Мой роман, или Разнообразие английской жизни

Бульвер-Литтон Эдвард Джордж

Часть девятая

 

 

Глава LXXXIV

Рандаль приехал к посланнику до прибытия графа и первым делом поставил себе вмешаться в кружок нобльменов, составлявших свиту посольства и коротко ему знакомых.

В числе прочих был молодой австриец, путешественник, высокого происхождения и одаренный той прекрасной наружностью, по которой можно бы составить себе идеал старинного немецкого рыцаря. Рандаль был представлен ему; после непродолжительного разговора о предметах весьма обыкновенных, Рандаль заметила;

– Кстати, принц; в Лондоне живет теперь один из ваших соотечественников, с которым, без всякого сомнения, вы коротко знакомы: это – граф ди-Пешьера.

– Он вовсе не соотечественник мне: он итальянец. Я знаю его только по виду и по имени, сказал принц, с заметным принуждением.

– Однако, он происходит от весьма старинной фамилии.

– Да, конечно. Его предки были люди благородные.

– И очень богатые.

– В самом деле? А я думал совсем противное. Впрочем, он получает огромные доходы.

– Кто? Пешьера! Бедняга! он слишком любит играть в карты, чтобы быть богатым, сказал молодой человек, принадлежащий к посольству и не до такой степени скромный, как принц.

– Кроме того, как носятся слухи, заметил Рандаль: – этот источник доходов совершенно прекратится, когда родственник Пешьера, доходами с имений которого он пользуется, возвратится в свое отечество.

– Я бы от души радовался, еслиб это была правда, сказал принц, весьма серьёзно: – и этими словами я высказываю общее мнение нашей столицы. Этот родственник имеет благородную душу; его, как кажется, обманули и изменили ему. Извините меня, сэр, но мы, австрийцы, не так дурны, как нас рисуют. Скажите, встречались ли вы в Англии когда нибудь с родственником, о котором говорите?

– Ни разу, хотя и говорят, что он здесь: и, по словам графа, у него есть дочь.

– Графа – ха, ха! Да, я сам слышал что-то об этом, – о каком-то пари, – о пари, которое держал граф, и которое касается дочери его родственника. Бедненькая! надобно надеяться, что она избавится этих сетей; а нет никакого сомнения, что граф расставляет ей сети.

– Может статься, что она уже вышла замуж за какого нибудь англичанина.

– Не думаю, сказал принц, серьёзнее прежнего: – это обстоятельство могло бы послужить весьма важным препятствием к возвращению её отца на родину.

– Вы так думаете?

– И в этом нет ни малейшего сомнения, прервал молодой член посольства, с величественным и положительным видом: – это могло состояться в таком только случае, если звание этого англичанина во всех отношениях равно его званию.

В эту минуту послышался у дверей легкий ропот одобрения и шепот: в эту минуту объявили о прибытии графа; и в то время, как он вошел, его присутствие до такой степени поражало всех, его красота была так ослепительна, что какие бы ни существовали невыгодные толки об его характере, все они, по видимому, в эту минуту замолкали, – все забывалось в этом непреодолимом восторге, который могут производить одни только личные достоинства.

Принц, едва заметно искривив свои губы, при взгляде на группы, собравшиеся вокруг графа, обратился к Рандалю и сказал:

– Не можете ли вы сказать мне, здесь или еще за границей ваш знаменитой соотечественник лорд л'Эстрендж?

– Нет, принц, его здесь нет. А вы знаете его?

– Даже очень хорошо.

– Он знаком с родственником графа; и, быть может, вы от него-то и научились так хорошо думать об этом родственнике?

Принц поклонился и, отходя от Рандалл, произнес:

– Когда человек с высокими достоинствами ручается за другого человека, то ему можно довериться во всем.

«Конечно, произнес Рандель, про себя: – я не должен быть опрометчив. Я чуть-чуть не попался в страшную западню. Ну что, еслиб я женился на дочери изгнанника и этим поступком предоставил бы графу Пешьера полное право на наследство! Как трудно в этом мире быть в достаточной степени осторожным!»

В то время, как Рандаль делал эти соображения, на плечо его опустилась рука одного из членов Парламента.

– Что, Лесли, верно, и у тебя бывают припадки меланхолии! Готов держать пари, что угадываю твои думы.

– Угадываете! отвечал Рандаль.

– Ты думаешь о месте, которого скоро лишишься.

– Скоро лишусь!

– Да, конечно: если министерство переменится, тебе трудно будет удержать его, – я так думаю.

Этот зловещий и ужасный член Парламента, любимый провинциальный член сквайра Гэзельдена, сэр Джон, был одним из тех законодательных членов, в особенности ненавистных для членов административных, – член, независимый ни от кого, благодаря множеству акров своей земли, который охотнее согласился бы вырубить столетние дубы в своем парке, чем принять на себя исполнение административной должности, в душе которого не было ни искры сострадания к тем, кто не согласовался с ним во вкусах и имел сравнительно с ним менее великолепные средства к своему существованию.

– Гы! произнес Рандаль, с угрюмым видом. – Во первых, сэр Джон, министерство еще не переменяется.

– Да, да, я знаю это, – а знаю также, что оно будет переменено. Вы знаете, что я вообще люблю соглашаться с нашими министрами во всем и поддерживать их сторону; но ведь они люди чересчур честолюбивые и высокомерные, и если они не сумеют соблюсти надлежащего такта, то, конечно, клянусь Юпитером, я покидаю их и перехожу на другую сторону.

– Я нисколько не сомневаюсь, сэр Джон, что вы сделаете это: вы способны на такой поступок; это совершенно будет зависеть от вас и от ваших избирателей. Впрочем, во всяком случае, если министерство и переменится, то терять мне нечего: я ни более, ни менее, как обыкновенный подчиненный. Я ведь не министр: почему же и я должен оставить свое место?

– Почему? Послушайте, Лесли, вы смеетесь надо мной. Молодой человек на вашем месте не унизит себя до такой степени, чтоб оставаться тут, под начальством тех людей, которые стараются низвергнуть и низвергнуть вашего друга Эджертона!

– Люди, занимающие публичные должности, не имеют обыкновения оставлять свою службу при каждой перемене правительства.

– Конечно, нет; но родственники удаляющегося министра всегда оставляют ее, – оставляют ее и те, которые считались политиками и которые намеревались вступить в Парламент, как, без сомнения, поступите вы при следующих выборах. Впрочем, эти вещи вы сами знаете не хуже моего, – вы, который смело может считать себя превосходным политиком, – вы, сочинитель того удивительного памфлета! Мне бы крайне не хотелось сказать моему другу Гэзельдену, который принимает в вас самое искреннее участие, что вы колеблетесь там, где дело идет о чести.

– Позвольте вам сказать, сэр Джон, сказал Рандаль, принимая ласковый тон, хотя внутренно проклиная своего провинциального парламентского члена:– для меня все это еще так ново, что сказанное вами никогда не приходило мне в голову. Я не сомневаюсь, что вы говорите совершенную истину; но, во всяком случае, кроме самого мистера Эджертона, я не могу иметь лучшего руководителя и советника.

– Конечно, конечно, Эджертон во всех отношениях прекрасный джентльмен! Мне бы очень хотелось примирить его с Гэзельденом, особливо теперь, когда все справедливые люди старинной школы должны соединиться вместе и действовать за одно.

– Это сказано прекрасно, сэр Джон, и умно. Но, простите меня, я должен засвидетельствовать мое почтение посланнику.

Рандаль освободился и в следующей комнате увидел посланника в разговоре с Одлеем Эджертоном. Посланник казался весьма серьёзным, Эджертон, по обыкновению – спокойным и недоступным. Но вот прошел мимо их граф, и посланник поклонился ему весьма принужденно.

В то время, как Рандаль, несколько позже вечером, отыскивал внизу свой плащ, к нему неожиданно присоединился Одлей Эджертон.

– Ах, Лесли, сказал Одлей, тоном ласковее обыкновенного: – если ты думаешь, что ночной воздух не холоден для тебя, так прогуляемся домой вместе. Я отослал свою карету.

Эта снисходительность со стороны Одлея была до такой степени замечательна, что не на шутку испугала Рандаля и пробудила в душе его предчувствие чего-то недоброго. По выходе на улицу, Эджертон, после непродолжительного молчания, начал:

– Любезный мистер Лесли, я всегда надеялся и был уверен, что доставил вам по крайней мере возможность жить без нужды, и что впоследствии мог открыть вам карьеру более блестящую…. Позвольте: я нисколько не сомневаюсь в вашей благодарности…. позвольте мне продолжать. В настоящее время предвидится возможность, что, после некоторых мер, предпринимаемых правительством, Нижний Парламент не в состоянии будет держаться и члены его, по необходимости, оставят свои места. Я говорю вам об этом заранее, чтобы вы имели время обдумать, какие лучше предпринять тогда меры для своей будущности. Моя власть оказывать вам пользу, весьма вероятно, кончится. Принимая в соображение нашу родственную связь и мои собственные виды касательно вашей будущности, нет никакого сомнения, что вы оставите занимаемое теперь место и последуете за моим счастием к лучшему или худшему. Впрочем, так как у меня нет личных врагов в оппозиционной партии и как положение мое в обществе весьма значительно, чтоб поддержать и утвердить ваш выбор, какого бы рода он ни был, – если вы считаете более благоразумным удержать за собой теперешнее место, то скажите мне откровенно: я полагаю, что вы можете сделать это без малейшей потери своего достоинства и без вреда своей чести. В таком случае вам придется предоставить ваше честолюбие постепенному возвышению, не принимая никакого участия в политике. С другой стороны, если вы предоставите свою карьеру возможности моего вторичного вступления в права должностного человека, тогда должны отказаться от своего места; и наконец, если вы станете держаться мнений, которые не только будут в оппозиционном духе, но и популярны, я употреблю все силы и средства ввести вас в парламентскую жизнь. Последнего я не советую вам.

Рандаль находился в гаком положении, какое испытывает человек после жестокого падения: он, в буквальном смысле слова, был оглушен.

– Можете ли вы думать, сэр, что я решился бы покинуть ваше счастье…. вашу партию…. ваши мнения? произнес он в крайнем недоумении.

– Послушайте, Лесли, возразил Эджертон: – вы еще слишком молоды, чтоб держаться исключительно каких нибудь людей, какой нибудь партии или мнения. Вы могли сделать это в одном только вашем несчастном памфлете. Здесь чувство не имеет места: здесь должны участвовать ум и рассудок. Оставимте говорить об этом. Приняв в соображение все pro и contra, вы можете лучше судить, что должно предпринять, когда время для выбора внезапно наступит.

– Надеюсь, что это время никогда не наступит.

– Я тоже, надеюсь, и даже от чистого сердца, сказал Эджертон, с непритворным чувством.

– Что еще могло быть хуже для нашего отечества! воскликнул Рандаль. – Для меня до сих пор кажется невозможным в натуральном порядке вещей, чтобы вы и ваша партия когда нибудь оставили свои почетные места!

– И когда мы разойдемся, то найдется множество умниц, которые скажут, что было бы не в натуральном порядке вещей, еслиб мы снова заняли свои места…. Вот мы и дома.

Рандаль провел бессонную ночь. Впрочем, он был из числа тех людей, которые не слишком нуждаются во сне и не сделали к нему особенной привычки. Как бы то ни было, с наступлением утра, когда сны, как говорят, бывают пророческие, он заснул очаровательным сном – сном, полным видений, способных принимать к себе, чрез лабиринты всей юриспруденции, обреченных вечному забвению канцлеров, или сокрушенных на скалах славы неутомимых юношей – искателей счастья: в упоительных грезах Рандаль видел, как Руд-Голл, увенчанный средневековыми башнями, высился над цветущими лугами и тучными жатвами, так безбожно отторгнутыми от владений Лесли Торнгиллами и Гэзельденами; Рандаль видел в сонных грезах золото и власть Одлея Эджертона, – видел роскошные комнаты в улице Даунин и великолепные салоны близ Гросвенор-Сквера. Все это одно за другим пролетало перед глазами улыбающегося сновидца, как Халдейская империя пролетала перед Дарием Мидийским. Почему видения, ни в каком отношении не сообразные с предшествовавшими им мрачными и тревожными думами, должны были посетить изголовье Рандаля Лесли, это выходит из пределов моих сображений и догадок. Он, однако же, бессознательно предавался их обаянию и крайне изумился, когда часы пробили одиннадцать, в то самое время, как он вошел в столовую, к завтраку. Рандалю досадно было на свою запоздалость: он намеревался извлечь какие нибудь существенные выгоды из необычайной благосклонности Эджертона, получит какие нибудь обещания или предложения, которые бы разъяснили несколько, придали бы веселый вид перспективе, представленной Эджертоном накануне в таких мрачных, оледеняющих чувства красках. Только во время завтрака он и находил случай переговорить с своим деятельным патроном о делах неслужебных. Нельзя было надеяться, чтобы Одлей Эджертон оставался дома до такой поздней поры. Оно так и случилось. Рандаля удивляло одно только обстоятельство, что Эджертон, вместо того, чтоб отправиться пешком, как это делалось им по привычке, выехал в карете. Рандаль торопливо кончил свой завтрак: в нем пробудилось необыкновенное усердие к месту своего служения, и, немедля ни минуты, он отправился туда. Проходя по широкому тротуару Пикадилли, он услышал позади себя голос, который с недавнего времени сделался знаком ему, и, оглянувшись, увидел барона Леви, шедшего рядом, но не под руку, с джентльменом, так же щегольски одетым, как и он сам, только походка этого джентльмена была живее, осанка – бодрее. Кстати сказать: наблюдательный человек легко может сделать безошибочно заключение о расположении духа и характере другого человека, судя по его походке и осанке во время прогулки. Тот, кто следит за какой нибудь отвлеченной мыслью, обыкновенно смотрит в землю. Кто привык к внезапным впечатлениям или старается уловить какое нибудь воспоминание, тот как-то отрывисто взглядывает кверху. Степенный, осторожный, настоящий практический человек всегда идет свободно и смотрит вперед; даже в самом задумчивом расположении духа он на столько обращает внимание вокруг себя, на сколько требуется, чтоб не столкнуться с разнощиком и не сронить с головы его лотка. Но человек сангвинического темперамента, которого хотя и можно назвать практическим, но в то же время он в некоторой степени и созерцательный, человек пылкий, развязный, смелый, постоянно страстный к соревнованию, деятельный и всегда старающийся возвысит себя в жизни, – такой человек не ходит, но бегает; смотрит он выше голов других прохожих; его голова имеет свободное обращение, как будто она приставлена к плечам его слегка; его рот бывает немного открыт; его взор светлый и беглый, но в то же время проницательный; его осанка сообщает вам идею о защите; его стан стройный, но без принуждения. Такова была наружность спутника барона Леви. В то время, как Рандаль обернулся на призыв барона, барон сказал своему спутнику:

– Это молодой человек, принят в высшем кругу общества; вам не мешало бы приглашать его на балы прекрасной вашей супруги Как поживаете, мистер Лесли? Позвольте отрекомендовать вас мистеру Ричарду Эвенелю.

И, не дожидая ответа, барон Леви взял Рандаля под руку и прошептал:

– Человек с первокласными талантами; чудовищно богат; у него в кармане два или три парламентских места; его жена любит балы: это её слабость.

– Считаю за особенную честь познакомиться с вами, сэр, сказал мистер Эвенель, приподнимая свою шляпу. – Чудесный день…. не правда ли?

– Немного холодно, отвечал Лесли, который, подобно всем худощавым особам, с слабым пищеварением, во всякое время чувствовал озноб, а в особенности теперь, когда душа его находилась в таком тревожном состоянии, какое ни под каким видом не согревало тела.

– Тем здоровее: это укрепляет нервы, сказал Эвенель. – Впрочем, вы, молодые люди, сами себя портите: сидите в теплых комнатах, проводите ночи без сна. Вероятно, сэр, вы любите танцы?

И вслед за тем, не ожидая от Рандаля отрицательного ответа, мистер Эвенель продолжал, скороговоркой:

– У моей жены назначен в четверг soirée dansante. Очень рад буду видеть вас у себя в доме, на Итон-Сквере. Позвольте, я дам вам карточку.

И Эвенель вынул дюжину пригласительных билетов, выбрал из них один и вручил его Рандалю. Барон пожал руку молодому джентльмену, и Рандаль весьма учтиво отвечал, что знакомство с мистрисс Эвенель доставит ему величайшее удовольствие. После этого Рандаль, не имея желания, чтобы посторонние люди увидели его под крылом барона Леви, как голубя под крылом ястреба, освободил свою руку и, представляя в оправдание служебные дела, нетерпящие отлагательства, быстрыми шагами удалился от приятелей.

– Современем этот молодой человек будет раз игрывать немаловажную роль, сказал барон Леви. – Я не знаю еще, кто бы имел так мало недостатков. Он ближайший родственник Одлея Эджертона, который….

– Одлей Эджертон! воскликнул мистер Эвенель: – это надменное, отвратительное, неблагодарное создание!

– А почему вы знаете его?

– Он обязан за свое поступление в Парламент голосам двух моих ближайших родственников, а когда я зашел к нему в присутственное место, несколько времени тому назад, он решительно приказал мне убраться вон. Как вам покажется? ведь это необузданная дерзость. Если ему когда нибудь придется обратиться ко мме, я не задумаюсь отплатить ему той же самой монетой.

– Неужели он приказал вам убираться вон? Это не в духе Эджертона. Он формалист, – это правда; но зато он и учтив до крайности, – по крайней мере сколько я знаю его. Должно быть, вы оскорбили его чем нибудь, задели его за слабую сторону.

– Человек, которому нация дает такие прекрасные деньги, не должен иметь слабой стороны. Какая же может быть у Эджертона?

– О, Эджертон, во первых, считает себя джентльменом во всех отношениях; во вторых, честность свою он ставит выше всего, сказал Леви, с язвительной улыбкой. – Быть может, вы тут-то и кольнули его. Скажите, как это было?

– Я не помню теперь, отвечал Эвенель, который, со времени своей женитьбы, достаточно изучил лондонское мерило человеческих достоинств, и потому не мог вспомнить не краснея о своем домогательстве дворянского достоинства. – Я не вижу особенной необходимости ломать наши головы над слабыми сторонами надменного попугая. Возвратимтесь лучше к предмету нашего разговора. Вы должны непременно доставить мне эти деньги к будущей неделе.

– Будьте уверены в этом.

– И, пожалуста, не пустите векселей моих в продажу; подержите их на некоторое время под замком.

– Мы ведь так и условились.

– Затруднительное положение мое я считаю кратковременным. Только кончится панический страх в коммерции и переменится это неоцененное министерство, и я выплыву на чистую воду.

– Да, на лодочке из векселей и ассигнаций, сказал барон, с громким смехом.

И два джентльмена, пожав руку друг другу, расстались.

 

Глава LXXXV

Между тем карета Одлея Эджертона подъехала к дому лорда Лэнсмера. Одлей спросил графиню, и его ввели в гостиную, в которой не было ни души. Эджертон был бледнее обыкновенного, и, когда отворилась дверь, он отер, чего никогда с ним не случалось, холодный пот с лица, и неподвижные губы его слегка дрожали. С своей стороны, и графиня, при входе в гостиную, обнаружила сильное душевное волнение, почти несообразное с её уменьем управлять своими чувствами. Молча пожала она руку Одлея и, опустясь на стул, приводила, по видимому, в порядок свои мысли. Наконец она сказала:

– Несмотря на вашу дружбу, мистер Эджертон, с Лэнсмеромь и Гарлеем, мы очень редко видим вас у себя. Я, как вам известно, почти совсем не показываюсь в шумный свет, а вы не хотите добровольно навестить нас.

– Графиня, отвечал Эджертон: – я мог отклонить от себя ваш справедливый упрек, сказав вам, что мое время не в моем распоряжении; но в ответ я приведу вам простую истину: наша встреча была бы тяжела для нас обоих.

Графиня покраснела и вздохнула, по не сделала возражения.

Одлей продолжал:

– И поэтому я догадываюсь, что, пригласив меня к себе, вы имеете сообщить мне; что нибудь, важное.

– Это относится до Гарлея, сказала графиня: – я хотела посоветоваться с вами.

– До Гарлея! говорите, графиня, умоляю вас.

– Мой сын, без сомнения, сказывал вам, что он воспитал молодую девицу, с намерением сделать ее лэди л'Эстрендж и, само собою разумеется, графинею Лэнсмер.

– Гарлей ничего не скрывает от меня, сказал Эджертон печальным тоном.

– Эта девица приехала в Англию, находится теперь здесь, в этом доме.

– Значит и Гарлей тоже здесь?

– Нет; она приехала с лэди N…. и её дочерьми. Гарлей отправился вслед за ними, и я жду его со дня на день. Вот его письмо. Заметьте, что он еще не высказал своих намерений этой молодой особе, которую поручил моему попечению, ни разу еще не говорил с ней как влюбленный.

Эджертон взял письмо и бегло, но со вниманием, прочитал его.

– Действительно так, сказал он, возвращая письмо: – прежде всякого объяснения с мисс Дигби, он хочет, чтоб вы увидели ее и сделали бы о ней заключение; он хочет знать, одобрите ли вы и утвердите ли его выбор.

– Вот об этом-то я и хотела переговорить с вами. Девочка без всякого звания; отец её, правда, джентльмен, хотя и это подлежит сомнению, а мать – ужь я придумать не могу, кто и что она такое. И Гарлей, которому я предназначала партию из первейших домов в Англии!..

Графиня судорожно сжала себе руки.

– Позвольте вам заметить, графиня, Гарлей уже более не мальчик. Его таланты погибли безвозвратно, он ведет жизнь скитальца. Он предоставляет вам случай успокоить его душу, пробудить в нем природные дарования, дать ему дом подле вашего дома. Лэди Лэнсмер, в этом случае вам не должно колебаться.

– Я должна, непременно должна. После всех моих надежд, после всего, что я сделала, чтоб помешать….

– Вам остается только согласиться с ним и примириться. Это совершенно в вашей власти, но отнюдь не в моей.

Графиня еще раз сжала руку Одлея, и слезы заструились из её глаз.

– Хорошо, пусть будет так, как вы говорите: я соглашаюсь, соглашаюсь. Я буду молчать; я заглушу голос этого гордого сердца. Увы! оно едва не сокрушило его собственного сердца! Я рада, что вы защищаете его. Мое согласие будет служить примирением с обоими вами, – да, с обоими!

– Вы весьма великодушны, графиня, сказал Эджертон, очевидно тронутый, хотя все еще стараясь подавить свое волнение. – Теперь позвольте: могу ли я видеть воспитанницу Гарлея? Наша беседа совершенно расстроила меня. Вы замечаете, что даже мои сильные нервы не к состоянии сохранять своего спокойствия, а в настоящее время мне многое предстоит еще переносить, мне нужны теперь вся моя сила и твердость.

– Да, я сама слышала, что нынешнее министерство переменится. Но, вероятно, эта перемена совершится с честью: оно будет в скором времени призвано назад голосом всей нации.

– Позвольте мне увидеть будущую супругу Гарлея л'Эстренджа, сказал Одлей, не обращая внимания на это решительное замечание.

Графиня встала, вышла из гостиной и через несколько минут воротилась вместе с Гэлен Дигби.

Гэлен удивительно переменилась: в ней нельзя было узнать бледного, слабого ребенка, с приятной улыбкой и умными глазами, – ребенка, который сидел подле Леонарда на тесном чердаке. Она имела средний рост; её стан по-прежнему был стройный и гибкий; в нем обнаруживалась та правильность размеров и грация, которая сообщает нам идею о женщине в полном её совершенстве; Гэлен создана была придавать красоту жизни и смягчать её шероховатые углы, придавать красоту, но не служить защитой. её лицо не могло быть вполне удовлетворительным для разборчивого глаза художника, в его правильности обнаруживались некоторые недостатки, но зато выражение этого лица имело необыкновенную прелесть и привлекательность. Немного нашлось бы таких, которые, взглянув на Гэлен, не воскликнули бы: какое миленькое личико! Но, несмотря на то, на кротком лице Гэлен отражался отпечаток тихой грусти; её детство перенесло следы свои и на её девственный возраст. Походка её была медленна, обращение застенчиво, в некоторой степени принужденно и даже боязливо.

Когда Гэлен подходила к Одлею, он смотрел на нее с удвоенным вниманием, потом встал, сделал несколько шагов на встречу к ней, взял её руку и поцаловал.

– Я давнишний друг Гарлея л'Эстренджа, сказал он, подводя ее к углублению окна и сажая рядом с собою.

Быстрым взглядом, брошенным на графиню, Одлей, по видимому, выражал желание поговорить с Гэлен без свидетелей. Графини поняла этот взгляд и, оставаясь в гостиной, заняла место в отдаленном конце и углубилась в чтение.

Приятно, умилительно было видеть сурового, делового человека, когда он позволял себе вызывать на откровенность, испытывать ум этого тихого, боязливого ребенка; и еслиб вы послушали его, вы бы непременно составили себе понятие, каким образом он усвоил способность производить на других сильное влияние, и как хорошо научился он, в течение своей жизни, применять себя к женщинам.

Прежде всего он заговорил о Гарлее и говорил с тактом и деликатностью. Ответы Гэлен состояли сначала из односложных слов; но постепенно они развивались и выражали глубокую признательность. Лицо Одлея начинало терять светлое выражение. После того он заговорил об Италии, и хотя не было человека, который бы в душе своей имел склонности к поэзии менее, чем Одлей, но, несмотря на то, с ловкостью человека, так долго обращавшегося в образованном кругу общества, – человека, который привык извлекать сведения от людей, совершенно противоположных ему по характеру, он выбирал для разговора такие предметы, которые невольным образом пробуждали поэзию в других. Ответы Гэлен обнаруживали разработанный вкус и пленительный ум женщины; но в тоже время заметно было, что колорит этих ответов не был её собственный: он был заимствован от другого лица. Гэлен умела оценивать, восхищаться и благоговеть перед всем возвышенным и истинно прекрасным, но с чувством смирения и кротости. В них не было заметно живого энтузиазма, не высказывалось ни одного замечания, поражающего своей оригинальностью, ни искры пламени поэтической души, ни проблеска творческой способности. Наконец Эджертон перевел разговор на Англию, на критическое состояние времен, на права, которые отечество имело на всех, кто имеет способность служить ей и помогать в годину трудных обстоятельств. Он с горячностью распространился о врожденных талантах Гарлея, выражал свою радость и надежды, что Гарлей возвращался в отечество, чтобы открыть своим дарованиям обширное поприще. Гэлен казалась изумленною; огонь красноречия Одлея не произвел на нее особенного впечатления. Он встал, и на серьёзном, прекрасном лице его отразилось чувство обманутого ожидания; но секунда, и оно приняло свое обычное, холодное выражение.

– Adieu, прелестная мисс Дигби! Боюсь, что я наскучил вам, особливо своей политикой. Прощайте, лэди Лэнсмер, Надеюсь, я увижу Гарлея, как только он приедет.

Одлей быстро вышел из гостиной и приказал кучеру ехать в улицу Даунин. Он задернул сторки и откинулся, назад. На лице его отражалось заметное уныние, и раза два он механически прикладывал руку к сердцу.

«Она добра, мила, умна и, без сомнения, будет прекрасной женой, говорил Одлей про себя. – Но любит ли она Гарлея в такой степени, как он постоянно мечтал о любви? Нет! Имеет ли она столько силы и энергии, чтоб пробудить в моем друге дарования и возвратить свету прежнего Гарлея? Нет! Предназначенная небом занимать свет от другого солнца, не будучи сама блестящим светилом, это дитя не в состоянии затмить Прошедшее и озарить ярким светом Будущее!»

Вечером того же дня Гарлей благополучно прибыл в дом своих родителей. Несколько лет, протекших с тех пор, как мы видели его в последний раз, не произвели заметной перемены в его наружности. Он до сих пор сохранил юношескую гибкость в своем стане и замечательное разнообразие и игривость в выражении лица. По видимому, он непритворно восхищался встречею с своими родителями и выказывала, шумную радость и искреннюю нежность юноши, прибывшего из пансиона. В его обращении с Гэлен обнаруживалась искренность, которая проникала весь состав и все изгибы его характера. В этом обращении много было нежности и уважения. Обращение Гэлен в некоторой степени было принужденно, но в то же время невинно-пленительно и кроткосердечно. Гарлей, против обыкновения, говорил почти без умолку. Политические дела находились в таком критическом положении, что он не мог не сделать нескольких вопросов о политике, и все эти вопросы предложены были с любопытством и участием, чего прежде в нем не замечалось. Лорд Лэнсмер был в воеторге.

– Ну, Гарлей, значит ты еще любишь свое отечество?

– В минуты его опасности – да! отвечал Гарлей.

После этого он спросил о друге своем Одлее, и, когда любопытство его с этой стороны было вполне удовлетворено, он полюбопытствовал узнать новости в литературе. Гарлей слышал очень много хорошего о книге, которая недавно была издана, – книге, сочинение которой мистер Дэль с такою уверенностью приписывал профессору Моссу; но никто из слушателей Гарлея не читал её.

– А из чего состоят городские сплетни?

– Мы не имеем привычки слушать их, сказала лэди Лэнсмер.

– В клубе Будль много говорят о новом плуге, сказал лорд Лэнсмер.

– Дай Бог ему хорошего успеха. Не знаете ли вы, не говорят ли много в клубе Вайт о новоприезжем человеке?

– Я не принадлежу к этому клубу.

– Однако, может статься, вам случалось слышать о нем: это – иностранец, – некто граф ди-Пешьера.

– Вот кто! сказал лорд Лэнсмер: – да, действительно мне показывали на него в Парке; для иностранца он прекрасный мужчина – волосы носит прилично остриженные, и вообще в нем много есть джентльменского и английского.

– Ну да, да! Так он здесь? прекрасно!

При этом открытии Гарлей, не скрывая своего удовольствия, сильно потерь ладонь о ладонь.

– Каким трактом ты ехал? проезжал мимо Симплона?

– Нет: я прибыл сюда прямехонько из Вены.

рассказывая необыкновенно живо и увлекательно свои дорожные приключения, Гарлей продолжал восхищать своего родителя до тех пор, пока не наступило время удалиться на покой. Едва только Гарлей вошел в свою комнату, как к нему присоединилась его мать.

– Ну что, мама, сказал он: – мне, кажется, не нужно спрашивать, полюбили ли вы мисс Дигби? Кто бы мог не полюбить ее?

– Гарлей, добрый сын мой, отвечала мать, заливаясь слезами: – будь счастлив по своему; будь только счастлив, вот все, чего я желаю и прошу.

Гарлей, тропутый этим нежным, выходящим из глубины любящей материнской души замечанием, отвечал с признательностью и старался утешить внезапную горесть своей матери. Потом, переходя в разговоре от одного предмета к другому и стараясь снова заговорить о Гэлен, он отрывисто спросил:

– Скажите мне ваше мнение, мама, о возможности нашего счастья. Не забудьте, что счастье Гэлен есть уже и мое счастье. Говорите, мама, откровенно.

– её счастье не подлежит ни малейшему сомнению, отвечала мать, с достоинством. – О твоем зачем ты спрашиваешь меня? Разве ты не сам решился на это?

– Но все же, при всяком деле, как бы оно ни было хорошо обдумано, приятно слышать одобрение ближнего: это в известной степени радует и ободряет. Согласитесь, что Гэлен имеет самый нежный характер.

– Не спорю. Но её ум….

– Как нельзя лучше образован.

– Она так мало говорит….

– Это правда. И я удивляюсь – почему?

Графиня улыбнулась, несмотря на желание сохранить серьёзный вид.

– Скажи мне подробнее, как совершалось это дело. Ты взял ее еще ребенком и решился воспитать ее по образцу своего идеала. Легко ли это было?

– Легко; так по крайней мере мне казалось. Я желал внушить ей любовь истины и верности: но она уже от природы верна как день. Расположение к природе и вообще ко всему натуральному она имела врожденное. Труднее всего было сообщать ей понятие об искусствах, как вспомогательных средствах к постижению натуры. Но полагаю, что и это придет своим чередом. Вы слышали, как она играет и поет?

– Нет.

– Она удивит вас. В живописи она не сделала больших успехов; но, несмотря на то, я смело могу сказать, что она вполне образована. Характер, душа, ум – вот её достоинства, которые я ставлю выше всего.

Гарлей замолчал и подавил тяжелый вздох.

– Во всяком случае, я надеюсь быть счастливым, сказал он и начал заводить часы.

– Без всякого сомнения, она должна любить тебя, сказала графиня, после продолжительного молчания. – Неужли она обманет твои ожидания?

– Любить меня? Неоцененная мама – вот этой вопрос, который я должен предложить.

– Вопрос! Любовь можно обнаружить с первого взгляда; она не требует вопросов.

– Уверяю вас, что я никогда не старался обнаруживать ее. Это вот почему; прежде, чем миновала пора её детства, я, как вы можете полагать, удалил ее из моего дома. Она жила в кругу одного итальянского семейства, вблизи моего обыкновенного местопребывания. Я навещал ее часто, руководил её занятиями, следил за успехами

– И наконец влюбился в нее?

– Влюбился! это, по моим понятиям, слишком жосткое выражение: оно сообщает идею о падении, о внезапном стремлении по дороге жизни. Нет, я не помню, чтобы мне случилось падать или стремиться. С первого шага к достижению цели для меня была гладкая наклонная стезя, по которой я шел до тех пор, пока мог сказать себе: «Гарлей л'Эстрендж, твое время наступило. Из маленького бутона образовался пышный цветок. Возьми его к себе на грудь.» И я кротко отвечал самому себе: «пусть будет так.» После этого я узнал, что лэди N отправляется с дочерьми в Англию. Я просил ее взять с собой мою питомицу и доставить ее к вам. Я написал к вам и просил вашего согласия, получив которое, надеялся, что вы получите за меня согласие родителя. Теперь я здесь. Вы одобряете мой выбор. Завтра я переговорю с Гэлен. Быть может, еще она отвергнет мое предложение.

– Странно, странно! ты говорить так легко, так хладнокровно, между тем, как ты способен любить пламенно.

– Матушка, сказал Гарлей, с горячностью: – будьте довольны! Я способен и теперь любить! Но прежняя любовь – увы! – уже более не посетит моей души. Я ищу теперь тихого общества, нежной дружбы, светлой, облегчающей душу улыбки женщины, потом детских голосов – этой музыки, которая, отзываясь в сердце родителей, пробуждает в них самое прочное, самое чистое чувство взаимной любви: вот в этом заключаются все мои надежды. Скажите, дорогая мама, неужли в этой надежде нет ничего возвышенного?

Графиня еще раз заплакала и со слезами вышла из комнаты.

 

Глава LXXXVI

О, Гэлен, прекрасная Гэлен! тип спокойного, светлого, не бросающегося в глаза, глубоко чувствуемого совершенства женщины! Ты уже женщина, – не идеал, вызываемый из пространства поэтом, но скорее спутник поэта на земле! женщина, которая, при своем ясном, лучезарном видении предметов действительных и с тонкими фибрами своего нежного чувства, заменяет недостатки того, чьи ноги спотыкаются на земле, потому что взоры его устремлены в надзвездный мир! женщина предусмотрительная, составляющая отраду жизни, – ангел, осеняющий своими крылами сердце, охраняя в нем божественную весну, на которую еще не пахнуло оледеняющим дуновением зимы порочного мира! Гэлен, нежная Гэлен! неужли и в самом деле этот причудливый и блестящий лорд должен найти в тебе возрождение своей жизни, обновление своей души? Твои кроткия, благоразумные домашния добродетели какую пользу могут принести человеку, которого сама фортуна защищает от тяжелых испытаний, которого скорби не могут быть доступны для твоих понятий! чтоб следить за стремлением души которого, – стремлением неправильным, взволнованным, – за душой, то возвышающейся, то падающей, потребны зрение утонченнее твоего, Гэлен, и сила, которая могла бы поддержать рассудок, во время его колебания, на крыльях энтузиазма и пламенной страсти?

И ты сама, о природа, скрытная и покорная, которую нужно ласками вызвать из под прикрытия и развить под влиянием тихой и благотворной атмосферы святой, счастливой любви, – будет ли достаточно для тебя той любви, которою Гарлей л'Эстрендж может располагать? Только что развернувшиеся цветы не завянут ли под прикрытием, которое защитит их от бури, но между тем лишит животворных лучей солнца? Ты, которая, пробуждая в нежном создании чувство любви, ищешь, хотя и смиренно, отголоска на это чувство в душе другого создания, – можешь ли ты перелить источник радости и скорби в сердце, которое остыло для тебя? Имеешь ли ты на столько прелести и силы, свойственных луне, что приливы того прихотливого моря, которое называется сердцем, станут возвышаться и понижаться по твоему произволу? К тому же, кто скажет, кто догадается, до какой степени могут сблизиться два сердца, когда между ними ничего нет порочного, ничего преступного и когда времени предоставлена полная свобода связать их вместе? Самая драгоценнейшая вещь в мире есть союз, в котором два создания, несмотря на контраст в своих характерах, стараются гармонировать друг другу, заменяя недостатки друг у друга своими совершенствами и составляя одну сильную человеческую душу! И то большое счастье, когда оба существа могут принести к брачному алтарю если не пламя, то, по крайней мере, фимиам! Там, где все намерения человека благородны и великодушны, где чувства женщины нежны и непорочны, любовь если не предшествует им, то последует за ними, – а если и не последует за ними, если в гирлянде недостанет роз, то, конечно, можно сожалеть об этих розах, не опасаясь, однако, шипов.

Утро было теплое, несмотря на то, что воздух состоял из сероватой мглы – предвестницы наступления зимы в Лондоне. Гэлен задумчиво гуляла под деревьями, которые окружали сад, принадлежавший дому лорда Лэнсмера. Еще многие листья оставались на сучьях, но уже завялые и пожелтелые. Местами щебетали птички; но уже в звуках их песен отзывались печаль и жалоба. Все в этом доме, до приезда Гарлея, было странно, и наводило уныние на робкую и покорную душу Гэлен. Лэди Лэнсмер приняла ее ласково, но с некоторою принужденностью. Надменное обращение графини со всеми, кроме Гарлея, делало еще застенчивее робкую сиротку. Участие, которое лэди Лэнсмер принимала в выборе Гарлея, её старание вывести Гэлен из задумчивости, её наблюдательные взоры, которые останавливались на Гэлен, когда она застенчиво говорила или делала робкое движение, пугали бедного ребенка и принуждали ее быть несправедливой к самой себе.

Даже самые слуги, при всей их степенности, важности и почтительности, представляли грустный контраст с светлыми, приветливыми улыбками и свободным разговором итальянской прислуги. её воспоминания о свободном, радушном обращении на континенте, которое развязывало даже самых застенчивых, представляли пышную и холодную точность во всем окружающем ее вдвойне страшным и унылым. Лорд Лэнсмер, не знавший еще видов Гарлея и вовсе не воображавший увидеть впоследствии невестку в лице Гэлен, которую он считал за питомицу Гарлея, был фамилиарен и любезен, как надлежало быть хозяину дома. Впрочем, он смотрел на Гэлен как на ребенка и весьма естественно предоставил ее графине. Неясное сознание своего сомнительного положения, своего сравнительно-низкого происхождения и богатства тяготило её и огорчало; даже чувство признательности к Гарлею становилось для неё бременем при одной мысли о невозможности выказать свою благодарность. Признательный человек никогда не хочет оставаться в долгу. Да и что могла она сделать для него?

Углубленная в думы, Гэлен ходила одна по извилистым аллеям. Поддельный сельский пейзаж в саду, окруженный высокими, мрачными стенами, казался темницею для Гэлен, которая привыкла любоваться простыми, но чарующими красотами природы.

Задумчивость Гэлен была нарушена веселым лаем Нерона. Он увидел Гэлен и, подбежав к ней, сунул свою огромную морду в её руку. Остановившись поласкать собаку, Гэлен стало отраднее на душе при этой встрече, и несколько слезинок выпало из глаз её на верную собаку. И в самом деле, когда душа наша переносит страдания в кругу подобных нам создании, ничто не может так скоро вынудить слезы из наших глаз, как преданность и ласки собаки. В эту минуту тихой грусти позади Гэлен раздался музыкальный голос Гарлея. Гэлен поспешно отерла слезы и подала руку своему патрону.

– Мне так мало удалось вчера поговорить с вами, моя милая питомица, что теперь я решительно хочу завладеть вашим временем, несмотря, что Нерон должен лишиться ваших ласк. Итак, вы опять в родной земле?

Гэлен вздохнула.

– Могу ли я надеяться, что вы находитесь теперь в более благоприятных обстоятельствах в сравнении с теми, которые вы знавали в своем детстве?

Гэлен обратила на своего благодетеля взоры, полные душевной признательности, и в тот же момент вспомнила о всем, чем была обязана ему.

Гарлей снова начал, и на этот раз слова его отзывались грустью:

– Гэлен, я вижу, ваши взоры благодарят меня. Выслушайте меня прежде, чем решитесь высказать словами свою благодарность. Я намерен сделать вам странное признание, – признание, полное эгоизма и самолюбия.

– Вы! не думаю…. это невозможно!

– рассудите сами и потом решите, кто из нас имеет более основательный повод быть признательным. Гэлен, когда я был в ваших летах, когда я был мальчиком по возрасту, но, мне кажется, мужчиной по душе, с сильной энергиею и возвышенным стремлением души, я любил тогда, – любил пламенно….

Гарлей замолчал на несколько секунд: очевидно было, что он старался преодолеть сильное душевное волнение. Гэлен слушала в безмолвном удивлении. Волнение души Гарлея взволновало и ее. Нежное сердце её уже готово было перелить отрадное утешение в его сердце. Без всякого сознания, её рука опустилась от его руки.

– Любил пламенно и скорбно. рассказывать все будет длинная история. Холодные назвали бы мою любовь сумасшествием. Поэтому-то я и не хочу распространяться… и не могу теперь распространяться о ней. Довольно! смерть похитила внезапно, страшно, и для меня таинственно ту, которую любил я. Но любовь жила в моей душе. К счастью, быть может, мне представился случай развлечь свою скорбь. Я вступил в военную службу и отправился в действующую армию. Люди называют меня храбрым. Но это лесть! я был трус перед одной мыслью о жизни. Я искал смерти; но она, как сон, не является на наш призыв. Война кончилась. Стихнет ветер, и паруса на корабле повиснут: так точно, когда кончились минуты сильных ощущений, для меня все казалось безотрадным, – для меня не было цели в этой жизни. Тяжело, тяжело было на душе моей! Быть может, скорбь моя не была бы так продолжительна, еслиб я не боялся, что имею причины упрекать себя. С той поры я был скитальцем, добровольным изгнанником. В молодости я был честолюбив, я стремился к славе; но потом во мне и искры не осталось честолюбия. Пламя, проникнув в самую глубь души, быстро распространяется и превращает все в пепел. Но позвольте мне быть короче в своих объяснениях… Я не намерен высказывать вам свои жалобы, – вам, которую небо одарило такими совершенствами. Я решился снова привязаться душой к какому нибудь живому существу: в этом я видел единственную возможность оживить свое умирающее сердце. Но та, которую любил я, оставалась для меня образцом женщины: она так сильно отличалась от всех, кого я видел! Вследствие этого, однажды я сказал самому себе: я отыщу молодое, непорочное создание и воспитаю его сообразно с моим идеалом. В то время, как эта мысль преследовала меня сильнее и сильнее, случайно я встретился с вами. Пораженный романтичностью вашей ранней жизни, тронутый непоколебимостью вашего сердца, очарованный вашим характером, я сказал себе: Гарлей, ты нашел, кого искал. Гэлен! принимая на себя попечение о вашей жизни, во всем образовании, которое я старался передать вашему ученическому возрасту, я был не более, как эгоист. И теперь, когда вы достигли того возраста, когда мне можно говорить с вами, а вам выслушивать меня, когда вы находитесь под священным кровом моей матери, – теперь я спрашиваю вас, можете ли вы принять это сердце, каким оставили его минувшие годы и скорби, которые оно лелеяло в течение тех лет? Можете ли вы помочь мне считать жизнь за обязанность, за священный долг и пробудить те порывы души, которые возникают и стремятся в них из тесных и жалких пределов нашего суетного обыденного существования? Гэлен, я спрашиваю вас, можете ли вы быть для меня всем этим и носить название моей жены?

Напрасно было бы описывать быстрые, переменчивые, неопределенные ощущения, происходившие в душе неопытной Гэлен в то время, как Гарлей говорил эти слова. Гарлей до такой степени расстрогал все пружины удивления, сострадания, нежного уважения, сочувствия и детской благодарности, что, когда он замолчал и тихо взял ее за руку, безмолвная Гэлен находилась в крайнем замешательстве и старалась преодолеть волнение души. Гарлей улыбался, глядя на вспыхнувшее, потупленное выразительное лицо. Он с разу догадался, что подобное предложение никогда не приходило ей на ум, что она никогда не воображала видеть в нем когда нибудь поклонника, что никогда в душе её не рождалось чувство, которое могло бы пробудиться в ней при воззрении на Гарлея совершенно с другой стороны.

– Моя неоцененная Гэлен! снова заговорил он, спокойным, но патетичным голосом: – действительно, между нами существует неравенство в летах, и, может статься, я не имею права надеяться на ту любовь, которою юность дарит юность. Позвольте мне предложить вам весьма простой вопрос, на который вы станете отвечать чистосердечно. Возможно ли было, чтобы вы видели в нашем тихом и скромном убежище за границею и под кровом ваших итальянских друзей, – могли ли вы видеть кого нибудь, кому бы вы отдали предпочтение передо мною?

– Нет! о, нет! произнесла Гэлен едва слышным голосом. – Да и могла ли я? кто может сравниться с вами?

После того, с напряженным усилием, потому что внутренняя верность её поколебалась, и даже самая любовь её к Гарлею, детская и почтительная, заставила ее затрепетать при одной мысли: ну что, если она изменит ему? она отошла несколько в сторону и сказала:

– О, неоцененный благодетель мой, благороднейший и великодушнейший из всех людей по крайней мере, в моих глазах простите, простите меня, если я кажусь вам неблагодарною, если я колеблюсь дать вам решительный ответ; но я не могу, не могу усвоить мысли, что я достойна вас. Я никогда не задумывала о себе так много. Ваш титул, ваше богатство….

– Неужли они должны служить для меня вечным отвержением? Забудьте их и говорите откровенно.

– Но не одни они, сказала Гэлен, почти рыдая: – хотя это главное. Вы говорите, что я ваш образец, ваш идеал! И! – невозможно! О, каким образом могу я оказать пользу, помощь, утешение человеку, подобному вам!

– Можете, Гэлен! вы можете! вскричал Гарлей, очарованный до такой степени непритворной скромностью. – Неужли мне не суждено держать этой руки в своей руке?

И Гэлен, с тихими слезами, протянула руку Гарлею. В это время под увядшими деревьями раздались медленные шаги.

– Матушка, сказал Гарлей л'Эстрендж, взглянув в ту сторону, где слышны были шаги: – рекомендую вам мою будущую жену.

 

Глава LXXXVII

Медленно и задумчиво шел Гарлей л'Эстрендж к Эджертону после этого случайного свидания с Гэлен. Только что вышел он на одну из главных улиц, ведущих на Гросвенор-Сквер, как молодой человек, быстрыми шагами шедший навстречу ему, столкнулся с ним лицом к лицу и, с извинением отступив назад, узнал Гарлея и воскликнул:

– Ах, Боже мой! лорд л'Эстрендж! вы в Англии! Позвольте мне поздравить вас с благополучным прибытием. Но, кажется, вы меня не узнаете.

– Извините, мистер Лесли. Я узнаю вас теперь, по вашей улыбке; впрочем, вы уже теперь в таком возрасте, что мне позволительно сказать, что вы постарели против того, как я виделся с вами в последний раз.

– А вы, лорд л'Эстрендж, на мой взгляд, помолодели.

И действительно, в этом ответе заключалось много истины. Между летами Лесли и л'Эстренджа, в сравнении с прежней порой, обнаруживалось гораздо менее различия. Коварные замыслы молодого человека обозначались весьма заметными морщинами на его лице, между тем как мечтательное поклонение Гарлея всему истинному и прекрасному, по видимому, сохраняло в верном поклоннике неувядаемую юность.

Гарлей принял комплимент с величайшим равнодушием, которое как нельзя более шло стоику, но которое едва ли было естественно в джентльмене, за несколько минут предложившем свою руку лэди моложе его многими годами.

– Кажется, вы отправляетесь к мистеру Эджертону, снова начал Лесли. – Если так, то вы не найдете его дома: он уже в присутствии.

– Благодарю вас. В таком случае я пойду к нему туда.

– Я тоже к нему иду, сказал Рандаль нерешительно.

Л'Эстрендж, так мало еще видевший Лесли, не имел против этого джентльмена особенных предубеждений, но замечание Рандаля служило в некотором роде вызовом на вежливость, и потому он, нисколько не затрудняясь, отвечал:

– В таком случае мне очень приятно идти вместе с вами.

Рандаль взял протянутую ему руку, и лорд л'Эстрендж, как человек, долгое время пробывший за границей, разыгрывал роль вопрошателя в наступившем разговоре.

– Эджертон, я полагаю, по-прежнему все тот же: слишком занят делами, чтобы хворать, и слишком тверд – чтобы печалиться?

– Если он и чувствует себя когда нибудь нездоровым или печальным, то никому не показывает виду. Кстати, милорд, желал бы я знать ваше мнение касательно его здоровья.

– А что же? вы пугаете меня!

– Напрасно, милорд: я не думал тревожить вас; и, ради Бога, не скажите ему, что я зашел так далеко, принимая в нем участие. Впрочем, мне кажется, что он чрезвычайно изнурил себя; он страдает.

– Бедный Одлей! сказал л'Эстрендж, голосом, в котором отзывалось искреннее сожаление. – Я непременно расспрошу его, но, будьте уверены, при этом случае не упомяну вашего имени: я знаю очень хорошо, как неприятны для него предположения, что и он подвержен человеческим недугам. Я очень обязан вам за этот намек, – очень обязан за участие, принимаемое вами в человеке, который так дорог моему сердцу.

Голос и обращение Гарлея сделались еще мягче, еще радушнее. После того он начал спрашивал о том, что думал Рандаль о слухах, которые достигли его касательно неизбежной перемены министерства, и до какой степени Эджертон обеспокоен этим происшествием. Рандаль, заметив, что Гарлей ничего не мог сообщить ему по этому предмету, был скрытен и осторожен.

– Потеря должности не могла бы, кажется, огорчить такого человека, как Одлей, заметил л'Эстрендж. – Он останется сильным и в оппозиционной партии, даже, может быть, сильнее; что касается вознаграждения….

– Вознаграждение весьма хорошее, прервал Рандаль, подавляя вздох.

– Весьма хорошее, я полагаю, чтоб возвратить десятую долю того, что стоило место нашему другу…

– Прибавьте к этому доходы с имения, которые, я знаю наверное, составляют весьма значительную сумму, сказал Рандаль беспечно.

– Да, действительно, доходы должны быть огромные, если только он надлежащим образом смотрел за своим имением.

В это время они проходили мимо отеля, в котором проживал граф ди-Пешьера.

Рандаль остановился.

– Извините меня на одну секунду, милорд. Я отдам только швейцару мою карточку.

Сказав это, он подал ее выбежавшему из дверей лакею.

– Передай графу ди-Пешьера, сказал Рандаль, вслух.

Л'Эстрендж изумился и, в то время, как Рандаль снова взял его под руку, сказал:

– Значит этот итальянец живет здесь? Вы хорошо знаете его?

– Я знаю его так, слегка, как каждый из нас знает иностранца, который производит впечатление.

– Он производит впечатление?

– Весьма натурально: своей красотой, своим умом и богатством; говорят, что он очень богат, то есть пока получает доходы своего родственника, который находится в Англии.

– Я вижу, что вы имеете о нем довольно подробные сведения. Скажите, мистер Лесли, как полагают другие, зачем он приехал сюда?

– Я что-то слышал, хотя для меня это и не совсем-то понятно. Я слышал о каком-то пари, по которому граф непременно должен жениться на дочери своего родственника, – а из этого заключаю, что он должен овладеть всем имением, и что он приехал сюда собственно затем, чтоб отыскать своего родственника и получить руку богатой наследницы. Вероятно, эта история знакомее вам, и вы можете сказать мне, до какой степени должно верить подобным слухам.

– Я могу сказать вам одно, что если он держал подобное пари, то советую вам держать против него какое угодно другое пари, и вы останетесь в выигрыше, сухо сказал Гарлей.

Губы его дрожали от гнева, и в его взорах отражалась лукавая насмешка.

– Значит вы полагаете, что этот бедный родственник не будет нуждаться в подобном союзе для того, чтоб снова владеть своими имениями?

– Конечно. Я никогда еще не видал такого бездельника, который так дерзко решается рисковать своим счастием и идти против правосудия и провидения.

Рандаль задрожал. Он чувствовал, как будто стрела пронзила его сердце; впрочем, он скоро оправился.

– Носятся еще другие неопределенные слухи, что богатая наследница, о которой идет речь, уже за мужем – за каким-то англичанином.

На этот раз задрожал Гарлей л'Эстрендж.

– Праведное небо! воскликнул он: – это неправда, это бы испортило все дело! За англичанином, и в это время! но, может быть, за англичанином, которого звание соответствует званию Риккабокка.

– Ничего не знаю. Полагают, что она вышла за обыкновенного джентльмена из хорошей фамилии. Впрочем, легко может статься, что это все ложь. Быть может, какой нибудь англичанин, услышав о вероятном возвращении в свое отечество Риккабокка и рассчитывая на богатую наследницу, с намерением распустил эти слухи, чтоб удалить других искателей.

– Весьма быть может. Впрочем, так редко случается, чтобы молоденькая итальянка знатного происхождения вышла замуж за иностранца, что мы смело можем считать эти слухи незаслуживающими ни малейшего вероятия; мы можем даже улыбнуться длинному лицу предполагаемого искателя богатства. Да поможет ему небо, если он существует!

– Аминь! произнес Рандаль с благоговением.

– Я слышал, что и сестра Пешьера тоже в Англии. Вероятно, вы знаете и ее?

– Немного.

– Простите, любезный мистер Лесли, если я беру смелость, которой наше кратковременное знакомство не должно еще допускать. Против сестры графа Пешьера я не имею ничего сказать; я даже слышал некоторые вещи, которые невольным образом должны пробудить в душе каждого сострадание к ней и уважение. Но что касается самого Пешьера, всякий, кто только ценит свою честь, должен видеть в нем негодяя, – да я и считаю его за самого низкого негодяя. К тому же мне кажется, что чем далее сохраняем мы отвращение к низким поступкам человека, что, мимоходом сказать, составляет благороднейший инстинкт юности, тем прекраснее будет наше мужество и старость наша будет иметь более прав на уважение…. Согласны ли вы со мной?

И Гарлей неожиданно повернул в сторону; его взоры, как приток ослепительного света, остановились на бледном, скрытном лице Рандаля.

– Совершенно согласен, отвечал Рандаль.

Гарлей окинул его взором с головы до ног, и рука его механически опустилась из под руки Рандаля.

К счастью для Рандаля, который чувствовал, что попал в неприятное положение, хотя и не знал, как и почему это случилось, – к его особенному счастью, в этот самый момент опустилась на плечо его чья-то рука, и в то же время раздался чистый, открытый, мужественный голос:

– Друг мой, здоров ли ты? Я вижу, что ты занят теперь; но, сделай милость, в течение дня заверни ко мне.

И молодой джентльмен, в знак извинения, сделав поклон лорду л'Эстренджу, удалился.

– Сделайте одолжение, мистер Лесли, из за меня не лишайте себя удовольствия переговорить с вашим другом. Вам не к чему спешить к мистеру Эджертону. Пользуясь правами старинной дружбы, я надеюсь видеться с ним первым.

– Это племянник мистера Эджертона – Франк Гэзельден!

– Пожалуста, воротите его, и отрекомендуйте ему меня. У него такое доброе, открытое лицо.

Рандаль повиновался, и, после нескольких приветливых слов, относившихся к Франку, Гарлей настоял, чтобы оба молодые джентльмены остались вместе, и с удвоенной скоростью отправился в улицу Даунин.

– Этот лорд л'Эстрендж, по видимому, очень добрый человек.

– Так себе, – имеет множество странностей, говорит самые нелепые вещи и воображает, что говорит умно. Нечего и думать о нем!.. Ты хотел поговорить со мной.

– Да; я так много обязан тебе, что ты познакомил меня с Леви. Падобно сказать тебе, он поступил весьма благородно.

– Остановись на минуту: позволь мне напомнить, что я вовсе не думал знакомить тебя с Леви; ты встречался с ним, сколько мне помнится, прежде у Борровела, и, кроме того, он однажды обедал с нами в Кларендонском отеле – вот все, чем ты обязан мне за это знакомство. С своей стороны, я бы готов был предостеречь тебя от этого знакомства. Ради Бога, не думай, что я познакомил тебя с человеком, который как бы ни был приятен в обществе и благороден, но все же он в некоторой степени ростовщик. Твой отец имел бы полное право сердиться на меня, еслиб я сделал это.

– О, какой вздор! ты предубежден против бедного Леви. Выслушай меня: я сидел дома в страшном унынии, придумывая средства, с помощию которых можно было бы возобновить эти проклятые векселя, как вдруг является Леви и сказал мне о своей давнишней дружбе с дядей моим Эджертоном, выразил свое восхищение твоими редкими дарованиями (дай мне твою руку, Рандаль), сообщил мне, до какой степени он тронут был твоим участием в моем затруднительном положении, и, в заключение всего, открыл свой бумажник и показал мои векселя, которые перешли к нему в полное его распоряжение.

– Каким это образом?

– Он купил их. Для меня было бы крайне неприятно, говорил Леви: – еслиб они явились на бирже: эти евреи, рано или поздно, непременно обратились бы к вашему родителю. А теперь, прибавил Леви: – не имея особенной нужды в деньгах, мы можем назначить проценты на более выгодных для вас условиях.» Короче сказать, обращение Леви было как нельзя более благородно. Ко всему этому он сказал, что придумывает средства вывести меня совершенно из затруднительного положения, и обещал зайти ко мне на днях, когда созреет его план. После этого, кому я должен быть обязан, как не тебе, Рандаль! Клянусь честью, что один только ты мог вложить в его голову такую чудную мысль!

– О, нисколько! Напротив, я опять-таки скажу тебе: будь осторожен во всех своих сделках с бароном Леви. Я не знаю еще, какие средства он намерен предложить тебе. – Давно ли ты получал известия из дому?

– Не дальше, как сегодня. Представь себе, Риккабокка, со всем семейством, исчез, – куда? никому неизвестно. Мама, между прочим, написала мне и об этом престранное письмо. Она, как кажется, подозревает, что будто бы мне известно, где они скрываются, и упрекает меня в какой-то «таинственности»; это для меня непонятно, загадочно. Впрочем, в её письме я заметил одно выражение – вот оно, ты сам можешь прочитать его – выражение, которое, если я не ошибаюсь, относится до Беатриче:

«Я не прошу тебя, Франк, открывать мне свои тайны. Но Рандаль, без сомнения, уверит тебя, что во всех твоих предприятиях я имею в виду одно твое счастье, особливо там, где дело касается твоих сердечных дел.»

– Да, сказал Рандаль: – нет никакого сомнения, что это относится до Беатриче; но ведь я уже сказал тебе, что твоя мать ни во что не станет вмешиваться: это вмешательство легко бы ослабило её влияние на сквайра. Кроме того, ей не совсем бы хотелось, чтоб ты женился на чужеземке… я повторяю её собственные слова; но если ты женишься, тогда ей нечего будет и говорить. Кстати, в каком положении твои дела с маркизой? Соглашается ли она принять твое предложение?

– Не совсем, Впрочем, надобно сказать, я еще не делал ей формального предложения. её обращение, хотя оно и сделалось гораздо мягче против прежнего… но все еще я как-то нерешителен; да к тому же, прежде, чем я сделаю решительное предложение, мне непременно нужно побывать дома и переговорить об этом, по крайней мере, с маменькой.

– Как знаешь, так и делай, но, ради Бога, не делай ничего необдуманно. Вот и место моего служения. Прощай, Франк! до свидания. Не забудь же, что во всех твоих сношениях с бароном Леви я совсем сторона.

 

Глава LXXXVIII

Вечером Рандаль быстро мчался по дороге в Норвуд. Приезд Гарлея и разговор между этим нобльменом и Рандалем подстрекали последнего узнать как можно скорее о том, знал ли Риккабокка о возвращении л'Эстренджа в Англию, и если знал, то надеялся ли увидеться с ним. Он чувствовал, что, в случае, еслиб лорд л'Эстрендж узнал, что Риккабокка поступал в своих действиях по совету Рандаля, он узнал бы в то же время, что Рандаль говорил с ним притворно; с другой стороны, Риккабокка, поставленный под дружеское покровительство лорда л'Эстренджа, не стал бы долее нуждаться в защите Рандаля Лесли против преступных замыслов Пешьера. Читателю, не сделавшему привычки углубляться в сокровенные и перепутанные тайники души, полной коварных замыслов, легко покажется, что желание Рандаля пользоваться особенным доверием Риккабокка должно бы кончиться вместе с достоверными слухами, достигавшими его с различных сторон, что Виоланта, выйдя замуж за него, не может уже долее оставаться богатой наследницей.

– Впрочем, быть может, заметит какой нибудь простодушный, неопытный догадчик:– быть может, Рандаль и действительно влюблен в это прекрасное создание? – Рандаль влюблен! о, нет! этого быть не может! Он слишком поглощен более грубыми страстями, чтоб увлечься в это счастливое заблуждение, чтоб испытывать в душе это блаженство. Даже если допустить предположение, что он влюбился, то неужели Виоланта могла пленить это грубое, холодное, скрытное сердце? её инстинктивное благородство, самое величие её красоты страшили его. Люди подобного рода в состоянии полюбить какое нибудь робкое создание, способное покоряться необузданной воле, но они не смеюге поднять свои взоры на красоту, где столько величия и могущества. Они могут смотреть в землю, но отнюдь не к небу. Впрочем, с одной стороны, Рандаль не мог отказаться вполне от шанса приобресть богатство, которое осуществило бы его самые блестящие мечты, отказаться, по поводу слухов и уверений д'Эстренджа, которые, своим правдоподобием, сильно смущали его; с другой стороны, еслиб он принужден был совершенно удалить от себя идею о подобном союзе, то хотя он и не видел низкого вероломства, помогая намерениям Пешьера, но все же, если женитьба Франка на Беатриче должна непременно зависеть от получения её братом сведений об убежище Виоланты и в то же время должна споспешествовать исполнению видов Рандаля, – этот поступок казался ему весьма черным. Рандаль вздохнул тяжело. Его вздох обнаружил, до какой степени были слабы в Рандале правила чести и добродетели против искушений алчности и честолюбия. Во всяком случае, Рандаль не хотел прерывать близких сношений с итальянцем: он видел в них некоторую частицу того знания, которое имело одинаковое значение с силой.

В то время, как молодой человек, размышляя таким образом, мчался по дороге в Норвуд, Риккабокка и его Джемима сидели в гостиной и рассуждали о чем-то весьма серьёзно. Еслибы в этот момент, вы могли взглянуть на них, то вами в равной степени овладели бы удивление и любопытство. Риккабокка очевидно был сильно взволнован, но взволнован чувствами, ему незнакомыми. В его глазах выступили слезы, а на устах играла улыбка, но ни под каким видом не циническая и не сардоническая. Джемима сидела, склонив голову на плечо Риккабокка; её рука лежала в его руке, и, по выражению её лица, вы догадались бы, что Риккабокка сказал ей весьма лестный комплимент, в котором обнаруживалось гораздо более искренности и теплого чувства, чем в тех комплиментах, которыми характеризовалась его всегдашняя холодная и притворная учтивость. Но вдруг вошел в гостиную Джакеймо, и Джемима, с врожденной скромностью англичанки, торопливо отодвинулась от Риккабокка.

– Padrone, сказал Джакомо, который в свою очередь был слишком скромен, чтоб выразить удивление при виде столь необыкновенной супружеской нежности: – Padrone, к нам едет молодой англичанин, и я надеюсь, что вы не забудете тревожного известия, которое я сообщил вам сегодня по утру.

– Да, да! сказал Риккабокка, и лицо его помрачилось.

– О, если бы синьорина была замужем!

– Об этом я сам думаю; это моя постоянная мысль! воскликнул Риккабокка. – И ты уверен, что молодой англичанин любит ее?

– Помилуйте! кого же он стал бы любить? спросил Джакомо, с величайшим простодушием.

– Совершенная правда; и в самом деле, кого? сказал Риккабокка. – Джемима, я не в силах переносить далее тех опасений и страданий, которые ежеминутно испытываю насчет нашей дочери. Я сам чистосердечно откроюсь Рандалю Лесли. При настоящем положении наших семейных обстоятельств, Джемима, это уже не будет более служить серьёзным препятствием к моему возвращению в Италию.

Джемима слегка улыбнулась и прошептала что-то Риккабокка.

– Какие пустяки, anima mia! Я знаю, что это будет, – тут нечего и сомневаться. Вероятия тут, судя по самым верным исчислениям, как девять к четырем. Я непременно переговорю с мистером Рандалем. Он очень молод, слишком робок, чтоб начать самому говорить об этом щекотливом предмете.

– Конечно, синьор, ваша правда, заметил Джакомо: – при такой любви осмелится ли он говорить.

Вместо ответа Джемима покачала головой.

– Ради Бога, не бойся, мой друг, сказал Риккабокка, заметив этот жест. – Я сделаю ему маленькое испытание. Если он рассчитывает на деньги, я увижу это из первых его слов. Согласись, душа моя, что человеческая натура знакома мне очень хорошо…. Кстати, Джакомо: подай мне моего Макиавелли вот так. Ты можешь итги теперь; мне нужно подумать и приготовиться.

Джакомо с сладенькой улыбкой провел приехавшего Рандаля в гостиную. Рандаль застал Риккабокка одного, углубленного перед камином в огромный фолиант Макиавелли, лежавший перед ним на столе.

Итальянец, по обыкновению, встретил его с радушием; но, против обыкновения, в его обращении заметно было серьёзное достоинство и задумчивый вид, которые тем более казались в нем поддельными, что Риккабокка редко принимал их на себя. После обыкновенных приветствий, Рандаль заметил, что Франк Гэзельден сообщил ему о любопытстве, которое внезапный отъезд Риккабокка возбудил в поместье сквайра, и в заключение спросил, оставил ли доктор какие нибудь приказания касательно доставки к нему писем, которые во время отсутствия его будут присланы на его имя в казино.

– Касательно писем? сказал Риккабокка, весьма простосердечно:– я вовсе не получаю их или, по крайней мере, получаю их так редко, что не подумал даже обратить внимание на это обстоятельство. Если в казино и явятся письма на мое имя, то они могут дождаться там моего возвращения.

– В таком случае, с вашей стороны сделано все благоразумно: теперь решительно нет никакой возможности открыть место вашего убежища.

– Я полагаю, что нет.

Удовлетворив свое любопытство с этой стороны и зная, что чтение газет не было в привычках Риккабокка, – чтение, по которому он мог бы узнать о прибытии л'Эстренджа в Лондон, Рандаль приступил, и, по видимому, с особенным участием, к осведомлением о здоровье Виоланты, выразил надежды, что оно не страдает от новой затворнической жизни, и проч. Риккабокка с особенным вниманием наблюдал за гостем своим во время его расспросов, потом быстро встал со стула, и в это время старание его выказать свое достоинство становилось еще заметнее, еще сильнее бросалось в глаза.

– Молодой друг мой, сказал он: – выслушайте меня внимательно и отвечайте мне чистосердечно. Я знаю человеческую натуру….

И в этот момент по лицу итальянского мудреца пробежала легкая улыбка самодовольствия, и взоры его обратились к фолианту Макиавелли.

– Я знаю человеческую натуру; по крайней мере я изучал ее, снова начал Риккабокка, с большею горячностью, но в то же время с заметно меньшею самоуверенностью: – и я уверен, что когда человек совершенно чуждый мне принимает такое участие в моих делах, – участие, которое стоит ему такого множества хлопот, – участие (продолжал мудрец, положив руку на плечо Рандаля), которое едва ли не выше сыновнего, этот человек непременно должен находиться под влиянием какой нибудь сильной побудительной к тому причины.

– Помилуйте, сэр! вскричал Рандаль; его лицо сделалось еще бледнее, и голос дрожал.

Риккабокка осматривал Рандаля с чувством отеческой нежности и в то же время делал соображения, каким бы образом вернее достичь цели своего красноречивого вступления.

– На вашем месте, при ваших обстоятельствах, какая же может быть побудительная причина, что может управлять вашими чувствами? Ужь, вероятно, не политика: я полагаю, что в этом отношении вы разделяете мнения вашего правительства, а эти мнения, откровенно вам скажу, не согласуются с моими. Надеюсь также, что участие ваше не проистекает из денежных рассчетов или честолюбивых видов, потому что каким образом подобные рассчеты могут привлечь вас на сторону раззоренного Риккабокка? После этого что же я должен подумать? Только одно – что вы находитесь под влиянием чувства, которое в ваши лета всегда бывает самое естественное и самое сильное. Я не намерен упрекать вас. Сам Макиавелли допускает, что это чувство имело сильное влияние над самыми высокими умами и служило поводом к разрушению самых прочных государств. Короче сказать, молодой человек, вы влюблены, и влюблены в мою дочь Виоланту.

Рандаль до такой степени был поражен этим открытым и внезапным нападением на его замаскированные батареи, что не думал даже защищаться. Голова его склонилась на грудь, и он оставался безмолвным.

– Нет никакого сомнения, продолжал проницательный знаток человеческой натуры: – что вы удерживались похвальною и благородною скромностью, которая характеризует ваш счастливый возраст, – удерживались от откровенного признания передо мной в делах своего сердца. Вы могли предполагать, что, гордясь положением, которое я некогда занимал в обществе, или, не теряя надежды на возвращение этого положения, я мог бы быть чересчур самолюбив в брачных видах для Виоланты, или что вы, предвидя возвращение мне моих богатств и почестей, могли бы показаться в глазах других людей человеком, управляемым чувствами, которые ни под каким видом не согласовались бы с чувством любви, – и потому, любезный и дорогой мой друг, я решился отступить от принятого обыкновения в Англии и поступить так, как поступают в моем отечестве. У нас жених редко делает предложение, пока не уверится в согласии родителей. Я должен сказать только одно – если я не ошибаюсь и если вы любите мою дочь, то главное мое желание, главная цель моя в жизни заключается в том чтоб видеть ее счастливою и безопасною…. вы понимаете меня?

Не отрадно ли, не утешительно ли для нас, обыкновенных смертных, не выказывающих особенных претензий на высокий ум и дарование, видеть непростительные ошибки обоих этих, весьма проницательных, дальновидных особ, и именно доктора Риккабокка, ценящего себя так высоко, за свое глубокое знание человеческого сердца, и Рандаля Лесли, сделавшего привычку углубляться в самые сокровенные мысли и действия других людей, для того, чтоб извлекать оттуда знание, которое есть сила! Итальянской мудрец, судя не только по чувствам, волновавшим его душу в период юности, но и по влиянию, какое производит на молодого человека господствующая страсть, приписывал Рандалю чувства, совершенно чуждые натуре этого человека, – между тем как Рандаль Лесли, судя также по своему собственному сердцу и по общим законам, которые принимаются к руководство при своих поступках людьми более зрелого возраста, и, наконец, по обширной мудрости ученика Макиавелли, – в один момент решил, что Риккабокка рассчитывал на его молодость и неопытность и намеревался самым низким образом обмануть его.

«Бедный юноша! – подумал Риккабокка. – До какой степени не приготовлен он к счастью, которым я дарю его!»

«Хитрый, старый езуит! – подумал Рандаль. – Вероятно, он узнал, что ему не предстоит никакой возможности возвратиться в отечество, и потому хочет навязать мне руку девчонки, за которой нет шиллинга приданого! Какая же может быть тут еще другая побудительная причина! Еслиб его дочь имела хотя самую слабую надежду сделаться богатейшей наследницей в Италии, неужли бы он вздумал предложить ее мне в замужство, и предложить так прямо, с таким простосердечием? Дело само собою разъясняется.»

Под влиянием сильного негодования при одной мысли о ловушке, которую хотели поставить для него, Рандаль уже намеревался отстранить от себя бескорыстную и даже нелепую преданность, в которой обвиняли его, но ему вдруг пришло в голову, что, сделав это, он смертельно оскорбил бы итальянца. Рандаль знал, что хитрец никогда не прощает тем, которые не поддаются его хитростям, – и, кроме того, для соблюдения своих интересов, он считал необходимым сохранить дружеские отношения к Риккабокка. Вследствие этого, подавив порыв своего гнева, он воскликнул:

– Великодушнейший человек! простите меня, если я так долго не мог выразить вам восторга моего и моей благодарности; но я не могу…. нет, не могу!.. по крайней мере до тех пор, пока ваши виды остаются еще в такой неизвестности не могу воспользоваться вашим беспредельным великодушием. Ваше редкое поведение может только удвоить мою скромность: если вам возвратят все ваши обширные владения (и, конечно, возвратят, – я твердо надеюсь на это и убежден в том), тогда вы, конечно, стали бы стараться составить своей дочери гораздо лучшую партию. Еслиб надежды ваши не осуществились – о, это совсем другое дело! Но даже и тогда – какое положение в обществе, какое богатство мог бы я предложить вашей дочери, – положение и богатство, которые были бы вполне достойны её?

– Вы хорошего происхождения; а все джентльмены равны. Вы еще молоды, прекрасно образованы, имеете талант, обширные и сильные связи; а это в своем роде богатство в вашем счастливом отечестве. Короче сказать, если вы намерены жениться по любви, я не стану вам препятствовать, – напротив того, останусь как нельзя более доволен; если же нет, скажите мне откровенно. Что касается возвращения моих имений, едва ли могу рассчитывать на это, пока живет мой враг. Даже и в этом случае есть одно обстоятельство, известное одному только мне (прибавил Риккабокка с странной улыбкой, которая показалась Рандалю необыкновенно лукавой и злобной), – обстоятельство; которое легко может устранить все препятствия. Но между тем не считайте меня безумно великодушным – не цените низко удовольствия, которое я должен испытывать, зная, что Виоланта находится вне всякой опасности от низких умыслов Пешьера, – вне всякой опасности и на всю свою жизнь под защитою мужа. Я скажу вам одну итальянскую пословицу; она заключает в себе истину, полную мудрости и ужаса:

«Hai cinquanta Amici?non basta.– Hai un Nemico? è troppo» (*)

(*) Имеешь ты пятьдесят друзей? этого мало. – Имеешь ты одного врага? этого слишком много.

– Какое же это обстоятельство? спросил Рандаль, не обращая внимания на заключение слов Риккабокка и вовсе не слушая пословицы, которую ученик Макиавелли произнес самым выразительным и трагическим тоном. – Какое же это обстоятельство? Мой добрый друг, говорите яснее. Что у вас случилось?

Риккабокка молчал.

– Неужели это обстоятельство и заставляет вас выдать дочь свою за меня?

Риккабокка утвердительно кивнул голой и тихо засмеялся.

«Это хохот демона! – подумал Рандаль. – Обстоятельство это такое, по которому она не должна, не заслуживает выйти замуж. Он изменяет самому себе. Это всегда бывает с хитрецами.»

– Простите меня, если я не отвечаю на ваш вопрос, сказал наконец итальянец. Впоследствии вы все узнаете; но в настоящее время это семейная тайна. А теперь я должен обратиться к другому и более тревожному предмету нашей откровенной беседы.

При этом лицо Риккабокка изменилось и приняло выражение исступленного гнева, смешанного со страхом.

– Нужно вам сказать, продолжал он, понизив голос: – Джакомо недавно заметил незнакомого человека, который бродит около нашего дома и заглядывает в окна. Он нисколько не сомневается, да и я в свою очередь, что это какой нибудь шпион, подосланный Пешьерой.

– Не может быть! каким образом он мог узнать об этом доме?

– Не знаю; но кому другому есть дело до нашего дома? Незнакомец держался в некотором отдалении, так что Джакомо не мог рассмотреть его лица.

– Вероятно, это какой нибудь праздношатающийся…. Так в этом и заключаются все ваши опасения?

– Нет: старуху, которая служит нам, спрашивали в лавке, не итальянцы ли мы.

– И она отвечала?

– Нет, – но сказала, что мы держим иностранного лакея, Джакомо.

– Вот на это мне следует обратить внимание. Поверьте, что если Пешьера открыл ваше убежище, я узнаю об этом. Мало того я потороплюсь оставить вас, чтобы начать осведомления.

– Не смею удерживать вас. Но могу ли я надеяться, что вы в одинаковой степени разделяете с нами наши опасения?

– О, конечно; но…. но ваша дочь! могу ли я подумать, что такое прекрасное, несравненное создание утвердит надежду, которую вы подаете мне?

– Дочь итальянца свыклась уже с мыслью, что отец её имеет полное право располагать её рукой.

– Но сердцем?

– Cospetto! сказал итальянец, не отступая от своих строптивых понятий о прекрасном поле: – сердце девушки похоже на обитель: чем святее эта обитель, тем доступнее вход в нее.

Едва только Рандаль вышел из дому Риккабокка, как мистрисс Риккабокка., с таким тревожным беспокойством размышлявшая о всем, что касалось Виоланты, присоединилась к мужу.

– Мне очень нравится этот молодой человек, сказал мудрец: – очень нравится. Благодаря моим сведениям о человеческой натуре, я нашел его точь-в-точь таким, каким ожидал найти. Как любовь обыкновенно идет рука об руку с юностью, так скромность бывает безотлучной спутницей таланта. Он молод, ergo он любит; он имеет талант, ergo он скромен, – скромен и умен.

– И ты полагаешь, что его любовь нисколько не возбуждается его интересами?

– Совершенно напротив! и, чтоб вернее узнать его, я не сказал ни слова касательно мирских выгод, которые, в каком либо случае, могли бы достаться ему от женитьбы на моей дочери. В каком бы ни было случае, если я возвращусь в отечество, то все богатство будет её: а если нет, то я надеюсь (сказал Риккабокка, выражая на лице своем величие и гордость), я уверен в достоинстве и благородстве души моей дочери точно так же, как и в моем собственном. И не стану упрашивать жениться на ней, чтоб повредить этой женитьбой зятю в отношении к его существенным выгодам.

– Я не совсем понимаю тебя, Альфонсо. Конечно, твоя жизнь застрахована на приданое Виоланты; но….

– Pazzie – вздор! сказал Риккабокка с неудовольствием: – её приданое ровно ничего не значит для молодого человека с происхождением Рандаля и его видами на будущность. Я вовсе не думал об этом. Вот в чем дело выслушай меня: я никогда не решался извлекать какие нибудь выгоды из моей дружбы с лордом л'Эстренджем: мне было совестно; но эта совестливость не должна существовать, когда дело коснется моего зятя. Этот благородный друг имеет не только высокий титул, но и сильное влияние на сильных людей, влияние на людей государственных, влияние на патрона Рандаля, который, между нами будь сказано, по видимому, не хочет выдвинуть молодого человека так, как он мог бы: я вывожу это заключение из слов самого Рандаля. Прежде решительного приступа к этому делу я напишу к л'Эстренджу и скажу ему просто: я никогда не просил вас вывести меня из бедности, но прошу вас спасти дочь мою от унижения её достоинства. Я не могу ей дать приданого. Может ли её муж быть обязанным моему другу, который предоставит ему благородную карьеру? может ли он открыть карьеру для его энергии и талантов? А это для человека с честолюбием более всякого приданого.

– Альфонсо! как тщетно стараешься ты скрыть свое высокое звание! вскричала Джемима с энтузиазмом: – когда страсти твои взволнуются, оно проглядывает во всех твоих словах!

По видимому, итальянцу нисколько не польстила эта похвала.

– Ну, так и есть, сказал он:– ты опять с своим званием.

Но Джемима говорила правду. Едва только Риккабокка забывал несносного Макиавелли и предавался влечению своего сердца, в нем проявлялось что-то особенно-величественное, чуждое человеку обыкновенному.

Следующий час Риккабокка провел в размышлениях о том, что бы сделать лучшего для Рандаля, а также старался придумать приятные сюрпризы для своего нареченного зятя. – Между тем как Рандаль в то же самое время напрягал все свои умственные способности, каким бы образом лучше обмануть ожидания своего нареченного тестя.

Окончив предначертание планов, Риккабокка закрыл своего Макиавелли, выбрал несколько томов Бюффона о человеке, и различных других психологических сочинений, которые вскоре поглотили все его внимание. Почему Риккабокка избрал предметом своих занятий именно эти сочинения? Ясно, что это какая-то тайна, известная его жене; но, может быть, он не замедлит признаться нам в ней. Джемима хранила одну тайну, а это уже весьма основательная причина, по которой Риккабокка не захотел бы долго оставлять ее в неведении касательно другой.

 

Глава LXXXIX

Рандаль Лесли воротился домой для того только, чтобы переодеться и отправиться на званый поздний обед в доме барона Леви.

Образ жизни барона был такого рода, который особенно нравился как самым замечательнейшим дэнди того времени, так и самым отъявленным выскочкам. Надобно заметить здесь, что под словом выскочка мы разумеем человека, который всеми силами старается приблизиться (мы принимаем в соображение одни только наружные его признаки) к неподдельному дэнди. Наш выскочка тот, который соблюдает удивительную безошибочность в покрое своего платья, точность в отделке своего экипажа и малейшие подробности в убранстве своих комнат. Среднее лицо между выскочкой и дэнди – лицо, которое знает заранее последствия своего образа жизни и имеет в виду что нибудь солидное, на что, в случае нужды, мог бы опереться, слишком медленно предается причудливым требованиям моды и остается совершенно невнимательным ко всем тем утонченностям, которые не прибавят к его родословной лишнего предка, не прибавят лишней тысячи фунтов стерлингов к капиталу в руках его банкира. Барон Леви не принадлежал к числу этих выскочек: в его доме, в его обеде, решительно во всем окружавшем его проглядывал изящный вкус. Еслиб он был колонновожатым всех лондонских дэнди, вы непременно воскликнули бы: «Какой утонченный вкус у этого человека!» Но ужь такова натура человека, что дэнди, обедавшие с ним, говорили друг другу: «Он хочет подражать Д….! Куда ему!» А между тем барон Леви, обнаруживая свое богатство, не обнаруживал ни малейшей с чем нибудь несообразности. Мебель в комнатах на вид была довольно простая, но ценная по своему роскошному комфорту. Убранство и китайский форфор, расставленный на видных и выгодных местах, отличались редкостью и драгоценностью. За обедом серебро на столе не допускалось. В этом отношении у него было принято русское обыкновение, в ту пору встречавшееся в редких домах, а в настоящее время сделавшееся господствующим. Плоды и цветы расставлены были в драгоценных вазах старинного севрского фарфора; повсюду блестел богемский хрусталь. Лакеям не позволялось прислуживать в ливреях: позади каждого гостя стоял джентльмен, одетый точно так же, как и гость – в таких же точно белых как снег батистовых сорочках и в черном фраке, – так что гость и лакей казались стереотипными оттисками с одной и той же доски.

Кушанья были приготовлены изящно; вино досталось барону из погребов покойных епископов и посланников. Общество было избранное и не превосходило осьми человек. Четверо были старшие сыновья перов; один замечательнейший каламбурист, которого не иначе возможно было заманить к себе в дом, как пригласив его за месяц ранее; шестой, к особенному удивлению Рандаля, был мистер Ричард Эвенель; наконец, сам Рандаль и барон дополняли собою общество.

Старшие сыновья узнали друг друга и выразили это многозначительной улыбкой; самый младший из них, появившийся в Лондоне еще в первый раз, позволил себе покраснеть и казаться застенчивым. Прочие уже давно свыклись с лондонским светом: они соединенно и с удивлением делами наблюдения над Рандалем и Эвенелем. Рандаль был лично известен им: он слыл между ними за степенного, умного, много обещающего молодого человека, скорее бережливого, чем расточительного, и никогда еще не попадавшего в просак. Но каким ветром занесло его сюда? Мистер Эвенель еще более помрачал их соображения и догадки. Мужчина среднего роста, – по слухам, очень деловой человек, которого они замечали где-то на улице (да и нельзя было не заметить такого выразительного лица и такой фигуры), видали его в парке, иногда в Опере, но ни разу еще взоры их не останавливались на нем в клубе или в кругу «их общества», – мужчина, которого жена составляет в своем доме ужасные третье-класные вечера, описание которых, вместе с именным списком посетителей этих вечеров, занимает в газете Morning Post более полу-столбца, где несколько имен, давно уже утративших громкое свое значение, два-три иноземных титула делали мрак темных имен вдвое мрачнее. Почему барон Леви пригласил к себе этого человека вместе с ними? Это была задача, для разрешения которой пущены были в дело все умственные способности. Остроумец, сын незначительного негоцианта принятого, впрочем, в лучших обществах, позволял себе в этом отношении гораздо более свободы в сравнении с другими. Он весьма нескромно разрешал загадку.

– Поверь, шептал он Спендквикку: – поверь, что этот человек никто другой, как Неизвестная Особа в газете Times, под фирмою Икс-Игрека, которая предлагает в ссуду какую угодно сумму денег, от десяти фунтов стерлингов до полу-миллиона? В кармане у этого человека все твои векселя. Леви только гоняется за ним как шакал.

– Клянусь честью, сказал Спендквикк, сильно встревоженный:– если ты говоришь правду, так с этим человеком следует обращаться поучтивее.

– Тебе, конечно. Но я никогда еще не оттискивал икса, который бы доставил мне существенную пользу, и потому я столько же намерен оказывать уважения эгому иксу, как и всякой другой неизвестной величине.

Вместе с тем, как разливалось вино, гости становились веселее, любезнее, откровеннее. Леви был действительно человек весьма занимательный: как по пальцам умел он перечесть все городские сплетни и, ко всему этому, обладал тем неподражаемым искусством сказать колкое словцо об отсутствующих, которое приводило в восторг присутствующих. Постепенно развертывался и мистер Ричард Эвенель, и в то время, как шепот, что он был алгебраическая неизвестная величина, пролетев вокруг стола, коснулся его слуха, Ричард внял ему с глубоким уважением; а этого уже довольно было, чтобы вдруг и весьма значительно возвысит его во мнении других. Мало того: когда остроумный собеседник вздумал было явно подтрунить, Ричард так хладнокровно, и даже несколько грубо, принял выходку, что лорд Спендквикк и другие джентльмены, имевшие совершенно одинаковое положение в вексельном мире, нашли возражение полным юмора, обратили весь смех на остряка и принудили его молчать в течение вечера – обстоятельство, по которому течение беседы сделалось еще свободнее и откровеннее. После обеда разговор незаметным образом перешел на политику: времена были такие, что о политике рассуждали повсюду.

Рандаль говорил мало, но, по обыкновению, слушал внимательно. Ему страшно было убедиться, как много истины заключалось в предположении, что министерство переменится. Из уважения к нему и из деликатности, которая принадлежит исключительному классу общества, не сказано было ни слова касательно личности Эджертона. Один только Эвенель порывался произнесть несколько грубых выражений относительно этой особы, но барон немедленно останавливал его при самом начале его сентенций.

– Прошу вас, пощадите моего друга и близкого родственника Одлея, мистера Лесли, с учтивой, но вместе с тем и серьёзной улыбкой говорил барон.

– О, нет, я всегда скажу, говорил Эвенель: – я всегда скажу, что публичные люди, которым мы платим деньги, составляют в некоторой степени собственность публики… не правда ли, милорд? прибавил он обращаясь к Спендквикку.

– Само собою разумеется, отвечал Спендквикк, с необыкновенным одушевлением: – это наша собственность; иначе зачем бы мы стали платить им? Для того, чтобы принудить нас к этому, должна же быть какая нибудь весьма сильная побудительная причина. Я вообще терпеть не могу платить, а долги в особенности.

Последние слова произнесены были в сторону.

– Как бы то ни было, мистер Лесли, сказал Эвенель, переменив тон: – я не хочу оскорблять ваших чувств. Что касается чувств господина барона, они давно загрубели в нем, в различного рода испытаниях.

– Несмотря на то, сказал барон, присоединяясь к общему смеху, возбуждаемому непринужденными выражениями предполагаемого Икса:– несмотря на то, я все-таки скажу вам пословицу: «полюби меня, полюби мою собаку», любишь меня, люби и моего Эджертона.

Рандаль испугался. Его острый слух и тонкая проницательность улавливали что-то лукавое и враждебное в тоне, которым Леви произнес это равносильное сравнение, и его взор обратился к барону. Барон наклонил лицо свое и находился в невозмутимом расположении духа.

Но вот гости встали из за стола. Четыре молодых нобльмена были приглашены куда-то, и потому условились откланяться хозяину дома, не входя в гостиную. Как монады – говорит теория Гёте – по сходству своему, имеют непреодолимое влечение друг к другу, так и эти беспечные дети удовольствия, встав из за обеда, по общему влечению, приблизились друг к другу и сгруппировались подле камина. Рандаль задумчиво стал поодаль от них. Остроумный молодой человек сквозь лорнетку рассматривал картины. Мистер Эвенель отвел барона к буфету и шепотом заговорил с ним о чем-то серьёзном. Эгог разговор не скрылся от внимания молодых джентльменов, собравшихся вокруг камина: они взглянули друг на друга.

– Вероятно, они говорят о процентах по поводу возобновления наших векселей, сказал один из них, sotta voce.

– Икс, как кажется, хороший малый, сказал другой.

– Он, кажется, богат, зато и не лезет в карман за словами, заметил третий.

– Выражается без принуждения, как и вообще все богачи.

– Праведное небо! воскликнул Спендквикк, который внимательно следил за каждым движением Эвенеля. – Взгляните, взгляните: Икс вынимает свой бумажник. Он идет сюда. Поверьте, что наши векселя в его руках. Срок моему векселю завтра.

– И моему тоже, сказал другой, в сильном смущении. – Помилуйте, это ни на что не похоже!

Между тем Эвенель, оставив барона, который, по видимому, старался удержать его и, не успев в этом, отвернулся в сторону, как будто для того, чтобы не видеть движений Ричарда – обстоятельство, неизбегнувшее внимания группы и еще более подтверждавшее все их подозрения и опасения, – мистер Эвенель, говорю я, с серьёзным, задумчивым видом и медленным шагом, приблизился к группе. Грудь лорда Спендквикка и сочувствующих ему друзей сильно волновалась. С бумажником в руке, содержание которого грозило чем-то необыкновенно страшным, шаг за шагом подходил Дикк Эвенель к камину. Группа стояла безмолвно, под влиянием непреодолимого ужаса.

– Гм! произнес Эвенель, чтобы очистить голос.

– Куда как мне не нравится это «гм»! едва слышным голосом произнес Спендквикк.

– Мне очень лестно, джентльмены, познакомиться с вами, сказал Дикк, учтиво кланяясь.

Джентльмены, к которым относились эти слова, в свою очередь, низко поклонились.

– Мой друг барон полагал, что теперь неудобно….

Эвенель остановился. В этот момент вы одним перышком могли бы сбить с ног этих джентльменов.

– Впрочем, снова начал Эвенель, не коичив прежней своей мысли: – я поставил себе за правило в жизни никогда не терять возможности пользоваться хорошим случаем, – короче сказать, я намерен воспользоваться настоящей минутой. И, прибавил он с улыбкой, которая оледеняла кровь в жилах Спендквикка: – это правило сделало из меня самого радушного человека! Поэтому, джентльмены, позвольте мне представить вам каждому по одному из этих…

Руки джентльменов спрятались назад, как вдруг, к невыразимому восторгу, Дик заключил свою речь следующими словами:

– Извольте видеть, это маленький soirée dansante.

И вместе с этим он протянул четыре пригласительные карточки.

– С величайшим удовольствием! воскликнул Спендквикк. – Я вообще небольшой охотник до танцев; но, чтоб сделать удовольствие Иксу…. то есть я хочу сказать, чтоб короче познакомиться с вами, сэр, я готов танцовать на канате!

Энтузиазм Спендквикка возбудил сильный смех, который кончился принятием карточек и пожатием рук с Эвеыелем.

– Вы, сколько я мог судить, непохожи на танцора, сказал Эвенель, обращаясь к остроумному молодому человеку, который был несколько тучен и имел расположение к подагре, как и вообще все остроумные люди, которые в течение недели проводят пять дней на званых обедах: – вместо танцев мы превосходно с вами поужинаем.

Молодой человек, оскорбленный грубым возражением Эвенеля во время обеда, пренебрег этим предложением и отвечал весьма сухо, что «каждый час его времени имеет уже давно свое назначение». Сделав принужденный поклон барону, он удалился. Прочие гости, в самом приятном расположении духа, поспешили сесть в свои кабриолеты, Лесли вышел вслед за ними; но в приемной барон остановил его.

– Останьтесь здесь, мистер Лесли, сказал он: – мне нужно поговорить с вами.

Барон пошел в гостиную; мистер Лесли последовал за ним.

– Не правда ли, приятные молодые люди, сказал Леви, с едва заметной улыбкой, опустившись в покойное кресло и поправляя огонь в камине: – и вовсе не горды; одно только жаль, что чересчур много обязаны мне. Да, мистер Лесли, они должны мне очень, очень много. А propos: я имел весьца длинный разговор с Франком Гэзельденом. Кажется, что я могу поправить его дела. По наведенным справкам, оказывается, что вы были совершенно правы: казино действительно записано на Франка. Это его наследственное именье. Он может распоряжаться правом на наследство, как ему угодно. Так что в наших условиях никакого не может встретиться затруднения.

– Однако, я сказал вам, что Франк совестится делать займы, рассчитывая на смерть своего отца.

– Ах, да! действительно вы говорили. Сыновняя любовь! А я, признаюсь, в серьёзных делах никогда не принимаю в рассчет этого обстоятельства. Знаете ли, что подобная совестливость хотя и в высшей степени приносит честь человеческой натуре, но совершенно исчезает, лишь только откроется перспектива долговой тюрьмы. К тому же, как вы сами весьма основательно заметили, наш умный молодой друг влюблен в маркизу ди-Негра.

– Разве он говорил вам об этом?

– Нет, он не говорил; но мне сказала сама маркиза.

– А вы знакомы с ней?

– Я знакомь с весьма многими особами в самом высшем кругу общества, – особами, которые от времени до времени нуждаются в друге, который мог бы привести в порядок их запутанные дела. Собрав достоверные сведения касательно гэзельденской вотчины (извините мое благоразумие), я подделался к маркизе и скупил её векселя.

– Неужели вы это сделали?… вы удивляете меня.

– Удивление ваше исчезнет при самом легком размышлении. Впрочем, надобно сказать правду, мистер Лесли, вы еще новичек в свете. Мимоходом сказать, я виделся с Пешьером….

– Вероятно, по поводу долгов его сестрицы?

– Частью. А признаюсь вам, кроме Пешьера, я еще не видал человека с такими высокими понятиями о чести.

Зная привычку барона Леви выхвалять людей за качества, которых, судя по замечаниям даже самых непроницательных, в них никогда не существовало, Рандаль только улыбнулся при этой похвале и ждал, когда барон заговорит. Но барон минуты на две с задумчивым видом соблюдал безмолвие и потом совершенно переменил предмет разговора.

– Мне кажется, что ваш батюшка имеет поместье в……шэйре, и вы, вероятно, не откажетесь сообщить мне небольшие сведения о поместьях мистера Торнгилля, которые, судя по документам, принадлежали некогда вашей фамилии; а именно – и барон раскрыл перед собой изящно отделанную памятную книжку – а именно: усадьбы Руд и Долмонсберри, с различными фермами. Мистер Торнгилль намерен продать их, как только сыну его исполнится совершеннолетие. Не забудьте, Торнгилль мой старинный клиент. Он уже обращался ко мне по этому предмету. Как вы думаете, мистер Лесли, могут ли эти поместья принести хоть какую нибудь пользу?

Рандаль слушал барона с пылающим лицом и сильно бьющимся сердцем. Мы уже видели, что если и входили в рассчеты Рандаля какие либо честолюбивые замыслы, в которых и не было ничего исключительно великодушного и героического, но все же они обнаруживали некоторого рода симпатичность, свойственную душе, незараженной еще пороками; в этих замыслах проглядывала надежда на восстановление приведенных в упадок имений его старинного дома и на приобретение давно отделенных земель, окружавших унылый и ветхий его родительский кров. И теперь, когда он услышал, что все эти земли должны были попасть в неумолимые когти Леви, в его глазах выступили слезы досады.

– Торнгилль, продолжал Леви, наблюдая выражение лица молодого человека: – Торнгилль говорит, что эта часть его имения, то есть земля, принадлежавшая некогда фамилии Лесли, приносит до 2,000 фунгов годового дохода, и что этот доход легко можно увеличить. Он хочет взять за нее 50,000: 20,000 наличными, а остальные 30,000 оставляет на именьи по четыре процента. Кажется, это славная покупка. Что вы скажете на это?

– Не спрашивайте меня, отвечал Лесли: – я надеялся, что современем сам перекуплю это именье.

– Неужели? Конечно, это придало бы вам еще более весу в общественном мнении, – не потому, что вы купили бы богатое именье, но потому, что это именье сообщило бы вам наследственные права. И если вы только думаете купить его, поверьте мне, я не стану мешать вам.

– Каким же образом могу я думать об этом?

– Мне кажется, вы сами сказали, что намеревались купить его.

– Да. Когда я полагал, что эти земли не могут быть проданы ранее совершеннолетия сына Торнгилля; я полагал, что они входили в состав определенного наследства.

– Да. Торнгилль и сам точно также полагал; но когда я рассмотрел документы, то увидел, что он очень ошибался. Эти земли не включены в завещание старика Джэспера Торнгилля. Мистер Торнгилль хочет покончить дела разом, и чем скорее явится покупатель, тем выгоднее будет сделка. Какой-то сэр Джон Спратт хотел уже и деньги дать, но приобретение этих земель придало бы Спратту весу в графстве гораздо больше, чем Торнгиллю. Поэтому-то мой клиент готов уступить несколько тысячь человеку, который ни под каким видом не сделается его соперником. Равновесие власти между помещиками соблюдается точно так же, как и между народами.

Рандаль молчал.

– Однако, кажется, я огорчаю вас, сказал Леви, необыкновенно ласковым тоном. – Хотя мои приятные гости и называют меня выскочкой, однако, я очень хорошо понимаю и умею ценить ваши чувства, весьма естественные в джентльмене старинного происхождения. Выскочка! Да! Не странно ли, Лесли, что никакое богатство, никакая известность в модном свете не в состоянии изгладить этого злого навета. Они называют меня выскочкой – и в то же время занимают у меня деньги. Они называют нашего остроумного друга тоже выскочкой, а между тем переносят все его оскорбительные остроты. Им нужно бы узнать его происхождение, – по крайней мере для того только, чтоб не приглашать его к обеду. Они называют выскочкой лучшего оратора в нашем Парламенте, а сами, рано или поздно, но непременно будут умолять его принять на себя сан первого министра. Какой скучный этот свет! Неудивительно, что всем выскочкам так и хочется перескочить через него. Впрочем, сказал Леви, откидываясь к спинке кресла: – посмотрим, что будет дальше, как-то будут смотреть на этих выскочек при новом порядке вещей. Ваше счастье, Лесли, что вы не поступили в Парламент при нынешнем правительстве: в политическом отношении это было бы для вас гибелью на всю жизнь.

– Вы думаете, значит, что нынешнее министерство непременно уступит место другому?

– Конечно; и, что еще более, я думаю, что нынешнее министерство, оставаясь при прежних правилах и мнениях, никогда не будет призвано назад. Вы, молодой человек, имеете способности и душу, происхождение ваше говорит в вашу пользу: послушайтесь меня, будьте поласковее с Эвенелем; при следующих выборах он очень легко доставил бы вам место в Парламенте.

– При следующих выборах! то есть спустя шесть лет! тогда как у нас в непродолжительном времени начнутся общие выборы.

– Правда; но не пройдет года, полугода, четверти года, как начнутся новые выборы.

– Почему вы так думаете?

– Лесли, мы можем положиться друг на друга, мы можем помогать друг другу; так будем же друзьями!

– Согласен от чистого сердца! Но желал бы я знать, каким образом могу я помогать вам?

– Вы уже помогли мне касательно Франка Гэзельдена и его казино. Все умные люди могут помочь мне. Итак, мы теперь друзья, и на первый раз я намерен сообщить вам тайну. Вы спрашиваете меня, почему я думаю, что выборы возобновятся в непродолжительном времени? Ответ мой будет самый откровенный. Из всех людей, занимающих в государстве высокие должности, я еще не встречал ни одного, который бы имел такую удивительную предусмотрительность, который бы так ясно видел перед собой все предметы, как Одлей Эджертон.

– Это одна из замечательных его характеристик. Нельзя сказать, чтобы он был дально-видяший, но ясно-видящий, и то на известном пространстве.

– Так точно. Следовательно, лучше его никто не знает публичного мнения, не знает приливов и отливов этого мнения.

– Согласен.

– Эджертон рассчитывает на новые выборы не далее, как через три месяца, и на этот случай я дал ему в долг значительную сумму денег.

– Вы дали ему денег в долг! Эджертон занимает у вас деньги? этот богач Одлей Эджертон!

– Богач! повторил Леви таким тоном, который невозможно описать, и при этом сделал двумя пальцами щелчок, которым выражалось его глубокое презрение.

Леви слова не сказал более. Рандаль стоял как пораженный внезапным ударом.

– Но если Эджертон действительно небогат, если он лишится места без всякой надежды снова получить его….

– Если так, то он погиб! отвечал Леви хладнокровно: – и поэтому-то, из уважения к вам и принимая участие в вашей судьбе, я должен сказать вам: не основывайте своих надежд на богатство или блестящую карьеру на Одлее Эджертоне. В настоящее время старайтесь удержать за собой ваше место, но при следующих выборах советую держаться лиц более популярных. Эвенель легко может доставить вам место в Парламенте; остальное будет зависеть от вашего счастья и вашей энергии. И за тем я не смею удерживать вас далее, сказал Леви, вставая с кресла, и вслед затем позвонил в колокольчик.

Вошел лакей.

– А что, карета моя у подъезда?

– У подъезда, барон.

– Не прикажете ли довести вас, мистер Лесли?

– Нет, благодарю вас: прогулке пешком я отдаю преимущество.

– В таком случае прощайте. Не забудьте же soirée dansante у мистрисс Эвенель.

Рандаль механически пожал протянутую ему руку и вскоре вышел на улицу.

Свежий холодный воздух оживил в нем умственные способности, которые, от зловещих слов барона, находились в совершенном бездействии. Первая мысль, которую умный молодой человек высказал самому себе, была следующая:

«Какая же могла быть у этого человека побудительная причина говорить со мной об этом?»

Вторая была:

«Эджертон погиб, раззорился! Что же я такое?»

Третья:

«И этот прекраснейший участок старинных владений фамилии Лесли! Двадцать тысяч фунтов наличными деньгами!.. Но каким образом достать такую сумму? К чему Леви нужно было говорить мне об этом?»

И наконец монолог Рандаля заключен был первой мыслью: «Но побудительная причина этого человека…. О, как бы я желал узнать эту причину!»

Между тем барон Леви сел в свою карету, – самую покойную, легкую карету, какую только вы можете вообразить, – карету холостого человека, – отделанную с таким удивительным вкусом, – карету, какой невозможно иметь женатому; барон Леви сел в нее и через несколько минут был уже в – отели и перед лицом Джулио Францини, графа ди-Пешьера.

– Mon cher, сказал барон, на самом чистом французском языке и таким тоном, который обнаруживал фамильярное обхождение с потомком князей и героев великой средневековой Италии:– mon cher, дайте мне одну из ваших чудеснейших сигар. Мне кажется, что я привел несколько в порядок ваши дела.

– Вы отыскали…

– О, нет; ведь это делается не так скоро, как вы воображаете, сказал барон, закуривая сигару. – Вы, кажется, сами сказали, что останетесь совершенно довольны, если замужство вашей сестры и ваша женитьба на богатой наследнице будут стоить вам не более двадцати тысячь фунтов.

– Да, я сказал.

– В таком случае, я не сомневаюсь устроить для вас то и другое за эту сумму, если только Рандаль действительно знает, где живет ваша невеста, и если он согласен помогать вам. Весьма многое обещает этот Рандаль Лесли, но невинен как младенец.

– Ха, ха! Невинен? Que diable?

– Невинен, как эта сигара, mon cher: крепка, это правда, но курится весьма легко. Soyez tranquille!

 

Глава XC

На поверхности каждого века часто являются предметы, которые на взгляд людей причудливого, прихотливого существования бывают весьма обыкновенны, но которые впоследствии высятся и отмечают собою весьма замечательнейшие эпохи времени. Когда мы оглянемся назад, заглянем в летопись человеческих деяний, наш взор невольным образом останавливается на писателях, как на приметных местах, на маяках в океане минувшего. Мы говорим о веке Августа, Елизаветы, Людовика XIV, Анны, как о замечательных эрах в истории мира. Почему? Потому, что писатели того времени сделали эти периоды замечательными. Промежутки между одним веком писателей и другим остаются незамеченными, как плоские равнины и пустыри неразработанной истории. Ко всему этому – странно сказать! – когда эти писатели живут между нами, они занимают очень малую часть наших мыслей и наполняют только в них пустые промежутки битюмом и туфом, из которых созидаем мы Вавилонский столп нашей жизни! Так оно есть на самом деле, так и будет, несмотря, что сообразно ли это с понятиями писателей, или нет. Жизнь уже сама по себе должна быть деятельна; а книги, хотя они и доставляют деятельность будущим поколениям, но для настоящих они служат одним только препровождением времени.

Сделав такое длинное вступление в эту главу, я вдруг оставляю Рандалей и Эджертонов, баронов Леви, Эвенелей и Пешьер, – удаляюсь от замыслов и страстей практической жизни и переношусь, вместе с читателем, в один из тех темных уголков, где мысль, в неуловимые минуты, выковывает новое звено к цепи, соединяющей века.

В небольшой комнате, одинокое окно которой обращено в очаровательный волшебный сад, описанный уже нами в одной из предыдущих глав, сидел молодой человек. Он что-то писал. Чернила еще не засохли на его рукописи; но его мысли внезапно были отвлечены от работы, и его взоры, устремленные на письмо, послужившее поводом к прерванию его занятий, сияли восторгом.

– Он приедет! восклицал молодой человек:– приедет сюда в этот дом, за который я обязан ему. Я не достоин был его дружбы. И она – грудь молодого человека сильно волновалась, но уже радость исчезла на его лице. – Странно, очень странно; но я чувствую печаль при одной мысли, что снова увижусь с ней. Увижусь с ней…. о, нет!.. с моей неоцененной, доставлявшей мне отраду, Гэлен, с моим гением-хранителем, с моей маленькой музой! Нет, ее я не увижу никогда! Взрослая девица – это уже не моя Гэлен. Но все-же (продолжал он, после минутного молчания), если она читала страницы, на которые мысли изливались и дрожали, при мерцающем свете отдаленной звезды, еслиб она видела, как верно сохраняется её милый образ в моем сердце, и понимала, что я не изобретал, как другие полагают, но только вспоминал, – о, неужели она тогда не могла бы хотя на момент еще раз быть моей Гэлен? Еще раз, в душе и в мечтах, постоять на опустелом мосту, рука в руку, с чувством одиночества, – постоять так, как мы стояли в дни столь грустные, печальные, но в моих воспоминаниях столь пленительно-отрадные!.. Гэлен в Англии!.. нет, это мечта!

Он встал и без всякой цели подошел к окну. Фонтан весело играл перед его взорами, и пернатые в птичнике громко распевали.

– И в этом доме я видел ее в последний раз! произнес молодой человек. – И вон там, где фонтан так игриво бросает кверху серебристую струю, – там её и вместе с тем… Мой благодетель сказал мне, что я должен лишиться ее и, в замен, приобресть славу…. Увы!

В это время в комнату вошла женщина, которой одежда, несоответствовавшая её наружности, при всем приличии, была очень проста. Увидев, что молодой человек задумчиво стоял у окна, она остановилась. Она привыкла к его образу жизни, знала все его привычки и с той поры, как он сделал замечательный успех в жизни, научилась уважать их. Так и теперь: она не хотела нарушить его задумчивость, но тихо начала прибирать комнату, стирая пыль, углом своего передника, с различных предметов, составлявших украшение комнаты, перестанавливая стулья на более приличные места, но не касаясь ни одной бумаги на столе. Добродетельная, редкая женщина!

Молодой человек отвернулся от окна с глубоким и вместе с тем печальным вздохом.

– С добрым утром, добрая матушка! Вы очень кстати приводите в порядок мою комнату. Я получил приятные новости: я жду к себе гостя.

– Ах, Леонард, он, может статься чего нибудь захочет? завтракать или что нибудь такое?

– Нет, не думаю. Это человек, которому мы всем обязаны. Ilœc otia fecit. Извините за мою латынь. Короче вам сказать, это лорд л'Эстрендж.

Лицо мистрисс Ферфильд (читатель, вероятно, уже догадался, что это была она) вдруг переменилось и обличило судорожное подергивание всех мускулов, которое придавало ей фамильное сходство с старушкой мистрисс Эвенель.

– Напрасно вы тревожитесь, маменька: он самый добрый, самый великодушный….

– Не говори мне этого: я не могу слышать об этом! вскричала мистрисс Ферфильд.

– Не удивительно: вас трогают воспоминания о его благотворительности. Впрочем, чтоб успокоиться, вам стоит только взглянуть на него. И потому, пожалуста, улыбнитесь и будьте ласковы со мной по-прежнему. Знаете ли, ведь мне становится отрадно, я чувствую в душе благородную гордость, при виде вашего открытого взгляда, когда вы бываете довольны. А лорд л'Эстрендж должен читать ваше сердце на вашем лице точно так же, как и я читаю его.

Вместе с этим Леонард обнял вдову и крепко поцаловал ее. Мистрисс Ферфильд на минуту нежно прильнула к нему, и Леонард чувствовал, как она трепетала всем телом. Освободясь из его объятий, она торопливо вышла из комнаты. Леонард полагал, что, быть может, она удалилась привести в порядок свои туалет или приложить энергию домохозяйки к улучшению вида в других комнатах: «дом» для мистрисс Ферфильд был любимым коньком и страстью; и теперь, когда она не имела работы на руках, исключая разве для одного препровождения времени, домашнее хозяйство составляло исключительное её занятие. Часы, которые она ежедневно посвящала на копотню около маленьких комнат, и старание сохранить в них аккуратно тот же самый вид, принадлежали к числу чудес в жизни, которых не постигал даже и гений Леонарда. Впрочем, она приходила в восторг каждый раз, когда являлся к Леонарду мистер Норрейс или другой редкий гость и говорил – особливо мистер Норрейс: «Как чисто, как опрятно все содержится здесь! Что бы Леонард стал делать без вас, мистрисс Ферфильд!»

И, к беспредельному удовольствию Норрейса, у мистрисс Ферфильд всегда был один и тот же ответ:

– И в самом деле, сэр, что стал бы он делать без меня!.. Всепокорнейше благодарю вас, сэр, за это замечание… Я уверена, что в его гостиной набралось бы на целый дюйм пыли.

Оставшись снова наедине с своими думами, Леонард всей душой предался прерванным размышлениям, и лицо его снова приняло выражение, которое сделалось, можно сказать, его всегдашним выражением. В этом положении вы легко бы заметили, что он много переменился со времени последней нашей встречи с ним. Его щоки сделались бледнее и тоньше, губы – крепче сжаты; в глазах отражались спокойный блеск и светлый ум. Вы легко бы заметили, что все лицо его подернуто было облаком тихой грусти. Впрочем, эта грусть была невыразимо спокойна и пленительна. На открытом лице его отражалась сила, так редко встречаемая в юношеском возрасте – сила, одержавшая победу и обличавшая свои завоевания невозмутимым спокойствием. Период сомнения в своих дарованиях, период борьбы с тяжкими лишениями, период презрения к миру миновал навсегда; гений и дарования ума примирились с человеческим бытием. Это было лицо привлекательное, лицо нежное и спокойное в своем выражении. В нем не было недостатка в огне; напротив, огонь был до такой степени светел и спокоен, что он сообщал одно только впечатление света. Чистосердечие юношеского возраста, простота сельского жителя сохранялись еще в нем, – правда, доведенные до совершенства умом, но умом, прошедшим по стезе, на которой приобретаются познания, прошедшим не шаг за шагом, но, скорее, пролетевшим на крыльях, отыскивая на полете, на различных ступенях бытия, одни только пленительные формы истины, добра и красоты.

Леонард не хотел оторваться от своих дум, и не оторвался бы надолго, еслиб у садовой калитки не раздался звонок, громко и пронзительно. Он бросился в залу, и рука его крепко сжала руку Гарлея.

В вопросах Гарлея и в ответах Леонарда прошел целый и счастливый час. Между обоими ими завязался разговор, весьма естественный при первом свидании после продолжительной разлуки, полной событий в жизни того и другого.

История Леонарда в течение этого промежутка, можно сказать, была описанием его внутреннего бытия: она изображала борьбу ума с препятствиями в мире действительном, – изображала блуждающие полеты воображения в миры, созданные им самим.

Главная цель Норрейса в приготовлении ума своего ученика к его призванию состояла в том, чтоб привести в равновесие его дарования, успокоитьи сгармонировать элементы, так сильно потрясенные испытаниями и страданиями прежней, многотрудной внешней жизни.

Норрейс был слишком умен и дальновиден, чтобы впасть в заблуждения нынешних наставников, которые полагают, что воспитание и образование легко могут обходиться без труда. Никакой ум не сделается зрелым без усиленного и притом раннего упражнения. Труд должен быть усердный, но получивший верное направление. Все, что мы можем сделать лучшего в этом отношении, это – отклонит растрату времени на бесполезные усилия.

Таким образом Норрейс с первого раза поручил своему питомцу собрать и привести в порядок материалы для большего критического сочинения, которое он взялся написать. На этой ступени схоластического приготовления Леонард, по необходимости, должен был познакомиться с языками, к приобретению которых он имел необыкновенную способность, – и таким образом положено было прочное основание обширной учености. Привычки к аккуратности и обобщению образовались незаметно; и драгоценная способность, с помощию которой человек так легко выбирает из груды материалов те; которые составляют главный предмет их розыскания, – которая учетверяет всю силу сосредоточением ее на одном предмете, – эта способность, однажды пущенная в действие, дает прямую цель каждому труду и быстроту образованию. Впрочем, Норрейс не обрекал своего ученика исключительно безмолвной беседе с книгами: он познакомил его с замечательнейшими людьми в области наук, искусств, и литературы; он ввел его в круг деятельной жизни.

«Эти люди – говорил он – не что иное, как живые идеи настоящего, – идеи, из которых будут написаны книги для будущего. Изучай их и, точно так же, как и в книгах о минувшем, прилежно собирай и с разбором обдуманно делай из собранного извлечения.»

Норрейс постепенно перевел этот юный, пылкий ум от выбора идей к их эстетическому расположению, от компиляции к критике, но критике строгой, справедливой и логической, где требовались причина, объяснение за каждое слово похвалы или порицания. Поставленный на эту ступень своей карьеры, получивший возможность рассматривать законы прекрасного. Леонард почувствовал, что ум его озарился новым светом; из глыб мрамора, грудами которого он окружил себя, вдруг возникла перед ним прекрасная статуя.

И таким образом, в один прекрасный день, Норрейс сказал ему:

– Я не нуждаюсь больше в сотруднике; не угодно ли вам содержать себя своими произведениями?

И Леонард начал писать, и его творение стало подниматься из глубоко зарытого семени, на почве, открытой лучам солнца и благотворному влиянию воздуха.

Первое произведение Леонарда не приобрело обширного круга читателей, – не потому, что в нем находились недостатки, но оттого, что для этого нужно иметь особенное счастье: первое, безыменное произведение самобытного гения редко приобретает полный успех. Впрочем, многие, более опытные, признали в авторе редкия дарования. Издатели журналов и книг, которые инстинктивно умеют открывать несомненный талант и предупреждать справедливую оценку публики, сделали Леонарду весьма выгодные предложения.

– На этот раз пользуйся вполне своим успехом, говорил Норрейс: – поражай сразу человеческое сердце, отбрось поплавки и плыви смело. Но позволь мне дать тебе последний совет: когда думаешь писать что нибудь, то, не принимаясь еще за работу, прогуляйся из своей квартиры до Темпль-Бара и, мешаясь с людьми и читая человеческие лица, старайся угадать, почему великие поэты по большей части проводили жизнь свою в городах.

Таким образом Леонард снова начал писать и в одно утро проснулся, чтобы найти себя знаменитым.

– И в самом деле, сказал Леонард, в заключение длинного, но гораздо проще рассказанного повествования: – в самом деле, мне предстоит шанс получить капитал, который на всю жизнь предоставит мне свободу выбирать сюжеты для моих произведений и писать, не заботясь о вознаграждении моих трудов. Вот это-то я и называю истинной (и, быть может – увы! – самой редкой) независимостью того, кто посвящает себя литературе. Норрейс, увидев мои детские планы для улучшения механизма в паровой машине, посоветовал мне, как можно усерднее, заняться механикой. Занятие, столь приятное для меня с самого начала, сделалось теперь весьма скучным. Впрочем, я принялся за него довольно охотно, и результат моих занятий был таков, что я усовершенствовал мою первоначальную идею до такой степени, что общий план был одобрен одним из наших известнейших инженеров, и я уверен, что патент на это усовершенствование будет куплен на таких выгодных условиях, что мне стыдно даже назвать их: до такой степени непропорциональными они кажутся мне в сравнении с важностью такого простого открытия. Между тем уже я считаю себя достаточно богатым, чтоб осуществить две мечты, самые близкия моему сердцу: во первых, я обратил в отрадный приют, во всегдашний дом этот коттэдж, в котором я виделся в последний раз с вами и с Гэлен, то есть я хочу сказать с мисс Дигби, и, во вторых, пригласил в этот дом ту, которая приютила мое детство.

– Вашу матушку! Где же она? Позвольте мне увидеть ее.

Леопард выбежал из комнаты, чтобы позвать старушку, но, к крайнему удивлению своему и к досаде, узнал, что она ушла из дому до приезда лорда л'Эстренджа.

Он возвратился в гостиную в сильном смущении, не зная, как объяснить этот неприличный и неблагодарный поступок. С дрожащими губами и пылающим лицом, он представил на вид Гарлея её врожденную застенчивость, простоту её привычек и самой одежды.

– Ко всему этому, прибавил Леонард: – она до такой степени обременена воспоминанием о всем, чем мы обязаны вам, что не может слышать вашего имени без сильного душевного волнения и слез; она трепетала как лист при одной мысли о встрече с вами.

– Гм! произнес Гарлей с заметным волнением. – Полно, так ли?

Голова его склонилась на грудь, и он прикрыл руками лицо.

– И вы приписываете этот страх, начал Гарлей, после минутного молчания, но не поднимая своих взоров; – вы приписываете это душевное волнение единственно преувеличенному понятию о моем…. об обстоятельствах, сопровождавших мое знакомство с вами?

– Конечно! а может быть, и в некоторой степени стыду, что мать человека, который составляет её счастье, которым она по всей справедливости может гордиться, ни более, ни менее, как крестьянка.

– Только-то? сказал Гарлей с горячностью, устремив взоры свои, увлаженные нависнувшей слезой, на умное, открытое лицо Леонарда.

– О, мой добрый, неоцененный лорд, что же может быть другое?… Ради Бога, не судите о ней так жестоко.

Л'Эстрендж быстро встал с места крепко сжал руку Леонарда, произнес несколько невнятных слов и потом, взяв своего молодого друга под руку, вывел его в сад и обратил разговор на прежние предметы.

Сердце Леонарда томилось в беспредельном желании узнать что нибудь о Гэлен; но сделать вопрос о ней он не решался до тех пор, пока, заметив, что Гарлей не имел расположения заговорить о ней; тогда уже не мог он долее противостоять побуждению своей души.

– Скажите, что Гэлен…. мисс Дигби…. вероятно, она переменилась?

– Переменилась? о нет! Впрочем, да, в ней есть большая перемена.

– Большая перемена!

Леонард вздохнул.

– Увижу ли я ее еще раз?

– Разумеется, увидите, сказал Гарлей, с видимым изумлением. – Да и можете ли вы сомневаться в этом? Я хочу доставить вам удовольствие: пусть сама мисс Дигби скажет вам, что на литературном поприще вы сделались знамениты. Вы краснеете; но я говорю вам истину. Между тем вы должны доставить ей по экземпляру ваших сочинений.

– Значит, она еще не читала их? не читала даже и последнего? О первых я не говорю ни слова: они не заслуживают её внимания, сказал Леонард, обманутый в своих ожиданиях.

– Должно сказать вам, что мисс Дигби только на днях приехала в Англию; и хотя я получил ваши книги в Германии, но в ту пору её уже не было со мной. Как только кончатся мои дела, которые требуют отсутствия из города, я не замедлю отрекомендовать вас моей матушке.

В голосе и в словах Гарлея заметно было некоторое замешательство. Оглянувшись кругом, он отрывисто воскликнул:

– Удивительно! вы даже и здесь обнаружили поэтическое чувство вашей души. Я никак не воображал, чтобы можно было извлечь столько прекрасного из места, которое в этих окрестностях казалось для меня самым обыкновенным. Кажется, этот очаровательный фонтан играет теперь на том месте, где стояла простая грубая скамейка, на которой я читал ваши стихи?

– Ваша правда, милорд! Я хотел слить в одно самые приятные воспоминания. Мне помнится, в одном из писем я говорил вам, что самой счастливой и, в то же время, самой неопределенной, колеблющейся порой моей юности я обязан замечательной в своем роде снисходительности и великодушным наставлениям иностранца, у которого я служил. В этом фонтане вы видите повторение другого фонтана, устроенного моими руками в саду того иностранца. При окраине бассейна прежнего фонтана я много, много провел знойных часов в летние дни, мечтая о славе и своем образовании.

– Да, я помню, вы писали мне об этом; и я уверен, что иностранцу вашему приятно будет услышать о вашем успехе и тем не менее о ваших признательных воспоминаниях. Однако, в письме своем вы не говорили, как зовут этого иностранца.

– Его зовут Риккабокка.

– Риккабокка! мой неоцененный и благородный друг! возможно ли это? Знаете ли, что одна из главных побудительных причин моего возвращения в Англию имеет тесную связь с положением его дел. Вы непременно должны ехать к нему вместе со мной. Я намерен отправиться не далее, как сегодня вечером.

– Мой добрый лорд, сказал Леонард – мне кажется, что вы можете избавить себя от слишком дальнего путешествия. Я имею некоторые причины полагать, что в настоящее время синьор Риккабокка мой ближайший сосед. Дни два тому назад, я сидел вот здесь, в этом саду, как вдруг, посмотрев вон на этот пригорок, увидел в кустарниках человека. Хотя не было возможности различить черты лица его, но в его контуре и в замечательной позе его было что-то особенное, напоминавшее мне Риккабокка. Я поспешил выйти из саду, взошел на пригорок; но его уже там не было. Предположения мои, или, вернее, мои подозрения, до такой степени были сильны, что я решился сделать осведомление в соседних лавках и узнал, что в доме, окруженном высокими стенами, мимо которого вы, весьма вероятно, проезжали, не так давно поселилось семейство, состоящее из джентльмена, его жены и дочери; и хотя они выдают себя за англичан, но, судя по описанию, которое дали мне о наружности самого джентльмена, судя по обстоятельству, что в услужении у них находится лакей из иностранцев, и, наконец, по фамилии Ричмаус, принятой новыми соседями, я нисколько не сомневаюсь, что это именно то самое семейство, к которому вы намерены отправиться.

– И вы ни разу не зашли в этот дом удостовериться?

– Извините меня; но семейство это так, очевидно, старается избегнуть наблюдений постороннего человека, обстоятельства, что никто из них, кроме самого мистера Ричмауса, не показывается вне ограды, и принятие другой фамилии невольным образом приводят меня к заключению, что синьор Риккабокка имеет какие нибудь весьма важные причины вести такую скрытною жизнь; и теперь, когда я, можно сказать, совершенно ознакомился с общественным бытом, с жизнью человека, я не могу, припоминая все минувшее, не могу не подумать, что Риккабокка совсем не то, чем он кажется. Вследствие этого, я колебался формально навязаться на его тайны, какого бы рода они ни были, и до сих пор выжидал случая нечаянно встретиться с ним во время его прогулок.

– Вы поступили, Леонард, весьма благоразумно. Что касается до меня, то причины моего желания увидеться с старинным другом заставляют меня отступить от правил приличия, и я отправлюсь к нему в дом сию же минуту.

– Надеюсь, милорд, вы скажете мне, справедливы ли были мои предположения.

– С своей стороны и я надеюсь, что мне позволено будет сказать вам об этом. Сделайте милость, побудьте дома до моего возвращения. До ухода моего, позвольте предложить вам еще один вопрос: стараясь догадаться, почему Риккабокка переменил свою фамилию, зачем вы сделали то же самое?

Леонард весь вспыхнул.

– Я не хотел иметь другого имени, кроме того, которое могли доставить мои дарования.

– Гордый поэт, я понимаю вас. Но скажите, что заставило вас принять такое странное и фантастическое имя – Орана?

Румянец на лице Леонарда заиграл еще сильнее.

– Милорд, сказал он, понизив голос: – это была ребяческая фантазия; в этом имени заключается анаграмма.

– Вот что!

– В то время, когда порывы мои к приобретению познаний весьма легко могли бы принять самое дурное направление, могли бы послужить мне в пагубу, я случайно отыскал несколько стихотворений, которые произвели на меня глубокое впечатление; они открыли новый, неведомый мне мир, указали дорогу к этому миру. Мне сказали, что эти стихотворения были написаны юным созданием, одаренным и красотой и гением, – созданием, которое покоится теперь в могиле, – короче сказать, моей родственницей, которую в семейном кругу звали Норой.

– Вот что! еще раз воскликнул лорд л'Эстрендж, и его рука крепко сжала руку Леонарда.

– Так или иначе, продолжал молодой писатель, колеблющимся голосом: – но только с той поры в душе моей осталось желание такого рода, что если я когда нибудь приобрету славу поэта, то она непременно должна относиться сколько ко мне, столько же и к имени Норы, – к имени той, у которой ранняя смерть похитила славу, без всякого сомнения, ожидавшую ее, – к имени той, которая….

И Леонард, сильно взволнованный, замолчал.

Не менее того и Гарлей был взволнован. Но, как будто по внезапному побуждению, благородный воин наклонился, поцаловал поэта и потом быстрыми шагами вышел из сада, сел на лошадь и уехал.