щелчок». Проведя бессонную ночь, она решилась действовать по своему соображению, много побуждаемая к этому неприязненным внушением мистера Спротта, утешавшего себя мыслию об унижении джентльмена, который так непочтительно грозил ему рабочим домом. Вдова немало сердилась на мистера Дэля и Риккабокка: она полагала, что и эти достойные джентльмены были в одном заговоре против неё. Поэтому, не объявив своего намерения ни одной душе в Гэзельденском приходе, она отправилась в путь и совершила его частью снаружи дилижанса, частью пешком. Неудивительно, Это она явилась на пир Эвенеля такая запыленная.
– О, Леонард! говорила она, стараясь подавить свои рыдания. – Когда я прошла в ворота и очутилась на лугу, где собралось так много знатных особ, я и сказала про себя: «взгляну на моего голубчика да и уйду». Но когда я увидела тебя, мой Ленни, такого красавчика, когда ты обернулся ко мне и закричал: «матушка!» я не могла не обнять тебя, моего ненаглядного, даже если бы пришлось мне умереть за это. Ты показался мне таким добреньким, что я в одну минуту забыла все сказанное мистером Спроттом насчет гордости Дика; я в ту же минуту подумала, что это все был вздор, точно такой же вздор, какой он выдумал насчет тебя и хотел меня уверить в том. Спустя немного подошел и Дик; я не видела его вот ужь десятка два лет…. мы ведь одного отца и матери…. и потому…. потому….
Рыдания заглушили голос бедной вдовы.
– И что я сделала теперь, сказала она наконец, обнимая Леонарда, в то время, как оба они сидели в небольшой комнатке трактира. – Я совсем погубила тебя. Иди назад, Леопард, ступай к Ричарду и, пожалуста, не думай обо мне.
Немалого труда стоило Леонарду успокоить бедную мистрисс Ферфильд и принудить ее лечь в постель и отдохнуть, потому что она как нельзя более была утомлена. После этого Леонард, задумчивый, вышел на большую дорогу. Звезды ярко горели на темном небосклоне; а юность, в минуты горести и в затруднительном положении, инстинктивно обращается к этим светилам. Скрестив руки на груди, Леонард смотрел на небо, и, по движению губ его, можно было заметить, что он произносил какие-то слова.
Громкий голос, с чистым лондонским акцентом, вывел Леонарда из этого положения: он обернулся и увидел камердинера мистера Эвенеля. Первая мысль, блеснувшая в голове Леонарда, была та, что дядя его раскаялся и послал отыскать его. Но камердинер, в свою очередь, был изумлен встречей не менее самого Леонарда: эта изящная особа, утомленная дневными трудами, провожала в трактир своего старого приятеля, открытого в числе лакеев, приехавших из Лондона, с тем, чтобы за стаканом доброго грогу забыть свою усталость и, без всякого сомнения, погоревать о споем печальном положении в доме провинциального джентльмена.
– Мистер Ферфильд! воскликнул камердинер, между тем как лондонский лакей рассудил за лучшее продолжать свое шествие.
Леонард взглянул и не сказал ни слова. Камердинер подумал, что нелишним было бы представить Леонарду какое нибудь извинение в том, что он оставил свой буфет и серебро, и что не мешало при этом случае воспользоваться влиянием Леонарда на его господина.
– Сделайте одолжение, сэр, извините, сказал он, дотрогиваясь до шляпы. – Я на минуту отлучился из дому, собственно затем, чтоб показать дорогу мистеру Джэйльзу в «Васильки», где он намерен переночевать. Надеюсь, что господин мой не будет сердиться за это. Если вы идете домой, сэр, то потрудитесь сказать ему.
– Я не иду домой, Джервис, отвечал Леонард, после непродолжительного молчания. – Я оставил дом мистера Эвенеля, чтоб проводить мою матушку, и оставил внезапно. Я бы очень был обязан тебе, Джервис, еслиб ты принес в «Васильки» некоторые из моих вещей. Потрудись войти вместе со мной в трактир, и я дам тебе список этих вещей.
Не дожидаясь ответа, Леонард повернулся к трактиру и составил там скромную опись своего имущества. В эту опись включено было платье, привезенное из казино, чемоданчик, в котором помещалось это платье, книги, старинные часы доктора Риккабокка, различные рукописи, на которых молодой человек основывал все свои надежды на славу и богатство. Окончив этот список, он вручил его Джервису.
– Сэр, сказал Джервис, повертывая лоскутком бумаги между указательным и большим пальцами: – надеюсь, вы уезжаете от нас не надолго.
И, вспомнив о сцене, происшедшей на лугу, толки о которой неясно достигли его слуха, он взглянул на лицо молодого человека, который всегда «учтиво обращался с ним», так внимательно и с таким состраданием, какое только могла испытывать столь холодная и величественная особа при случаях, оскорбляющих достоинство фамилии даже менее аристократической в сравнении с той, которую мистер Джервис удостоивал своими услугами.
– Напротив, очень надолго, отвечал Леонард простосердечно. – Впрочем, господин твой, без всякого сомнения, извинит тебя за то, что ты окажешь мне эту услугу.
Не делая дальнейших возражений, мистер Джервис отложил на несколько минут начало приятной беседы с приятелем за стаканом грогу и немедленно отправился в дом мистера Эвепеля. Джентльмен этот все еще сидел в библиотеке, вовсе не подозревая об отсутствии своего камердинера, и когда мистер Джервис вошел и сказал ему о встрече с мистером Ферфильдом и сообщил ему о поручении, возложенном на него молодым джентльменом, мистер Эвенель чувствовал неприятное положение от проницательного взора своего лакея, а вследствие этого гнев против Леонарда снова закипел в нем за новое уничижение его гордости. Он чувствовал, до какой степени неловко было не сделать никакого объяснения по поводу отъезда своего племянника, но еще более было неловко объяснить это.
После непродолжительного молчания, мистер Эвенель весьма угрюмо сказал:
– Мой племянник уезжает на некоторое время по делам; делай то, что он приказывает.
Вместе с этим он отвернулся и закурил сигару.
– Этот негодный мальчишка, сказал он про себя:– или намерен еще более меня оскорбить таким посланием, или делает предложение на мировую: если тут оскорбление, то, конечно, он счастлив тем, что убрался отсюда, а если предложение на мировую, то надобно надеяться, что в самом скором времени он пришлет другое, более почтительное и дельное. Впрочем, получив полное согласие мистрисс М'Катьчлей, я не вижу теперь причины чуждаться моих родственников. Да, можно смело сказать, что это высокопочтеннейшая лэди! Неужели брак с ней доставит мне право называться также высокопочтеннейшим? У этого пошлого Дерретта решительно нет никаких практических изъяснений по этому предмету.
На другое утро, платье и часы, которые мистер Эвенель подарил Леонарду, были возвращены молодым человеком при записке, предназначенной выразить чистосердечную признательность, но заметно написанной с весьма малым знанием светского приличия и до такой степени проникнутой чувством оскорбленного достоинства и гордости, которое в самый ранний период жизни Леонарда принудило его бежать из Гэзельдена и отказаться от извинения перед Рандалем Лесли, – до такой степени, говорю я, что нисколько не покажется удивительным, если потухающее в душе мистера Эвенеля чувство угрызения совести совершенно погасло и наконец заменилось исступленным гневом.
– Надеюсь, что он умрет с голоду! сказал рассвирепевший дядя, с злобной усмешкой.
– Послушайте, дорогая матушка, говорил Леонард в то же самое утро, в то время, как, с чемоданчиком на плече, он шел под руку с мистрисс Ферфильд по большой дороге: – уверяю вас от чистого сердца, что я нисколько не сожалею о потере милостей, которые, сколько я могу предвидеть, лишили бы меня возможности располагать собою. Ради Бога, не беспокойтесь обо мне: я получил некоторое воспитание, у меня есть энергия; поверьте, что я успею сделать для себя многое. Возвратиться домой в нашу скромную хижину я не могу ни за что на свете: я не могу быть снова садовником. Не просите меня об этом если не хотите, чтобы я остался на всю жизнь мою недовольным…. мало того: несчастным. В Лондон, в Лондон! Вот место, которое может доставить и славу и богатство. Я приобрету то и другое. О, да, поверьте мне, приобрету. Вы скоро станете гордиться вашим Леонардом, и тогда, мы снова будем жить вместе, и жить без разлуки! Не плачьте, родная.
– Но что ты можешь сделать в Лондоне, в таком огромном городе?
– Как что! Разве не уходят из нашей деревни молодые люди искать счастья в этом городе? и что они берут с собой, как не одно только здоровье и сильные руки? У меня есть то и другое, и даже больше: у меня есть ум, здравый рассудок, надежды Нет, матушка, не просите меня; ради Бога, не бойтесь за меня.
Леонард гордо откинул голову; в его твердой уверенности в будущность было что то величественное, торжественное.
– Нечего делать, мой милый Ленни…. Однако, ты будешь писать к мистеру Дэлю или ко мне? Я попрошу мистера Дэля или доброго синьора читать твои письма; я знаю, что они не будут сердиться на меня.
– Буду, матушка, непременно буду.
– Но, Ленни, ведь у тебя нет ни гроша в кармане. Что было лишнего у нас, то отдали мы Дику; вот тебе мои собственные деньги; я оставлю только на дилижанс.
И добрая мать всунула в жилетный карман Леонарда соверен и несколько шиллингов.
– Возьми вот и эту шести-пенсовую монету с дырочкой. Пожалуста, Ленни, береги ее: она принесет тебе счастье.
Разговаривая таким образом, они дошли до постоялого двора, где встречались три дороги и откуда дилижанс отправлялся прямо в казино. Не входя в покои, они, в ожидании дилижанса, сели на лужайке, под тению живой изгороди. Заметно было, что мистрисс Ферфильд упала духом, и что в душе её происходило сильное волнение, – вернее: сильная борьба с совестью. Она не только упрекала себя за безразсудное посещение брата, но боялась вспомнить о своем покойном муже. Что бы сказал он о ней, еслиб мог увидеть ее из пределов вечности?
– В этом поступке обнаруживается величайшее самолюбие с моей стороны, повторяла она.
– Зачем говорить это! Разве мать не имеет права над своим сыном?
– Да, да, мой Ленни! воскликнула мистрисс Ферфильд. – Ты говоришь совершенную правду. Я люблю тебя, как сына, как родного сына. Но еслиб я не была тебе матерью, Ленни, и поставила бы тебя в такое положение, что бы ты сказал мне тогда?
– Еслиб вы не были мне матерью! повторил Леонард, засмеявшись и заключая свой смех поцалуем. – Не знаю, сумел ли бы я сказать вам и тогда что нибудь другое, кроме того, что вы, которая вскормила меня, выростила и взлелеяла, всегда имеете полное право на мой дом и мое сердце, где бы я ни находился.
– Господь над тобой, дитя мое! вскричала мистрисс Ферфильд, крепко прижимая Леонарда к сердцу. – Но здесь у меня, – здесь тяжелый камень, прибавила она, показывая на сердце и вставая с места.
В эту минуту показался дилижанс. Леонард побежал к нему на встречу – узнать, есть ли снаружи свободное место. Во время перемены лошадей происходила небольшая суматоха, среди которой мистрисс Ферфильд поднялась на самую вершину кареты. Разговор между вдовой и Леонардом касательно будущности совершению прекратился. Но в то время, когда дилижанс покатился по гладкому шоссе и когда мистрисс Ферфильд посылала рукой последний прощальный привет Леонарду, который стоял подле дороги и взорами провожал удалявшийся экипаж, мистрисс Ферфильд все еще продолжала произносить в полголоса: «здесь у меня, – здесь тяжелый камень!»
Глава XLVI
Смело и твердо шел Леонард по большой дороге к великому городу. День был тихий и солнечный. С отдаленных гор, покрытых синеватым туманом, прилетал легкий прохладный ветерок. С каждой милей, которую проходил Леонард, его поступь становилась тверже и лицо его значительнее. О, какая радость, какое счастье для юноши находиться наедине с своими повседневными мечтами! Какую удивительную бодрость ощущает он в сознании собственных сил своих, даже и тогда, еслиб предстояло бороться с целым миром! Удаленный от холодной, оледеняющей все чувства счетной конторы, от влияния повелительной воли покровителя-эгоиста, без друзей, но поддерживаемый юношескою бодростью, молодой авантюрист чувствовал новое бытие. И вот перед этим-то человеком явился гений, так долго от него отстраняемый, – явился перед ним при первом дыхании злополучия, чтобы утешать… нет, впрочем! этот человек не нуждался в утешении… явился воспламенять, одушевлять, приводить его в восторг. Если есть в мире создание, заслуживающее нашей зависти, то создание это не какой нибудь пресыщенный сластолюбец, не великий литератор или художник, уже увенчанный лавровым венком, которого листья столько же годятся для отравы, сколько и для украшения: совсем нет! это – юный ребенок, одаренный предприимчивым духом и беспредельною надеждой. Чем пустее кошелек этого юноши, тем богаче его сердце и обширнее владения, в которых витает его фантазия, в то время, как сам он гордо и смело подвигается к своей будущности.
Не ранее вечера наш авантюрист уменьшил свой шаг и начал помышлять об отдыхе и подкреплении сил. И вот перед ним, по обеим сторонам дороги, расстилаются обширные пространства незагороженной земли, которые в Англии часто обозначают близкое соседство деревни. Спустя несколько минут, перед ним открылись два коттэджа, потом небольшая ферма, с её дворами и амбарами. Еще немного дальше он увидел вывеску, качавшуюся перед постоялым двором, с некоторыми претензиями на городскую гостиницу, – двором, часто встречаемым на протяжении длинной станции между двумя большими городами и обыкновенно называемым «Перепутьем». Впрочем, главное здание постоялого двора расположено было в некотором расстоянии от дороги. Перед ним расстилался зеленый луг, с огромным столетним буком по средине (к которому прикреплялась вывеска) и с летней беседкой сельской архитектуры, так что дилижансы, которые останавливались у этого постоялого двора, заранее сворачивали с дороги и подъезжали к нему сбоку. Между нашим пешеходом и постоялым двором стояла открытая для взора и одинокая приходская церковь. Предки наши никогда не выбирали для церкви открытого места; следовательно, эта церковь сооружена была новейшим поколением, в новейшем готическом вкусе, прекрасная на глаз неопытный в атрибутах церковной архитектуры, – весьма непривлекательная для опытного взора. Так или иначе, но только церковь эта носила какой-то холодный, сырой вид. Она имела чересчур огромные размеры для разбросанного селения. В ней не было заметно тех принадлежностей, которые придают особенную, невыразимую, внушающую благоговение прелесть церквам, в которых несколько поколений, следовавших одно за другим, падали ниц и поклонялись. Леонард остановился и окинул здание не взором знатока в архитектуре, но взором поэта: оно не понравилось ему. В то время, как он рассматривал церковь, мимо него медленным шагом прошла девочка, отворила дверь, ведущую на кладбище, и исчезла. Леонард не успел заметить лица этой девочки; но в движениях её было столько невыразимой печали и невнимания ко всему окружающему, что сердце его было тронуто. Что она делала там? Леонард тихонько подошел к невысокой ограде и устремил через нее внимательный взор.
На кладбище, подле свежей могилы, без всякого на ней памятника, девочка бросилась на землю и громко заплакала. Леонард отворил дверцы и тихо подошел к ней. Сквозь горькия рыдания он услышал несвязные выражения, напрасные, как и все человеческие скорби, изливаемые над могилой потерянного друга.
– Батюшка! неужели ты и в самом деле не слышишь меня?.. О, как я одинока…. как несчастна я!.. Возьми меня к себе…. возьми!
И лицо её скрылось в глубокой траве.
– Бедный ребенок! сказал Леонард, в полголоса. – Его нет здесь! обратись лучше к небу!
Несчастная девочка не оказала Леонарду ни малейшего внимания. Одной рукой он нежно обнял стан её; девочка сделала жест, выражавший досаду и гнев, но при этом она не повернулась к нему лицом, а еще крепче прильнула к могиле.
После светлых, солнечных дней всегда обильнее выпадает роса; так точно и теперь, вместе с захождением солнца вся зелень окрестных полей подернулась синеватым паром, который, удаляясь к горизонту, поднимался слоем густого тумана. Леонард сел подле сироты и старался отвлечь ее от излияния горести и успокоить ее на своей груди; но она с негодованием оттолкнула его от себя и отвернулас. В глубине своей непорочной, поэтической души, он понимал всю скорбь несчастного ребенка и не хотел отстать от него, не сказав ему ни слова в утешение. Леонард встал. Наступило молчание.
Леонарду первому пришлось нарушить его.
– Пойдем вместе домой, дитя мое, и дорогой поговорим о нем.
– О нем! Да кто вы такой? Вы не знали его! сказала девочка, все еще с заметным гневом. – Уйдите отсюда…. зачем вы пристали ко мне? И, кажется, никому не делаю вреда. Уйдите…. отстаньте от меня.
– Но ты себе делаешь вред, и это будет сокрушать его, если он увидит, вон оттуда. Пойдем домой, дитя мое!
Девочка взглянула на Леонарда сквозь слезы, и его лицо как будто смягчило её горесть и успокоило ее.
– Оставьте меня! сказала она, плачевным голосом, но уже без гнева. – Я пробуду здесь еще одну минуту. Мне так много еще нужно высказать.
Леонард оставил кладбище и за оградой начал дожидаться. Перез несколько минут сирота также вышла оттуда, и когда Леонард хотел подойти к ней, она сделала знак, чтоб он не приближался, и почти бежала от него. Он следовал за ней в некотором расстоянии и увидел, что предмет его сострадания скрылся во внутренние пределы постоялого двора.
– Гип-гип-гип…. ура!
Вот звуки, которыми встречен был наш молодой путешественник при входе в трактир, – звук радостный, выражающий веселье: но он отнюдь не согласовался с чувствами, которые ребенок, рыдая на могиле отца, испытывал в душе. Этот звук вылетал из внутренних покоев и сопровождался громким криком, топаньем ног и брянчаньем стаканов. Сильный табачный запах поражал обоняние Леонарда. Он остановился на минуту на пороге. Перед ним, на скамейках, под буком и внутри беседки, группировались мужчины атлетических форм: они пили и курили. Хозяйка дома, проходя по коридору в буфет, заметила Леонарда и тотчас подошла к нему. Леонард все еще стоял в нерешимости. Он, может быть, пошел бы дальше, еслиб не встреча с этой девочкой: она сильно заинтересовала его.
– У вас, кажется, очень много гостей, сказал он. – Могу ли я приютиться у вас на ночь?
– Почему же нельзя! мои;но, отвечала хозяйка, весьма учтиво: – на ночь я могу дать вам комнату, а до того времени решительно не знаю, куда вас поместить. Две комнаты, столовая и кухня битком набиты народом. В окрестностях происходила большая ярмарка рогатым скотом, и я полагаю, что у нас остановилось теперь до полу-сотни фермеров да столько же погонщиков.
– Не беспокойтесь, ма'м: я могу посидеть в комнатке, которую вам угодно будет отвести мне на ночь, и если не составит вам большего труда подать мне туда чаю, я был бы очень рад; впрочем, я могу подождать: для меня, пожалуете, не беспокойтесь.
Хозяйка дома была тронута такой вежливостью, которой она не привыкла видеть от грубых, по большей части угрюмых посетителей.
– Вы говорите, сэр, так приятно и учтиво, что мы готовы сделать для вас все лучшее; только не будьте взыскательны. Пожалуйте сюда!
Леонард спустил с плечь чемоданчик, вступил в коридор, с некоторым затруднением пробрался сквозь толпу плечистых, в огромных сапогах или в кожаных штиблетах, гигантов, которые беспрестанно входили и выходили из буфета, и пошел за хозяйкой, по лестнице, в маленькую спаленку, в самом верху дома.
– Ужь извините, эта комната мала, сказала хозяйка, стараясь оправдаться перед Леонардом. – У нас есть и внизу комнаты, но они все заняты заблаговременно. Мы ждем четырех фермеров, которые приедут издалека. Впрочем, здесь вам будет покойнее: вы не услышите шума.
– Ничего не может быть лучше этой комнатки. Но позвольте, сударыня… извините меня – и Леонард, взглянув на платье хозяйки дома, заметил, что на ней и нитки не было траурной. – Маленькая девочка, которую я видел на кладбище, где она так горько плакала, скажите, она родственница ваша? Бедняжка! мне кажется, такой глубокой горести нельзя испытывать в её возрасте.
– Ах, сэр! отвечала хозяйка, прикладывая к глазам уголок передника. – Это очень печальная история. Я не знаю, что мне делать теперь. Отец её, проезжая в Лондон, захворал, остановился в нашем доме, и вот четыре дня, как мы похоронили его. У этой бедной девочки, по видимому, ни души нет родственников, – и куда она, бедняжка, пойдет теперь! Судья Джонс говорит, что мы должны отправить ее в Мэрибонский приход, где отец её проживал в последнее время; но что же будет с ней тогда? Право, сердце так и обливается кровью, как только подумаешь об этом.
В эту минуту поднявшийся внизу ужасный крик ясно говорил, что там завязалась сильная ссора. Хозяйка дома поспешила внести туда свое благодетельное влияние.
Леонард, задумавшись, сел подле окна. Здесь, под одной кровлей с ним, находилось такое же одинокое создание, как и он сам. Положение сироты было еще печальнее в сравнении с его положением. У неё не было непоколебимого сердца мужчины, чтоб бороться с судьбой своей, не было золотых рукописей, которые бы служили ей магическими словами к приобретению сокровище Алладина. Через несколько минут хозяйка дома снова явилась к Леонарду, с чайным прибором, и Леонард не замедлил начать свои расспросы.
– Так вы говорите, что у неё ни души нет родственников? сказал он. – Неужели и в Лондоне нет никого, кто бы приютил ее? Разве отец не сделал перед смертью никаких распоряжений?… Впрочем, может статься, он и не мог их сделать….
– Точно так, сэр. Он был в памяти до последней минуты. Когда я спросила его, нет ли у него чего нибудь на душе, он сказал, что есть. Я опять спросила его: «верно, что нибудь насчет дочери?» Он отвечал мне: «да» и, Склонив голову на подушку, тихо заплакал. Я не могла более говорить с ним, не могла видеть эти тихия, но горячия слезы. Муж мой в этом отношении потверже меня: «полноте плакать, мистер Дигби – сказал он – не унывайте: грешно! Не лучше ли написать что нибудь к вашим друзьям.
«– К друзьям – сказал джентльмен, таким тихим, печальным голосом – у меня один только друг, и к нему я скоро отойду! Мне нельзя взять ее с собой!» При этом слове он внезапно вспомнил о чем-то, велел подать свое платье и долго искал в карманах чьего-то адреса, но не мог найти его. По видимому, он был очень забывчивый джентльмен, и руки у него были такие неловкия, что из них все валилось. После этого он вздохнул. «Позвольте – сказал он – позвольте! я совсем забыл, что у меня не было его адреса. Все равно: потрудитесь написать к лорду Лес….» Он сказал что-то похожее на имя лорда Лестера, но никто из нас не расслышал этого имени. Он не мог кончить своих слов, потому что сильно закашлялся, и хотя через несколько минут он успокоился, узнавал всех нас и свою маленькую дочь, кротко улыбался нам до последней минуты, но говорить не мог ни слова.
– Несчастный человек, сказал Леонард, утирая глаза. – Но, вероятно, маленькая девочка помнит имя, которого не мог кончить её отец?
– О, нет. Она говорит, что, должно быть, отец её хотел назвать джентльмена, с которым они не задолго перед тем встретились в Парке, – который был очень внимателен к её отцу и действительно назывался лордом; но что имени его она не помнит, потому что всего только раз и видела его; отец же в последнее время вообще очень мало говорил с нею. По её словам, мистер Дигби надеялся отыскать добрых друзей в Скрюстоуне и потому вместе с ней отправился туда из Лондона. Она полагает, однако, что старик обманулся в своих ожиданиях, потому что в тот же день отправился вместе с ней обратно в Лондон. На дороге он захворал и – умер. Постойте! что это такое? Я думаю, что она не может услышать нас. Мы говорим, кажется, очень тихо. её комната подле вашей, сэр. Мне послышалось, как будто она плачет. Слышите?
– её комната подле моей? Я ничего не слышу. С вашего позволения, сударыня, перед уходом отсюда, я поговорю с ней. Скажите, пожалуста, осталось ли хоть сколько нибудь денег у её отца?
– Какже, сэр, осталось несколько соверенов. Из них заплатили за похороны, но и затем осталось столько, что можно свезти маленькую девочку в Лондон. Муж мой человек равнодушный, сэр, однако, и тот жалеет бедную сиротку; а ужь про себя я не хочу и говорить.
– Позвольте мне вашу руку, сударыня. Бог наградит за это и вас и вашего мужа.
– Благодарю вас покорно, сэр. Нам говорил то же самое и доктор Дозвелл, хотя и не так откровенно, как вы. «Не беспокойтесь о моем счете – говорил он – только, пожалуста, в другой раз не поднимайте меня в шесть часов утра, не узнав сначала людей, к которым зовете.» А надобно признаться, сэр, я никогда не слышала, чтобы доктор Дозвелл отказался от счета. Он говорил, что это была шутка другого доктора, который хотел подсмеяться над ним.
– Какого же это другого доктора?
– Предобрейшего джентльмена, сэр. Он вышел из катеты вместе с мистером Дигби, когда тот захворал, и пробыл у больного до утра. Наш доктор говорит, что его зовут Морганом, и что он живет в Лондоне, и не то, чтобы доктор, а называется как-то иначе – какое то длинное, не английское название. Отъезжая, он оставил для маленькой девочки крошечные-прекрошечные шарики и велел ей дать, когда она будет слишком много плакать; однакожь, они нисколько не помогли ей… да и согласитесь сами, могут ли помочь такие пустяки?
– Крошечные шарики! о, теперь я понимаю: это был гомеопат. И вы говорите, что этот доктор был очень вниматетелен к ним и добр; быть может, не согласится ли он помочь ей. Писали ли вы к нему?
– Да мы не знаем его адреса а ведь Лондон, вы сами знаете, большой городок.
– Я сам иду в Лондон и постараюсь отыскать этого человека.
– Ах. сэр, вы очень добры, и ужь если ей нужно идти в Лондон…. да и то сказать, что она станет делать здесь? для тяжелой работы она не годится… так я бы желала, чтоб она отправилась с вами.
– Со мной! сказал изумленный Леонард: – со мной! Почему же нет! я очень буду рад.
– Я уверена, что она из хорошей фамилии, сэр. Еслиб мы видели её отца, так вы бы сказали, что это настоящий джентльмен. Он умер так тихо и до последней минуты такой был учтивый, как будто ему совестно было, что он беспокоит нас: ужь можно сказать, что это был настоящий джентльмен. Да вот хоть бы и про вас сказать, сэр: вы тоже не какой нибудь простой человек. Я умею отличать благородных людей, сказала хозяйка дома, приседая: – я знаю, что значит джентльмен. Я служила ключницей в лучших фамилиях здешнего округа, хотя не могу сказать, что служила в Лондоне. А так как благородные люди знают друг друга, то я нисколько не сомневаюсь, что вы найдете её родственников…. Ах, Боже мой! опять за мной идут.
При этом на крыльце раздались призывные крики, и хозяйка поспешила уйти. Фермеры и погонщики начинали расходиться и дожидались расчета. В этот вечер Леонард больше уже не видел хозяйки дома. Раздалось последнее гип-гип… ура! Быть может, это был заключительный тост за здоровье провинциальных властей, и комната, находившаяся под комнатой Леонарда, огласилась громким криком. Мало но малу тишина сменяла невнятные звуки внизу. Телеги и кареты укатились, стук лошадиных копыт прекратился; слышен был только один глухой стук от железных запоров и задвижек, невнятный шум нескольких голосов в нижних комнатах да неровные шаги по лестницам, сопровождаемые икотой и глупым смехом – признаки, по которым можно было заключить, что провожали на покой какого нибудь побежденного поклонника Бахуса.
Наконец все замолкло, почти в то самое время, когда на церковной башне пробило одиннадцать.
Между тем Леонард рассматривал свои рукописи. Первая из них заключала проэкт об улучшении паровых машин, – проэкт, зрело обдуманный, и которому начало было положено вместе с первыми познаниями о механике, почерпнутыми из маленьких брошюрок, купленных у странствующего медника. Он отложил его в сторону. Чтобы вполне рассмотреть этот проэкт, требовалось особенное напряжение рассудка – усиленное напряжение. Не так быстро пробежал он собрание статей но различным предметам. Некоторые из них, по его мнению, не заслуживали особенного внимания, другие он считал довольно интересными и хорошо выполненными. Наконец Леонард остановился над собранием стихов, написанных лучшим его почерком, – стихов, написанных под влияпием первого вдохновения, пробужденного в душе его чтением грустных воспоминании Норы. Эти стихи служили собранием ощущений его сердца и мечтаний, тои глубокой, никем неподмеченной борьбы, которую юность, одаренная чувствительной и восприимчивой душой, переносит при медленном, едва заметном переходе в мужество, хотя редко кто из юношей решается передавать этот замечательный кризис. И эта первая, слабая, неопытная, неправильная борьба с убегающими воздушными призраками, которые наполняют темные палаты юношеского ума, становилась с каждым новым усилием действительнее и могучее, так что призраки исчезали наконец или останавливались под обаянием здравого рассудка, теряли свою невещественность и принимали видимые, доступные для осязания формы. Взглянув на это последнее свое усилие, Леонард чувствовал, что наконец в нем все предвещало великого поэта. Это было творение, хотя вполовину еще неконченное, но вышедшее из под твердой руки; оно уже не было похоже на тень, дрожащую и принимающую уродливые формы на зыблющейся поверхности вод, на тень, которая служит одним только тусклым отражением и подражанием какого нибудь светлого ума: нет! это было творение оригинальное, создание творческого ума, проникнутое дыханием той жизни, от которой оно получило свое существование. Во время пребывания Леопарда в доме мистера Эвенеля, творение это остановилось и если получало легкое движение вперед, то это случалось очень редко, и то украдкой, по ночам. В эту минуту Леонард пробегал его свежим взором и с тем странным, невинным восхищением, вовсе непроистекающим из эгоистического чувства, понятным одним только поэтам, – восхищением, которое составляет для них чистый, искренний восторг и часто служит им единственной наградой. И за тем, с более горячим и более земным биением сердца, он, на крыльях послушной мечты, упосился в великий город, где все притоки славы встречаются не для того, чтрбы иссякнуть и исчезнуть, но чтобы снова разделиться и с новыми силами, с громкими названиями протекать по обширному пространству, называемому светом.
Леонард свернул свои бумаги и открыл окно, что, по обыкновению, делал он перед отправлением ко сну. Надобно заметить, что Леонард имел привычку смотреть на небо во время молитвы. Его душа, по видимому, покидала на время свою земную оболочку, витала по воздуху, с быстротой молнии уносилась в пределы недосягаемых миров – к престолу Предвечного, – между тем как дыхание его смешивалось с дыханием ветра, и его взоры останавливались на звездах, мириадами рассеянных по темно голубому небу.
Так точно и теперь молился одинокий юноша; и, намереваясь, по окончании молитвы, закрыть окно, он ясно услышал вблизи тихое рыдание. Леонард остановился притаил дыхание, потом выглянул из окна; ближайшее к нему окно было также открыто. Кто-то смотрел из него и, быть может, подобно ему, также молился. Еще внимательнее он начал вслушиваться, и до него долетели нежные, тихия слова:
– Батюшка! батюшка!.. теперь все тихо здесь!.. Слышишь ли ты меня в эту минуту?
Леонард отпер свою дверь и тихо приблизился к двери, ведущей в соседнюю комнату: его первым и весьма натуральным побуждением было – войти туда и принести с собой утешение. Но едва только рука его коснулась ручки замка, как он быстро отдернул ее. Хотя ребенок и находился под влиянием глубокой горести, но тем священнее должна быть скорбь его, в его беззащитном положении. Что-то особенное – в своем юношеском неведении, он не знал, что именно – удаляло его от порога. Переступить через него в эту минуту казалось ему преступлением. Поэтому он воротился в свою комнату; в течение нескольких часов рыдания все еще долетали до его слуха, наконец замолкли, и беспечная юность покорилась могущественному обаянию сна.
На другое утро, услышав движение в соседней комнате, Леонард тихо постучался в дверь. Ответа не было; но Леонард решился войти. Вчерашняя печальная незнакомка сидела на стуле по средине комнаты; её руки свисли на колени, её взоры без всякого выражения устремлены были на пол. Леонард подошел к ней и начал говорить.
Гэлен находилась в сильном унынии и оставалась безмолвною. её слезы, по видимому, иссякли; и прошло несколько минут прежде, чем она заметила присутствие Леонарда. Наконец он успел обратить на себя её внимание, и первыми признаками этого успеха были движение её губ и выступившие на глазах крупные слезы.
Мало по малу он вкрался наконец в её доверчивость: печальная история была рассказана. Кроме горького одиночества сироты, Леонард всего более был тронут тем, что она, по видимому, не понимала, не чувствовала своего беззащитного положения. Она оплакивала человека, которого нянчила, лелеяла, наблюдала за каждым шагом которого; для покойного отца своего она скорее была защитница, чем слабое создание, требующее защиты. Касательно друзей и будущих видов Леонард не узнал от неё более того, что было рассказано хозяйкой дома; впрочем, она позволила ему пересмотреть некоторые вещи, оставшиеся после отца. Между ними находилось множество очищенных векселей на имя капитана Дигби, старые, пожелтевшие от времени лоскутки нот для флейты, выписки ролей из тетради суфлёра, комические роли из водевилей, в которых герои так благородно обнаруживают презрение к деньгам; вместе с этими бумагами находилось несколько билетов на заложенные вещи и два-три письма, не сложенные гладко, но измятые и скомканные, как будто они вложены были туда дряхлыми, слабыми руками, дрожавшими от сильного негодования. В надежде, что эти письма наведут его на следы родственников сироты, Леонард попросил позволения прочитать их. Гэлен согласилась молча, одним лишь наклонением головы. Оказалось, что письма эти были не иное что, как коротенькие, холодные ответы, по видимому, дальних родственников илй прежних друзей, к которым покойный обращался о предоставлении ему какого нибудь занятия. Содержание этих писем и тон, в котором они были написаны, произвели в душе Леонарда уныние. Ни один из документов, оставленных мистером Дигби, не сообщал никаких сведений о родственных или дружеских связях покойного. Леонарду оставалось только пробудить в памяти Гэлен имя нобльмена, которое было произнесено её отцом в последние минуты его жизни; но и тут оказалась неудача. Надобно заметить, что лорд л'Эстрендж, предлагая мистеру Дигби принять от него небольшую сумму денег и, впоследствии, обращаться к нему в дом мистера Эджертона, по весьма естественной деликатности, удалил от себя невинную дочь старого воина, с тем, чтобы она не имела даже и малейшего подозрения насчет милостыни, поданной её отцу. Кроме того Гэлен говорила правду, что мистер Дигби в последнее время не говорил ни слова о своих делах. Быть может, она и расслышала имя лорда, произнесенное отцом перед самой кончиной, но не считала за нужное сохранить его в памяти, Все, что она могла сообщить Леонарду, заключалось в том, что, при встрече, она узнала бы этого джентльмена и его прекрасную собаку. Заметив, что дитя совершенно успокоилось, Леонард собрался оставить комнату, с тем, чтобы переговорить с хозяйкой дома; но едва только сделал он первое движение, как Гэлен встала и тихо взяла его за руку. Она не сказала ни слова: её движение красноречиво говорило за нее.
– Сирота, сказал Леонард, наклоняясь над ней и цалуя ее в щоку: – согласишься ли ты идти со мной?… У нас обоих один отец. Он будет руководить вами на земле. Я такой же сирота, как и ты: у меня тоже нет отца.
Гэлен устремила на Леонарда свои взоры, долго глядела на него и потом доверчиво склонила голову на сильное плечо ноши.
Глава XLVII
В тот же день, около полудня, Леонард и Гэлен находились на дороге в Лондон. Содержатель гостиницы долю колебался отдать Гэлен на попечение юноши; но Леонард, в своем счастливом неведении, с такою самоуверенностью доказывал, что непременно отыщет этого лорда, и если нет, то доставит несчастной сироте и приют и защиту, – с такою гордостью и, вместе с тем, с таким чистосердечием говорил он о своих блестящих надеждах, которым суждено осуществиться в столице, – что будь он самый хитрый обманщик, то лучше этого и тогда не удалось бы ему убедить деревенского трактирщика. Между тем хозяйка дома все еще лелеяла обманчивую мечту, что все джентльмены должны узнавать друг друга по одному только взгляду, как это ведется в провинциях, так что трактирщик, сообразив все обстоятельства дела, убедился наконец, что молодой человек хотя и отправлялся в Лондон пешком, но зато он так респектабельно одет, говорит таким уверенным тоном и так охотно принимает на себя довольно тяжелую обязанность заботиться о сироте, – обязанность, от которой он сам не знал, как бы отделаться, – что, вероятно, он имеет друзей в столице постарше его и поумнее, которые непременно найдут средства пристроить сироту.
Да и то сказать: что бы стал с ней делать трактирщик? Она связывала его по рукам и ногам. Гораздо лучше согласиться на это добровольное отсутствие её, чем пересылать ее от одного прихода к другому и, наконец, без всякой защиты оставить ее на улицах Лоудона. С другой стороны, и сама Гэлен в первый раз улыбнулась, когда спрашивали её желания, и она снова взяла Леонарда за руку. Короче сказать, дело было решено по желанию молодых людей.
Гэлен собрала небольшой узелок из вещей, которые она всего более ценила или считала необходимыми. Леопард, уложив их в свой чемоданчик, не чувствовал в нем прибавочной тяжести. Остальной багаж поручено доставить в Лондон, по первому письму Леонарда, присылкою которого он обещал не замедлить.
На предстоящую дорогу в Лондон требовалось несколько дней. В течение этого времени Леонард и Гэлен успели сблизиться, так что еще к концу второго дня они уже называли друг друга братом и сестрой. Леонард, к особенному своему удовольствию, заметил, что, вместе с движением и переменою сцены, глубокая горесть Гэлен, под влиянием новых впечатлений, уступала место тихой грусти. Леонард заметил в ней проницательный ум и, не по летам, быстроту соображений. Бедное дитя! эти способности развиты были в ней необходимостью! В свою очередь, и Гэлен очень хорошо понимала Леопарда в ею утешениях, в половину поэтических, в половину религиозных. Внимательно и с участием выслушала она его личную историю – его одинокую борьбу в стремлении к познаниям; она и это понимала в нем. Но когда Леонард увлекался своим энтузиазмом, своими светлыми надеждами, своею уверенностью в блестящую участь, которая ожидала его, Гэлен спокойно и печально качала своей маленькой головкой. Неужели она и это понимала? – Увы! она понимала, быть может, слишком хорошо. Она гораздо более его знала все, что касалось действительной жизни. Но, несмотря на то, Леонард и Гэлен как нельзя более были счастливы. Скучная дорога к грозным Фермопилам казалась для них цветущей Аркадией.
– Будем ли мы также счастливы, когда сделаемся людьми великими? говорил Леонард, в простоте души своей.
Гэлен вздохнула и снова покачала своей умной маленькой головкой.
Наконец мечтатели наши приблизились к Лондону на несколько миль. Но Леонард не хотел войти в столицу утомленным, изнемогающим от усталости, как скиталец, ищущий приюта, – он хотел казаться свежим и ликующим, как входит победитель, чтобы принять во владение завоеванный город и несметные богатства. Вследствие этого, накануне дня, в который должно было совершиться торжественное вшествие, они остановились, рано вечером, около шести миль от столицы, в ближайшем соседстве с небольшим местечком Илинг. Войдя на постоялый двор, они не чувствовали ни малейшей усталости. Погода была необыкновенно приятная. Воздух, проникнутый запахом полевых цветов, был недвижен; чистое, ясное небо было прозрачно; зеленеющая окрестность как будто дремала. Это был один из тех настоящих летних дней Англии, которых едва ли можно насчитать до шести в течение года, – дней, о которых остались у нас неясные воспоминания с тех пор, когда, расположившись под тению столетнего дуба и любуясь оленями в Арденских долинах, мы созерцали пленительные картины природы, представленные нам в романах Вальтер-Скотта или в поэмах Спенсера. После непродолжительного отдыха на постоялом дворе, путешественники вышли, не для окончания своей дороги, но для прогулки. Солнце приближалось к горизонту; вечерняя прохлада заменяла тяжелый зной. Проходя по полянам, некогда принадлежавшим герцогу кентскому, и останавливаясь изредка полюбоваться кустарниками и лугами этого прекрасного имения, представлявшимися взору их за решотчатой оградой, они очутились наконец на берегу небольшой речки, называемой Брента. В этот день Гэлен была печальнее обыкновенного, – быть может, потому, что с приближением к Лондону воспоминания об отце становились живее, а может быть, вследствие её раннего познания жизни или предчувствий о том, что впереди ожидали их не радости, а тяжелые испытания. Напротив того, Леонард как нельзя более был доволен; он занимался в тот день исключительно самим собою: печаль его подруги не имела на него никакого влияния. Он был весь проникнут сознанием своею бытия; он уже успел вдохнуть из атмосферы ту лихорадку, которая исключительно принадлежит шумным столицам.
– Присядь здесь, сестра, сказал он, повелительным тоном, бросаясь под тень густого дерева, нависшего над извивающимся источником: – присядь и поговорим о чём-нибудь.
Вместе с этим он снял свою шляпу, откинул назад волнистые кудри, плеснул на лицо несколько пригоршней воды из холодного ручья, который крутился около обнаженных корней дерева, сетью выступавших из берега и исчезавших в воде.
Гэлен спокойно повиновалась ему и села подле него.
– Так ты говоришь, что Лондон велик? и даже очень велик? сказал Леонард, бросая на Гэлен вопросительный взгляд.
– Очень велик, отвечала Гэлен, беспечно срывая ближайшие к ней полевые цветки и бросая их в речку. – Взгляни, как быстро уносятся эти цветки! Вот уже их и нет: они погибли навсегда. Лондон, в отношении к нам, то же самое, что эта река к брошенным цветам – огромный в своих размерах, сильный… жестокий! прибавила Гэлен, после минутного молчания.
– Жестокий!.. Да, может быть, он был жестоким прежде и только для тебя; но теперь!.. теперь я буду заботиться о тебе!
И на лице Леонарда показалась самодовольная, торжественная улыбка. Надобно заметить, что Леонард удивительно изменился с тех пор, как оставил своего дядю: он сделался в одно и то же время и моложе и старее. Сознание своего достоинства, своего гения делает нас и старее и умнее в отношении к миру, к которому гений парит, моложе и слепее – к миру, который он покидает.
– Неужели же в этом городе, по крайней мере хоть в его наружности, ничего нет хорошего?
– Сколько я знаю его, так это самый безобразный город, отвечала Гэлен, с горячностью.
– Но, вероятно, в нем есть части, которые лучше, красивее других? Ты сама говорила, что там есть парки: почему бы, например, не нанять нам квартиры вблизи этих парков, чтобы любоваться зелеными деревьями?
– Конечно, это было бы очень мило, отвечала Гэлен, необыкновенно живо и радостно:– но…. и при этом она печально покачала головкой:– для нас тут не может быть квартиры: мы должны поселиться где нибудь внутри мрачного двора или в глухом переулке.
– Это почему?
– Почему? повторила Гэлен и подняла кверху кошелек.
– Вечно этот ужасный кошелек! Разве мы не затем идем в Лондон, чтобы наполнить его? Кажется, я рассказывал тебе маленькую историю о фортуне? Впрочем, шутки в сторону! первым делом нам нужно отправиться в те части Лондона, где вы жили в последнее время, и узнать все, что только возможно; после завтра я увижусь с доктором Морганом, отыщу лорда….
На томных глазах Гэлен выступили слезы.
– Леонард, неужели ты скоро оставишь меня?
– При тебе я был так счастлив! Казалось, я тосковал о тебе целую жизнь, и наконец ты явилась. У меня не было ни брата, ни сестры, – словом сказать, ни души одних со мной лет, кого бы мог а полюбить, никого, кроме…
– Кроме молоденькой лэди, о которой ты сказывал, подхватила Гэлен, повертывая в сторону свое личико: дети всегда бывают очень ревнивы.
– Да, я любил ее, люблю и теперь. Но это чувство совсем не похоже на то, которое я испытываю теперь, сказал Леонард, раскрасневшись. – Я никогда не мог говорить с ней так откровенно, как с тобой. Тебе я открываю мою душу: ты, Гэлен, моя маленькая муза. Я сообщаю тебе все чувства мои, все мои фантазии так непринужденно, как будто пишу в это время стихи.
При этих словах, послышались чьи-то шаги, и на светлую поверхность ручья упала тень человека. На самой окраине берега показался запоздалый рыболов: с величайшей досадой он тащил по воде свою удочку, как будто стараясь поддеть на крючок дремлющую рыбку, прежде чем она окончательно расположится на ночной покой. Углубленный в свое занятие и вовсе не замечая молодых людей под деревом, рыболов остановился чрезвычайно близко от них.
– Проклятый окунь! сказал он, весьма громко.
– Осторожней, сэр! вскричал Леонард: – потому что рыбак, сделав шаг назад, чуть-чуть не наступил на Гэлен.
Рыболов повернулся.
– Что это значит? Тс! Вы испугали моего окуня. Пожалуете, молчите.
Гэлен тихонько отодвинулась. Леонард оставался неподвижен. Он вспомнил Джакеймо и почувствовал к рыболову сострадание.
– Удивительный этот окунь, – право, удивительный! ворчал про себя незнакомец. – У него удивительное счастье! Верно, этот негодный окунь родился с серебряной ложечкой во рту! Мне никогда не поймать его, – решительно никогда! А! вот он, постой, постой! нет! трава. Кончено, не хочу больше ловить.
Вместе с этим он выдернул лёсу и с заметной досадой начал разбирать свою уду. Занимаясь этим свободно, он обернулся к Леонарду.
– Гм! так вот как! а хорошо ли вы знакомы с этой речкой, сэр?
– Нет, отвечал Леонард. – Я в первый раз ее вижу.
– В таком случае, примите мой совет, сказал рыболов, торжественным тоном: – никогда не поддавайтесь чарующим прелестям этой речки. В отношении к ней я настоящий мученик: она Далила моего существования.
– Далила! вы говорите, Далила! возразил Леонард, весьма заинтересованный: ему показалось, что в последних словах незнакомца заключалась поэтическая мысль.
– Да, милостивый государь, я сказал: Далила. Выслушайте меня, молодой человек; пусть пример мой послужит вам предостережением. Вот как раз в ваши лета, я впервые пришел на эту речку удить. В этот роковой день, около трех часов пополудни, я поймал рыбу, и преогромную – весом по крайней мере фунта полтора…. поверите ли, сэр? вот какой длины (и рыбак приложил палец к сгибу локтя). Когда я вытянул ее на берег, почти к самому тому месту, где вы сидите теперь, вот на самый этот откос, вдруг лёса моя лопнула, и этот демон, а не рыба, сделал прыжок, другой, забрался вот в эти коренья, еще сделал прыжок и юркнул в воду, и с крючком и с остатком лёсы. Ну ужь, признаюсь вам, этакой рыбины я никогда не видывал. Попадались мне на Темзе и миноги, ипискари, и плотва; но такой рыбы – такого окуня, с распущенными перьями, как парус на военном корабле, – такого чудовищного окуня, словом сказать, кита-окуня, никогда, никогда не вытаскивал! До той поры я не смел подозревать, чтобы в наших маленьких речках скрывались такие левиофаны. Я не мог спать целую ночь, на другой день рано пришел на это место и, как бы вы думали, снова поймал того же окуня. На этот раз я вытащил его из воды, – и, можете вообразить, он опять ушел; только как он ушел, если бы вы знали! вздумал оставить левый глаз на крючке… а? как вам это покажется? Голы, долгие годы, прошли с тех пор; по никогда, никогда не забуду; агонии той минуты….
– Агонии, которую испытывал окунь?
– Окунь! вы думаете, что он испытывал агонию! Он наслаждался ею: а я…. нет! не найти слов выразить мое мучение… Я взглянул на окуневый глаз, а глаз этот смотрел на меня так лукаво, с такой злобной радостью, как будто он смеялся мне прямо в лицо. Ничего – сам себе думаю – я слышал, что нет лучше приманки для окуня, как окуневый глаз. Вот, знаете, я и насадил этот глаз на крючок и тихонько забросил удочку. Вода на этот раз была необыкновенно прозрачна; и через две минуты я увидел, как окунь начал подходить. Он приблизился к крючку: узнал свой глаз, замахал хвостом, сделал прыжок и как живой человек, уверяю вас, унес свой глаз, не коснувшись крючка. Я видел потом, как он остановился, вон подле той водяной лилии, переваривать свою добычу. Злобный демон! С тех пор семь раз в течение разнообразной и полной событиями жизни ловил я этого окуня, и семь раз этот окунь срывался.
– Не может быть, чтоб это был тот же самый окунь, заметил Леоцард, крайне изумленный. Окунь очень нежная рыба: проглотить крючок, лишиться глаза! да этого никакой окунь не перенесет, как бы он ни был велик.
– Да, это хоть кому так покажется сверхъестественным, сказал рыболов, с заметным страхом. – Но смею уверить вас, сэр, что это именно был один и тот же окунь, потому что во всей это речке не найдешь кроме его ни единого окуня! В течение многих лет, что я удил здесь, мне не попадалось другого окуня; и, кроме того, этого одинокого обитателя влажной стихии я узнаю с первого взгляда и помню его гораздо лучше, чем моего покойного родителя. Каждый раз, что я вытаскивал его из воды, его профиль всегда обращался ко мне, и я с ужасом усматривал, что у него был только один глаз! Этот окунь, в моих глазах, какой-то загадочный, демонский феномен! Он послужил гибелью моим видам на блестящую будущность. Мне предлагали прекрасное место в Ямайке, и я не мог отправиться туда, оставив этого окуня торжествовать. Впоследствии я бы мог получить назначение в Индию, но мне не хотелось, чтобы Океан разделял меня и этого окуня. Таким образом, я влачил дни мои в этой пагубной столице моего отечества. Раз в неделю, начиная с февраля и кончая ноябрем, я постоянно являлся сюда. Праведное небо! еслиб только мог я поймать этого окуня, то цель моего существования была бы достигнута.
Леонард с любопытством осматривал рыболова, в то время, как последний так печально заключил свою исповедь. Прекрасный оборот периодов расскащика вовсе не согласовался с его костюмом. Платье его было заметно поношено, а в некоторых местах проглядывали лохмотья, но лохмотья, ни сколько неунижающие достоинства оратора. Тонкие и несколько обращенные кверху углы губ обнаруживали в нем юмор; его руки хотя и не были совершенно чисты – впрочем, при его занятии, невозможно быть слишком взыскательным – все же можно было заключить, что они не знали черной работы. Его лицо было бледное и одутловатое, но кончик носа отличался краснотой. Казалось, что влажная стихия не так коротко была знакома ему, как его Далиле-окуню.
– Такова наша жизнь! снова начал рыболов, собрав все свои орудия в парусинный чехол. – Еслиб человек знал, что значит удить рыбу в течение всей своей жизни в маленькой речке, где всего на всего один только окунь! девять раз в течение всей жизни подхватывать этого окуня на крючок – и девять раз видеть, как он с крючка ныряет в воду, – еслиб человек знал, что значит подобная охота, тогда…. тогда…
При этом рыболов обернулся и пристально взглянул в лицо Леонарда.
– Тогда, молодой мой сэр, человек узнал бы весьма легко, что такое жизнь человеческая в отношении к пустому тщеславию…. Добрый вечер, молодой человек!
И он удалился, затаптывая по дороге маргаритки и незабудки.
Гэлен внимательным взором провожала его.
– Какой странный человек! сказал Леонард, засмеявшись.
– Мне кажется, что он очень умный человек, возразила Гэлен.
И она еще ближе придвинулась к Леонарду, взяла его руку в свои обе руки, как будто она чувствовала, что он уже нуждался в утешении: его лёса порвалась, и окунь пропал!
Глава XLVII
На другой день, около полудня, сквозь мрачную, густую, удушливую атмосферу, путешественникам начал показываться Лондон. Нельзя при этом случае употребить выражение, что Лондон поразил их взоры: нет! он показывался им по частичкам, по мере того, как они приближались к нему, по самой пленительной дороге, сначала мимо великолепных садов Кенингтона, потом по окраине Гайд-Парка и так далее до Кумберландских ворот.
Открывающийся Лондон не поражал Леонарда. Вблизи Эджверской дороги, Гэлен взяла своего нового брата за руку и сделалась его провожатой. Она в подробности знала эти окрестности и без всякого затруднения могла отыскать квартиру, когда-то занимаемую её отцом, где они, за весьма сходную цену, могли бы приютиться.
В это время небо, пасмурное и подернутое тучами с самого утра, обратилось, по видимому, в одну массу черного облака и разразилось вскоре проливным дождем. Леонард и Гэлен укрылись под закрытыми стойлами, в улице, примыкавшей к Эджверской дороге. Этот приют сделался общим и в несколько секунд был наполнен народом. Молодые путники, в стороне от прочих, прислонились к стене, Леонард одной рукой обнимал стан Гэлен и прикрывал ее от дождя, заносимого в стойла сильными порывами ветра. Внезапно молодой джентльмен, прекрасной наружности и лучше одетый, чем другие, вошел под навес, не торопясь, но медленно и гордой поступью, как будто он считал неприличным взбежать в это прикрытие, хотя в душе радовался ему. Надменным взором окинул он столпившуюся группу, прошел по самой середине её, остановился вблизи Леонарда, снял шляпу и стряхнул с полей её капли дождя. Открытая таким образом голова обнаруживала все черты его лица, и деревенский юноша с первого взгляда узнал своего торжествующего победителя на Гэзельденском лугу.
Рандаль Лесли заметно изменился. Его смуглые щоки были так же сухи, как и в детские годы, и даже еще более впали, вследствие усиленных занятий и ночных бдений; но его лицо было в то же время приятно и мужественно. В больших глазах его отражался спокойный, сосредоточенный свет, подобный тому, который усматривается в глазах человека, сделавшего привычку устремлять все свои мысли на один предмет. Он казался старее прежнего. Одет он был просто, в черное платье – цвет, который, как нельзя более шел к нему. Вообще, вся наружность его, вся фигура хотя и не бросались в глаза, но были замечательны. Для обыкновенного взгляда он казался джентльменом, для более наблюдательного – студентом.
Но вдруг в толпе делается страшная суматоха, народ то давит друг друга, то рассыпается в стороны, стремится к противоположному концу сарая и останавливается у глухой стены. Под навес примчала лошадь. Наездник, молодой человек прекрасной наружности, одет был с той особенной изысканностью, которую мы, обыкновенно, называем дэндизмом.
– Ради Бога, не беспокойтесь! вскричал он, весьма простодушно: – моя лошадь смирная. Прошу у вас тысячу извинений.
Наездник погладил свою лошадь, которая, как статуя, стояла в самом центре сарая.
Группы успокоились; Рандаль подошел к наезднику.
– Франк Гэзельден!
– Ах! неужели я вижу Рандаля Лесли!
Франк в один момент спрыгнул с лошади и передал уздечку долговязому мастеровому, с огромным узлом под мышкой.
– Как рад я видеть тебя, дорогой мой товарищ! Какое счастье, что я завернул сюда, хотя скрываться от дождя вовсе не в моем характере. – Ну что, Рандаль, живешь в городе?
– Да, в доме твоего дяди, мистера Эджертона. Ты знаешь, ведь я оставил университет.
– Совсем?
– Совсем.
– Однако, ты не получил еще степени. Мы, итонцы, убеждены были, что ты не остановишься на этом. Если бы ты знал, как восхищались мы твоей славой: ведь все призы достались тебе.
– Не все, но большая часть из них, – это правда. Мистер Эджертон предоставил на мой выбор: оставаться в университете до получения степени или немедленно вступить в Министерство Иностранных Дел. Я выбрал последнее. Согласись, к чему служат все эти академические почести, если только не к одному вступлению в свет? Вступить теперь, по-моему мнению, значит сократить длинную дорогу.
– Да, да, мне помнится, ты всегда был честолюбив, и я уверен, ты сделаешь большие успехи на новом поприще; ты выйдешь современем замечательным человеком.
– Быть может, быть может; стоит только потрудиться. Знание есть сила.
Леонард вздрогнул.
– Какого рода твои планы? начал в свою очередь Рандаль, с любопытством осматривая школьного товарища. – Я помню, ты никогда не имел расположения к Оксфордскому университету, и не так давно еще слышал, что ты хочешь поступить в военную службу.
– Я уже в гвардии, сказал Франк, стараясь при этом признании не обнаружить своего ребяческого тщеславия. – Отец мой поворчал немного: ему сильно хотелось, чтобы я поселился в деревне и занялся сельским хозяйством. Но для этого впереди еще есть много времени, – не так ли? Клянусь Юпитером, Рандаль, а лондонскую жизнь невозможно променять на деревенскую!.. Где ты проводишь вечер сегодня? не поедешь ли на бал в Собрание?
– Нет. Середа – это праздник в Парламенте. Сегодня большой парламентский обед у мистера Эджертона. Ты знаешь, что он недавно сделан членом Государственного Совета. Впрочем, может быть, для тебя это новость, потому что ты так редко навещаешь своего дядю.
– Наши общества совершенно различны, сказал молодой джентльмен, таким тоном, которому позавидовал бы самый отъявленный дэнди. – Все эти парламентские члены чрезвычайно как скучны…. Однако, дождь перестал…. Не знаю, приятно ли будет моему отцу, если я заеду к нему на Гросвенор-Сквэр. Сделай милость, Рандаль, приезжай ко мне; чтоб не забыть, так потрудись взять эту карточку. Да смотри, Рандаль, ты должен обедать у нас за общим столом. Ты увидишь, какие чудные товарищи в нашем полку. Какой же день ты думаешь назначить?
– На днях я побываю у тебя и скажу… Как ты находишь службу в гвардии, не дорога ли она по твоему состоянию? Мне помнится, ты часто жаловался на своего отца, за то, что он сердился, когда ты просил высылать тебе карманных денег больше того, что высылалось. Я еще не забыл твоих горьких слез, когда мистер Гэзельден, прислав тебе пять фунтов, напомнил, что он еще не сделал тебя наследником своего имения, что оно находится еще в полном его распоряжении, и что такой расточительный сын ни под каким видом не должен быть его наследником. Согласись, Франк, ведь это слишком неприятная угроза.
– О! в этом случае, вскричал Франк, сильно раскрасневшись: – меня не столько огорчала подобная угроза, сколько мысль о том, что отец мой до такой степени неблагородно думал обо мне, что…. что…. впрочем, ведь то были еще школьные, ребяческие времена. – Отец мой, надобно сказать правду, всегда был гораздо великодушные и щедрее, чем я заслуживал…. Так я надеюсь, Рандаль, что мы почаще будем, видеться. Как добр ты был ко мне, выкупая меня в Итоне из всех моих ученических прегрешений! я никогда не забуду этого. Приезжай же, как можно скорее.
Франк вскочил на седло и наградил долговязого юношу полу-кроной – награда вчетверо более той, какую отец его счел бы весьма достаточною. Он слегка дернул за повод, слегка коснулся лошади шпорами, и горячий скакун умчал беспечного молодого наездника. Рандаль задумался. Дождь теперь совершенно прекратился, и пешеходы рассеялись по разным направлениям. Под навесом остались одни только Рандаль, Леонард и Гэлен. Спустя немного, углубленный в свои думы, Рандаль приподнял глаза, и они остановились прямо на лице Леонарда. Рандаль вздрогнул, быстро провел руки по лицу и снова бросил на Леонарда пристальный и проницательный взгляд. Быстрая перемена на бледном лице его, сделавшемся в этот момент еще бледнее, быстрое сжатие и нервический трепет губ обнаруживали, что и он узнал своего старинного врага. После этого взгляд Рандаля перешел на одежду Леонарда, которая хотя и была покрыта слоями пыли, прибитой в некоторых местах крупными каплями дождя, но далеко отличалась от одежды, употребляемой крестьянами. Рандаль, еще раз взглянув на Леонарда с изумлением и в некоторой степени с надменной, полу-презрительной улыбкой, – улыбкой, которая кольнула Леонарда прямо в сердце, медленно вышел на улицу и направил свой путь к Гросвенор-Сквэру.
Вслед за тем маленькая девочка снова взяла Леонарда под руку и повела его по узким, мрачным, унылым улицам. Это шествие изображало, в некотором роде, олицетворенную аллегорию: печальный, безмолвный ребенок вел под руку гениального, но неимеющего ни гроша денег путника, мимо грязных лавок, по извилистым переулкам, становившимся в отдаленном конце перспективы и мрачнее и сжатее, так что обе фигуры совершенно исчезали из виду.