Семейство Какстон

Бульвер-Литтон Эдвард Джордж

Часть одиннадцатая.

 

 

Глава I.

Эгира совершилась; мы все основали свое пребывание в старой башне. Книги отца приехали с транспортом и спокойно расположились в своем новом жилище, наполнив покои, назначенные их владельцу, включая спальню и две других комнаты. Утка тоже приехала, под крылом миссисс Примминс, и помирилась с садком, у которого отец нашел дорожку, вознаграждающую его за персиковую, в особенности же с тех пор, как он познакомился с разными почтенными карпами, которые позволяют ему кормить себя после утки: отец естественно гордится этой привиллегией (когда кто другой подходит, карпы сейчас разбегаются). Все привиллегии ценятся тем выше, чем исключительнее наслаждение ими.

С той минуты, когда первый карп съел хлеб, брошенный ему отцом, мистер Какстон решил про себя, что столь доверчивая порода никогда не должна быть принесена в жертву Церере и Примминс. Но все рыбы владений моего дяди находились в непосредственном распоряжении Протея Болта, а Болт не такой человек, чтоб позволить карпам есть хлеб, не платя дани нуждам общины. Каков господин, таков и слуга. Он был более Роланд, нежели сам Роланд, в своем уважении к звучным именам и древним фамилиям, и на эту-то удочку отец мой поймал его с такою ловкостью, что если бы Остин Какстон был рыболовом, он непременно каждый день наполнял бы корзину свою по края, будь солнце или дождик.

– Заметьте, Болт, – сказал отец, начиная искусно, – что эти рыбы, как ни глупы кажутся они вам, способны к силлогизмам; если они увидят, что пропорционально к их учтивости ко мне вы будете уничтожать их, он сведут свои расчеты и откажутся от знакомства со мною. Человек животное менее силлогистическое, нежели многие твари, которых вообще считают низшими. Да, пусть одна из этих кипринид, с своим тонким чувством логика, заметит, что когда ей подобные поедят хлеба, та будут извлечены из их элемента и исчезнут навсегда; тогда ломайте им хлеб в четыре фунта, они будут смеяться вам в глаза, но не подойдут. Если бы я был так логичен, как эти животные, я бы никогда не проглотил той приманки… Ну да Бог с ней. А возвращаясь к кипринидам…

– Как вы называете этих карпов? – спросил Болт.

– Киприниды, семейство из рода желудочных малакоптеригиев, – отвечал мистер Какстон. Зубы у них чрезвычайно-близко к пищеприемному горлу, что и отличает их между прочим от рыб обыкновенных и хищных.

– Сэр, – отвечал Болт, глядя на садок, – если б я звал, что это семейство такой важности, я бы, конечно, обходился с ними с большим уважением.

– Это семейство чрезвычайно древнее, Болт: оно основалось в Англии с XIV столетия. Младшая линия расположилась в одном из прудов петергофского сада (там знаменитый дворец Петра Великого, Императора, которого весьма уважает мой брат за его военные заслуги). Когда приходит час обеда для русских кипринид, их извещают об этом колокольчиком. Стало-быть, вы видите, Болт, что было бы непростительно убивать членов такого достойного и почтенного семейства.

– Сэр, – сказал Болт, – я очень рад, что вы мне это сказали. Я догадывался и сам, что карпы благородные рыбы, так они робки и осторожны: таковы все люди хорошей породы.

Отец улыбнулся и потер руки: он достиг своей цели, и киприниды из рода малакоптеригиев с этого времени сделались так же священны в глазах Болта, как кошки и ихневмоны в глазах жрецов египетских.

Бедный батюшка! с какой искренней и непритворной философией ты подделывался к наибольшей перемене в твоей тихой и беззаботной жизни, с тех пор, как она вышла из короткого и жгучего цикла страстей. Потерян был дом твой, этот дом, освященный для тебя столькими безвредными победами духа, столькими немыми историями сердца, ибо один лишь ученый знает, какая глубокая прелесть в однообразии, в старых привычках, в старых дорожках, в правильном распределении мирного времени. Конечно, дом можно заменить; сердце везде строит дом свой вокруг себя, и старая башня вознаградит за потерю кирпичного дома, а дорожка у садка сделается столько же милой, сколько была мила тебе персиковая аллея. Но что заменит тебе светлый сон твоего невинного честолюбия, это крыло ангела, которое пронеслось над тобою между восходом и закатом солнца твоих дней? Что заменит тебе Magnum Opus, твое большое сочинение, красивое и развесистое дерево, одинокое в пустыне ландшафта, теперь вырванное с корнями? Кислород отнят из воздуха твоей жизни. Сострадательные читатели, со смертию анти-издательского общества, кровообращение Большего сочинения остановилось, пульс перестал биться, полное сердце его замерло. Три тысячи экземпляров первых семи листов in q°, с бесчисленными рисунками, анатомическими, архитектурными и графическими, изображавшими разные виды человеческого черепа, этого храма заблуждения, от Готентота до Грека; древние памятники Циклопов и Пелазгов; пирамиды и следы племен, чья рука проходила по этим стенам; виды местностей для объяснения влияния природы на обычаи, верования и философию людей, как например, пустыни Халдеи, заставлявшие наблюдать течение звезд; изображения зодиака для объяснения таинств поклонения символам; фантастические очерки земли непосредственно после потопа, для разъяснения ранних суеверий первобытными силами природы; виды гористых теснин Лакедемонии, Спарта по соседству с безмолвными Амиктами, – географическое указание на железные обычаи воинственной колонии (колонии ультра-ториев среди шумных и промышленных демократий Эллады), в противоположность с морями, прибрежьем и губами Аттики и Ионии, побуждавшим к торговле, морским путешествиям и мене. Отец мой хотел, чтобы в этих рисунках карандаш художника столько же осветил детский возраст земли и её обитателей, сколько его ученое слово. Рисунки и печатные листы теперь остались в мире и пыли, сдружившись с мраком и смертию, на могильных полках чердака, куда были препровождены эти лучи, не дошедшие до своего назначения, эти недоношенные миры. Прометей был связан, и огонь, который украл он с небес, лежал без искры в недрах его скал. Так великолепна была форма, под которою дядя Джак и анти-издательское общество хотели выпустить эту выставку человеческого заблуждения, что каждый книгопродавец отворачивался от неё, ослепленный, как филин от дневного света, как заблуждение от Истины. Тщетно мы с Скиллем, перед отъездом из Лондона, приносили программу Большего сочинения к самым богатым и самым смелым книгопродавцам-издателям. Издатель за издателем приходил в ужас, как будто бы мы прикладывали им к уху заряженный пистолет. Вся улица Paternoster-Row кричала: «Боже оборони!» Человеческое заблуждение не нашло ни одной жертвы, которая-бы согласилась на свой собственный счет издать два волюма in quarto с перспективой еще двух других; я надеялся, что отец для блага человечества решится рискнуть еще часть (и конечно не маловажную) оставшегося капитала, чтоб окончить издание, столь прекрасно начатое. Но он был непреклонен. Никакие слова о человечестве и пользе не рожденных еще поколений не могли подвинуть его и на инчь.

– Вздор, – говорил мистер Какстон решительно; – первая обязанность к человечеству и потомству начинается с собственного сына; разорив половину своего наследства, я никак не намерен издерживать другую на удовлетворение моего тщеславия: это истина. Человек должен искупить свою глупость. Я погрешил через книгу; пусть книга и отвечает за это. Пусть она лежит на полках чердака, и когда-нибудь тот, кто пройдет мимо этого великолепного памятника человеческого заблуждения, станет мудрее и смирится.

По истине, я не знаю, как отец мог равнодушно смотреть на эти свежие обломки от самого себя, эти пласты формации Какстонов, лежавшие один на другом, как будто бы в ожидании пытливого гения какого-нибудь морального Мурчиссона или Мантёлья. Что до меня, я никогда не мог пройдти мимо мрачного кенотафа, не оказав себе: мужайся, Пизистрат! вот для чего нужно жить тебе; трудись и богатей, и Большое сочинение узрит свет Божий!

Между тем я бродил по окрестностям, знакомился с фермерами и с управляющим Тривениона, человеком крайне-способным и отличным агрономом, научившим меня лучше узнать свойство земли дядиных владений. Эти владения занимали огромное пространство, которое теперь ничего не стоило. Но подобная же почва еще недавно была высушена самым простым способом, ныне известным в Кумберланде, и, с капиталом, торфяные болота Роландовы сделались-бы ценною собственностью. Но капитал, где его взять? Природа дает нам все, кроме средств обратить ее в торговую ценность или, как замечает старик Плавт: «день, ночь, воду, солнце, и месяц – все это вы имеете даром, а остальное…»

 

Глава II.

Не было слышно ничего о дяде Джаке. Перед отъездом нашим из кирпичного дома капитан пригласил его в свою башню, более, полагаю, из вежливости к моей матери, нежели по непрошенному порыву собственного желания. Но мистер Тибетс тонко отклонил это предложение. В бытность свою в кирпичном доме он получил и написал бездну писем; некоторые из полученных оставались в селении на почте под загадочными адресами AB или YZ. Никакая неудача не обессиливала энергии дяди Джака. На всю зиму несчастья он правда, исчезал, но в то же время все-таки прозябал. Он был похож на те algae, называемые protococcus, которые дают розовый цвет полярным снегам, их скрывающим, и цветут незамеченные среди общего разрушения природы. Дядя Джак был так же жив, здоров и деятелен, как всегда, хотя и начинал уже проявлять неопределенные намерения бросить общую пользу себе подобных, и с этого времени заняться своей собственной, чем отец мой, к немалому оскорблению моей веры в его филантропию, оказывался чрезвычайно-доволен. И я подозреваю, что, когда дядя, снова облачившись в свое пальто из саксонского сукна, пустился в обратный путь, он взял с собою более, нежели желание моего отца, в помощь его себялюбивой философии.

– Этот человек поправится, – сказал отец, когда исчез у нас из-вида дядя Джак, стоявший на козлах дилижанса рядом с почтальоном, частью для того, чтоб сделать нам знак рукой (мы стояли у ворот), частью для того, чтобы спокойнее закутаться в дорожную шинель с шестью воротниками, которою ссудил его кучер.

– Поправится, сэр? – сказал я сомнительно, – позвольте спросить, почему?

М. Какстон. По своей кошачьей натуре: он падает неимоверно легко. Бросьте его со шпица Святого-Павла, он через минуту полезет на Монумент.

Пизистрат. Но самая живучая кошка ограничена, говорят, девятью жизнями, а дядя Джак, должно-быть, теперь много уж зажил из осьмой.

М. Какстон (не обращая внимания на ответ и заткнув руку за жилет). Земля, согласно Апулею в его Трактате о философии Платона, состоит из прямоугольных треугольников; огонь и воздух – исе неправильных треугольников, которых углы, не зачем и напоминать об этом, резко отличаются от углов прямоугольного треугольника. Я думаю, есть на свете люди, о которых можно основательно судить единственно чрез приложение этих математических начал к их своеобразному сложению; ибо, когда в нас преобладает огонь или воздух, мы – треугольники неправильные, когда земля – прямоугольные. Теперь, так как воздух столь заметно обнаруживается в конформации Джека, он nolens-volens сложен сообразно преобладающему в нем началу. Он – неправильный треугольник, и должен быть обсуждаем по законам о неправильных линиях, между тем как вы и я, обыкновенные смертные, подобно земле, нашему преобладающему началу, все состоим из треугольников прямоугольных, правильных и полных, за что будем благодарить провидение и будем снисходительны к тем, которые ветрены и гасообразны из-за этого несчастного неправильного треугольника, по коему они были сложены, треугольника, который – вы видите – в непрерывном противоречии с математическим построением земли.

Пизистрат. Я очень рад, что слышу такое простое, свободное и понятное объяснение особенностей дяди Джака; но я только надеюсь, что на будущее время стороны его неправильного треуголнника никогда не столкнутся с нашими прямоугольными сложениями.

М. Какстон (сходя с своих ходул и с видом такого укора, как будто-бы я посмеялся над добродетелями Сократа). Ты не отдаешь справедливости дяде, Пизистрат: он человек очень способный, и я уверен, что, не смотря на его непрямоугольное сложение, он был бы честным, т. е. (продолжал мистер Какстон, поправившись) не романически-честным, а как все люди, если б он мог достаточно удержать голову над водою; но известно, что когда честнейший человек на свете тонет, он хватается за все, что попадает ему под руки, и может утопить лучшего друга, который бросится спасать его.

Пизистрат. Совершенно справедливо, сэр; но дядя Джак распоряжается так, что всегда тонет.

М. Какстон (простодушно). Да может ли это быть иначе, если он до сих пор носил в своих карманах всех себе подобных? Теперь, так как он сбросил этот опасный груз, не диво, что он поплывет как пробка.

Пизистрат (который с анти-капиталиста сделался отъявленным анти-джакианцем). Но если вы, сэр, действительно предполагаете такую сильную любовь к себе подобным в дяде Джаке, это еще не худшее его свойство.

М. Какстон. О придирчивый аргументатор, нечувствительный к истинной логике аттической иронии! Разве ты не можешь понять, что привязанность может быть искренна в человеке, но вредна и ложна по отношению к другим? Человек может искренно верить, что любит себе подобных, когда жарит их, как Торквемада, или обезглавает, как Юстин! К счастью, неправильный треугольник дяди Джака, состоя более из воздуха, нежели из огня, не дает его филантропии воспалительного характера, отличающего инквизиторов и революционеров. Поэтому филантропия принимает более невинную и жидкую форму и проявляет свою силу в надувании бумажных шаров, с которыми падает и Джак и все те, кого уговорит он подняться с ними. Нет сомнения, что человеколюбие дяди Джака искренно, когда он обрезывает веревку и уносится за пределы обыкновенного зрения, но искренность мало помогает, когда шар лопнет и сам он с своими спутниками падает. Широко должно быть то сердце, которое умеет заключить в себе все человечество, и велика должна быть его сила, когда несет оно такую тяжесть. Джак не такого свойства: он – треугольник неправильный; он не круг. И все-таки у него по своему доброе сердце, да, очень доброе сердце, – продолжал отец, увлекаясь до нежности, которую, по отношению ко всему случившемуся, нельзя не назвать детскою. – Бедный Джак! Как это было славно сказано: «если б я был собака, и не было бы у меня ничего, кроме моей конуры, я бы уступил вам лучшее место на соломе!» Бедный Джак!

Так кончилась наша беседа, впродолжение которой дядя Джак, подобно действующему лицу в Spectator'е, «отличился» глубоким молчанием.

 

Глава III.

Бланшь присоединилась ко мне, если не в деятельных набегах по околодку и знакомстве с фермерами, по крайней мере, в моих домашних досугах. В ней есть какая-то безмолвная прелесть, которую трудно определить, и которая по видимому происходит из прирожденного сочувствия к вкусам и прихотям тех, кого она любит. Когда вы веселы, в её серебристом смехе есть что-то такое, что вы готовы принять за самую веселость; когда вы скучны и забиваетесь в угол, прячете голову в руки и задумываетесь понемногу, именно в ту минуту, когда вы намечтались до-сыта, и сердцу нужно что-нибудь такое, что бы освежило его и подкрепило, вы чувствуете у себя на шее две невинных ручки, смотрите: над вами кроткие глазки Бланшь, полные нежного сострадания; она имеет такт никогда не спрашивать; она хочет грустить с вашею грустью, – больше ей не нужно ничего. Странный ребенок! Она бесстрашна, и все-таки любит те вещи, которые внушают страх детям, все эти сказки о феях, духах и привидениях, которые нескончаемо выбрасывает из своей памяти миссисс Примминс, подобно тому как фокусник бросает из шляпы один горячий блин за другим. При всем этом Бланшь так уверена в своей собственной невинности, что эте сказки никогда не смущают её снов в её одинокой маленькой горенке, полной мрачных углов, и не смотря на то, что ветры воют над развалинами, а окна башни хрипло шумят. Она бы не побоялась пройдти в темноте через эту залу, населенную духами, или через кладбище, на котором,

«При трепетном свете луны»,

так страшно смотрят могильные камни, и тень из лежит на зелени. Когда брови Роланда надвинуты и губы его выражают глубокую грусть, будьте уверены, что Бланшь лежит у его ног, ожидая мгновения, когда он тяжело, вздохнет, и она знает, что вызовет улыбку, если вспрыгнет к нему на колени. Прекрасно следить за нею, когда она взбирается по изломанным ступенькам башни или остановится в углублении старого окна. Вы дивитесь тогда, какие мысли неопределенного страха и торжественного удовольствия работают под этим тихим, спокойным челом. Она чрезвычайно быстро понимает все, чему ее учат, и уже истощила запасы знания моей матери. Отец перерыл всю свою библиотеку, ища книг, чтобы напитать или погасить её жажду учиться, и обещал ей в золотом времени неизвестного будущего уроки французского и итальянского языка; обещание это было принято с такой благодарностью, что можно подумать, что Бланшь принимает Телемака и Novelle morali за игрушки и куклы. Пошли ей Бог более счастья с французским и итальянским языком, нежели Пизистрату с его уроками в греческом языке от мистера Какстон! У ней есть ухо, о котором мать моя, недурной судья в этом деле, отзывается с отличной стороны. К счастью, милях в десяти от нас есть старый итальянец, который слывет за отличного музыкального учителя и объезжает соседство два раза в неделю. Я выучил ее рисовать; и она уже сделала эскиз с натуры, который, кроме перспективы, не так дурен: в самом деле, у ней есть способность идеализировать, обещающая оригинальность: она умела к иве, свесившейся над рекой, прибавить ветку, которой недоставало ей; она умеет смягчать слишком резкия черты. Боюсь я только, чтобы Бланшь не сделалась слишком мечтательна и задумчива. Бедный ребенок, – ей не с кем играть. По этому я озаботился найти ей собаку резвую и молодую, которая вообще ненавидит сидячих занятий, чорную как смоль, с ушами падающими до земли. Я назвал ее в честь аддисонова Катона и во уважение её курчавой шерсти и мавританского сложения. Бланшь не смотрит уже такою воздушною, когда скользит по развалинам, если Джуба несется возле неё и, лая, вспугивает птиц.

Однажды я долго ходил взад и вперед по зале, которая была пуста; вид вооружений и портретов, немых свидетелей деятельной и романической жизни её старых обитателей, как будто бы упрекавших меня в моей лени и неизвестности, посадил меня на одного из тех пегасов, на которых юность поднимается в поднебесье, избавляя на скалах дев, убивая горгон и чудовищ, – как вдруг влетел, а за ним вошла Бланшь, держа в руке соломенную шляпку.

Бланшь. Я подумала, что вы здесь, Систи; можно мне остаться?

Пизистрат. За чем, душа моя! День так хорош, что, вместо того, чтоб сидеть дома, лучше всего теперь бегать по полю с Джуба.

Джуба. Бау – ау!

Бланшь. А вы пойдете? Если Систи останется дома, Бланшь не хочет бегать за бабочками.

Пизистрат (видя, что нить его мечтаний прервана, соглашается; на пороге Бланшь останавливается и смотрит, как будто бы хочет сказать что-нибудь важное). Что такое, Бланшь? За чем вы завязываете узлы на ленте и пишете на полу какие-то непонятные буквы этой маленькой ножкой?

Бланшь (таинственно). Я нашла новую горницу, Систи. Как вы думаете, можно нам посмотреть ее с вами?

Пизистрат. Конечно; если не запретила вам этого какая-нибудь Синяя-Борода. Где она?

Бланшь. На верху, на лево.

Пизистрат. Где эта дверь, куда спускаются двумя ступеньками, и которая всегда затворена.

Бланшь. Да. Сегодня она не затворена. Она немножко растворилась, и я только заглянула в нее, но не хотела войдти, не спросив у вас, можно ли.

Пизистрат. Это очень хорошо. Я не сомневаюсь, что тут жилище какого-нибудь духа, однакожь под покровительством Джубы, я думаю, мы можем решиться воидти.

Пизистрат, Бланшь и Джуба поднимаются по лестниц и исчезают на лево, в темном корридоре, в сторону от жилых комнат.

Мы подходим к полукруглой двери, сделанной из дубовых плотно-сбитых досок, отворяем ее и видим лестницу винтом вниз! эта комната над комнатой Роланда.

Нас поразил запах сырости: комната, вероятно, была отворена для очищения воздуха; ветер дует в открытые окна и полено горит в камине. В целом – здесь привлекательный, чарующий вид, свойственный какому-нибудь издавна заброшенному чердаку, который, не знаю я и сам почему, всегда так занимает и уносит воображение молодости. Сколько сокровищ под час лежит в этих спокойных сундуках и углах, которыми старшие поколения пренебрегли, как безделицами! Все дети по природе антикварии и любят рыться в какой угодно старине. Однако в порядке и точности вещей, расположенных в этой горнице, виден был намек на то, что из неё не хотели сделать обыкновенного чердака: нигде не было следа закоренелой старины и ржавчины, придающих какую-то таинственную занимательность вещам, оставленным на разрушение.

В одном углу были наставлены ящики и походные сундуки, по видимому иностранные, с буквами Р. Д. К., выбитыми медными гвоздиками. Мы отошли от них с невольным уважением и кликнули Джубу, который забрался за сундуки, преследуя, вероятно, какую-нибудь воображаемую мышь. В другом углу было что-то такое, что я почел за колыбель, не английскую, конечно: она была из дерева, похожого на испанское розовое, с небольшими колоннами по сторонам в виде ограды. Я, может-быть, и не признал бы в этом колыбели, если б не было тут стеганого одеяльца и подушечек, указывавших на назначение этой утвари. Над колыбелью были прислонены к самой стене разные вещи, некогда, быть может, веселившие детское сердце: сломанные игрушки с стертою краскою, маленькая сабля и труба, насколько разрозненных книг, большею частью испанских, по величине и виду без сомнения детских. Рядом с этим, на полу, стояла картина, лицом к стене. Джуба, прогнав мышь, которую так упорно преследовала его фантазия, выскочил и чуть не уронил картины, так что я должен был протянуть руки, чтоб поддержать ее. Я поднял ее к свету, и был удивлен, увидев старый фамильный портрет: то был джентльмен в шитом камзоле и фрезе, относившихся к царствованию Елисаветы, человек благородной и бодрой наружности; в уголке был поблекший герб и рядом надпись: «Герберт де-Какстон, Эск. ann. aetat. 35.» На изнанке полотна была надпись, сделанная рукою Роланда, моложе и тверже, нежели он писал теперь. Она состояла из следующих слов: «лучший и храбрейший из нашего рода. Он сражался с Сиднеем на поле Цутфена; бился на корабле Драка против испанской Армады. Если когда-нибудь у меня будет…» – остальное, по видимому, было стерто.

Я отвернулся и почувствовал стыд раскаяния в том, что так далеко довел мое любопытство, если можно назвать этим именем могучее участие, которое завлекло меня. Я оглянулся на Бланшь: она отошла от меня к двери и, закрывая глаза руками, плакала. Подходя к ней, я увидел на стуле книгу, в нескольких шагах от всех этих остатков детства некогда чистого и безоблачного. По старинным серебряным застежкам я узнал Библию Роланда. Мне казалось, что я сделал только что не святотатство. Я отвел Бланшь; мы неслышно спустились по лестницам, и уже очутившись на нашем любимом месте, возвышенном пригорке, где некогда творилась феодальная расправа, решился я отереть её слезы поцелуем и спросить о их причине.

– Бедный братец! – сказала она, рыдая! – это, верно, все было его, и мы никогда, никогда не увидим его! А папенькина Библия, которую он читает, когда очень, очень грустен! Я не довольно плакала, когда брат мой умер. Я теперь лучше знаю, что такое смерть! Бедный папа, бедный папа!.. Не умрите и вы, Систи.

В это утро не было охоты за бабочками, и долго не мог я утешить Бланшь. Много, много дней еще носила она в своем тихом взгляде слезы горя, и часто спрашивала меня с вздохом:

– Как вы думаете: не дурно ли я сделала, что позвала вас туда?

Бедная маленькая Бланшь, истая дочь Еввы! она даже не хотела отдать мне мою долю вины. С этого времени Бланшь, казалось, более еще любила Роланда, и сравнительно, оставляла меня и все сидела с ним, пока, бывало, не взглянет он на нее и скажет:

– Дитя мое, ты бледна! поди побегай за бабочками!

Тогда она говорила уж ему, а не мне:

– Пойдемте вместе!

И тащила его на солнце, рукою, которая ни за что не хотела выпустить своей добычи.

Из всей родословной Роланда, этот Герберт де-Какстон был лучший и самый храбрый! А он никогда не называл его мне, никогда не выставляя никого в сравнение с сомнительным и мифическим сэром Виллиамом. Теперь я вспомнил, что, однажды, рассматривая родословное дерево, я остановился на имени Герберта, единственного во всей родословной, и спросил: «кто это, дядюшка? – а Poланд что-то проворчал неслышно и отвернулся. Я вспомнил также, что в комнате Роланда был на стене знак висевшей картины подобного размера. Она была снята оттуда перед нашим первым приездом, но чтоб, оставить такой след на стене, должна была висеть на одном месте многие годы: может быть она была повешена Болтом, в продолжительное отсутствие Роланда. «Если когда-нибудь у меня будет»… Что значили эти слова? Увы! Не относились ли они к сыну, потерянному навсегда, но, видимо, все еще не забытому?

 

Глава IV.

Дядя сел с одного угла камина, мать с другого, а я у маленького столика, между них, готовясь записывать плоды их совещания, потому что они собрались для совета, чтобы, соединив свои состояния, решить, что употреблять на общие издержки, что на частные, и что откладывать для приращения капитала. Мать, как настоящая женщина, имела женскую страсть «казаться», слыть в околодке женщиною с состоянием: она хотела, чтоб шиллинг шел не только на то, на что может идти шиллинг, но чтоб он в обороте, если можно, блестел как гинея. Она не думала ослеплять поддельным или заемным блеском, подобно комете или северному сиянью, но хотела распространять вокруг себя скромные лучи, как добрая и благодетельная звездочка.

Я уже имел случаи заметить читателю, что мы всегда занимали довольно почетное место в мнении околодка кирпичного дома: мы были на столько общительны, сколько допускали привычки моего отца; у нас были небольшие вечера и обеды, и, не смотря на то, что мы никогда не вступали в совместничество с богатыми соседями, при искусстве моей матери показывать свои шиллинг, во всем была такая опрятность, такая аккуратность, такая хозяйственная распорядительность, что не осталось на семь миль кругом ни одной старой девы, которая не называла бы вечера наши удивительными, а важная миссисс Роллик, платившая сорок фунтов в год ученому повару и домоправителю, всякий раз, когда мы обедали в её замке, обращалась за столом к матушке (которая, по этому, краснела до ушей), прося извинить ее за клубничное желе. Правда, когда мы возвращались домой и матушка заводила речь об этой внимательной любезности тоном, свидетельствовавшим о тщеславии человеческом, – отец, для того ли, чтобы обратить свою Кидти к христианскому смирению, или по свойственной ему проницательности, замечал, что миссисс Роллик женщина беспокойного характера, что комплимент её относился не к матушке, а скорее имел целью подзадорить знаменитого повара и домоправителя, которому ключник, без сомнения, передаст двусмысленный аполог.

Переехав в башню и приняв бразды хозяйства, матушка, естественно, заботилась о том, чтобы башня, этот старый, избитый инвалид, держала себя на возможно-лучшей ноге. Разные визитные карточки, не смотря на малочисленность соседства, были оставлены у входа; приглашения, которые дядя доселе отклонял, сделались обильнее с той поры, когда распространилась весть о нашем приезде, так что матушка видела обширное поле для её гостеприимных намерений и достаточное основание, чтобы заставить башню поднять голову, как прилично башне, где живет глава семейства.

О, добрая матушка! когда ты сидишь здесь, против сурового капитана, в белом фартуке, гладко-причесанных и блестящих волосах и утреннем чепце с голубыми лентами, так кокетливо наколотыми, что как будто бы боишься ты, что малейшее опущение в наряде отнимет у тебя сердце твоего Остина, – худо знал-бы тебя тот, кто бы подумал, что тебя волнуют только пустые прихоти женских видений об удовольствиях и удобствах жизни. Ибо прежде и выше всего твое желание, чтобы твой Остин как можно менее чувствовал перемену в своем положении, как можно менее имел недостатка в рассеянии от его отвлеченных занятий, прерываемых только его невыносимым рарае! – рассеянии, которое принесло бы ему пользу и освежило бы поток его мыслей. Кроме того, ты была убеждена что небольшое общество, несколько добрых соседей и гордое удовольствие показывать развалины и хозяйничать при гостях в зале своих предков отвлекут Роланда от мрачной задумчивости, в которую он все еще впадает по временам. В-третьих, ты думала о нас, молодом народе: разве не нужно было Бланшь найти подруг между детьми её лет? В её больших черных глазах уже было что-то задумчивое, грустное, как в глазах всех детей, которые живут только с старшими; а что касается до Пизистрата, с его расстроенными надеждами и с гнетущим воспоминанием на сердце, которое он старается утаить от самого себя, – что не ускользало от глаз матери (и матери, которая любила), могло ли для него быть что-нибудь лучше сношения и столкновения с окружающим всякого человека светом, как бы тесен ни был он? С Пизистратом было не то, что с славным флорентинцем, который ходил

«Sopra lor vanita che par persona»,

т. e. над тенями, представлявшимися ему живыми существа или нет, ему живые существа казались тенями.

Что за отступление! Уже ли я не могу никогда рассказывать мою историю, все вперед и вперед? Я верно родился под знаком Рака, потому что все мои движения так неправильны, то направлены в сторону, то назад.

 

Глава V.

– Я думаю, Роланд, – сказала матушка, – что прислуги в доме довольно: Болт, который идет за троих; Приммисс, кухарка и ключница; Молли, добрая и старательная девка (хоть и не без труда убедила я ее, бедняжку, чтоб она не давала себя называть Анна-Марией!) Их жалование не большая сумма, мой добрый Роланд.

– Гм! – сказал Роланд, – если мы не можем обойтись без этого числа слуг, делать нечего; надо назвать ее небольшою.

– Да так! – отвечала матушка кротко, но положительно. – А, при своей дичи и рыбе, своей зелени и птичнике, при своих баранах, хозяйство не будет нам стоить почти ничего.

– Гм! – опять сказал упрямый капитан, слегка сдвинув темные брови. – Почти ничего; вы правы, миледи… сестра; оно может казаться вам тем, чем кажется лавка мясника отелю Нортумберланда, но огромная бездна между «ничем» и «почти ничем.»

Эта речь была так похожа на отцовы, она была такое простодушное подражание риторической фигуре, называемой antanaclasis (повторение одних и тех же слов в разном смысл), что я засмеялся, а матушка улыбнулась, Но она улыбнулась почтительно, не думая об antanaclasis и, кладя руку свою на плечо капитана, отвечала еще более страшною фигурой, epiphonema (воззвание):

– Однакоже, при всей вашей экономии, вы брались содержать нас…

– Позвольте, – воскликнул дядя, отбивая воззвание мастерскою апозиопезис; – позвольте; еслибы вы сделали то, чего я хотел, я бы имел более удовольствия за мои деньги.

Риторический арсенал бедной моей матери не представил ей оружия для отражения этой искусной апозиопезис: она бросила в сторону всю риторику и явилась с безыскусственным красноречием, прирожденным ей, наравне с другими великими финансовыми преобразователями:

– Полноте, Роланд; я хорошая хозяйка, уверяю вас, и не бранитесь; но вы никогда не бранитесь, а я хотела сказать, не смотрите так, как будто бы вы сбирались браниться; дело в том, что, если даже положить сто фунтов с в год на наши небольшие семейные вечера и обеды…

– Сто фунтов в год! – воскликнул капитан испуганный.

Матушка продолжала не смущаясь:

– Да, сто фунтов мы легко можем назначить на это; и не считая вашего полупенсиона, который вы должны оставить себе на карманные издержки и гардероб ваш и Бланшин, я разочла, что мы можем дать Пизистрату полтораста ф. в год, чего, вместе с стипендией, которую он получит, будет для него достаточно в Кембридже (при этом я сомнительно покачал головой, ибо стипендия была еще только одним из удовольствий Надежды); и все-таки, – продолжала матушка, не обращая внимания на знак моего несогласия, – нам останется что откладывать.

Смешанное чувство сострадания и ужаса придало лицу капитана забавное выражение: он видимо подумал, что несчастья расстроили мозговые отправления моей матери.

Его мучитель продолжал:

– Проценты состояния Остина – сказала матушка с грациозным наклонением головы и обращая указательный палец правой руки к пяти пальцам левой, – 370 ф., и 50, которые мы получим за наем нашего дома, составляют 420 ф. Прибавьте ваши 330 от сбора с фермы, скотного двора и лугов: всего 750 ф. При всем том, что мы для хозяйства имеем даром, как сказала я прежде, нам очень достаточно 500 ф. в год, и мы даже можем жить очень хорошо. Если дать Систи 150 ф., мы все-таки можем откладывать по 100 ф. для Бланшь.

– Стойте, стойте, стойте! – воскликнул капитан в страшном волнении. – Кто вам сказал, что у меня 330 ф. дохода в год?

– Кто? Болт: не сердитесь на него за это.

– Болт – дурак. Из 330 ф., отымите 200: остаток – весь мой доход, кроме моего полуненсиона.

Мат выпялила глаза, я тоже.

– К этим 130 прибавьте ваши 130. Все, что у вас останется, принадлежит вам, Остину или вашему сыну, но ни шиллинга не нужно на роскошь бедному, старому солдату. Понимаете вы меня?

– Нет, Роланд, – сказала мать, – совсем не понимаю. Разве ваши владения не приносят вам 330 ф. в год?

– Да, но на них ежегодный долг в 200 ф., – отвечал капитан не-хотя и с усилием.

– О Роланд! – сказала нежно матушка, подходя к нему так близко, что, если бы отец был тут, она наверное поцеловала-бы сурового капитана, хотя я никогда не видал его более строгим и менее достойным поцелуя; – о Роланд, – сказала матушка, заключая славную epiphouema, которую прежде прервала aposiopesie моего дяди, – а вы все-таки брались содержать нас, которые богаче вас вдвое, и хотели лишить себя последнего.

– А! – сказал Роланд, стараясь улыбнуться, – покрайней мере тогда бы исполнилось мое желание, если б я не уморил вас с голода. Так не говорите об удовольствиях и других подобных вещах. Но не обращайте же дела против меня и не думайте своими 420 ф. пополнить мои 130.

– Ни мало, – сказала матушка великодушно, – но вы забываете, что вы приносите в хозяйство: запасы и произведения ваших владений стоят, покрайней мере, 300 ф. в год.

– Миледи… сестрица, – сказал капитан, – я уверен, что вы не хотите оскорблять меня; я скажу вам в последний раз, что, если вы прибавите к моим 130 ф. такую же сумму, это все, что я могу позволить. Остальное не будет лишним Пизистрату в коллегиуме.

Оказав это, капитан встал, поклонился, и прежде чем мы могли остановить его, вышел из комнаты.

– Милый Систи! – сказала матушка, всплеснув руками, – я верно рассердила его. Но почем мне было знать, что на его имении такой большой долг?

– Не заплатил ли он долги за сына; не это ли причина?

– Ах! – прервала матушка и заплакала, – так вот что его мучило, а я и не догадалась; что теперь делать!

– Начать новый расчет и оставить капитана делать, что он хочет.

– Но тогда, – сказала матушка, – дядя умрет со скуки, а у отца не будет отдыха: ты видишь, что книги не занимают его по-прежнему. А Бланшь? а ты? Если мы прибавим от себя только 130 ф., я не вижу, каким образом с 260 ф. мы можем принимать соседей. Что скажет Остин! мне одной этого не разрешить. Пойду, проверю счетные книги с Примминс.

Я смотрел на старую рыцарскую залу, величественную в её одиноком разрушении. И сны, которые начинал ласкать я всеми силами сердца, овладели мной и унесли меня далеко, далеко, в те золотые страны, куда надежда манит юность. Исправить состояние моею отца, оживить замершее честолюбие, прежде его волновавшее, отстроить эти развалившиеся стены, обработать бесплодные болота, воротить славу древнего имени и радость старого солдата, сделаться для обеих братьев тем, что потерял Роланд, – сыном: вот в чем были мои сны, мои мечты. И они привели меня к твердому убеждению, к положительной цели. Мечтай, мечтай, о юность, мечтай смело и благородно, и твои мечты, твои сны сделаются прорицателями!

 

Глава VI.

Письмо от Пизистрата Какстонь к Алберту, Эск. Чл. Пар.

(Признание юноши, который в Старом-Свете находит себя лишним).
Пизистрата Какстон.»

Любезный мистер Тривенион!

Сердечно благодарим вас я и все мы за ваш ответ на мое письмо, где я уведомлял вас о неприятных западнях, чрез которые мы прошли, оставив в них, если не жизнь и кости, – покрайней мере клочки шкуры, что, соображая с числом ловушек (их было три) и остротою зубцов, все-таки меньше того, чего мы могли ожидать. Мы убрались в пустыню, как настоящие лисицы, и я не думаю, чтоб теперь еще можно было поймать на какую-нибудь приманку лисицу-отца. Дело другое лисица-сын, и я намерен доказать вам, что он сбирается исправить семейные неудачи. О добрый м. Тривенион! если вы заняты вашими «голубыми книгами», когда получите это письмо, остановитесь и отложите их в сторону на несколько времени. Я хочу открыть вам мое сердце и просить вас, так хорошо знающих свет, помочь мне выбраться за эти flammantia moena, которыми для меня огражден мир. Вот видите-ли, сэр, вы и отец мой были правы, когда говорили, что жизнь книг не для меня. И все-таки, как избежать этой жизни молодому человеку, который хочет пройдти свою дорогу по обыкновенным и условленным ступеням. Все ремесла, все звания подбиты книгами, окаймлены книгами, завалены книгами, так что, куда ни простираю я мои руки, жаждущие деятельности, везде встречаю стены из иноктавов, заборы из инквартов. Для начала – жизнь коллегиума: три года книга на книге, сущее Мертвое море перед человеком впродолжении трех лет, а яблоки, которые зреют на его берегах, полны прахом разных шрифтов. По окончании трех лет начинается жизнь общественная: все-таки книга, книга, если вы не хотите ограничить для себя весь мир школьной оградой. Сделаюсь ли я писателем, автором по ремеслу – книги и книги. Хочу ли быть адвокатом – книги, книги и книги. Ars longa, vita brevis, а это в перевод значит, что не скоро дождетесь вы, чтобы клиент принес вам дело. Сделаюсь я врачем – опять книги, чтобы убивать время до тех пор, когда, в сорок лет, счастливый случай позволит мне убивать что-нибудь другое. Словом, кроме благородного звания воина, которое не всегда еще путь к счастью, можете ли вы указать мне какое-нибудь средство избежать вечных книг, этого умственного однообразия и телесной летаргии? Где же найдет исход эта страсть к жизни, которая течет по всем моим жилам; куда употреблю я мое прекрасное сложение, широкую грудь, в этом парнике мозгового воспаления? Я знаю, что во мне, я знаю, что имею все качества, соответствующие хорошему сложению и сильной груди. У меня простой здравый смысл, быстрота понимания и соображения, любовь к опасностям, терпение в неудачах, – качества, за которые я благословляю небо, потому что все они полезны в частной жизни. Но на форуме, на этом рынке счастья, разве они не flacci, nauci, nihili?

Словом, в этом многолюдном Старом-Свете нет уже того простора, который был для наших предков. Теперь нам надо сидеть, как мальчикам за уроками и учить их, округляя плечи, до боли в пальцах. Был век пастушеский, век охотничий, век воинственный. Мы живем в веке сидячем. Дальше других уходят те люди, которые сидят больше других: все это люди нежного сложения, которых руки только что управляются с пером, а глаза до того утомлены светом ночной лампы, что нет для них, уже радости в свете солнца (которое влечет меня в поле, как жизнь все живое), – которых пищеварительные органы истощены и измучены безостановочным бичеванием мозга. Конечно, если это царство разума, то бесполезно противиться ему и биться против уколов, но таким образом все мои прирожденные способности к деятельности пропадут ни за что. Если б я был богат, тем лучше, я-бы стрелял, охотился, отдавал в наймы свои фермы, путешествовал и, пожалуй, ломал-бы себе пальцы о честолюбие. Если б я был так беден, что мог-бы сделаться лесничим или стремянным, что иногда делали в старину бедные джентльмены, все-бы хорошо: я-бы упражнял мою страсть к деятельности в ночных битвах с нарушителями законов об охоте, в скачках через рвы и каменные стены. Если б я был до того мелок духом, что без угрызения совести мог-бы жить на ограниченные средства отца и воскликнуть с Клавдианом: «земля дает мне праздники, которые ничего не стоят», – и то-бы ничего: это была-бы жизнь, достойная прозябаемого или поэта последнего разряда. Но с моими понятиями и при моих данных, – здесь я открою вам вторую половину моего сердца! – Сказать, что будучи беден, я хочу составить себе состояние, значит сказать, что я Англичанин. Свойство нашего практического племени – привязаться к чему-нибудь положительному. Даже в снах наших, когда мы строим воздушные замки, то не «замки Неги», и даже не замки, потому что они более всего похожи на один из банков Темпль-бара. И так, я хочу сделать себе состояние, но я отличаюсь от моих соотечественников во-первых тем, что хочу того, что богатые люди называют небольшим состоянием, во-вторых тем, что не хочу употребить на это всю мою жизнь. Теперь сообразите мое личное положение.

Если я последую общей колее, мне надо начать с того, что взять у моего отца изрядную часть дохода, без которой он обойдется с трудом. По моим соображениям, родителям моим и дяде нужно все то, что у них осталось, а если отнять годовую сумму, которую нужно проживать Пизистрату, покуда не будет он в состоянии жить собственными трудами, это будет сопряжено для них с лишением главных удобств жизни. Если я ворочусь в Кембридж, при всей экономии, я все-таки стесню rei anguaka demi; потом, когда кончу курс и выступлю на жизненное поприще, не снискав себе даже стипендии члена университетского общества, что довольно вероятно, сколько лет должен я трудиться или скорее, увы! не трудиться над приготовлением к адвокатуре (которая кажется мне лучшей дорогой), прежде нежели буду в состоянии в свою очередь обеспечивать нужды тех, которые до того времени будут обделять себя для меня? Я вступлю в зрелый возраст, а они успеют состареться, покуда не упадут ко мне гинеи клиента. Я-бы хотел, что бы, если я разбогатею, моим богатством наслаждались те, кого я люблю, пока еще есть в них способность к наслаждению; чтобы отец мой увидел «Историю человеческих заблуждений» стоящею, на полках, полною и в богатом переплете; чтоб матушка имела невинные удовольствия, которые удовлетворяют ее, прежде нежели лета унесут с её уст улыбку; чтобы, прежде нежели волоса Роланда в белизне уподобятся снегу (увы! снега на его голове накопляются скоро!), капитан, опираясь на мою руку, отправился со мною решать, какую часть развалин исправлять, какую предоставить совам, и где должна быть засеяна зерном эта необозримая пустыня. Ибо вы знаете свойство почвы Кумберланда, вы, имеющие на ней столько владений и обработавшие столько акров, некогда бесплодных; вы знаете, что вся земля моего дяди, кроме одной фермы, едва стоющая по шиллингу за акр, нуждается в капитале для того, чтоб сделаться более выгодною, нежели была она для его предков. Вы это знаете, потому что вы положили большой капитал на ту же землю, и сделав это, сколько благословений вы вызвали, сколько ртов накормили, сколько рук употребили (о чем вы, может-быть, и не догадываетесь в вашей лондонской библиотеке)! Я рассчел, что болота моего дяди, теперь едва прокармливающие двух или трех пастухов, могли бы при деньгах продовольствовать двести семейств от их собственного труда. Все это стоит попробовать! Для этого Пизистрату нужно денег. И немного: ему не нужно миллионов; несколько тысяч фунтов стерлингов было бы слишком достаточно. И с скромным капиталом для начала, Роланд сделался бы настоящим сквайром, настоящим землевладельцем, и перестал-бы быть хозяином пустыни: Добрый м. Тривенион, посоветуйте мне, каким образом, при моих способностях, достать этот капитал, и так, чтобы это было не слишком поздно и чтобы обогащение не заняло меня до могилы.

С отчаянием отворотился я от этого образованного света к другому свету, который старше нашего, и к третьему наконец, едва выходящему из детства. Здесь Индия, там Австралия! Что скажете вы, сэр, вы, которые бесстрастно видите вещи, носящиеся перед моими глазами в золотой призрачной дали. Таково мое доверие к вашему суждению, что, если вы скажете: «безумный, брось твое Эльдорадо и оставайся дома, садись к столу за книги, подави избыток жизнености, тебя волнующей, сделайся умственной машиной, твои физические дарования негодны ни к чему, твое место между рабами лампы», – я послушаюсь без возражений. Но если я прав, если у меня есть свойство, которое здесь сбыта не находит, если мое отвращение – инстинкт природы, которая побуждает меня перенестись на юную почву, дайте мне, умоляю вас, совет, который бы помог мне обратить мою мечту в осязаемую действительность. Понятно ли я объяснился?

Мы здесь редко видим газеты; но иногда иные попадают сюда из пресвитерства. Я недавно порадовался на один параграф, где говорят о вашем близком вступлении в администрацию, как о вещи верной. Пишу к вам прежде, нежели вы сделались министром: вы видите, что то, чего я ищу, – вне пределов оффициального покровительства. Я не ищу места. Я пишу к вам откровенно, зная ваше теплое, благородное сердце, и как-бы к моему отцу. Позвольте мне прибавить мои искренния поздравления по случаю близкого союза мисс Тривенион с человеком достойным если не её, по крайней мере, её положения в свете: я исполняю обязанность того, кому вы позволили оставить за собою право молиться за счастье ваше и всех ваших.

Любезный мистер Тривенион, вот вам длинное письмо, и я не решаюсь перечитывать его; если же перечту, то не пошлю. Примите его со всеми его ошибками, и судите его с тем снисхождением, с которым всегда судили вашего покорного и преданного слугу

От Алберта Тривенион, эск. ч. п. к Пизистрату Какстон.

Библиотека Нижней-палаты, четверг вечером.
Алберт Тривенион.»

Любезный Пизистрат!

На кафедре ***! Придется нам помучиться еще часа с два. Я убежал в библиотеку и посвящаю эти два часа вам. Не увлекайтесь через-чур моей похвалой: ваше собственное изображение, которое вы сделали мне, поразило меня своей оригинальностью. Положение духа, которое вы описываете так живо, в нашем периоде просвещения, должно быть чрезвычайно общее, хотя до сих пор оно не являлось мне так резко. Я думал о вас целый день. И сколько в этом Старом-Свете должно быть молодых людей, подобно вам способных, понятливых, деятельных и довольно трудолюбивых, и все-таки не приспособленных к успеху в одном из наших условных ремесл и званий. Ваше письмо, мой юный художник, – прекрасная картина философии колонизации; прочитав его, я лучше понимаю древние греческие переселения, высылку из страны через-чур населенной не только излишка, но и изрядного числа единиц достойных людей, исполненных способностей и жизненной силы, подобно вам сливающих в этих мудрых cleruchiae известную долю аристократизма с началом более демократическим; – той колонизации, которая не выбрасывала на новую почву ни к чему негодную сволочь, а пересаживала в чужия земли выводки благоустроенной страны, сообразно направлению метрополий, не только заботясь о том, чтобы избавиться от голодных ртов, но доставляя исход обильному избытку ума и решимости, избытку, который дома действительно не нужен.

Что касается до меня, в моем идеале переселений я считаю, что всякое переселение, как и в древности, должно иметь своих вождей и начальников, но непременно людей таких, которым известная степень воспитания дала быстроту понимания и способность распоряжения, для того, чтобы другие имели доверие к ним. Греки это понимали. С успехом колонии, по мере того, как её главный город обращается в столицу, я думаю, что было-бы благоразумно идти далее, не только перенести туда просвещение метрополии, но и привести колонию в большую связь с последнею, облегчить сообщение плодов ума, воспитания и гражданственности. Я знаю, что многие из моих вольнодумных приятелей посмеются над этою мыслию, но я уверен, что, когда колонии достигли-бы такой степени, всякий понял бы пользу моих предположений. И когда придет время колониям сделаться странами независимыми, мы имели бы утешение видеть, что перенесли в них управление и просвещение, подобное нашему. Поверьте, Новый-Свет будет друг или враг Старому не пропорционально родству племен, а пропорционально сходству обычаев и постановлений, – истина, для которой мы колонизаторы до сих пор были слепы.

Переходя от этих общих теорий к частности, вы должны видеть из сказанного мною, что я сочувствую вашим предположениям, и, разобрав их по-вашему желанию, сообразив ваши способности и цели, я даю вам совет переселиться.

Этот совет, однакожь, основан на той гипотезе, что вы говорите от души, и удовлетворитесь жизнию труженика с умеренным состоянием на конце её. Не думайте о переселении, если хотите нажить миллион или десятую долю миллиона. Не думайте о переселении, если не надеетесь, что сумеете насладиться всеми его условиями: переносить их не довольно.

Австралия – вот страна для вас, как вы, кажется, и сами это предполагаете. Австралия – прекрасное место для двух родов переселенцев: 1) для того, у кого нет ничего, кроме способности и много её; 2) для того, кто имеет не большой капитал и согласен употребить десять лет до то, чтобы утроить его. Возьмите с собой 3,000 ф., и прежде, нежели исполнится вам тридцать лет, вы воротитесь с 10,000 или 12,000 фунтами. Если этого вам достаточно, думайте серьезно об Австралии. Завтра с дилижансом пришлю вам лучшие сочинения и отчеты по этому предмету, и справки, какие только можно будет собрать в Департаменте управления колониями. Прочитав все это и обдумав с вниманием, проживите несколько месяцев на пастбищах Кумберланда; учитесь всему, чему будет можно, и о к всех пастухов, начиная от Тирсиса, до Меналка. Сделайте более, приготовьтес всячески к жизни в Австралии, куда не проникла еще теория разделения труда. Сделайтесь немножко кузнецом, немножко плотником; учитесь делать много с наименьшим числом орудий; учитесь стрелять; укрощайте всех диких лошадей и клеперов, которых достанете. Если, переселившись, вы и не будете нуждаться в каждом из этих ремесл, все-таки они могут пригодиться вам в непредвиденном случае. Бросьте все ваши джентльменские привычки, от головы до ног, и сделаетесь чрез это самым высшим аристократом, ибо тот более всех аристократ, кто сам исполняет все свои нужды: тот человек сам хозяин над собою, потому что ему не нужно прислуги. Кажется, Сенека где-то сказал об этом прежде меня, и я привел бы вам его слова, но боюсь, что его сочинений нет в библиотеке Нижней-палаты. Теперь (что это такое? да, ***кончил, и входит на кафедру S.; все эти вызовы поощряют нападение на меня. О, как бы мне хотелось иметь ваши лета и ехать с вами в Австралию!) Теперь – продолжаю прерванный период, – о главном деле, о капитале. Вам нужен капитал, если вы не хотите ехать в Австралию для того, чтоб быть пастухом и тогда проститься с 10,000 ф. через десять лет. Вы видите, что с первого шага ним нужно прибегнуть к вашему отцу, но – скажите вы, с тою разницею, что вы возьмете у него капитал с надеждой отдать его, вместо того, чтобы год за годом проживать его доход до тех пор, пока не исполнится вам тридцать восемь или сорок лет. Все-таки, Пизистрат, вы таким образом не упрощаете семейных отношений, и я не хочу, чтоб мой старый друг лишился в одно и то же время и сына своего и денег. Вы говорите, что пишете ко мне, как к отцу; вы знаете, что я ненавижу лесть, и если вы не думаете того, что говорите, вы оскорбили меня смертельно. Но как отец, я пользуюсь правами отца и скажу все, что у меня на душ. У одного моего приятеля, м. Гольдинга, есть сын, – буйная голова, которая в Англии легко попадет во всякого рода неприятность – одаренный многими прекрасными качествами, без недостатка в таланте, но с недостатком в благоразумии. Он будет прекрасным колонистом (в Австралии нет тех искушений!), если присоединить к нему такого юношу, как вы. Я предлагаю, чтоб отец его дал ему капитал в 1600 ф., который, однакоже, будет не в его руках, а в ваших; вы с своей стороны будете иметь такую же сумму, которую займете., у меня на три года, без процентов. Потом начнутся проценты, и, по возвращении вашем, и капитал и проценты будут выплачены мне или моим наследникам. Пообжившись в Австралии, осмотревшись и попривыкши к делу, вы можете смело занять еще 1600 ф. у вашего отца; покуда, вы с вашим товарищем будете иметь 3000 ф. для начала. Вы видите, что в этом предложении нет и тени подарка и никакого риска для меня, даже на случай вашей смерти. Если вы умрете несостоятельным, я обещаю вам обратиться к вашему отцу: тогда все равно ему будет много ли или мало останется от его состояния… Я сказал все, и никогда не прощу вам, если вы откажетесь от помощи, которая будет вам так полезна, а мне не стоит ничего.

Благодарю за поздравление с браком Фанни с лордом де-Кастльтон. В то время, когда по возвращении вашем из Австралии вы еще будете человек молодой, она (хоть теперь о ваших лет) станет женщиной зрелой, с головой набитой предразсудками и тщеславием. У девушек молодость коротка, для всех одинаково; но когда они выходят замуж, женщина становится женщиной своего сословия. Что касается до меня и места, о котором говорят общие слухи, помните что сказал я вам перед нашей разлукой и… но вошел Д. и говорит, что меня ждут на кафедру для ответа М., который вызывает мои возражения: Палата набита битком и жаждет дебатов. Так я (человек Старого-Света) препоясываю мои бедра и прощаюсь со вздохом с свежею девственностью Юного;

«Ne tibi sit duros acuisse in proelia dentes!»

Ваш преданный

 

Глава XI.

Таким образом, читатель, ты знаешь тайну моего сердца.

Не дивись, что сын книжника и, в известные периоды жизни, сам книжник, хотя и занимавший еще ничтожную ступень в этом почтенном сословии в переходном возрасте от юношества к зрелости, с нетерпением отвернулся от книг. Многие ученые, в том или другом периоде жизни, созвали потребность этого неумолкающего голоса природы, который вызывает каждого сына Адамова на деятельность. Но не все великие ученые непременно были люди для практической деятельности, хотя те славные деятели, о которых говорит история, редко были вовсе не ученые. Мысли, которые пробуждаются книгами, не всегда могут удовлетворяться ими. Царственный питомец Аристотеля хотя и спал с Омиром под подушкой, но делал это не для того чтобы писать эпопеи, а для того, чтобы покорять новые Илионы в Азии. И не один человек, хотя и не похожий на Александра, должен взять его за образец в цели, которой может достигнуть только практическая деятельность, какова-бы ни была книга, которую положит он под подушку. И как тайные судьбы, управляющие человеком, вводят первые намеки свои на его будущее с раннего детства! Моя старая няня не даром с первых дней потешала меня легендами и сказками; доблести странствующих рыцарей и других баснословных героев пустили ростки свои в моем воображении, и в теплице лондонского общества яускорял развитие моей страсти к приключениям. К поэзии воспоминаний первых лет присоединилась поэзия первой любви, поощряемой тщетными надеждами и возложившей на себя одну из тех жертв, которые поэтизируют долг. Этим торжеством над самим собою заключилось мое воспитание, и с нетерпением хотелось мне испытать мою смелость и способность.

Трудно было мне опять сделаться школьником и ужиться с отшельническим однообразием Кембриджа. Любовь к моему отцу, правда, помирила меня с этим неудовольствием, но я не мог уже хладнокровно возвратиться в университет, потому что знал, что продолжение моего курса поведет к лишениям для моего семейства. Под предлогом, что я не довольно приготовлен для продолжения занятий, я выпросил позволение остаться в башне и заниматься про себя. Это давало мне время обсудить мои планы, и разными окольными путями довести до согласия на них, тех, с кем мне нужно было расстаться. Но как это сделать? Тяжело действовать в жизни, но самый тяжелый шаг – первый за порог любимого дома. Как же это сделать?

Бланшь, вы сегодня не можете идти со мною; я выхожу на несколько часов, и прежде нежели возвращусь, уже будет поздно.

Дом, home! это слово меня душит. Джуба в отчаянии крадется к своей госпоже; Бланшь, стоя за нашем любимом возвышении, следит за мною недовольная; цветы, которые рвала она, небрежно падают из её корзинки; матушка, работая у растворенного окна, в полголоса поет… Как тут быть-то! Как это сделать?