Мой роман, или Разнообразие английской жизни

Бульвер-Литтон Эдвард Джордж

Часть восьмая

 

 

Глава LXXVI

Когда в доме мистера Лесли находились все под влиянием глубокого сна, Рандаль долго стоял у открытого окна, любуясь печальной, безотрадной картиной. Луна, сквозь полу-осенния, полу-зимния облака и сквозь расселины старых сучковатых сосен, разливала тусклый свет на ветхий дом, обращавшийся в развалины. И когда Рандаль лег спать, его сон был лихорадочный, беспрерывно тревожимый странными и страшными грёзами.

Как бы то ни было, поутру он встал очень рано. Его щоки пылали румянцем, который сестра Рандаля приписывала действию деревенского воздуха. После завтрака он отправился в Гэзельден, верхом на посредственной лошади, которую нанял у ближайшего фермера. Перед полднем взорам Рандаля открылись сад и терраса казино. Рандаль опустил повода. Подле маленького фонтана, при котором Леонард любил завтракать и читать, Рандаль увидела. Риккабокка, сидевшего под тению красного зонтика. Подле итальянца стояла женская фигура, которую древний грек непременно бы принял за Наяду, потому что в её девственной красоте было что-то особенно привлекательное, до такой степени полное поэзии, до такой степени нежное и величественное, что оно сильно говорило воображению и в то же время пленяло чувство.

Рандаль слез с лошади, привязал ее к калитке и, пройдя по трельяжной аллее, очутился подле Риккабокка. Темная тень Рандаля отразилась в зеркальной поверхности бассейна, в то самое время, когда Риккабокка произнес: «Здесь все так далеко, так безопасно от всякого зла! поверхность этого бассейна ни разу еще не возмущалась как возмущается поверхность быстрой реки!» и когда Виоланта, приподняв свои черные выразительные взоры, возразила, на своем нежном отечественном языке: «Но этот бассейн был бы безжизненной лужей, еслиб брызги фонтана не летели к небесам! "

Рандаль сделал шаг вперед.

– Боюсь, синьор Риккабокка, что я виноват, являясь к вам без церемонии.

– Обходиться без церемонии – самый лучший способ выражать учтивость, отвечал вежливый итальянец, оправляясь после первого изумления от неожиданных слов Рандаля и протягивая руку.

На почтительный привет молодого человека Виоланта грациозно поклонилась.

– Я еду в Гэзельден-Голл, снова начал Рандаль: – и, увидев вас в саду, не мог проехать мимо, не засвидетельствовав вам почтения.

– Вы едете из Лондона? беспокойные времена наступили для вас, англичан, а между тем я не спрашиваю у вас о новостях. Нас не интересуют никакие новости.

– Быть может, да.

– Почему же может быть? спросил изумленный Риккабокка.

– Вероятно, он говорит об Италии, сказала Виоланта: – а новости из той страны еще и теперь, папа, имеют на вас влияние.

– Нет, нет! ничто на меня не имеет такого влияния, как это государство. Его восточные ветры могут быть пагубными даже для пирамиды! Завернись в мантилью, дитя мое, и иди в комнаты: воздух вдруг сделался пронзительно холодный.

Виоланта улыбнулась своему отцу, принужденно взглянула на серьёзное лицо Рандаля и медленно пошла к дому.

Пропустив несколько моментов, как будто ожидая, когда начнет говорить Рандаль, Риккабокка сказал, с притворной беспечностью:

– Так вы думаете, что есть новости, которые могут интересовать меня? – Corpo di Вассо! желал бы я знать, какие именно эти новости?

– Быть может, я и ошибаюсь; это зависит, впрочем, от вашего ответа на один вопрос. Знаете ли вы графа Пешьера?

Риккабокка задрожал; лицо его покрылось мертвенной бледностью. Он не мог избегнуть наблюдательного взора Рандаля.

– Довольно, сказал Рандаль: – теперь я вижу, что я прав. Положитесь на мою скромность и чистосердечие. Я говорю собственно с той целью, чтобы предостеречь вас и оказать вам некоторую услугу. Граф старается узнать убежище своего соотечественника и родственника.

– И для чего же? вскричал Риккабокка, забывая свою всегдашнюю осторожность. – Его грудь волновалась, щоки покрылись румянцем, глаза горели; отвага и самоохранение вышли наружу из под привычной осторожности и уменья управлять своими чувствами. – Впрочем, прибавил Риккабокка, стараясь возвратить спокойствие: – впрочем, до этого мне нет никакого дела. Признаюсь, сэр, я знаю графа ди-Пешьера; но какое же отношение может иметь доктор Риккабокка к родственникам такой знаменитой особы?

– Доктор Риккабокка – конечно, никакого. Но…. при этом Рандаль наклонился к уху итальянца и прошептал ему несколько слов. Потом он отступил на шаг и, положив pyку на плечо изгнанника, прибавил в слух: – нужно ли говорить вам, что ваша тайна остается при мне в совершенной безопасности?

Риккабокка не отвечал. В глубоком размышлении он смотрел в землю.

Рандаль продолжал:

– И, поверьте, я буду считать за величайшую честь, какую вы можете оказать мне, позволив мне помогать вам в отстранении угрожающей опасности.

– Благодарю вас, сэр, сказал Риккабокка: – тайна моя принадлежит вам, и, я уверен, она сохранится, потому что я открываю ее английскому джентльмену. По некоторым семейным обстоятельствам, я должен избегать встречи с графом Пешьера, и, действительно, только тот безопасно проходит на пути жизни мимо подводных камней, кто, направляя курс, избегает близкого столкновения с своими родственниками.

На лице бедного Риккабокка появилась язвительная улыбка в то время, как он произносил это умное, но вместе с тем и жалкое правило итальянцев.

– Я так еще мало знаю графа Пешьера, что все мои сведения о нем основаны на светских толках. Говорят, что он пользуется всеми доходами с имения своего родственника, который оставил свое отечество.

– Это правда. Пусть он и довольствуется этим: чего же еще желает он? Вы намекнули мне об угрожающей опасности: скажите, в чем заключается эта опасность? Я нахожусь в Англии и, следовательно, пользуюсь защитою её законов.

– Позвольте мне узнать, действительно ли граф Пешьера может считать себя законным наследником тех имений, которыми он пользуется и пользуется, вероятно, на том основании, что родственник его и владетель этих имений не имеет детей?

– Может, отвечал Риккабокка. – Что же из этого следует?

– Мне кажется, одна эта мысль уже грозит опасностью дитяти того родственника.

Риккабокка отступил и, с трудом переводя дыхание, произнес:

– Дитяти! Надеюсь, что вы не намерены сказать мне, что этот человек, при всем своем бесславии, не замышляет к прежним своим преступлениям прибавить преступление убийцы?

Рандаль смутился. Его положение было щекотливое. Он не знал, что именно служило поводом ненависти Риккабокка к графу. Он не знал, согласится ли Риккабокка на брак, который бы возвратил его в отечество, и потому решился прокладывать себе дорогу ощупью.

– Я не думал, сказал Рандаль, с серьёзной улыбкой: – приписывать такого ужасного обвинения человеку, которого я ни разу не видел. Он ищет вас – вот все, что я знаю, – и заключаю, что в этом поиске он имеет в виду сохранение своих интересов. Быть может, все дела примут благоприятный оборот при вашем свидании.

– При свидании! воскликнул Риккабокка: – я могу допустить одну только возможность нашей встречи – нога к ноге и рука к рукф.

– Неужли это так? В таком случае вы не захотите выслушать графа, если бы он вздумал сделать вам дружелюбное предложение, если бы, например, он искал руки вашей дочери?

Несчастный итальянец, всегда умный и проницательный в разговоре, сделался безразсуден и слеп при этих словах Рандаля. Он обнажил всю свою душу перед его взорами, чуждыми сострадания.

– Моей дочери! воскликнул Риккабокка. – Сэр, ваш вопрос уже есть для меня оскорбление.

Дорога Рандаля сразу очистилась.

– Простите меня, сказал он кротко: – я откровенно сообщу вам все, что мне известно. Я знаком с сестрою графа и имею над ней некоторое влияние; она-то и сказала мне, что граф прибыл сюда, с целию открыть ваше убежище и жениться на вашей дочери. Вот в чем заключается опасность, о которой я говорил вам. И когда я просил у вас позволения помочь вам в устранении её, я намеревался сообщить вам идею о том, не благоразумнее ли будет с вашей стороны отыскать для своего жительства более безопасное место, и чтобы я, если позволено мне будет знать это место и посещать вас, мог от времени до времени сообщать вам планы графа и его действия.

– Благодарю вас, сэр, от чистого сердца благодарю; сказал Риккабокка с душевным волнением; – но неужли я здесь не в безопасности?

– Сомневаюсь. В сезон охоты к здешнему сквайру съезжается множество гостей, которые услышат о вас, быть может, увидят вас, и которые, весьма вероятно, встречаются с графом в Лондоне. Притом же Франк Гэзельден, который знаком с сестрой графа….

– Правда, правда, прервал Риккабокка. – Вижу, все вижу. Я подумаю об этом. Вы едете в Гэзельден-Голл? ради Бога, не говорите сквайру об этом ни слова; он не знает тайны, которую вы открыли.

Вместе с этими словами Риккабокка слегка отвернулся, а Рандаль сделал движение уйти.

– Во всяком случае располагайте мною и во всем положитесь на меня, сказал молодой предатель и скоро дошел до калитки, у которой оставалась его лошадь.

Садясь на лошадь, Рандаль еще раз бросил взгляд к тому месту, где оставил Риккабокка. Итальянец все еще стоял там. Между тем в кустарниках показалась фигура Джакеймо. Риккабокка быстро обернулся назад, узнал своего слугу, из груди его вылетело восклицание такое громкое, что донеслось до слуха Рандаля, и потом, схватив Джакеймо за руку, исчез вместе с ним в тенистых углублениях сада.

«Превосходная вещь выйдет – думал Рандаль, трогаясь с места – если мне удастся поселить их где нибудь поближе к Лондону: я буду иметь множество случаев видеться и, смотря по обстоятельствам, овладеть прекрасной и богатой наследницей.»

 

Глава LXXVII

– Клянусь честью, Гэрри! вскричал сквайр, возвращаясь вместе с женой с фермы, где они осматривали породистых корове, только что поступивших в стадо: – клянусь честью, Гэрри, это непременно Рандаль Лесли хочет попасть в парк боковыми воротами! Ало, Рандаль! проезжайте через главные ворота! Вы видите, что там нарочно заперто от нарушителей чужих пределов.

– Очень жаль, сказал Рандаль: – я люблю короткия дороги, а вы распорядились запереть самую кратчайшую.

– Так говорили все проходившие через те ворота, возразил сквайр: – однако, Стирну не угодно было обратить на это внимание… Неоцененный человек этот Стирн!.. Объезжайте кругом, дайте шпоры лошади, и вы догоните нас прежде, чем мы доберемся до дому.

Рандаль кивнул головой, улыбнулся и помчал.

Сквайр взял под руку свою Гэрри.

– Ах, Вильям, сказала она с беспокойством: – хотя намерения Рандаля Лесли прекрасны, но я всегда страшусь его посещений.

– В одном отношении и я боюсь его, заметил сквайр: – он всегда увозит к Франку несколько десятков фунтов стерлингов.

– Надобно надеяться, что он предан Франку всей душой, сказала мистрисс Гэзельден.

– Кому же другому он будет предан? Ужь верно не себе…. Бедняга! он ни за что на свете не возьмет от меня шиллинга, хотя его бабушка точно так же принадлежала к фамилии Гэзельден, как и я. Впрочем, мне очень нравятся его гордость и его бережливость. Что касается до Франка….

– Оставь, оставь, Вильям! вскричала мистрисс Гэзельден и рукой закрыла сквайру рот.

Сквайр смягчился и нежно поцаловал прекрасную руку Гэрри. Быть может, он поцаловал и губки, но мы этого не видели, знаем только, что превосходная чета, когда подъехал к ней Рандаль, подходила к дому в добром согласии.

Рандаль не показал виду, что замечает некоторую холодность в обращении мистрисс Гэзельден, – напротив того, немедленно заговорил с ней о Франке: выхвалял наружность этого молодого джентльмена, распространился о его здоровьи, его популярности и прекрасных дарованиях, как личных, так и умственных, – и все это согрето было такой теплотой, что все неясные и не вполне еще развитые сомнения и опасения мистрисс Гэзельден были быстро рассеяны.

Рандаль не переставал быть любезным в этом роде, до тех пор, пока сквайр, убежденный в том, что его молодой родственник принадлежал к числу первоклассных агрономов, непременно захотел прогуляться вместе с ним на ферму, между тем как Гэрри поспешила домой приказать приготовить комнату для Рандаля.

Вместе с приближением к зданиям фермы, Рандалем постепенно овладевал ужас: он страшился одной мысли показаться в глазах сквайра обманщиком, потому что, несмотря на подробное изучение Буколик и Георгик, которыми он ослеплял сквайра, бедный Франк, по мнению отца, неимевший никакого понятия в делах сельского хозяйства, совершенно уничтожил бы Рандаля, еслиб дело коснулось суждения о достоинстве рогатого скота и урожае хлеба.

– Ха, ха! я с нетерпением жду минуты, когда вы поставите втупик моего Стирна. Вы сразу узнаете, умеем ли мы удобрять наши поля; а когда пощупаете бока моих камолых, так готов побожиться, что вы отгадаете до последнего фунта количество избоины, которое они съели.

– Сэр, вы оказываете мне слишком много чести, – слишком много. Мне известны одни только общие правила агрономии. Подробности, по-моему мнению, в высшей степени интересны; но, к сожалению, я не имел случая познакомиться с ними.

– Вздор! вскричал сквайр. – Каким образом можно знать общие правила, не изучив сначала подробностей? Вы слишком скромны, милый мойю А! вон и Стирн поглядывает на нас.

Рандаль увидел свирепое лицо Стирна, выглядывавшее из скотного двора, и еще сильнее почувствовал неприятность своего положения. Он сделал отчаянное усилие переменить расположение духа сквайра.

– Я должен сказать вам, сэр, что, может статься, Франк в скором времени удовлетворит ваше желание и сам сделается хорошим фермером.

– Каким это образом? вскричал сквайр, остановившись на месте как вкопаный.

– Очень просто: положим, что он женится.

– Я отдал бы ему, без всякого возмездия, две фермы, самые лучшие из всего именья… Ха, ха! вот оно что!.. Да видел ли он свою невесту?.. Я предоставляю ему выбор на его произвол. Я сам женился по собственному выбору: каждый человек должен жениться таким же образом. Недурно было бы, еслиб выбор его пал на мисс Стикторайтс: она наследница и, как носятся слухи, очень скромная девица. Эта женитьба прекратила бы нашу тяжбу из за клочка никуда негодной земли, – тяжбу, которая началась еще в царствование Карла Второго и, весьма вероятно, кончится в день страшного суда. Впрочем, нам нечего и говорить об этой невесте: пусть Франк выбирает себе по своему вкусу.

– Я непременно скажу ему об этом. Касательно этого я боялся встретить в вас некоторые предубеждения. Но вот уже мы и на ферме.

– Сгори огнем эта ферма! До фермы ли теперь, когда вы говорите о женитьбе Франка! Пойдем сюда, – вот сюда…. Что вы хотели сказать о моих предубеждениях?

– Быть может, например, вы хотите, чтобы Франк женился непременно на англичанке?

– На англичанке! Праведное небо! неужли он намерен жениться на какой нибудь индианке?

– О, нет! Я хорошенько не знаю, намерен ли еще жениться он: я только догадываюсь; но в случае, еслиб он влюбился в иностранку….

– В иностранку! Значит Гэрри была….

И сквайр не досказал своей мысли.

– Да, да, – и притом в такую иностранку, заметил Рандаль, и заметил весьма несправедливо, если ссылался на Беатриче ди-Негра: – в такую, которая очень мало говорит по английски.

– Не скажете ли еще чего нибудь?

– Кажется, в моих словах ничего нет дурного; вы можете судить о них по синьору Риккабокка.

– Риккабокка! Так неужли дело идет об его дочери? Но не говорить по английски и – что еще хуже – не ходить в приходскую церковь! Клянусь Георгом! если только Франк подумает об этом, я ни шиллинга не оставлю ему. Я человек кроткий, смею сказать, мягкий человек, но ужь что скажу, мистер Лесли, то свято – Впрочем, ведь это шутка: вы, верно, хотите подсмеяться надо мной. Не правда ли, что у Франка нет в виду подобного никуда негодного создания?

– Будьте уверены, сэр, если я узнаю, что у него есть на примете что нибудь подобное, я сообщу вам вовремя. В настоящее же время я хотел только узнать, какие бы качества желали видеть вы в своей невестке. Вы ведь сказали, что у вас нет предубеждений.

– И опять повторю то же самое.

– Однакожь, вы не жалуете иностранок?

– Да кто их станет жаловать!

– Но еслиб она имела звание и довольно звучный титул?

– Звание и титул! и то и другое – мыльный пузырь!

И сквайр сделал чрезвычайно кислую мину и, в дополнение к этому, плюнул.

– Значит вы непременно хотите, чтоб жена вашего сына была англичанка?

– Само собою разумеется.

– И с деньгами?

– Ну, об этом я не слишком забочусь: была бы она только смазливенькая, умная и деятельная девица и, вместо приданого, имела бы хороший нрав.

– Хороший нрав? значит и это входит в число необходимых условий?

– А как же вы думали? Надеюсь, что Франк не сделает сумасбродства: не обвенчается тайком с какой нибудь распутной женщиной или…

Сквайр замолчал и до такой степени раскраснелся, что Рандаль испугался за него: он боялся, чтоб не случилось со сквайром апоплексии прежде, чем преступление Франка принудит его изменить свое духовное завещание.

Вследствие этого Рандаль поспешил успокоить мистера Гэзельдена уверениями, что он говорил с ним без всякой цели, что Франк, как и все; молодые люди высшего лондонского общества, имеет обыкновение посещать иногда иностранцев, но что он ни под каким видом не согласился бы жениться без полного соизволения и согласия своих родителей. В заключение всего Рандаль повторил обещание непременно предуведомить сквайра, если найдет это нужным. Как бы то ни было, слова Рандаля произвели в душе мистера Гэзельдена такое беспокойство, что он совсем позабыл о ферме и, направив свой путь совершенно в противоположную сторону, в необыкновенно мрачном расположении духа вошел в парк с самой отдаленной стороны. Подойдя к дому, сквайр поспешил запереться в кабинете и открыть с женой своей родительское совещание, между тем как Рандаль сидел на террасе, представляя себе зло, которое он наделал, и делая соображения, какую пользу можно извлечь из этого зла.

Когда он сидел таким образом, углубленный в размышления, позади его послышались чьи-то осторожные шаги, и вслед за тем раздался тихий голос.

– Сэр, сэр, позвольте мне поговорить с вами, произнес кто-то, на ломаном английском языке.

Рандаль с изумлением обернулся и увидел смуглое, угрюмое лицо, с седыми волосами и резкими чертами. Он узнал человеческую фигуру, которая присоединилась к Риккабокка в саду итальянца.

– Говорите ли вы по итальянски? снова начал Джакеймо.

Рандаль, образовавший из себя превосходного лингвиста, утвердительно кивнул головой. Обрадованный Джакеймо попросил его удалиться в более уединенную часть сада.

Рандаль повиновался, и оба они вошли в величественную каштановую аллею.

– Милостивый государь, сказал Джакеймо, изъясняясь на природном языке и выражаясь с необыкновенным одушевлением: – перед вами стоит бедный, несчастный человек; меня зовут Джакомо. Вероятно, вы дышали обо мне: я слуга синьора, которого вы видели сегодня, – ни больше, ни меньше, как простой слуга, по синьор удостоивает меня особенным доверием. Мы вместе испытали опасность; и из всех его друзей и последователей один только я прибыл с ним в чужую для нас землю.

– Прекрасно! продолжай, верный товарищ! сказал Рандаль, внимательно рассматривая лицо Джакеймо. – Твой господин, ты говориш, доверяет тебе все? Поэтому он доверил тебе и то, о чем я говорил с ним сегодня?

– Доверил. Ах, милостивый государь! патрон мой был сегодня слишком горд, чтобы решиться вызвать вас на более подробное объяснение, – слишком горд, чтоб показать, что он боится человека, подобного графу Пешьера. А между прочим он действительно боится – он должен бояться – он станет бояться (эти слова Джакеймо произнес с заметной горячностью), потому что у патрона моего есть дочь, а его враг – величайший злодей. Умоляю вас, скажите мне все, чего вы не сказали моему патрону. Вы намекнули ему, что этот человек намерен жениться на синьоре. Жениться на ней! Нет, извините, ему не видать ее, как своих ушей.

– Мне кажется, сказал Рандаль: – что он имеет это намерение.

– Да для чего? позвольте спросить. Он богат, а невеста без гроша денег, то есть оно не совсем чтобы без гроша мы-таки успели прикопить кое что, – но в сравнении с ним она действительно без гроша.

– Мой добрый друг, я еще не знаю основательно его замыслов, но легко могу узнать их. Если же этот граф враг твоего господина, то, конечно, весьма благоразумно беречься его: вы непременно должны выехать отсюда в Лондон или окрестности Лондона. Почему знать, быть может, в эту минуту граф уже напал на ваши следы.

– Лучше бы он не показывался сюда! вскричал Джакомо и, побуждаемый сильным гневом, приложил руку к тому месту, где некогда носил кинжал.

– Джакомо, остерегайся порывов своего гнева. Одно покушение на жизнь человека, и ты будет выслан из Англии, а твой господин лишится в тебе верного друга.

Джакеймо, по видимому, был поражен этим предостережением.

– А неужли вы думаете, что патрон мой, при встрече с ним, скажет ему: соте slà sa un Signoria. Поверьте, что патрон убьет его!

– Замолчи, Джакеймо! Ты говоришь об убийстве, о преступлении, которое у нас обыкновенно наказывают ссылкою. Если ты действительно любишь своего господина, то, ради Бога, постарайся удалить его от всякой возможности подвергать себя подобному гневу и опасности. Завтра я еду в город; я приищу для него дом, где он будет в совершенной безопасности от лазутчиков и открытия. Кроме того, мой друг, там я могу оберегать его, чего невозможно сделать на таком расстоянии, и стану следить за его врагом.

Джакеймо схватил руку Рандаля и поднес ее к губам; потом, как будто пораженный внезапным подозрением, опустил ее и сказал довольно резко:

– Синьор, мне кажется, вы видели патрона всего только два раза: почему вы принимаете в нем такое участие?

– Я полагаю, принимать участие даже в чужеземце, которому грозит опасность, дело весьма обыкновенное.

Джакеймо, весьма мало веривший в общую филантропию, покачал головой, с видом скептика.

– Кроме того, продолжал Рандаль, внезапно придумавший более основательную причину своему предложению: – кроме того, я друг и родственник мистера Эджертона, а мистер Эджертон самый преданный друг лорда л'Эсгренджа, который, как я слышал -

– Самый великодушный лорд! О, теперь я понимаю, прервал Джакеймо, и лицо его прояснилось. – О если бы он был в Англии! Впрочем, вы, конечно, известите нас, когда он приедет?

– Непременно. Теперь скажи мне, Джакеймо, неужли этот граф и в самом деле человек безнравственный и опасный? Не забудь, что я не знаю его лично.

– У него нет ни души, ни головы, ни совести.

– Разумеется, эти недостатки делают его опасным для мужчин; но для женщин опасность проистекает совсем из других качеств. Если он увидится с синьориной, то, как ты думаешь, предвидится ли ту г возможность, что он произведет на нее весьма приятное впечатление?

Джакеймо перекрестился и не сказал на это ни слова.

– Я слышал, что он все еще хорош собой.

Джакеймо простонал.

– Довольно! продолжал Рандаль: – постарайся убедить своего патрона переехать в Лондон.

– Но если граф тоже в Лондоне?

– Это ничего не значит. Самые большие города представляют самое удобное место, чтоб сохранить свое инкогнито. Во всяком другом месте чужеземец уже сам собою служит предметом внимания и любопытства.

– Правда.

– Так пусть же твой господин отправляется в Лондон. Он может поселиться в одном из предместий, более других отдаленном от места жительства графа. В течение двух дней я приищу квартиру и напишу ему. Теперь ты веришь в искренность моего участия?

– Верю, синьор, – верю от чистого сердца. О, еслиб синьорина наша была замужем, мы ни о чем бы не заботились.

– Замужем! Но она кажется такой неприступной!

– Увы, синьор! не теперь ей быть неприступной и не здесь.

Из груди Рандаля вылетел глубокий вздох. Глаза Джакеймо засверкали. Ему показалось, что он открыл новую побудительную причину участия Рандаля, – причину, по понятиям итальянца, весьма естественную и весьма похвальную.

– Приищите дом, синьор, напишите моему патрону. Он приедет. Я переговорю с ним. Я надеюсь убедить его.

И Джакеймо, под тению густых деревьев, пошел к выходу из парка, улыбаясь по дороге и произнося невнятные слова.

Первый призывный звонок к обеду прозвенел, и, при входе в гостиную, Рандаль встретился с мистером Дэлем и его женой, приглашенными на скорую руку, по случаю прибытия нежданного гостя.

После обычных приветствий, мистер Дэль, пользуясь отсутствием сквайра, спросил о здоровье мистера Эджертона.

– Он всегда здоров, отвечал Рандаль: – мне кажется, он сделан из железа.

– Зато его сердце золотое, возразил мистер Дэль.

– Ах, да! сказал Рандаль, стараясь извлечь из слов пастора какое нибудь новое открытие: – вы, кажется, говорили мне, что встретились с ним однажды, по делу, касавшемуся, как я полагаю, кого-то из ваших прихожан в Лэнсмере?

Мистер Дэль утвердительно кивнул головой, и вслед за тем наступила продолжительная пауза.

– Скажите, мистер Лесли, памятна ли вам битва подле колоды? сказал мистер Дэль, с добросердечным смехом.

– Как не помнить! Кстати сказать: я встретил своего противника в Лондоне в первый год после выпуска из университета.

– В самом деле! где же это?

– У какого-то литератора, впрочем, весьма умного человека, по имени Борлея.

– Борлея! Помнится, я читал юмористические стихи его на греческом языке.

– Без всякого сомнения, это он и есть. Он уже исчез с литературного поприща. Греческие, да еще юмористические, стихи – вещь не слишком интересная, да и, можно сказать, бесполезная в настоящее время: они обнаруживают знание, неимеющее особенной силы.

– По скажите мне что нибудь о Леонарде Ферфильде? видели ли вы его после того раза?

– Нет.

– И ничего не слышали о нем?

– Ничего; а вы?

– Слышал, и не так давно; и из этих слухов я имею некоторые причины полагать, что он проводит свою жизнь благополучно.

– Вы удивляете меня! На чем же основывается ваше предположение?

– На том, что года два тому назад он пригласил к себе свою мать, и она отправилась к нему.

– Только-то?

– Этого весьма достаточно: он не прислал бы за ней, не имея средств содержать ее.

В это время вошли мистер и мистрисс Гэзельден, и толстый дворецкий объявил, что обед готов.

Сквайр был необыкновенно молчалив, мистрисс Гэзельден – задумчива, мистрисс Дэль – томна и жаловалась на головную боль. Мистер Дэль, которому редко приводилось беседовать с учеными, за исключением только тех случаев, когда встречался он с доктором Риккабокка, был одушевлен желанием вступить в ученый спор с Рандалем Лесли, который приобрел уже некоторую известность за свою обширную ученость.

– Рюмку вина, мистер Лесли! Вы говорили до обеда, что греческие юмористические стихи обнаруживают знание, неимеющее особенной силы. Скажите пожалуста, какое же, по-вашему мнению, знание имеет силу?

Рандаль (лаконически). Практическое знание.

– М. Дэль. Чего, или кого?

– Рандаль. Людей.

– М. Дэль (простосердечно). Конечно, в обширном смысле, это, по-моему мнению, самое полезное знание. Но каким же образом оно приобретается? Помогают ли для этого книги?

– Рандаль. Иногда помогают, иногда вредят, смотря по тому, кто как читает их.

– М. Дэль. Но как же должно читать их, чтобы они принесли желаемую пользу?

– Рандаль. Читать специально, затем, чтоб применять их к цели, которая ведет к силе.

– М. Дэль (крайне изумленный энергией Рандаля и его спартанской логикой). Клянусь честью, сэр, вы выражаетесь превосходно! Признаюсь вам откровенно, что я начал эти вопросы с намерением вступить с вами в диспут: я смерть люблю доказательства.

– Так и есть, пробормотал сквайр: – до0смерти любит спорить.

– М. Дэль. Доказательство, как говорят, есть соль всякой беседы. Впрочем, теперь я должен согласиться с вами, хотя и не был к этому приготовлен.

Рандаль поклонился и отвечал:

– Два человека нашего воспитания вовсе не должны спорить о применении знания.

Мистер Дэль (с напряженным вниманием). О применении к чему?

Рандаль. Само собою разумеется, к силе.

Мистер Дэль (весьма довольный). К силе! самое низкое применение или самое возвышенное?

Рандаль (в свою очередь заинтересованный и желая продолжать вопросительный тон). Позвольте узнать, что вы, в этом отношении, называете самым низким и самым возвышенным?

Мистер Дэль. Самое низкое – это соблюдение своих собственных выгод, – самое высокое – благотворительность.

На губах Рандаля показалась полу-презрительная улыбка, но в тот же момент исчезла.

– Вы говорите, сэр, как должен говорить священник. Мне нравится ваше мнение, и я соглашаюсь с ним; но боюсь, что знание, которого цель состоит в одной только благотворительности, весьма редко, или, лучше сказать, никогда в этом мире не приобретает силы.

Сквайр (серьёзно). Это совершенная правда. Посредством снисходительности, или, как вы выражаетесь, посредством благотворительности я никогда не достигал желаемой цели, между тем как Стирн, который отличается своей жестокостью, успевает во всем.

Мистер Дэль. Скажите же, мистер Лесли, с чем можно сравнить силу разума, усовершенствованную донельзя, но совершенно лишенную наклонности к добрым делам.

Рандаль. С чем сравнить? Право, я затрудняюсь отвечать вам на этот вопрос. Полагаю, что можно сравнить ее с каким нибудь великим человеком – почти со всяким великим человеком, который поразил всех своих врагов и достиг желаемой цели.

Мистер Дэль. Сомневаюсь, чтобы человек мог сделаться великим, не делая добрых дел; в таком случае он должен погрешать в средствах к достижению величия. Цезарь был от природы человек благотворительный, точно так же, как и Александр Великий. Сила разума, усовершенствованная до высшей степени, но чуждая благотворительности, имеет сходство с одним только существом, и это существо называется источником всякого зла.

Рандаль (изумленный). То есть вы хотите сказать, что это существо называется демоном?

Мистер Дэль. Точно так, сэр, демоном. И даже они не достиг желаемой цели! Даже он представляет собою, как выразились бы ваши великие люди, пример самой решительной неудачи.

Мистрисс Дэль. Друг мой…. душа моя….

Мистер Дэль. Наша религия доказывает это: он был ангелом и пал.

Наступило торжественное молчание. Слова мистера Дэля произвели на Рандаля впечатление гораздо сильнее, чем хотелось бы ему признаться в том самому себе. В это время обед уже кончился, и слуги удалились. Гэрри взглянула на Кэрри. Кэрри оправила платье и встала.

Джентльмены остались за вином. Мистер Дэль, весьма довольный заключением своего любимого диспута, перевел разговор на предметы более обыкновенные. Между прочим разговор коснулся десятой доли полевых произведений, собиранной в пользу духовенства, и сквайр, более других знакомый с этим предметом, силою своего голоса и суровым выражением лица, принудил молчать своих гостей и доказал, к полному своему удовольствию, что десятины составляют несправедливое завладение со стороны церкви вообще и самый тяжелый, ни с чем несообразный налог на Гэзельденскую вотчину в особенности.

 

Глава LXXVIII

При входе в гостиную, Рандаль застал двух лэди, сидящими друг подле друга, в положении, которое гораздо более шло к фамильярному обращению в ранние годы, чем к холодной, основанной на учтивости дружбе, существовавшей между ними в настоящее время. Рука мистрисс Гэзельден нежно спускалась с плеча Кэрри, и оба прекрасные английские личика наклонены были над одной и той же книгой. Приятно было видеть, как эти степенные, почтенные женщины, столь различные одна от другой по характеру и наружности, без всякого сознания увлекались к счастливым дням девственной юности при свете лучезарного факела, зажженного каким-то чародеем в стране истины или фантазии; сердца их сливались в одно сердце, между тем как взор останавливался на одной и той же мысли; влечение их друг к другу, уже утраченное в мире действительном, становилось сильнее и сильнее в мире фантазии, где различные чувства читателей, читающих одну какую нибудь книгу, сливаются в одно отрадное чувство.

– Какая эта книга так сильно занимает вас? спросил Рандаль, подойдя к столу.

– Книга, которую, без всякого сомнения, вы уже читали, отвечала мистрисс Дэль, закладывая прочитанную страницу ленточкой и передавая Рандалю книгу. – Я полагаю, что она произвела сильное впечатление на вас.

Рандаль взглянул на заглавие.

– Правда, сказал он: – я слышал о ней очень много, но сам не имел еще времени прочитать ее.

Мистрисс Дэль. Я могу одолжить вам, если вы желаете просмотреть ее сегодня вечером; вы оставите ее у мистрисс Гэзельден.

Мистер Дэль (приближаясь к столу). О чем идет речь у вас? А! об этой книге! да вам должно прочитать ее. Я не знаю еще сочинения поучительнее этого.

Рандаль. Поучительнее! В таком случае, я непременно прочитаю ее. Я думал, что это обыкновенное литературное произведение, написанное с целию доставить читателям развлечение. Таким по крайней мере показалось оно мне, когда я перелистывал его.

Мистер Дэль. Таким кажется и «Векфильдский Священник», а между тем встречали ли вы книгу более поучительную?

Рандаль. Я бы нерешился сказать этого о «Векфильдском Священнике». Довольно интересная книжка, хотя содержание её самое неправдоподобное. Но почему же она поучительна?

Мистер Дэль. По её последствиям: она делает нас в некоторой степени счастливее и лучше. Какое же поучение может сделать более? Некоторые произведения просвещают наш ум, другие – наше сердце; последние объемлют самый обширнейший круг и часто производят самое благотворное влияние на наш характер. Эта книга принадлежит к числу последних. Прочитав ее, вы непременно согласитесь с моим мнением.

Рандаль улыбнулся и взял книгу.

Мистрисс Дэль. Неизвестно ли, кто автор этой книги?

Рандаль. Я слышал, что ее приписывают многим писателям, но, мне кажется, никто из них не принимает на себя этого права.

Мистер Дэль. Я так думаю, что ее написал мой школьный товарищ и друг, профессор Мосс, натуралист; я заключаю это по его описаниям видов: они так живы и так натуральны.

Мистрисс Дэль. Ах, Чарльз, мой милый! этот замаранный нюхательным табаком, скучный, прозаический профессор? Возможно ли говорить такие пустяки! Я уверена, что автор должен быть молодой человек: все сочинение его проникнуто свежестью чувств.

Мистрисс Гэзельден (положительно). Да, конечно, молодой человек.

Мистер Дэль (не менее положительно). Я должен сказать напротив. Тон, в котором написана эта книга, слишком спокоен, и слог её слишком прост для молодого человека. Кроме того, я не знаю ни одного молодого человека, который бы прислал мне экземпляр своего сочинения, а этот экземпляр прислан мне, и, как видите, в прекрасном переплете. Поверьте, что это Мосс: это совершенно в его духе.

Мистрисс Дэль. Чарльз, милый мой, ты надоедаешь своими доводами! Мистер Мосс так дурен собой.

Рандаль. А неужели автор должен быть хорош собой?

Мистер Дэль. Ха, ха! Изволь-ка отвечать на это, Кэрри.

Кэрри оставалась безмолвною, и на лице её разлилась улыбка легкого пренебрежения.

Сквайр (с величайшим простосердечием). Я сам читал эту книгу и понимаю в ней каждое слово, но не вижу в ней ничего особенного, что могло бы возбудить желание узнать имя автора.

Мистрисс Дэль. Я не вижу, почему еще должно полагать, что она написана мужчиной. С своей стороны, я полагаю, что ее писала женщина.

Мистрисс Гэзельден. Да, действительно; в ней есть места о материнской любви, которых никто, кроме женщины, не мог бы так верно написать.

Мистер Дэль. Вздор, вздор! Желал бы я видеть женщину, которая так верно изобразила бы августовский вечер, перед наступлением грозы. Каждый полевой цветок около живой изгороды представлен точь-в-точь в том виде, в каком мы видим их в августе; каждое явление в воздухе, все оттенки неба принадлежат одному только августу. Помилуйте! какая женщина насадит подле забора фиалок и незабудок. Никто крутой, кроме друга моего Мосса, не в состоянии представить подобного описания.

Сквайр. Не знаю; я встретил место, где для какого-то примера сказано несколько слов о растрате зерна при посеве из пригоршни, а это заставляет меня думать, что автор должен быть фермер.

Мистрисс Дэль (с пренебрежением). Фермер! да еще, пожалуй, в башмаках, с гвоздями на подошве! Я утвердительно говорю, что это женщина.

Мистрисс Гэзельден. Женщина, и мать.

Мистер Дэль. Мужчина средних лет, и натуралист.

Сквайр. Нет, нет, мистер Дэль: ужь это наверное молодой человек; потому что любовная сцена напоминает мне о днях моей юности, когда я готов был расстаться с ушами, чтобы только сказать Гэрри, как мила она, и как прекрасна, и когда, вместо этого, я обыкновенно говорил: «Прекрасная погода, мисс, особливо для жатвы.» Да, это непременно должен быть молодой человек, и притом фермер. Мне нисколько не покажется удивительным, если он сам ходил за плугом.

Рандаль (перелистывая книгу). Эта сцена, например, ночь в Лондоне, показывает, что она написана человеком, который вел, как говорится, городскую жизнь, и который смотрел на богатство глазами бедняка. Недурно, очень недурно! я прочитаю эту книгу.

– Странно, сказал пастор, улыбаясь: – что это маленькое сочинение до такой степени заинтересовало всех нас… сообщило всем нам совершенно различные идеи, но в одинаковой степени очаровало нас, дало новое и свежее направление нашей скучной деревенской жизни, одушевило нас зрелищем внутреннего мира нашего, которого до этой поры мы не видели, кроме только как в сонных видениях, – очень маленькое сочинение, написанное человеком, которого мы не знаем и, быть может, никогда не узнаем! Вот это знание неоспоримо есть сила, и сила самая благотворная!

– Да, конечно, что-то в роде силы, заметил Рандаль, и на этот раз замечание его было непритворное.

В эту ночь, Рандаль, удалившись в свою комнату, забыл все свои планы и предначертания: он занялся чтением, и читал, что редко случалось с ним, без всякого намерений извлечь из чтения какую нибудь существенную пользу.

Сочинение изумило его удовольствием, которое он невольным образом испытывал. Вся прелесть его заключалась в спокойствии, с которым писатель наслаждался всем прекрасным. По видимому, оно имело сходство с душой, с счастливым созданием, которое озаряло себя светом, истекающим из его собственного образа мыслей. Сила этого сочинения была так спокойна и так ровна, что один только строгий критик мог заметить, как много требовалось усилия и бодрости, чтоб поддержать крылья, парившие ввысь с таким незаметным напряжением. В нем не обнаруживалось ни одной светлой мысли, которая бы тираннически господствовала над другими: все, по видимому, имело надлежащие размеры и составляло натуральную симметрию. Конец книги оставлял за собой отрадную теплоту, которая разливалась вокруг сердца читателя и пробуждала неведомые ему дотоле чувства. Рандаль тихо опустил книгу, и в течение нескольких минут коварные и низкие замыслы его, к которым применялось его знание, стояли перед ним обнаженные, неприкрытые маской.

– Все вздор, сказал он, стараясь насильно удалить от себя благотворное влияние.

И источник зла снова разлился по душе, в которой наклонности к благотворительности не существовало.

 

Глава LXXIX

Рандаль встал при звуке первого призывного звонка к завтраку и на лестнице встретился с мистрисс Гэзельден. Вручив ей книгу, он намерен был вступить с ней в разговор, но мистрисс Гэзельден сделала ему знак следовать за ним в её собственную уборную комнату. Это не был будуар с белой драпировкой, золотыми и богатыми картинами Ватто, но комната заставленная огромными комодами и шкафами орехового дерева, в которых хранились старинное наследственное белье и платье, усыпанное лавендой, запасы для домохозяйства и медицинские средства для бедных.

Опустившись на широкое огромное кресло, мистрисс Гэзельден была совершенно у себя, дома, в строгом смысле этого выражения.

– Объясните, пожалуста, сказала лэди, сразу приступая к делу с привычным, непринужденным чистосердечием: – объясните, пожалуста, что значит ваш вчерашний разговор с моим мужем касательно женитьбы Франка на чужеземке.

Рандаль. Неужели и вы будете точно так же против подобного предположения, как мистер Гэзельден?

Мистрисс Гэзельден. Вместо того, чтоб отвечать на мой вопрос, вы сами спрашиваете меня.

Эти довольно грубые толчки значительно вытеснили Рандаля из его засады. Ему предстояло исполнить двоякое намерение: во первых, узнать до точности, действительно ли женитьба Франка на женщине, как маркиза ди-Негра, раздражит сквайра до такой степени, что Франку будет угрожать опасность лишиться наследства; во вторых, всеми силами стараться не пробудить в душе мистера или мистрисс Гэзельден серьёзного убеждения, что подобной женитьбы должно опасаться, в противном случае они преждевременно снесутся с Франком по этому предмету и, пожалуй, еще расстроят все дело. При всем том, ему самому надлежало выражаться таким образом, чтобы родители не обвинили его впоследствии в том, что он представил им обстоятельство дела в превратном виде. В его разговоре со сквайром, накануне, он зашел немного далеко – дальше, чем бы следовало ему, – во это произошло потому, что он старался избегнуть объяснения по предмету комолых коров и устройства фермы. В то время, как Рандаль размышлял об этом, мистрисс Гэзельден наблюдала его своими светлыми, выразительными взорами и, наконец, воскликнула:

– Я жду вашего ответа, мистер Лесли.

– Я не знаю, что вам отвечать, сударыня: – сквайр, к сожалению, слишком преувеличил, то, что сказано было в шутку. Впрочем, надобно откровенно признаться, что Франк, как мне казалось, поражен был красотой одной премиленькой итальянки.

– Итальянки! вскричала мистрисс Гэзельден: – так и есть! я говорила это с самого начала. Итальянка! так только-то и есть?

И она улыбнулась.

Рандаль чувствовал, что положение его становилось более и более затруднительным. Зрачки его глаз сузились, что обыкновенно случается, когда мы углубляемся в самих себя, предаемся размышлениям, бодрствуем и бережемся.

– И, быть может, снова начала мистрисс Гэзельден, с светлым выражением лица: – вы заметили эту перемену в Франке после того, как он приехал отсюда?

– Правда ваша, произнес Рандаль: – впрочем, мне кажется, что егь сердце было тронуто гораздо раньше.

– Весьма натурально, сказала мистрисс Гэзельден: – мог ли он сберечь свое сердце? такое милое, очаровательное создание! Я не имею права просить вас рассказать мне сердечные тайны Франка; однако, я узнаю уже предмет очарования: хотя она не имеет богатства, и Франк мог бы составить лучше партию, но все же она так мила и так прекрасно воспитана, что я не предвижу затруднения принудить Гэзельдена согласиться на этот брак.

– Мне стало легче теперь, сказал Рандаль, втягивая длинный глоток воздуха и начиная обнаруживать заблуждение мистрисс Гэзельден, благодаря своей, так часто употребляемой в дело, проницательности. – Я в восторге от ваших слов; и, конечно, вы позволите подать Франку некоторую надежду, в случае, если я застану его в унылом расположении духа. Бедняжка! он теперь постоянно печален.

– Я полагаю, что это можно сделать, отвечала мистрисс Гэзельден, с самодовольной усмешкой: – но вам бы не следовало пугать так бедного Вильяма, намекнув ему, что невеста Франка ни слова не знает по английски. Я сама знаю, что у неё прекрасное произношение, и она объясняется на нашем языке премило. Слушая ее, я всегда забывала, что она не природная англичанка!.. Ха, ха, бедный Вильям!

Рандаль. Ха, ха!

Мистрисс Гэзельден. А мы рассчитывали совсем на другую партию для Франка – на одну девицу из прекрасной английской фамилии.

Рандаль. Верно, на мисс Стикторайтс?

Мистрисс Гэзельден. О, нет! это старинная выдумка моего Вильяма. Впрочем, Вильям сам очень хорошо знает, что Стикторайтсы никогда не согласятся соединить свое имение с нашим. Нет, мистер Лесли, мы имели в виду совсем другую партию; но в этом случае нельзя предписывать правил молодым сердцам.

Рандаль. Конечно, нельзя. Теперь, мистрисс Гэзельден, когда мы поняли друг друга так хорошо, извините меня, если я посоветую вам оставить это дело в том виде, в каком оно есть, и не писать о нем Франку ни слова. Вам известно, что любовь в молодых сердцах очень часто усиливается очевидными затруднениями и простывает, когда препятствия исчезают.

Мистрисс Гэзельден. Весьма вероятно; по ни от меня, ни от мужа ничего подобного не будет сделано. Я не буду писать об этом Франку совершенно по другим причинам. Хотя я готова согласиться на этот брак и ручаюсь за согласие Вильяма, однако, все же нам лучшебы хотелось, чтоб Франк женился на англичанке. Поэтому-то мы ничего не станем делать к поощрению его идеи. Но если от этого брака будет зависеть счастье Франка, тогда мы немедленно приступим к делу. Короче сказать, мы не ободряем его теперь и не противимся его желанию. Вы понимаете меня?

– Совершенно понимаю.

– А между тем весьма справедливо, что Франк должен видеть свет, стараться развлекать себя и в то же время испытывать свое сердце. Я уверена, что он сам одного со мной мнения, и это помешало ему приехать сюда.

Рандаль, страшась дальнейшего и более подробного объяснения, встал.

– Простите меня, сказал он: – но я должен поторопиться к завтраку и воротиться домой к приходу дилижанса.

Вместе с этим, он подал руку мистрисс Гэзельден и повел ее в столовую. Окончив завтрак необыкновенно торопливо, Рандаль сел на лошадь и, простясь с радушными хозяевами, рысью помчал в Руд-Голл.

Теперь все благоприятствовало к исполнению его проэкта. Даже случайная ошибка мистрисс Гэзельден как нельзя более служила ему в пользу. Мистрисс Гэзельден весьма естественно предполагала, что Виоланта пленила Франка во время его последнего пребывания в деревне. Таким образом Рандаль, вполне убежденный, что никакой проступок Франка не вооружил бы против него сквайра так сильно, как женитьба на маркизе ди-Негра, он мог уверить Франка, что мистрисс Гэзельден была совершенно на его стороне. В случае же, еслиб ошибка обнаружилась, то вся вина должна была падать на мистрисс Гэзельден. Еще большим успехом увенчалась его дипломация с Риккабокка: он, без всякого затруднения, узнал тайну, которую хотел открыть; от него теперь зависело принудить итальянца переселиться в окрестности Лондона, – и если Виоланта действительно окажется богатою наследницей, то кого из мужчин одинаковых с ней лет будет она видеть в доме отца своего? кого, как не одного только его – Рандаля Лесли? – И тогда старинные владения Лесли…. через два года они будут продаваться тогда, часть приданого невесты откупит их! Под влиянием торжествующей хитрости, все прежние отголоски совести совершенно замолкли. В самом приятном, высоком и пылком настроении духа проехал Рандаль мимо казино, сад которого был безмолвен и пуст, – прибыл домой и, наказав Оливеру быть прилежным, а Джульете – терпеливой, отправился пешком к дилижансу и в надлежащее время возвратился в Лондон.

 

Глава LXXX

Виоланта сидела в своей маленькой комнате и из окна смотрела на террасу, расстилавшуюся перед ней внизу. Судя по времени года, день был необыкновенно теплый. С приближением зимы померанцовые деревья были переставлены в оранжереи, и там, где они стояли, сидела мистрисс Риккабокка за рукодельем. Риккабокка в это время разговаривал, с своим верным слугой. Окна и дверь бельведера были открыты. С тех мест, где сидели жена и дочь Риккабокка, видно было, что патрон всего дома сидел прислонясь к стене, его руки лежали на груди, и взоры его устремлены были в пол, между тем как Джакеймо, прикоснувшись пальцем к руке господина, говорил ему что-то с необыкновенным жаром. Дочь, из окна, и жена, из за своей работы, устремили свои нежные, полные мучительного беспокойства взоры на человека, столь драгоценного для них обеих. В последние два дни Риккабокка был особенно задумчив, даже до уныния. Как дочь, так и жена догадывались, что душа Риккабокка была сильно взволнована, – но чем именно, не знала ни та, ни другая.

Комната Виоланты безмолвно обнаруживала образ её воспитания, под влиянием которого образовался её характер. Кроме рисовального альбома, который лежал раскрытый на столе, и который обнаруживал талант вполне развитый и образованный (в этом предмете Риккабокка был сам её учителем), не было ничего другого, по чему бы можно было заключить об обыкновенных женских дарованиях. В этой комнате не было ни одного из тех предметов, которые служат к полезному и приятному развлечению молодой девицы: не было ни фортепьяно, которое стояло бы открытым; н арфы, которая занимала бы определенное место, хотя место это и было устроено, – ни пялец для шитья, ни других орудий рукоделья; вместо всего этого вы видите на стене ряд полок, заставленных избранными произведениями итальянской, английской и французской литератур. Эти произведения представляли собою такой запас чтения, что тот, кто пожелает развлечения для своего ума в пленительной беседе с женщиной, – беседе, которая смягчает и совершенствует все, что будет заимствовано из тех произведений, никогда не назовет ее мужской беседой. Взгляните только на лицо Виоланты, и вы увидите, как высок должен быть ум, который вызывал всю душу на пленительные черты её лица. В них не было ничего грубого, ничего сухого, ничего сурового. Даже в то время, когда вы обнаруживали обширность её познаний, эта обширность терялась совершенно в нежности грации. В самом деле, все более серьёзные и холодные сведения, приобретенные ею, превращались, с помощию её мягкого сердца и изящного вкуса, в невещественные драгоценные материалы. Дайте ей какую нибудь скучную, сухую историю, и её воображение находило красоты, которые для других читателей оставались незаметными, и, подобно взору артиста, открывало повсюду живописное. Благодаря особенному настроению души, Виолаита, без всякого сознания, пропускала простые и весьма обыкновенные мысли и обнаруживала все редкое и возвышенное. Проводя юные годы своей жизни совершенно без подруг одного с ней возраста, она едва ли принадлежала настоящему. Она жила в прошедшем, как Сабрина в своем кристальном колодце. Образы рыцарства – примеры всего прекрасного и героического, – образы, которые, при чтении звучных стихов Тассо, возникают перед нами, смягчая силу и храбрость в любовь и песнопение, наполняли думы прекрасной итальянской девушки.

Не говорите нам, чтобы прошедшее, исследованное холодной философией, не было лучшей возвышеннее настоящего: не так смотрят на него взоры, в которых отражается непорочная и высокая душа. Прошедшее тогда только потеряет свою прелесть, когда перестанет отражать на своем магическом зеркале пленительную романтичность, которая и составляет его высокое достоинство, несмотря на то, что имеет вид обманчивой мечты.

Но, при всем том, Виоланту ни под каким видом нельзя было назвать мечтательницей. В ней жизнь была до такой степени сильна и плодотворна, что деятельность, по видимому, необходима была для её превосходного развития, – деятельность, невыходящая из сферы женщины, – деятельность, необходимая для того, чтобы выражать свою признательность, совершенствовать и приводить в восторг все окружавшее ее, примирять с порывами души человеческой к славе все, что осталось бы для честолюбия неудовлетворенным. Несмотря на опасение её отца касательно пронзительно-холодного воздуха Англии, в этом воздухе она укрепила нежное до слабости здоровье своего детства. её гибкий стан, её глаза, полные неги и блеска, её румянец, нежный и вместе с тем роскошный, – все говорило в пользу её жизненных сил, – сил, способных содержать в невозмутимом спокойствии такую возвышенную душу и утишать волнения сердца, которые, однажды возмущенные, могли бы перемешать пылкия страсти юга с непорочностью и благочестием севера.

Уединение делает некоторые натуры более робкими, другие – более отважными. Виоланта была неустрашима. Во время разговора её взоры без всякой застенчивости встречались с вашими взорами; все дурное было так чуждо ей, так далеко от неё, что она, по видимому, не знала еще, что такое стыд. Эта бодрость духа, тесно соединенная с обширностью понятий, всегда служила неизсякаемым источником для самого интересного, пленительного разговора. При всех наружных совершенствах, которые в образованном кругу достигаются вполне всеми девицами, мысли их остаются часто бесплодными, и часто разговор становится крайне приторным. Виоланта, в замен этих совершенств, имела особенный дар подделаться под вкус и выиграть расположение талантливого человека, особливо, если талант его не бывает до такой степени деятельно занят, чтоб пробуждать в душе желания одного только препровождения времени, там, где он ищет приятного общества, – Виоланта имела дар с особенною непринужденностью и легкостью меняться мыслями. Это была какая-то чарующая прелесть, которая одевала в музыкальные слова пленительные женские идеи.

– Я слышу отсюда, как он вздыхает, тихо и грустно сказала Виоланта, не спуская глаз с отца: – мне кажется, что это какая нибудь новая печаль; это не похоже на печаль по отчизне. Вчера он два раза вспоминал своего неоцененного друга-англичанина и желал, чтобы этот друг был здесь.

Сказав это, Виоланта покраснела; её руки опустились на колени, и она сама предалась размышлениям едва ли не глубже размышлений отца, хотя не до такой степени мрачным. С самого приезда в Англию, Виоланта научилась сохранять в душе своей искреннюю признательность и питать беспредельное уважение к имени Гарлея л'Эстренджа. её отец, соблюдая строгое молчание, которое отзывалось даже презрением, о всех своих прежних итальянских друзьях, с особенным удовольствием и открытым сердцем любил говорить об англичанине, который спас ему жизнь в то время, когда его соотечественники изменили ему. Он любил говорить о воине, в ту пору еще в полном цвете юности, который,: не находя утешения в славе, лелеял в груди своей скрытую скорбь среди дубров, бросавших мрачную тень на поверхность озера, в которой отражалось светлое небо Италии. Риккабокка часто рассказывал о том, как он, в ту пору счастливый и обремененный почестями, старался утешить английского синьора, – этого печального молодого человека и добровольного изгнанника; о том, как они сделались наконец друзьями в тех живописных местах, где Виоланта впервые увидела свет; о том, как Гарлей тщетно отклонял его от безумных поступков, которыми предполагалось воссоздать, в какой нибудь час времени, руины многих веков; о том, когда, покинутый друзьями, Риккабокка, спасая свою жизнь, должен был оставить свое отечество, когда малютка Виоланта не хотела оторваться от его груди, англичанин-воин дал ему убежище, скрыл след его, вооружил своих людей и, под прикрытием ночи, провожал беглеца к дефилею в Аппенинах, а когда погоня, напав на горячие следы, быстро догоняла их, Гарлей сказал:

– Спасая себя, вы спасаете свою дочь! Бегите! Еще лига, и вы будете за границей. Мы задержим ваших врагов разговором: они не сделают нам никакого вреда!

Несчастный отец тогда только узнал, когда опасность миновала, что англичанин задержал врага не разговором, но мечем, защищая проход, против далеко несоразмерной силы, грудью такой же неустрашимой, как грудь Баярда при защите моста, доставившей ему бессмертие.

И с тех пор тот же самый англичанин не переставал защищать имя Риккабокка, доказывать его невинность, – и если оставалась еще какая нибудь надежда на возвращение ему в отечество, то это должно было приписать неутомимому усердию Гарлея.

Весьма естественно, что эта одинокая и постоянно беседующая с своими только думами девушка сочетала все вычитанное ею из романов, проникнутых нежной любовью и рыцарским духом, с образом этого храброго и преданного чужеземца. Он-то и одушевлял её мечты о прошедшем и, по видимому, был рожден затем, чтобы, в предопределенное судьбою время, быть прорицателем её будущего. Вокруг этого образа группировались все прелести, которые одна только девственная фантазия может почерпнуть из древнего героического баснословия, так сильно пленяющего воображение. Однажды, еще в ранние годы возраста Виоланты, Риккабокка, для удовлетворения её любопытства, нарисовал, на память, портрет своего друга-англичанина – портрет Гарлея, когда он был еще юношей, и нарисовал с некоторой лестью, без всякого сомнения, проистекавшей из искусства и пристрастной благодарности. Но, несмотря на то, сходства было очень много. В этом портрете глубокая печаль была господствующим выражением в лице: как будто она отеняла и сосредоточивала в себе все другие, переходчивые выражения; взглянув на него, нельзя было не сказать: «так печален и еще так молод!» Виоланта никогда не решалась допустить мысли, чтобы года, в течение которых её детский возраст созрел совершенно, могли пролететь над этим юным, задумчивым лицом, не сообщив ему своего разрушительного действия, чтобы мир мог изменить характер так точно, как время изменяет наружность. По её понятию, герой, созданный её воображением, должен оставаться бессмертным во всей своей красоте и юности. Светлые мечты, обольстительные думы, свойственные каждому из нас, когда искра поэзии еще ярко горит в наших сердцах! Решался ли кто нибудь представить себе Петрарку дряхлым стариком? Кто не воображает его таким, каким он впервые смотрел на Лауру?

«Ogni altra cosi ogni pensier va fore;

E sol ivi con voi rimansi Amore! (*)

(*) «Все другие мысли отлетают вдаль

Остается только одна: это – мысль о тебе, моя любовь…»

Таким образом, углубленная в думы, Виоланта совершенно забыла продолжать свои наблюдения над бельведером. А бельведер между тем опустел. Мистрисс Риккабокка, неимевшая для развлечения своих мыслей никакого идеала, видела, как муж её вошел в дом.

Риккабокка явился вскоре в комнате своей дочери. Виоланта испугалась, почувствовав на плече своем руку отца и вслед за тем поцалуй на задумчивом лице.

– Дитя мое! сказал Риккабокка, опускаясь на стул: – я решился оставить на некоторое время это убежище и искать его в окрестностях Лондона.

– Ах, папа, значит вы об этом-то и думали? Что же за причина такой перемены? Папа, не скрывайтесь от меня: вы сами знаете, как охотно и с каким усердием я всегда повиновалась вашей воле и как свято хранила вашу тайну. Неужели вы не доверяете мне?

– Тебе, дитя мое, я все доверю! отвечал Риккабокка, сильно взволнованный. – Я оставляю это места из страха, что мои враги отыщут меня здесь. Другим я скажу, что ты теперь в таких летах, когда нужно иметь учителей, которых здесь не достать. Но мне не хочется, чтобы кто нибудь знал, куда мы едем.

Риккабокка произнес последние слова сквозь зубы и поникнув головой. Он произносил их терзаемый стыдом.

– А моя мама? говорили ли вы с мама об этом?

– Нет еще. Я очень затрудняюсь этим.

– О папа! тут не может быть, не должно быть никакого затруднения: мама так любит вас, возразила Виоланга с кротким и нежным упреком. – Почему вы не доверите ей своей тайны? Она так предана вам, так добра!

– Добра – с этим я согласен! воскликнул Риккабокка. – Что же из этого следует? «Da cattiva Donna guardati, ed alla buona non fidar niente» (злой женщины остерегайся, доброй – не доверяйся). И ужь если необходимость принудит доверять ей, прибавил бесчеловечный муж: – то доверяйте все, кроме тайны.

– Фи! сказала Виоланта, с видом легкой досады; она очень хорошо знала характер своего отца, чтобы буквально понимать его ужасные сентенции: – зачем так говорить, padre carissimo! Разве вы не доверяете мне вашей тайны?

– Тебе! Котенок еще не кошка, и девочка еще не женщина. Кроме того, тайна уже была тебе известна, и мне не зачем было затрудняться. Успокойся, дитя мое: Джемима в настоящее время не поедет с нами. Собери, что хочешь взять с собой. Мы выедем отсюда ночью.

Не дожидая ответа, Риккабокка поспешил уйти. Твердым шагом выступил он на террасу и подошел к жене.

– Anima тиа, сказал ученик Макиавелли, скрывая под самыми нежными словами самые жестокия, бесчеловечные намерения (в это время он на самом деле руководствовался своей любимой итальянской пословицей: не приласкав лошака или женщины, ничего не сделаешь с ними): – anima тиа, вероятно, ты уже заметила, что Виоланта скучает здесь до смерти.

– Виоланта? О нет!

– Да, душа души моей, она скучает и в добавок столько же сведуща в музыке, сколько я – в вашем рукоделье.

– Она поет превосходно.

– Точно так, как поют птички: против всех правил и без знания пот…. Будем говорить короче. О, сокровище моей души! я намерен сделать с ней небольшое путешествие, быть может, в Чельтенэм или Брайтон – мы увидим это.

– С тобой, Альфонсо, я готова ехать куда угодно. Когда мы отправимся?

– Мы выедем сегодня в ночь; но, как ни ужасно разлучаться с тобой….

– Со мной! прервала Джемима и закрыла лицо свое руками.

Риккабокка, самый хитрый и самый неумолимый человек в своих правилах, при виде этой безмолвной горести совершенно потерял всю свою твердость. С чувством искренней нежности, он обнял стан Джемимы и на этот раз забыл все свои пословицы.

– Carissima, сказал он: – не сокрушайся: мы скоро воротимся: притом же путешествие сопряжено с большими издержками: катающиеся камни не обростают мхом; в доме остается все наше хозяйство, за которым нужно присмотреть.

Мистрисс Риккабокка тихо освободилась из объятий мужа. Она открыла лицо и отерла выступившие слезы.

– Альфонсо, сказала она с чувством: – выслушай меня. Все, что ты считаешь прекрасным, будет прекрасным и для меня. Но не думай, что я печалюсь потому собственно, что нам предстоит разлука. Нет: мне больно подумать, что, несмотря на годы, в течение которых я разделяла с тобой вместе все радости и огорчения, в течение которых я постоянно думала только о том, как бы исполнить мой долг в отношении к тебе, и, конечно, желала, чтоб ты читал мое сердце и видел в нем только себя и свою дочь, – мне больно подумать, что ты до сих пор считаешь меня до такой степени недостойной твоего доверия, как и тогда, когда ты стоял подле меня перед алтарем.

– Доверия! повторил изумленный Риккабокка: совесть сильно заговорила в нем:– почему же ты говоришь: «доверия?» В чем же я не доверял тебе? Я уверен, продолжал он, заметно стараясь прикрыть словами свою виновность:– я с уверенностью могу сказать, что никогда не сомневался в твоей верности, несмотря на то, что я ни более, ни менее, как длинноносый, близорукий чужеземец; никогда не заглядывал в твои письма; никогда не следил за тобой в твоих уединенных прогулках; никогда не останавливал потока твоих любезностей с добрым мистером Дэлем: никогда не держал у себя денег; никогда не поверял расходных книг…

Мистрисс Риккабокка не удостоила эти увертливые выражения даже улыбкой презрения; мало того: она показывала вид, что не слушает их.

– Неужли ты думаешь, снова начала Джемима, прижав руку к сердцу, чтоб успокоить его волнения и не дать им возможности обнаружиться в рыданиях: – неужли ты думаешь, что, при всех моих постоянных стараниях, размышлениях и истязаниях моего бедного сердца, я не могла догадаться, чем лучше можно успокоить тебя или доставить тебе удовольствие, – неужли ты думаешь, что при всем этом я не могла заметить, в такое продолжительное время, что ты открываешь свои тайны дочери своей, своему слуге, но не мне? Не бойся, Альфонсо: в этих тайпах ничего не может быть дурного, пагубного; иначе ты не открыл бы их своей невинной дочери. Кроме того, неужли я не знаю твоего характера, твоей натуры? и неужли я не люблю тебя, потому что знаю их? Я уверена, что ты оставляешь дом по обстоятельствам, имеющим связь с этими тайнами…. Ты считаешь меня неосторожной, безразсудной женщиной. Ты не хочешь взять меня с собой. Пусть будет по твоему. Я иду приготовить все для вашего отъезда. Прости меня, Альфонсо, если я огорчила тебя.

Мистрисс Риккабокка пошла в дом. В эту минуту нежная ручка коснулась руки итальянца.

– Папа, возможно ли противиться этому? Откройте ей все! умоляю вас, откройте! Я такая же женщина и ручаюсь за скромность моей матери – Будьте великодушнее всех других мужчин – вы, мой отец!

– Diavolo! запрешь одну дверь, а другая открывается, простонал Риккабокка. – Неужли ты не понимаешь меня? Раз в ты не видишь, что все эти предосторожности берутся для тебя?

– Для меня! О, в таком случае не считайте меня до такой степени малодушною. Разве я не ваша дочь, разве не происхожу от людей, которые не знали, что такое страх?

В эту минуту Виоланта была величественна. Взяв отца за руку, она тихо подвела его к дверям, к которым подходила мистрисс Риккабокка.

– Джемима, жена моя! прости, прости меня! воскликнул итальянец, которого сердце давно уже было переполнено чувством супружеской нежности и преданности: оно только ждало случая облегчить себя: – поди сюда…. на грудь мою…. на грудь…. она долго оставалась закрытою…. для тебя она будет открыта теперь и навсегда.

Еще минута, и мистрисс Риккабокка проливала тихия, отрадные слезы на груди своего мужа. Виоланта, прекрасная примирительница, улыбалась на своих родителей и потом, с чувством глубокой признательности взглянув на небо, удалилась.

 

Глава LXXXI

По прибытии в город, Рандаль услышал на улицах и в клубах смешанные и один другому противоречащие толки касательно перемены министерств, и не позже, как при открытии парламентских заседаний. Эти толки распространились внезапно. Правда, за несколько времени перед этим, некоторые предусмотрительные люди, покачивая головами, говорили: «нынешние министры и министерство недолго пробудут.» Правда и то, что некоторые изменения в политике, года за два перед этим, разъединили партию, на которую более всего надеялось правительство, и усилили ту, которой правительство неслишком жаловало. Но, несмотря на то, оффициальное право первой партии поддерживалось так долго, а оппозиционная партия имела так мало власти, чтоб образовать кабинет из имен, знакомых слуху оффициальных людей, что публика предусматривала в этом не более, как несколько частных перемен. В это же время народные толки простирались гораздо далее. Рандаль, которого все виды на будущее и все надежды были, в настоящее время, ничто другое, как одни только отблески величия его патрона, сильно встревожился. Он хотел узнать что нибудь от Эджертона; но этот человек оставался нечувствительным к народным толкам: он казался самоуверенным и невозмутимым. Успокоенный несколько спокойствием своего покровителя, Рандаль приступил к занятиям, и именно – к приисканию безопасного убежища для Риккабокка. Он, выполняя это дело по плану, составленному им самим, ни под каким видом не хотел лишить себя случая составить себе независимое состояние, особливо, еслиб ему привелось испытать неудачу на служебном поприще под покровительством Эджертона. В окрестностях Норвуда он отыскал спокойный, отдельный и уединенный дом. Никакое место, по видимому, не могло быть безопаснее от шпионства и нескромных наблюдений. Он написал об этом Риккабокка, сообщил ему адрес, повторив при этом случае уверения в своем желании и возможности быть полезным для несчастных изгнанников. На другой день он сидел уже в присутственном месте, очень мало обращая внимания на сущность своего занятия, хотя и исполняя его с механической точностью, когда председательствующий член в присутствии пригласил его к себе в кабинет и попросил его свезти письмо Эджертону, с которым желал посоветоваться по одному весьма важному делу, которое надлежало решить в тот день в Кабинете Министров.

– Я потому поручаю вам это, сказал председатель, с улыбкой (это быль добросердечный, обходительный человек): – что вы пользуетесь доверием Эджертона, который, кроме письменного ответа, быть может, попросит вас передать мне что нибудь словесно. Эджертон часто бывает чересчур осторожен и слишком немногоречив в litera scripta.

Рандаль зашел сначала в присутственное отделение Эджертона; но Эджертон еще не приезжал в тот день. Оставалось после этого взять кабриолет и отправиться на Гросвенор-Сквэр. У подъезда дома мистера Эджертона стоял скромный, незнакомый Рандалю фиакр. «Мистер Эджертон дома – сказал лакей – но у него теперь доктор Ф…. и, весьма вероятно, ему нежелательно, чтобы его беспокоили.»

– Неужели нездоров твой господин?

– Не могу вам сказать, сэр. Он никогда не жалуется на свои недуги. Впрочем, последние два дни на вид он был что-то очень нехорош.

Рандаль повременил несколько минут. Но поручение его могло быть весьма важное, нетерпящее ни малейшего отлагательства, и притом Эджертон был такой человек, который держал за главное правило, что здоровье и все другие домашния обстоятельства должны уступать место служебным делам, – а потому Рандаль решился войти. Без доклада и без церемонии, как и всегда это делалось, Рандаль отворил дверь библиотеки. Он испугался своего поступка. Одлей Эджертон сидел, прислонясь к спинке софы, а доктор стоял на коленях перед ним и прикладывал к его груди стетоскоп. В то время, как отворялась дверь, глаза Эджертона были полузакрыты; но, услышав шорох, он вскочил с места, едва не опрокинув доктора.

– Это кто такой? как вы смели войти сюда? вскричал он исступленным голосом.

Но вслед за тем, узнав Рандаля, он покраснел, прикусил губы и весьма сухо сказал:

– Извините мою вспыльчивость. Что вам угодно, мистер Лесли?

– Вот письмо от лорда мне приказано отдать его в ваши собственные руки. Извините меня…

– Нет, ведь я не болен, сказал Эджертон холодным тоном:-Со мной сделался легкий припадок одышки; а так как в Парламенте скоро будет собрание, то я рассудил за лучшее посоветоваться с доктором – услышат ли мой голос стенографы. Положите письмо на стол и, будьте так добры, подождите ответа.

Рандалль вышел. Он ни разу еще не видал в этом доме доктора, и обстоятельство это тем более казалось удивительным, что Эджертону понадобилось мнение медика по случаю легкого припадка одышки. В то время, как Рандаль дожидался в приемной, в уличную дверь раздался стук, и вслед за тем явился превосходно одетый джентльмен и удостоил Рандаля легким, полу-фамильярным поклоном. Рандаль вспомнил, что он встречался с этим господином за обедом в доме молодого нобльмена из высшего аристократического круга, но что не был отрекомендован ему и даже не знал, как его зовут. Посетителю все это было лучше известно.

– Наш друг Эджертон верно занят, мистер Лесли, сказал он, поправляя камелию в петличке фрака.

«Наш друг Эджертон!» Должно быть, это очень великая особа, если смеет назвать Эджертона своим другом.

– Кажется, что он недолго будет занят, возразил Лесли, осматривая проницательным, испытующим взором особу незнакомца.

– Я не полагаю; а мое время так же драгоценно, как и его. Я не имел удовольствия быть отрекомендованным вам при встрече нашей в доме лорда Спендквикка. Славный малый этот Спендквикк, необыкновенно умен.

Рандаль улыбнулся.

Спендквикк вообще считался за джентльмена неслишком дальнего ума и не совсем то безукоризненной нравственности.

Между тем посетитель вынул карточку и предложил ее Рандалю.

Рандаль прочитал на ней: «Барон Леви, No….. в улице Брутон.»

Это имя было знакомо Рандалю. Оно слишком часто вертелось на губах фешенэбельных людей, чтоб не познакомиться со слухом непременного члена прекрасного общества.

Мистер Леви по профессии был ходатай по делам. В последнее время он оставил свое открытое призвание и не так давно, посредством происков и денег, получил в каком-то маленьком германском княжестве титул барона. Судя по слухам, богатство мистера Леви соразмерялось с его прекрасной натурой, – прекрасной для тех, кто нуждался во временном займе денег и кто имел верные надежды рано или поздно уплатить этот заем.

Редко случалось вам видеть джентльмена во всех отношениях прекраснее барона Леви, – джентльмена, почти одних лет с Эджертоном, но на вид гораздо моложе, – джентльмена, так прекрасно сохранившего свою молодость, с такими черными бакенбардами, такими белыми зубами! Несмотря на свое имя и на смуглый цвет лица, он, впрочем, не похож был на еврея, – по крайней мере по своей наружности. И, в самом деле, со стороны отца он не был еврей, но был побочным сыном одного богатого английского лорда и еврейской лэди, знаменитой в оперном мире. После рождения первого сына, эта лэди вышла замуж за немецкого купца, родом также еврея, который решился, для спокойствия супружеской жизни, усыновить новорожденного и передать ему свое имя. Вскоре мистер Леви-отец сделался вдовцом, и тогда действительный отец маленького Леви, хотя и не хотел ни под каким видом признать в нем сына своего, начал оказывать ему особенное внимание, часто брал его в свой дом и изредка вводил его в свое высокое общество, к которому юноша оказывал немалое расположение. По смерти милорда, отказавшего молодому, впрочем, уже осьмнадцатилетнему, Леви небольшой капитал, мнимый отец Леви сделал его стряпчим по делам и вскоре после этого воротился на родину и умер в Праге, где и теперь можно видеть его надгробный памятник. Дела молодого Леви и без руководства отца шли отличным образом. Действительное его происхождение было известно повсюду и, в общественном быту, приносило ему значительную пользу. Полученное наследство доставило ему возможность сделаться товарищем банкирского дома, где он некоторое время занимал должность старшего писца, и вскоре круг его практики распространился неимоверно, особливо между фешенэбельными классами общества. И действительно, он до такой степени был полезен, до такой степени услужлив и мил, до такой степени светский человек, что многие его клиенты, особливо молодые люди знатного происхождения, сделались его друзьями. Он был в прекрасных отношениях как с евреями, так и с христианами и, не будучи ни тем, ни другим, имел величайшее сходство (употребляя несравненное уподобление Шеридана) с чистым листком бумаги, положенным между Ветхим и Новым Заветом.

Быть может, некоторые назовут мистера Леви вульгарным, но мы заметим, что это не была вульгарность человека, привыкшего к низкому и грубому обществу: скорее это можно назвать mauvais ton человека, неуверенного еще в своем положении в обществе, но решившегося втереться, по возможности, в самое лучшее общество. Сказав нашим читателям, что он успел-таки пробить себе дорогу в мире и накопит несметные богатства, не считаем за нужное прибавлять, что Леви был остр как игла и тверд как кремень. Ни один человек не имел еще такого множества друзей, как барон Леви, и ни к кому так крепко не льнул он сам, как к этим друзьям, – само собою разумеется, льнул до тех пор, пока из карманов их не исчезал последний шиллинг!

Рандалль уже слышал что-то в этом роде и потому посмотрел сначала на карточку и потом на него с удивлением.

– Не так давно я встретил вашего друга в доме Борровелла, снова начал барон: – молодого Гэзельдена. Отличный молодой человек, настоящий светский человек.

Так как это была последняя похвала, которую бедный Франк заслуживал, то Рандаль еще раз улыбнулся.

Барон продолжал:

– Я слышал, мистер Лесли, что вы имеете сильное влияние на этого Гэзельдена. Его дела в жалком положении. Я за особенное удовольствие поставил бы себе оказать какую нибудь услугу ему, как родственнику моего друга Эджертона; но он так прекрасно понимает дело, что пренебрегает моими советами.

– Мне кажется, вы слишком несправедливы к нему.

– Я несправедлив! Напротив, я очень уважаю его осторожность. Я говорю каждому: ради Бога, не обращайтесь ко мне: я могу одолжить вам денег на более выгодных условиях в сравнении с другими кредиторами, но что же следует из этого? Вы прибегаете ко мне так часто, что наконец раззоряетесь, в то время, как обыкновенный ростовщик без всякой совести отказывает вам. Если вы имеете влияние на вашего друга, так, пожалуста, прикажите ему не иметь никакого дела с бароном Леви.

В эту минуту в кабинете Эджертона прозвонил колокольчик. Взглянув в окно, Рандаль увидел, что доктор Ф. садился в свой фиакр, который бережно объехал великолепный кабриолет, – кабриолет в самом превосходном вкусе, с короной барона на темно-коричневых филенках, с таким удивительным ходом, с упряжью, украшенною серебром, с черной как смоль лошадью. Вошел лакей и попросил Рандаля в кабинет. Потом, обратясь к барону, он уверил его, что его не задержат ни минуты.

– Лесли, сказал Эджертон, запечатывая письмо: – передайте это лорду и скажите ему, что через час я с ним увижусь.

– Больше ничего не будет? Он, кажется, ждал от вас какого-то поручения.

– Действительно, он ждал. Письмо, которое я посылаю, имеет характер оффициальный, а поручение касается частных наших дел; попросите его повидаться с мистером…. до нашей встречи: он поймет, в чем дело; скажите ему, что все зависит от этого свидания.

Эджертон подал письмо и продолжал серьёзным тоном:

– Надеюсь, Лесли, вы никому не скажете, что у меня был доктор Ф….: здоровье публичных людей не должно находиться в сомнительном положении. Да, кстати: где вы дожидались – в своей комнате или в приемной?

– В приемной.

Лицо Эджертона слегка нахмурилось.

– А что, мистер Леви там?

– Да, то есть барон Леви.

– Барон! правда. Верно, опять пришел терзать меня мексиканским займом. Я не держу вас более.

Рандаль, раздумывая все предшествовавшие обстоятельства, вышел из дому и сел в наемную карету. Барон был допущен к свиданию с государственным сановником.

По выходе Рандаля, Эджертон расположился на софе во всю свою длину – положение, которое он дозволял себе чрезвычайно редко, и когда вошел Леви, в его манере и наружности было что-то особенное, вовсе неимеющее сходства с тем величием, которое мы привыкли видеть в строгом законодателе. Самый тон его голоса был совсем другой. Казалось, будто государственный человек – человек деловой – исчез, и вместо его остался беспечный сибарит, который, при входе гостя, лениво кивнул головой и томно сказал:

– Леви, сколько мне можно иметь денег на год?

– Свободная часть имения весьма незначительна. Любезный мой, этот последний выбор был настоящий чорт. Вам нельзя вести свои дела подобным образом.

«Любезный мой!» Барон Леви называл Одлея Эджертона по дружески – «любезным». И Одлей Эджертон, может статься, не видел ничего странного в этих словах, однако, на губах его показалась презрительная улыбка.

– Я и не должен бы вести их так, отвечал Эджертон, и презрительная улыбка уступила место мрачной. – Во всяком, случае, именье дает еще по крайней мере пять тысячь фунтов.

– Едва ли. Я бы советовал вам продать его.

– В настоящее время я не могу продать его. Я не хочу, чтобы все заговорили: Одлей Эджертон раззорился, его именье продается.

– Конечно, очень жаль будет подумать, какими богатствами владели вы и могли бы владеть еще!

– Мог бы владеть еще! Это каким образом?

Барон Леви взглянул на массивные красного дерева двери, – толстые и непроницаемые двери, какие и должны быть в кабинете государственного человека.

– Очень просто: вы знаете, что с тремя вашими словами я мог произвесть такое действие на коммерческие банки трех сильных государств, которое доставило бы каждому из нас по сотне тысячь фунтов. Мы бы тогда легко рассчитались друг с другом.

– Леви, сказал Эджертон холодным тоном, хотя яркий румянец разливался по всему лицу его: – Леви, ты бездельник: это доказывает твое предложение. Мне нет дела до наклонностей других людей, не хочу заглядывать в совесть их; но сам я не намерен быть бездельником. Я, кажется, уже давно сказал тебе это.

Барон захохотал, не обнаруживая при этом ни малейшего неудовольствия.

– Делать нечего, сказал он: – хотя вы не имеете ни лишнего благоразумия, ни учтивости, однако, придется мне выдать вам денег. Впрочем, не лучше ли будет, прибавил Леви, стараясь придать словам большую выразительность: – занять потребную сумму, без всяких процентов, у вашего друга лорда л'Эстренджа.

Эджертон вскочил, как будто его ужалила змея.

– Не намерены ли вы упрекать меня! воскликнул он, грозно. – Не думаете ли вы, что я получаю от лорда л'Эстренджа денежные награды! Я!

– Позвольте, успокойтесь, любезный Эджертон; мне кажется, я имею право думать, что милорд не так дурно понимает теперь о том ничтожном поступке в вашей жизни….

– Замолчи! воскликнул Эджертон, и черты лица его судорожно искривились: – замолчи!

Он топнул ногой и пошел по комнате.

– Краснеть перед этим человеком! невнятно и с сильным волнением в душе произносил он эти слова. – Это унижение! наказание!

Леви устремил на него внимательные, полные злых умыслов взоры. Эджертон вдруг остановился.

– Послушай, Леви, сказал он, с принужденным спокойствием:– ты ненавидишь меня, – за что? я не знаю. Я никогда не вредил твоим замыслам, никогда не думал мстить тебя за неисправимое зло, которое наделал ты мне.

– Зло! и это говорит человек, который так близко знает свет! Зло! Впрочем, пожалуй, если хотите, называйте это злом, возразил Леви, боязливо, потому что лицо Одлея принимало страшное выражение. – Но кто же, как не я, исправил это зло? Довелось ли бы вам жить в этом великолепном доме и иметь такую огромную власть над нашим государством, если бы я не принимал в этом участия, еслиб не мои переговоры с богатой мисс Лесли? Еслиб не я, чем бы ты был теперь, – быть может, нищим?

– Ты лучше бы сказал, чем я буду теперь, если останусь еще в живых? Тогда я бы не был нищим; быть может, я был бы беден деньгами, но богат…. богат всем тем, без чего теперешняя моя жизнь пуста и безотрадна. Я никогда не гнался за золотом, а что касается боиатства, большая часть его перешла уже в твои руки. Потерпи еще немного, и все будет твое. А теперь и я должен сказать, что в целом мире есть один только человек, который любил и любит меня с ребяческих лет, и горе тебе, Леви, если ему доведется узнать, что он имеет право презирать меня!

– Эджертон, любезный мой, сказал Леви, с величайшим спокойствием: – напрасно ты грозишь мне. Согласись сам, какая будет мне прибыль, если я начну сплетничать перед лордом л'Эстренджем? Касательно того, что я презираю вас, это вздор, чистейший вздор! Вы браните меня за глазами, пренебрегаете мною в обществе, отказываетесь от обедов моих и не приглашаете на свои, но, несмотря на то, я должен сказать, что нет в мире человека, которого бы я так искренно любил, и для которого не был бы готовь во всякое время оказать услугу. Когда вам понадобятся пять тысячь фунтов?

– Быть может, через месяц, а быть может, через два или три.

– Довольно. Будьте спокойны: в этом отношении положитесь на меня. Не имеете ли еще других приказаний?

– Никаких.

– В таком случае прощайте…. Да вот кстати: как вы полагаете, велик ли доход приносит Гэзельденское поместье, само собою разумеется, свободное от всех долгов?

– Не знаю, да и не вижу необходимости знать. Не имеешь ли ты и на это каких нибудь видов?

– Вот это прекрасно! мне очень приятно видеть, как поддерживаются родственные связи. Я только и хотел сказать, что мистер Франк, по видимому, весьма расточительный молодой джентльмен.

Прежде чем Эджертон мог отвечать, барон приблизился к дверям и, сделав поклон, исчез с самодовольной улыбкой.

Эджертон оставался неподвижным среди одинокой комнаты. Скучна была эта комната, – скучна и пуста от стены до стены, несмотря на потолок, украшенный рельефами, и на мебели редкого и прекрасного достоинства, – скучна и безотрадна: в ней не было ни одного предмета, обличавшего присутствие женщины, ни следов беспокойных, беспечных, счастливых детей. Посреди её стоял один только холодный, суровый мужчина.

– Слава Богу! произнес он, с глубоким вздохом: – это не на долго, это недолго будет продолжаться.

Повторив эти же самые слова, он механически запер бумаги и моментально прижал руку к сердцу, как будто его вдруг прокололи насквозь.

– Итак, я должен скрыть свое душевное волнение! сказал он, с грустью покачав головой.

Через пять минут Одлей Эджертон находился уже на улицах; его стан был по-прежнему строен, его поступь тверда.

– Этот человек вылит из бронзы, сказал предводитель оппозиционной партии, проезжая с своим другом мимо Эджертона. – О! чего бы я не дал, чтоб иметь его нервы.

 

Глава LXXXII

Немалого труда стоило Джакеймо убедить своего господина поселиться в доме, рекомендуемом Рандалем. Это происходило не потому, чтобы подозрения изгнанника простирались далее подозрений Джакеймо, то есть, что участие Рандаля в положении отца возбуждалось весьма натуральным и извинительным влечением к дочери: нет! но потому, что итальянец был чрезмерно горд – порок весьма обыкновенный между людьми в несчастии. Ему не хотелось быть обязанным чужому человеку, он не хотел видеть сожаления к себе в тех людях, которым известно было, что в своем отечестве он занимал довольно высокое положение. Эти ложные понятия о сохранении своего достоинства усиливали любовь Риккабокка к своей дочери и его ужас к своим врагам. Умные и добрые люди, при всех своих дарованиях, при всей своей неустрашимости, пострадав от злых людей, часто составляют весьма ложные понятия о силе, которая одержала верх над ними. В отношении к Пешьера, Джакеймо питал в душе своей суеверный ужас, а Риккабокка, хотя и нисколько не преданный суеверию, но все же при одной мысли о своем враге чувствовал, как по всему его телу пробегала лихорадочная дрожь.

Впрочем, Риккабокка, в сравнении с которым не нашлось бы ни одного человека, в некоторых отношениях, морально трусливее, боялся графа не как опасного врага, но как бессовестного наглеца. Он помнил удивительную красоту своего родственника, помнил власть, которую граф так быстро приобретал над женщинами. Риккабокка знал, до какой степени граф был сведущ и опытен в искусстве обольщать и до какой степени был невнимателен к упрекам совести, которые удерживают от гнусных поступков. К несчастью, Риккабокка составил такое жалкое понятие о характере женщины, что в глазах его даже непорочная и возвышенная натура Виоланты не служила еще достаточным самосохранением от хитростей и наглости опытного и бессовестного интригана. Не удивительно, что из всех предосторожностей, какие он мог бы предпринять, самою лучшею и не менее верною казалось образование дружеских сношений с человеком, которому, судя по его словам, известны были все планы и действия графа, и который в одну минуту мог бы уведомить изгнанника, в случае, еслиб открыли его убежище. «Предостережение есть вооружение», говорил он, повторяя пословицу, едва ли не общую всем нациям. Но, несмотря на то, начиная, с обычной дальновидностью, размышлять о тревожном известии, сообщенном ему Рандалем, и именно о том, что граф ищет руки его Виоланты, Риккабокка усматривал, что, под видом такого искательства, скрывались какие нибудь более сильные личные выгоды, – и на чем же могли основываться эти выгоды, как не на вероятности, что Риккабокка непременно получит прощение, и на желании графа сделаться наследником имений, которых, с прощением Риккабокка. уже не будет иметь права удерживать за собой. Риккабокка не знал об условии, на котором граф пользовался доходами с его имений. Он не знал, что эти доходы предоставлены были в распоряжение графа из милости, и то не навсегда: но в то же время он очень хорошо понимал душевные свойства Пешьера, которые служили поводом к предположениям такого рода, что граф не стал бы свататься за его дочь, не имея в виду богатого приданого, и что это сватовство ни под каким видом не имело целию одного только примирения. Риккабокка был совершенно уверен – а эта уверенность увеличивала все его опасения – что Пешьера не решился бы, без особенных побудительных причин, искать с ним свидания, и что все виды графа на Виоланту были мрачные, скрытные и корыстолюбивые. Его смущало и мучило недоумение высказать откровенно Виоланте свои предположения касательно угрожавшей опасности. Он объявил ей весьма неудовлетворительно, что все меры для сохранения своего инкогнито он предпринимал собственно для неё. Сказать что нибудь более было бы несообразно с понятиями итальянца о женщине и правилами Макиавелли! Да и в самом деле, можно ли сказать молоденькой девице: «в Англию приехал человек, который хочет непременно получить твою руку. Ради Бога, берегись его: он удивительно хорош собой, он никогда не испытывает неудачи там, где дело коснется женского сердца.» «Cospetto! – вскричал доктор вслух, когда эти размышления готовы были принять форму речи. Подобные предостережения расстроили бы Корнелию, когда она была еще невинной девой.» Вследствие этого он решился не говорить Виоланте ни слова о намерениях графа, а вместо того быть постоянно настороже, и обратился вместе с Джакеймо в зрение и слух.

Дом, выбранный Рандалем, понравился Риккабокка с первого взгляда. Он стоял на небольшом возвышении и совершенно отдельно от других зданий; верхния окна его обращены были на большую дорогу. В нем помещалась некогда школа, а потому он обнесен был высокими стенами, внутри которых заключался сад и зеленый луг, имевший назначение для гимнастических упражнений. Двери сада были необыкновенно толстые, запирались железными болтами и имели небольшое окошечко, открываемое и закрываемое по произволу: сквозь это окно Джакеймо мог высматривать всех посетителей до пропуска их в двери.

Для домашней прислуги, нанята была, со всеми предосторожностями, скромная женщина. Риккабокка отказался от своей итальянской фамилии. Зная совершенно английский язык и свободно объясняясь на нем, он без всякого затруднения мог выдавать себя за англичанина. Он назвал себя мистером Ричмаут (вольный перевод фамилии Риккабокка), купил ружье, пару пистолетов и огромную дворовую собаку. Устроившись таким образом, он позволил Джакеймо написать к Рандалю несколько строчек и сообщить ему о благополучном прибытии.

Рандаль не замедлил явиться. С привычной способностью применяться к обстоятельствам и развитым в нем до высшей степени притворством, Рандаль успел понравиться мистрисс Риккабокка и еще более усилить прекрасное мнение, составленное о нем изгнанником. Он разговорился с Виолантой об Италии и её поэтах, обещал ей купить книг и наконец начал предварительные приступы к её сердцу, хотя и не так решительно, как бы хотелось ему, потому что очаровательное величие Виоланты отталкивало его, наводило на него невольный страх. В короткое время он сделался в доме Риккабокка своим человеком, приезжал каждый день с наступлением сумерек, после должностных занятий, и уезжал поздно ночью. После пяти-шести дней ему казалось, что уже он сделал во всем семействе громадный успех. Риккабокка внимательно наблюдал за ним и после каждого посещения предавался глубоким размышлениям. Наконец, однажды вечером, когда мистрисс Риккабокка оставалась в гостиной а Виоланта удалилась на покой, Риккабокка, набивая свою трубку, завел с женой следующий разговор:

– Счастлив тот, кто не имеет детей! Трижды счастлив тот, кто не имеет дочерей!

– Что с тобой, мой друг Альфонсо? сказала мистрисс Риккабокка, отрывая свои взоры от рукава, к которому пришивала перламутровую пуговку, и обращая их на мужа.

Она не сказала больше ни слова: это был самый сильный упрек, который она обыкновенно делала циническим и часто неприличным для женского слуха замечаниям мужа. Риккабокка закурил трубку, сделал три затяжки и снова начал:

– Одно ружье, четыре пистолета и дворовый пес, по кличке Помпей, растрепали бы на мелкие куски хоть самого Юлия Кесаря.

– Да, действительно, этот Помпей ест ужасно много, простосердечно сказала мистрисс Риккабокка. – Но скажи, Альфонсо, легче ли тебе на душе при всех этих предостережениях?

– Нет, они нисколько не облегчают меня, сказал Риккабокка, с глубоким вздохом. – Об этом-то я и хотел поговорить. Для меня подобная жизнь самая несносная, – жизнь, унижающая достоинства человека, – для меня, который просит у неба одного только сохранения своего достоинства и своего спокойствия. Выйди Виоланта замуж, и тогда не нужно бы мне было ни ружей, ни пистолетов, ни Помпея. Вот что облегчило бы мою душу! cara тиа, Помпей облегчает только мою кладовую.

В настоящее время Риккабокка был откровеннее с Джемимой, чем с Виолантой. Доверив ей одну тайну, он имел побудительные причины доверять ей и другие, и вследствие этого высказал все свои опасения касательно графа ди-Пешьера.

– Конечно, отвечала Джемима, оставляя свою работу и нежно взяв за руку мужа: – если ты, друг мой, до такой степени боишься (хотя, откровенно тебе сказать, я не вижу основательной причины к подобной боязни), – если ты боишься этого злого и опасного человека, то ничего бы не могло быть лучше, как видеть нашу милую Виоланту за хорошим человеком…. потому я говорю за хорошим, что, выйдя за одного, она уже не может выйти за другого…. и тогда всякая боязнь касательно этого графа, как ты сам говоришь, исчезнет. – Ты объясняешь дело превосходно. После этого как не сказать, что, открывая перед женой свою душу, мы испытываем беспредельно отрадное чувство, возразил Риккабокка.

– Но, сказала жена, наградив мужа признательным поцалуем: – но где и каким образом можем мы найти мужа, который бы соответствовал званию твоей дочери?

– Ну, так и есть, так и есть! вскричал Риккабокка, отодвигаясь с своим стулом в отдаленный конец комнаты: – вот и открывай свою душу! Это все равно, что открыть крышку ларчика Пандоры: открыл тайну – и тебе изменили, погубили тебя, уничтожили.

– Почему же так? ведь здесь нет ни души, кто бы мог подслушать нас! сказала мистрисс Риккабокка, утешающим тоном.

– Это случай, сударыня, что здесь нет ни души! Если вы сделаете привычку выбалтывать чью нибудь тайну, когда подле вас нет посторонних людей, то, скажите на милость, каким образом вы удержите себя от щекотливого желания разболтать ее целому свету? Тщеславие, тщеславие, – женское тщеславие! Женщина не может обойтись без звания, – никогда не может!

И доктор продолжал говорить в этом тоне более четверти часа, когда мистрисс Риккабокка успела наконец успокоить его неоднократными и слезными уверениями, что она не решится прошептать даже самой себе, что её муж имел какое нибудь другое звание, кроме звания доктора.

Риккабокка, сомнительно покачав головой, снова начал:

– Я давно уже все кончил с пышностью и претензиями на громкое имя. Кроме того, молодой человек – джентльмен по происхождению и, кажется, в хороших обстоятельствах; в нем много энергии и скрытного честолюбия; он родственник преданного друга лорда л'Эстренджа и, по видимому, всей душой предан Виоланте. Я не вижу никакой возможности устроить это дело лучше. Мало того: если Пешьера страшится моего возвращения в отечество, то чрез этого молодого человека я узнаю, каким образом и какие лучше принять меры для своего спокойствия…. Признательность, мой друг, есть самое главное достоинство благородного человека!

– Значит, ты говоришь о мистере Лесли?

– Конечно о ком же другом стану говорить я?

Мистрисс Риккабокка задумчиво склонила голову к ладони правой руки.

– Хорошо, что ты сказал мне об этом: я буду наблюдать за ним другими глазами.

– Anima тиа, я не вижу, каким образом перемена твоих глаз может изменить предмет, на который они смотрят! произнес Риккабокка, выколачивая пепел из трубки.

– Само собою разумеется, что предмет изменяется, когда мы смотрим на него с различных точек зрения, отвечала Джемима, весьма скромно. – Вот эта нитка, например, имеет прекрасный вид, когда я смотрю на нее и намереваюсь пришить пуговку, но она никуда не годится, еслиб вздумали привязать на ней Помпея в его кануре.

– Клянусь честью, воскликнул Риккабокка, с самодовольной улыбкой: – ваш разговор принимает форму рассуждения с пояснениями.

– А когда мне должно будет, продолжала Джемима смотреть на человека которому предстоит составить на всю жизнь счастье этого неоцененного ребенка, то могу ли я смотреть на него теми глазами, какими смотрела на него, как на нашего вечернего гостя? О, поверь мне, Альфонсо, я не выставляю себя умнее тебя; но когда женщина начнет разбирать человека, будет отыскивать в нем прекрасные качества, рассматривать его чистосердечие, его благородство, его душу, – о, поверь мне, что она бывает тогда умнее самого умного мужчины.

Риккабокка продолжал глядеть на Джемиму с непритворным восторгом и изумлением. И, действительно, с тех пор, как он открыл душу свою прекрасной половине, с тех пор, как он начал доверять ей свои тайны, советоваться с ней, её ум, по видимому, оживился, её душа развернулась.

– Друг мой, сказал мудрец: – клянусь, Макиавелли был глупец в срависнии с тобой. А я был нечувствителен как стул, на котором сижу, чтобы отказывать себе в течение многих лет в утешении и в советах такой… одно только – corpo de Вассо! – забудь навсегда о высоком звании…. за тем пора на покой!

– Не аукай, пока в лес не войдешь! произнес неблагодарный, недоверчивый итальянец, зажигая свечу в своей спальне.

 

Глава LXXXIII

Риккабокка не имел терпения оставаться долго внутри стен, в которых заключил Виоланту. Прибегнув снова к очкам и накинув свой плащ, он от времени до времени предпринимал экспедиции, в роде рекогносцировки, не выходя, впрочем, из пределов своего квартала, или, вернее сказать, не теряя из виду своего дома. Его любимая прогулка ограничивалась вершиною пригорка, покрытого захиревшим кустарником. Здесь обыкновенно он садился отдыхать и предавался размышлениям, до тех пор, пока на извилистой дороге не раздавался звук подков лошади Рандаля, когда солнце начинало склоняться к горизонту в массу осенних облаков, над зеленью, увядшей, красноватой и подернутой вечерним туманом. Сейчас же под пригорком, и не более, как в двух-стах шагах от его дома, находилось другое одинокое жилище – очаровательный, совершенно в английском вкусе коттэдж, хотя в некоторых частях его сделано было подражание швейцарской архитектуре. Кровля коттэджа была покрыта соломою, края её украшались резбою; окна имели разноцветные ставни, и весь лицевой фасад прикрывался ползучими растениями. С вершины пригорка Риккабокка мог видеть весь сад этого коттэджа, и его взор, как взор художника, приятно поражался красотою, которая, с помощию изящного вкуса, сообщена была пустынному клочку земли. Даже в это нисколько не радующее время года сад коттэджа носил на себе улыбку лета: зелень все еще была так ярка и разнообразна, и некоторые цветы все еще были крепки и здоровы. На стороне, обращенной к полдню, устроена была род колоннады, или крытой галлереи, простой сельской архитектуры, и ползучия растения, еще не так давно посаженные, начинали уже виться вокруг маленьких колонн. Напротив этой колоннады находился фонтан, который напоминал Риккабокка его собственный фонтан, покинутый им в казино. И действительно, он имел замечательное сходство с покинутым фонтаном: он имел туже круглую форму, та же самая куртинка цветов окружала его. Только водомет его изменялся с каждым днем: это был фантастический и разнообразный водомет, как игры Наяды; иногда он вылетал, образуя собою серебристое дерево, иногда форма его разделялась на множество вьющихся ленточек, иногда образовывал он из пены своей румяный цветок или плод ярко-золотистых оттенков… короче сказать, этот фонтан похож был на счастливого ребенка, беспечно играющего своей любимой игрушкой. Вблизи фонтана находился птичник, достаточно большой, чтоб вмещать в себе дерево. Итальянец мог различать яркий цвет перьев, украшавших крылья пернатых, в то время, как они перепархивали под растянутой сетью, – мог слышать их песни, которые представляли собою контраст безмолвию окрестностей, наполненных простым рабочим народом, шумная веселость которого с наступлением зимы начинало затихать.

Взгляд Риккабокка, столь восприимчивый ко всему прекрасному, утопал в восторге при зрелище этого сада. Приятный, навевающий отраду на душу вид его имел какие-то особенные чары, которые отвлекали его от тревожных опасений и грустных воспоминаний.

В пределах домашних владений он видел два существа, но не мог рассмотреть их лиц. Одно из них была женщина, которая на взгляд Риккабокка имела степенную и простую наружность: она показывалась редко. Другое – мужчина: он часто прохаживался по галлерее, часто останавливался перед игривым фонтаном или перед птицами, которые при его приближении начинали петь громче. После прогулки он, обыкновенно, уходил в комнату, стекольчатая дверь которой находилась в отдаленном конце галлереи; и, если дверь оставалась открытою, Риккабокка видел внутри комнаты неясный очерк человека, сидевшего за столом, покрытом книгами.

Каждый день, перед закатом солнца, незнакомый соседе выходил в сад и занимался им, ухаживая за цветами с необыкновенным усердием, как будто занятие это приносило ему величайшее удовольствие; в то же время выходила и женщина, останавливалась подле садовника и вступала с ним в продолжительный разговор. Все это в сильной степени возбуждало любопытство Риккабокка. они приказал Джемиме осведолиться, через старуху служанку, кто жил в этом коттэдже, и узнал, что владетель его был мистер Оран, тихий джентльмен, который с удовольствием проводит за книгами большую часть своего времени.

Между тем как Риккабокка подобным образом развлекал себя, Рандалю ничго не мешало – ни его должностные занятия, ни умыслы на сердце и богатство Виоланты – развивать план, в котором предполагалось соединить Франка брачными узами с Беатриче ди-Негра. И действительно, что касается Франка, достаточно было одного слабого луча надежды, чтоб раздуть пламя в его пылкой и легковерной душе. Весьма искусно перетолкованный Рандалем в другую сторону разговор мистера Гэзельдена устранял все опасения родительского гнева из души молодого человека, который постоянно расположен был предаваться минутным увлечениям. Беатриче, хотя в чувствах её в отношении к Франку не было и искры любви, более и более покорялась влиянию убеждений и доводов Рандаля, особливо, когда брат её становился суровее и прибегал даже к угрозам вместе с течением времени, в продолжение которого Беатриче не могла указать на убежище тех, кого он так ревностно искал. К тому же и долги её с каждым днем делали положение её затруднительнее. Глубокое знание Рандалем человеческих слабостей давало ему возможность догадываться, что колеблющееся состояние чести и гордости, принудившие Беатриче признаться в том, что она не хотела бы поставить мужа своего в затруднительное положение, начинало покоряться требованиям необходимости. Почти без всяких возражений она слушала Рандаля, когда он убеждал ее не ждать неверного открытия, упрочивавшего надежду на её приданое, но посредством брака с Франком воспользоваться немедленно свободой и безопасностью. Хотя Рандаль с самого начала и доказывал молодому Гэзельдену, что приданое Беатриче послужит ему прекрасным оправданием в глазах сквайра, но между тем ему не хотелось поддерживать этого доказательства, которое скорее утушало, но не раздувало пламени в благородной душе бедного воина. И, кроме того, Рандаль мог по чистой совести сказать, что, спросив сквайра, желает ли он, чтоб жена Франка принесла с собой богатство, сквайр отвечал ему: «Я и не думаю об этом.» Таким образом, ободряемый советами своего друга, голосом своего сердца и пленительным обращением женщины, которая умела бы очаровать более хладнокровного, умела бы свести с ума более умного человека, Франк быстро опутывался сетями, расставленными на его погибель, и, все еще побуждаемый благородными чувствами, не хотел решиться на приложение Беатриче руки своей, не смел решиться вступить в этот брак без согласия или даже без ведома своих родителей. – Но, несмотря на то, Рандаль был очень доволен, предоставляя натуру, прекрасную во всех отношениях, но в то же время пылкую и необузданную, влиянию первой сильной страсти, какую она когда либо знавала. Весьма нетрудно было отсоветовать Франку не только написать домой об этом намерении, но даже намекнуть о нем. «Потому не должно делать этого – говорил хитрый и искусный предатель – что хотя мы и можем быть уверены в согласии мистрисс Гэзельден, – можем, когда сделан будет первый приступ, рассчитывать на её власть над мужем, – но можем ли мы надеяться на согласие сквайра? ведь ты знаешь, какой у него вспыльчивый характер! Чего доброго, он вдруг приедет в Лондон, встретится с маркизой, наговорит ей тьму обидных выражений, которые невольным образом пробудят в ней чувство оскорбленного самолюбия, и тем немедленно принудит ее отказаться от твоего предложения. Хотя сквайр впоследствии станет раскаяваться – в этом смело можно ручаться – но ужь будет поздно.»

Между тем Рандаль дал обед в Кларендонском отеле, (роскошь, несобразная с его образом жизни) и пригласил Франка, мистера Борровелла и барона Леви.

Этот домашний паук, с такою легкостью спускавшийся на жертвы свои по паутинам бесчисленным и запутанным, успевал утешать маркизу ди-Негра уверениями, что отыскиваемые беглецы рано или поздно, но непременно будут пойманы. Хотя Рандаль умел уклоняться и устранять от себя все подозрения со стороны маркизы в том, что он уже знаком с изгнанниками, но, во всяком случае, Беатриче необходимо было доказать искренность помощи, которую она обещала своему брагу, и для этого доказательства нужно было отрекомендовать Рандаля графу. Тем не менее желательно было для самого Рандаля познакомиться с этим человеком и, если можно, войти в доверие своего соперника.

Они встретились наконец в доме маркизы. При встрече двух человек с одинаково дурными наклонностями, всегда замечается что-то особенно странное, даже, если можно так выразиться, месмерическое. Сведите вместе двух человек с душой благородной, и я готов держать пари, что они узнают друг в друге человека благородного. Может статься, одно только различие характера, привычек, даже мнений о политике принудит их составить друг о друге ложное понятие. Но поставьте вместе двух мужчин безнравственных, развратных, и они узнают друг друга, по немедленному сочувствию. Едва только взоры Францини Пешьера и Рандаля Лесли встретились, как в них засверкал луч единомыслия, Они беседовали о предметах весьма обыкновенных: о погоде, городских сплетнях, политике и т. п. Они кланялись друг другу и улыбались; но, в течение этого времени, каждый по своему делал наблюдения над сердцем другого, каждый мерял свои силы с силами другого, каждый говорил в душе своей: «о, это замечательный бездельник, но я не уступлю ему ни в чем!» Они встретились за обедом. Следуя обыкновению англичан, после обеда маркиза оставила их за десертом и вином.

В это время граф ди-Пешьера осторожно и с особенной ловкостью сделал первый приступ к цели нового знакомства.

– Так вы ни разу еще не были за границей? Вам нужно постараться побывать у нас в Вене. Я отдаю полную справедливость великолепию вашего высшего лондонского общества; но, откровенно говоря, ему недостает нашей свободы, – свободы, которая соединяет веселье с утонченностью. Это происходит вот отчего: ваше общество довольно смешанное – тут являются претензии и усилия между теми, кто не имеет права находиться в нем, искусственная снисходительность и отталкивающая надменность – между теми, кто имеет право держать низших себя в некотором отдалении. Наше общество состоит из людей замечательных по своему высокому званию и происхождению, и потому фамильярное обращение в этом случае неизбежно. Значит, прибавил граф, с наивной улыбкой: – значит для молодого человека, кроме Вены, не может быть лучшего места, – кроме Вены нет места для bonnes fortunes.

– Bonnes fortunes составляют рай для человека беспечного, отвечал Рандаль: – но чистилище – для деятельного. Признаюсь вам откровенно, любезный, граф, я столько же имею свободного времени, необходимого для искателя bonnes fortunes, сколько и личных достоинств, которые приобретают их без всякого усилия.

И Рандаль, в знак особенной учтивости, слегка кивнул головой.

«Из этого следует – подумал граф – что женщина не есть его слабая сторона. В чем же она заключается?»

– Morbleu! Любезный мистер Лесли, еслиб несколько лет тому назад я думал так, как вы, то это бы избавило меня от множества хлопот. Во всяком случае, честолюбие есть самый пленительный предмет, который можно обожать и поклоняться ему; здесь по крайней мере, всегда есть надежда и никогда нет обладания.

– Честолюбие, граф, отвечал Рандаль, продолжая охранять себя сухим лаконизмом: – есть роскошь для богатого и необходимость для бедного.

«Ага! – подумал граф. – Дело клонится, как я предполагал с самого начала, на подкуп.»

Вместе с этим он налил рюмку вина, беспечно выпил ее залпом и передал бутылку Рандалю.

– Sur mon âme, mon cher, сказал он: – роскошь всегда приятнее необходимости, и я решился сделать честолюбию небольшую пытку – je vais me réfugier dans le sein du bonheur domestique – супружескую жизнь и спокойный дом. Peste! Не будь этого честолюбия, право, другой бы умер от скуки. Кстати, мой добрый сэр: я должен выразить вам мою признательность за обещание помогать моей сестре в поисках одного моего близкого и дорогого родственника, который приютился в вашем отечестве и скрывается даже от меня.

– Я бы поставил себе в особенное счастье, еслиб успел оказать вам помощь в этих поисках. Но до сих пор я должен только сожалеть, что все мои желания остаются бесплодными. Я имею, однакожь, некоторые причины полагать, что человека с таким званием весьма нетрудно отыскать, даже чрез посредничество вашего посланника.

– К сожалению, посланник наш не принадлежит к числу моих избранных и преданных друзей; к тому же звание не может служить верным указателем. Нет никакого сомнения, что родственник мой сбросил его с себя с той минуты, как покинул свое отечество.

– Он покинул его, сколько я понимаю, вероятно, не по своему собственному желанию, сказал Рандаль, улыбаясь. – Извините мое дерзкое любопытство, но не можете ли вы объяснить мне поболее, чем я знаю из слухов, распущенных англичанами (которые никогда не бывают основательны, а тем более, если дело касается чужеземца), объясните мне, каким образом человек, которому при революции предстояло так много потерять и так мало выиграть, мог поручить себя утлой и дряхлой ладье, вместе с другими сумасбродными авантюристами и лжеумствовагелями.

– Лжеумствователями! повторил граф. – Мне кажется, вы уже отгадываете ответ на свой вопрос. Вы хотите, кажется сказать, каким образом люди высокого происхождения могли сделаться такими же безумцами, как и какие нибудь бродяги? Тем охотнее готов удовлетворить ваше любопытство, что, быть может, это послужит вам в некоторой степени руководством к предпринимаемым для меня поискам. Надобно вам сказать, что родственник мой, по своему происхождению, не имел права на богатство и почести, которые он приобрел. Он был дальним родственником главы дома, которого впоследствии сделался представителем. Получив воспитание в одном из итальянских университетов, он отличался своею ученостью и своею оригинальностью. Там, вероятно, углубляясь в размышления над старинными сказками о свободе, он усвоил химерические идеи о независимости Италии. Как вдруг три смертных случая в кругу наших родных предоставили ему, еще в молодости, права на звание и почести, которые могли бы удовлетворить честолюбие хоть какого угодно человека с здравым рассудком. Que diable! что могла бы сделать для него независимость Италии! Он и я были кузенами. Будучи мальчиками, мы вместе играли; но обстоятельства разлучили нас до тех пор, пока счастливая перемена в его жизни снова и по необходимости свела нас вместе. Мы сделались преданными друзьями. И вы можете судить, как я любил его, сказал граф, медленно отводя свой взор от спокойных, испытующих взоров Рандаля:– если скажу вам, что я простил ему право на наследство, которое, не будь его, принадлежало бы мне.

– Значит вы были следующий за ним наследник?

– Можете представить себе, как тяжела должна быть пытка, когда находитесь так близко от громадного богатства, и вас отталкивают от него.

– Совершенная правда, сказал Рандаль, теряя в эту минуту все свое хладнокровие.

Граф снова приподнял свои взоры, и снова оба собеседника заглянули друг другу в душу.

– Еще тяжелее, быть может, продолжал граф, после непродолжительного молчания:– для других еще тяжелее было бы простить соперника и вместе с тем богатого наследника.

– Соперника! Это каким образом?

– Девица, обреченная её родителями мне, хотя, признаться сказать, мы не были еще обручены с ней формально, сделалась женой моего кузина.

– И он знал ваши притязания на этот брак?

– Я отдаю ему справедливость, если говорю, что он не знал. Он увидел и влюбился в девицу, о которой я говорил. её родители были ослеплены. её отец послал за мной. Он извинялся – объяснил, в чем дело; он представил мне, само собою разумеется, весьма скромно, некоторые из моих, свойственных всем молодым людям, заблуждений, как извинительную причину перемены его намерения, и просил меня не только оставить все надежды на его дочь, но и скрыть от её нового жениха, что я когда либо смел надеяться.

– И вы согласились?

– Согласился.

– С вашей стороны это было весьма великодушно. Привязанность ваша к вашему родственнику должна быть беспредельна. Вы говорите это, как любовник: поэтому, быть может, я не совсем понимаю это обстоятельство; не пойму ли я лучше, если вы скажете мне, как человек светский?

– Я полагаю, сказал граф, с самым беспечным видом: – полагаю, что мы оба светские люди?

– Оба! без всякого сомнения, отвечал Рандаль, тем же тоном и с тем же видом.

– Как человек, знающий совершенно все пружины нашего общества, я должен признаться, сказал граф, играя кольцами на пальцах своих рук: – что если бы нельзя было жениться на той девице мне самому – а это казалось мне верным – то, весьма натурально, я должен был пожелать видеть ее замужем за моим богатым родственником.

– Весьма натурально: это обстоятельство еще сильнее скрепляло вашу дружбу с вашим богатым кузеном.

«Да, по всему видно, что он очень умный малый» – подумал граф, но на замечание Рандаля не сделал прямого ответа.

– Enfin, не распространяя своего рассказа, я должен сказать. что кузен мой замешан был в предприятии, неудача которого сделалась известна. Его планы были обнаружены, и он должен был оставить отечество. Он неизвестно куда скрылся, и я, в качестве ближайшего наследника, теперь пользуюсь на неопределенное время доходами с половины тех имений. При таком положении дела, если бы кузен мой и его дочь умерли в неизвестности, то представителем его имения был бы я – австрийский подданный, я – Францини граф ди-Пешьера.

– Теперь я совершенно понимаю дело; и, сколько могу догадываться, так вы, пользуясь, по случаю падения своего родственника, такими огромными, хотя и справедливыми, выгодами и преимуществами, легко можете навлечь на себя обидное подозрение.

– Entre nous, mon cher, если бы вы знали, как мало забочусь я об этом, и скажите мне, найдется ли хоть один человек, который может похвастаться, что избегнул злословия завистливых? Впрочем, нельзя отвергать, что желательно было бы соединить разъединенных членов нашего дома; и этот союз я могу устроить, получив руку дочери моего родственника. Теперь вы видите, почему я принимаю такое сильное участие в этих поисках?

– В брачном контракте вы, без сомнения, могли бы удержать за собой доходы, которыми вы пользовались, а в случае смерти вашего родственника вы сделались бы наследником всех его богатств. Да, подобного брака можно пожелать, и, если он состоится, я полагаю, что этого весьма достаточно будет для получения вашим кузеном милости и прощения?

– Ваша правда.

– Даже и без этого брака, особливо после того, как милость императора распространилась на такое множество изгнанников, весьма вероятно, что ваш кузен получит прощение?

– Когда-то это и для меня казалось возможным, отвечал граф весьма неохотно: – но со времени моего приезда в Англию я думаю совсем иначе. После революции пребывание моего кузена в Англии уже само по себе подозрительно. Подозрение это еще более увеличивается его странным уединением, его затворнической жизнью. Здесь есть множество итальянцев, которые готовы утвердительно показать, что встречались с ним, и что он до сих пор еще занять революционными проэктами?

– Они готовы показать, но только ложно.

– Ma foi, ведь результат-то показаний будет один и тот же; les absents ont toujours tort. Я говорю с вами откровенно. Без некоторого верного ручательства за ею верноподданство, такого ручательства, например, какое мог бы доставить брак его дочери со мной, возвращение его в отечество невероятно. Клянусь небом, оно будет невозможно!

Сказав это, граф встал, и маска притворства свалилась с его лица, отражавшего на себе преступные замыслы его души: он встал высокий и грозный, как олицетворенная сила и могущество мужчины подле хилой, согбенной фигуры и болезненного лица прожектёра, который всю свою силу основывал на уме. Рандаль был встревожен; но, следуя примеру графа, он встал и с беспечным видом сказал:

– А что, если подобного ручательства нельзя будет представить? что, если, потеряв всякую надежду на возвращение в отечество и покоряясь вполне изменившемуся счастью, ваш кузен уже выдал свою дочь за англичанина?

– О, это была бы самая счастливейшая вещь для меня.

– Каким это образом? извините, я не понимаю!

– Если кузен пренебрег до такой степени своим происхождением и отрекся от своего высокого звания, если это наследство, которое потому только и опасно, что не лишено своего величия, если это наследство, в случае прощения моего кузена, перейдет какому нибудь неизвестному англичанину, чужеземцу – mort de ma vie – неужли вы думаете, что подобный поступок не уничтожит всякой возможности на возвращение прав моему кузену и не послужит даже перед глазами всей Италии поводом к формальной передаче его имений итальянцу? Мало того: если бы дочь моего кузена вышла замуж за англичанина с таким именем, происхождением и родственными связями, которые сами по себе уже служили бы ручательством (а каким образом это могло случиться при его нищете?), я отправился бы в Вену с легким сердцем, я смело мог бы предложить там следующий вопрос: моя родственница сделалась женой англичанина – должны ли дети её быть наследниками дома столь знаменитого по своему происхождению и столь грозного по своему богатству? Parbleu! еслиб кузен мой был не более, как какой нибудь авантюрист, его бы давным-давно простили.

Рандаль предался глубокой, хотя и непродолжительной думе. Граф наблюдал его, не лицом к лицу, но в отражении зеркала.

«Этому человеку что нибудь известно, этот человек что-то обдумывает, этот человек может помочь мне», подумал граф.

Однакожь, Рандаль не сказал ни слова в подтверждение этих гипотез. рассеяв думу свою, он выразил удовольствие насчет блестящих ожиданий графа.

– Во всяком случае, прибавил он: – при вашем благородном желании отыскать своего кузена, мне кажется, что вы могли бы исполнить это посредством простого, но весьма употребительного в Англии способа.

– А именно?

– Припечатать в газетах, что если он явится в назначенное место, то услышит весьма приятное для себя известие.

Граф покачал головой.

– Он станет подозревать меня и не явится.

– Но ведь он в большой дружбе с вами. Он был, вероятно, замешан в возмущении; вы были благоразумнее его. Пользуясь выгодами, доставленными вам его изгнанием, вы нисколько не вредили ему. Почему же он, станет убегать вас?

– Возмутители никогда не прощают тем, кто не хотел участвовать в их замыслах; кроме того, признаться вам откровенно, он считает, что я много повредил ему.

– Так нельзя ли вам примириться с ним чрез его жену, которую вы так великодушно передали ему, когда она была вашей невестой?

– её уже нет на свете; она умерла прежде, чем он покинул отечество.

– О, какое несчастье! Все же мне кажется, что объявление в газетах было бы недурно. Позвольте мне подумать об этом предмете, а теперь нельзя ли присоединиться к маркизе?

При входе в гостиную, джентльмены застали Беатриче в бальном наряде и, при ярком свете каминного огня, до такой степени углубленную в чтение, что приход их не был ею замечен.

– Что это интересует вас, ma soeur? вероятно, последний роман Бальзака?

Беатриче испугалась и, приподняв на брата взоры, показала глазки, полные слез.

– О нет! это вовсе не похоже на жалкую, порочную жизнь парижан. Вот это творение по всей справедливости может назваться прекрасным: в нем везде проглядывает светлая, непорочная, высокая душа!

Рандаль взял книгу, которую маркиза положила на стол: она была та самая, которая очаровывала семейный кружок в Гэзельдене: очаровывала существа с невинной, с неиспорченной душой, очаровала теперь утомленную и все еще преданную искушениям поклонницу шумного света.

– Гм! произнес Рандаль: – гэзельденский пастор был прав. Это сила, или, лучше сказать, что-то в роде силы.

– Как бы я хотела знать, кто автор этой книги! Кто он такой, не можете ли вы отгадать?

– Не могу. Вероятно, какой нибудь старый педант в очках.

– Не думаю, даже уверена, что ваша неправда. Здесь бьется сердце, которого я всегда искала и никогда не находила.

– Oh, la naive enfant! вскричал граф: – comme son imagination s'égare en rêves enchantés. Подумать только, что вы говорите как аркадская пастушка, а между тем одеты как принцесса.

– Ах да, я чуть было не позабыла: ведь сегодня бал у австрийского посланника. Я не поеду туда. Эта книга сделала меня вовсе негодною для искусственного мира.

– Как тебе угодно; я должен ехать. Я не люблю этого человека, и он меня не любит; но приличие я ставлю выше личных отношений.

– Вы едете к австрийскому посланнику? спросил Рандаль. – Я тоже буду там. Мы встретимся…. До свидания.

И Рандаль откланялся.

– Мне очень нравится молодой твой друг, сказал граф, зевая. – Я уверен, что он имеет некоторые сведения об улетевших птичках и будет следить за ними как лягавая собака, если только мне удастся пробудить в нем особенное желание к этим поискам. Мы посмотрим.