Глава I.
Во всем случившемся ничто не оправдывало подозрений, которыми я мучился, кроме впечатления, произведенного на меня характером Вивиена.
Читатель, не случалось ли тебе в молодости, когда вообще так легко и беззаботно сближаешься, сойдтися с человеком, которого привлекательные и блестящие качества не затемнили в тебе природного отвращения к его слабостям или порокам и твоей способности понимать их, и, в этом возрасте, когда мы поклоняемся всему хорошему, даже когда сами впадаем в погрешности и восторгаемся благородным чувством или добродетельным поступком, ты принимал живое участие в борьбе между дурными началами твоего сверстника, которые тебя от него отталкивали, и хорошими, которые влекли к нему? Ты, может-быть, на время потерял его из виду; вдруг ты слышишь, что он сделал что-нибудь выходящее из общего порядка добрых или дурных дел, и в обоих случаях, будь его дело доброе или дурное, ты мысленно перебегаешь прежние воспоминания и восклицаешь: «именно, только он и мог это сделать?»
Вот что я чувствовал в отношении к Вивиену. Отличительные черты его характера были страшная способность соображения и неудержимая смелость, качества, ведущие к славе или бесславию, смотря по тому, до какой степени развито нравственное чувство и как направлены страсти. Еслибы я увидел приложение этих двигателей к доброму делу и другие не решились-бы приписать его Вивиену, я-бы воскликнул: «это он: доброе начало одержало верх!» С такою же (увы! еще с большей) поспешностью, когда дело было дурное и деятель также еще был неизвестен, я почувствовал, что эте качества обличили человека, и что победа осталась за дурным началом.
Много миль и много станций проехали мы по скучному, нескончаемому северному шоссе. Я рассказал моему спутнику яснее прежнего, что именно заставляло меня опасаться; капитан сначала вслушивался жадно, потом вдруг остановил меня:
– Тут может и не быть ровно ничего! – сказал, он, – сэр, мы должны быть мужчинами; наши головы должны остаться свежи, а мысли светлы: постойте!
Больше он не хотел говорить и забился вглубь кареты, а когда наступила ночь, он, казалось, заснул. Я сжалился над его усталостью и молча переносил мои мученья. На каждой станции мы слышали о тех, кого преследовали. На первой станции или на первых двух мы опоздали меньше нежели на час; но, по мере того как подвигались вперед, мы стали все больше и больше отставать от них, не смотря на щедроты, расточаемые нами почтарям. Наконец мне пришло в голову, что мы сравнительно подвигаемся так медленно только потому, что на каждой станции меняем и экипаж и лошадей; когда я сказал об этом Роланду, он вызвал хозяина гостиницы, (мы около полуночи сменяли лошадей) и заплатил ему за право удержать экипаж до конца путешествия. Это было так мало похоже на обыкновенную бережливость Роланда в отношении к моим деньгам или своим собственным, и так мало оправдывалось нашими средствами, что я нехотя вздумал-бы я о отговориться от такой издержки.
– Знаете, отчего я был скуп? – спросил Роланд спокойно.
– Не то что скупы, а бережливы разве; это часто бывает с военными.
– Я был скуп, – повторил капитан, с особенным ударением. – Я стал привыкать к этому в то время, когда мой сын еще был ребенком; мне казалось, что он от природы тщеславен и склонен к расточительности. «Что ж», сказал я сам себе – «я буду копить для него; молодость должна взять свое». Впоследствии, когда он перестал быть ребенком (по-крайней-мере его пороки были пороки взрослого), я опять сказал себе: «надо подождать; может-быть он еще и исправится, так я уж буду копить деньги для того, чтобы действовать на чувство его личных выгод, если нельзя действовать на сердце. Хоть этим средством я опять приведу его на путь чести!» А там… после… Бог видел, что я был очень горд, и я был наказан; велите им ехать скорей… скорей… да мы тащимся как улитки!..
Всю эту ночь, весь следующий день до вечера мы продолжали наше путешествие не останавливаясь и не питаясь ни чем, кроме корки хлеба и стакана вина; мы начинали наверстывать проигранное время и нагонять карету. Ужь совсем стемнело, когда мы приехали на станцию, где с большой северной дороги сворачивают к поместью лорда Н. Здесь мои опасения оправдались тем, что мы услышали в ответ на наши обычные вопросы. Карета, за которой мы гнались, сменила лошадей всего за час до нашего приезда, и отправилась не по дороге к лорду Н., а прямо по тракту в Шотландию. Люди в гостинице не видали леди, которая сидела в карсте, потому-что была темно; лошадей же требовал лакей (они описывали его ливрею).
Тут исчезла последняя надежда на то, что мы ошиблись в наших предположениях о преднамеренном заговоре. Капитана это сначала, казалось, поразило более меня, но он очень скоро оправился. – Будем продолжать путь верхом! – сказал он, и побежал в конюшню. Все отговорки пали перед золотом. Через пять минут мы уж сидели на лошадях, также как и почталион, который должен был провожать нас. Мы проехали первую станцию почти на целую треть времени скорее, чем бы при прежнем средстве сообщения: я едва поспевал за Роландом. Мы пересели на других лошадей, опоздав только двадцатью минутами против кареты. Мы были уверены, что нагоним ее прежде, чем она успеет доехать до соседнего города… взошел месяц… мы видели далеко перед собой… мы неслись во всю прыть Мимо нас мелькали один за другим дорожные, столбы, а кареты все еще не было видно. Мы прискакали в город или, вернее, в местечко, где должны были переменить лошадей; тут был только один почтовый двор. Мы долго стучались в гостинице… полусонная прислуга объявила, что перед нами не было кареты и что последняя карета проехала здесь около полудня.
Какая еще тут была тайна!
– Назад, назад! – сказал дядя Роланд, с быстрым соображением солдата, и поскакал со двора, пришпоривая, усталую лошадь. – Они своротили на перекрестке или, проехали проселком. Мы отыщем их по следам подков их лошадей или по следу колес.
Почталион стал-было ворчать, указывая на запыхавшихся лошадей. В ответ на это, Роланд показал ему руку с червонцами. И мы опять понеслись через грустную сонную, деревню по шоссе, освещенному месяцем. Мы доехали до поворота, но наш путь лежал прямо, все прямо. Так проехали мы около половины дороги до города, в котором в последний раз переменили лошадей, как вдруг с проселка выехали на большую дорогу два почталиона с лошадьми в заводу.
Наш проводник тронул вперед и громко приветствовал своих товарищей. В нескольких словах получили мы показания, которых искали. Одно из колес кареты соскочило с оси на самом поворот дороги, и молодая леди с прислугой должна была искать убежища в небольшой гостинице, стоящей на несколько ярдов в сторону от дороги; лакей отпустил почталионов, как только лошади их немного отдохнули, и приказал им вернулся на следующее утро и привести с собой кузнеца, чтоб починить колесо.
– Как же это колесо соскочило? – спросил Роланд.
– Да должно-быть чека совсем вытерлась, да и выпала.
– А человек? слезал он после того как вы выехали со станции, и перед тем как все это с вами случилось?
– Да, сэр; он сказал, что колеса загараются, что оси не патентованные и что он позабыл велеть их смазать.
– И он осмотрил колесо; и скоро после этого чека выпала? Так что ли?
– Так, сэр, так! – отвечал почталион, вылупив глаза, – да, точно так и было, сэр.
– Едем, Пизистрать, едем! мы поспели во-время: только молите Бога… молите Бога… чтобы… Капитан воткнул шпоры в лошадь, и не слышал уже остальных слов.
Несколько ярдов в стороне от дороги стояла, отделенная от неё лужайкой, гостиница – мрачное, старинное здание, построенное из дикого камня, глядевшее неприветно при свете луны; с одной стороны несколько скал бросали на него черную тень. Какая глушь! возле него не было ни дома, ни хижины. Если содержатели гостиницы люди такого рода, что злодеи могли-бы рассчитывать на их содействие, а невинность не должна была надеяться на их помощь, так, сверх того, не нашлось бы и соседей, которых-бы можно было поставить на ноги: вблизи не было другого убежища. Место было искусно выбрано.
Двери были заперты; в комнатах нижнего яруса был огонь, но ставни были закрыты снаружи. Дядя остановился на минуту и потом спросил у почтальона:
– Знаешь ты задний вход в дом?
– Нет, сэр; я не часто бываю в этой стороне, и содержатели-то новые: говорят, у них дела идут плохо.
– Постучись в дверь… мы покуда постоим в стороне. Если у тебя спросят, что тебе нужно, скажи только, что ты хочешь говорить с лакеем, что ты нашел кошелек: на вот, возьми мой!
Мы с Роландом слезли с лошадей, и дядюшка поставил меня у самой двери вплоть к стене. Заметив, что я с нетерпением выдерживал то, что казалось для меня пустыми прелиминариями, он сказал мне на ухо:
– Тише; если им надо скрыть что-нибудь, нам не прежде отворят, как уже узнавши, кто стучится; если нас увидят, нам не отопрут. Но почтальона они сперва примут за одного из тех, которые приехали с каретой, и ничего не подумают. Готовьтесь вломиться в дверь как только отодвинут засов.
Долговременная опытность дяди не обманулась: и почтальону отвечало сначала одно молчание; свет быстро перебегал по окнам, как будто кто-нибудь ходил в доме. По поданному Роландом знаку, почтальон постучал еще – и еще раз; наконец, в слуховом окошке показалась голова, и какой-то голос сказал:
– Кто там?.. что надо?
– Я почталион из гостиницы Красного Льва; мне нужно видеть лакея, что приехал в коричневой карете: я кошелек нашел.
– А, только-то… подожди маленько.
Голова скрылась; мы подползли под высунувшиеся наружу балки дома; мы слышали, как отнимали запор; дверь осторожно отворилась; я сделал скачек и уперся в нее спиной, чтобы впустить Роланда.
– Эй, помогите!.. воры… помогите, – громко кричал какой-то голос, и я чувствовал, что рука ухватила меня за горло; в тесноте, я махнул на удачу, но не без последствии, потому-что за моим ударом послышался стон и ругательство.
Роланд, между тем, набрел на лучь света, падавший через щель двери, выходившей в сени; руководимый им, он пробрался в ту самую комнату, в окнах которой, как видели мы со двора, свет переходил с места на место. Когда он отворил дверь, я влетел вслед за ним в горницу, что-то в роде гостиной, и увидел двух женщин: одна из них была мне незнакома (должно быть это была сама содержательница гостиницы) другая – изменница горничная. Их лица выражали ужас.
– Где мисс Тривенион? – спросил я, бросившись к последней из них.
Вместо ответа женщина страшно завизжала. В это время показался еще свет с лестницы, против самой двери, и я услышал голос, в котором узнал голос Пикока, кричавший:
– Кто там? Что случилось?
Я кинулся к лестнице; увесистая образина (трактирщика, оправившегося от моего удара) на минуту заградила мне дорогу, но тут же была мною повергнута долу. Я взобрался вверх по лестнице; Пикок, узнавший меня, отступил, погасив при этом свечку. Брань, ругательства, визг раздавались в темноте. Посреди всего этого я услышал вдруг слова: «сюда! сюда! помогите!» Это был голос Фанни. Я стал пробираться вправо, откуда мне послышались слова; но получил сильный удар. Ксчастью он попал на руку, которую я протянул, как обыкновенно протягивают руку, когда ищут дороги в темноте. Ктому же это была не правая рука, и я схватился с моим противником. Тут подоспел Роланд со свечкой; при виде его, мои противник, который был не кто иной, как Пикок, вырвался от меня и проскользнул-было к лестнице. Но здесь капитан схватил его своей железной рукой. Не опасаясь за Роланда, когда ему приходилось ведаться не больше как с одним неприятелем, и думая только о спасении той, чей голос опять доходил до меня, я уж (прежде чем погасла свеча дяди Роланда в его схватке с Пикоком) разглядел дверь, в конце корридора, и с розмаха полетел на нее: она была заперта, но затрещала и покачнулась от моего натиска.
– Не подходите, кто бы вы ни были! – закричал голос изнутри комнаты; но это был не тот, крик отчаянья, который направлял мои шаги. Не подходите, если вам жизнь дорога!
Этот голос, эта угроза удвоили мои силы; дверь слетела с петель. Я стоял в комнате. Я увидел Фанни у моих ног, хватавшую мои руки; потом она встала, оперлась на мое плечо и тихо произнесла:
– Я спасена!
Передо мною, с лицом, обезображенным от гнева, с глазами, буквально горевшими диким огнем, раздутыми ноздрями и растворенным ртом, стоял человек, которого я звал Франсисом Вивиен.
– Фанни… мисс Тривенион… что это за обида?.. Что за злодейство? Вы не по собственной воле сошлись здесь с этим человеком… о, говорите!
Вивиен выскочил вперед.
– Не спрашивайте никого кроме меня, оставьте эту леди… она моя невеста… она будет моей женой.
– Нет, нет, нет… не верьте ему, – кричала Фанни – я была обманута моими людьми… меня привезли сюда, я не знаю как! Я слышала, что отец мои болен; я ехала к нему; этот человек встретил меня здесь и осмелился…
– Мисс Тривенион… да, я осмелился сказать, чтолюблю вас.
– Защитите меня от него! вы защитите мема от него?
– Нет, мисс Тривенион, – сказал за мною торжественный голос, – я требую права защитить вас от этого человека; я теперь защищу вас рукою, которая должна быть неприкосновенна даже для него, я, который с этого места призываю на его голову… проклятие отца. Обличенный соблазнитель, преступивший священный долг гостеприимства, ступай, иди по пути к уделу, избранному тобой; Бог смилуется надо мной и даст мне сойдти в могилу прежде чем ты кончишь жизнь на каторге или – на виселице.
Мне стало дурно, по жилам пробежал мороз, я отшатнулся и искал опереться о стену. Роланд обнял рукою Фанни, а она, слабая, дрожа, прильнула к его широкой груди и со страхом смотрела ему в лицо. И никогда не видал я в этом лице, изрытом страданием и омраченном неизъяснимою горестью, такого величественного выражения, не смотря на гнев и отчаянье. Следя за направлением его глаз, темных и неподвижных, как глаза человека, предрекающего будущность или прорицающего чью-нибудь участь, я трясся, глядя на сына. Он опустился и дрожал, как будто проклятие уж исполнилось: смертная бледность покрыла его щеки, которые обыкновенно цвели ярким, румянцем детей востока, колени стучали одно о другое. С слабым криком страдания, похожим на крик человека, которому наносят последний, смертельный удар, он закрыл лицо обеими руками, ноги сто подогнулись, и он остался недвижим.
Бессознательно выступил я вперед и стал между отцом и сыном, сказавши тихо:
– Пощадите его! посмотрите, как его давит его собственное сознание.
Потом я подошел к сыну и шепнул ему;
– Ступайте, ступайте; преступление не было совершено, и можно будет уничтожить проклятие.
Но слова мои затронули ложную струну этой темной и строптивой души. Молодой человек отнял руки от лица и гневно и нагло поднял голову. Он оттолкнул меня в сторону и громко сказал:
– Прочь! я ни за кем не признаю власти над моими поступками и над моей участью; я не допускаю посредников между этой леди и мной. Сэр, – продолжал он, грозно смотря на отца, – сэр, вы позабыли наш договор. Связь наша разорвана, ваша власть надо мной уничтожена; я не ношу больше вашего имени, для вас я был и продолжаю быть как-бы мертвым. Я отказываю вам в праве становиться между мною и тем, что для меня дороже жизни. О (при этом он протянул руки к Фанни), мисс Тривенион, не откажите мне в одной просьбе, в чем-бы вы меня ни обвиняли. Позвольте мне видеть вас на-едине хоть на одну минуту, позвольте мне доказать вам, что если был я преступен, то не из тех низких видов, которые мне здесь приписывают, говоря, что я будто-бы хотел соблазнить богатую наследницу; нет, а хотел тронуть женщину; поймите вы меня!
– Нет, нет; – говорила Фанни, прижимаясь ближе к Роланду, не оставляйте меня. Если он точно, как кажется, ваш сын, я прощаю его; но велите ему уйдти, мне страшен его голос!
– Неужели вы-бы в самом деле хотели уничтожить во мне воспоминание о связи, которая существует между нами – сказал Роланд глухим голосом, – неужели вы-бы хотели, чтобы я, видя в вас только низкого вора и обманщика, выдал вас в руки правосудия, или растянул у моих ног. Ступайте, и пусть спасет вас это воспоминанье!
Я было опять подступился к преступному сыну; но он опять уклонился от меня.
– Я один, – сказал он, скрестивши руки на груди, – имею право распоряжаться в доме; все те, которые в нем находятся, должны исполнять мои приказания. Вы, сэр, которые цените так высоко славу, имя и честь, как же вы не видите, что вы их оти я я и-бы навсегда у этой леди, которую вы хотите защитить от моей позорной привязанности? Как примет свет повесть о спасении мисс Тривенион?.. О простите меня… мисс Тривенион… Фанни… простите меня! я схожу с ума, только выслушайте меня на-едине… меня одного, а там, если и вы скажете «прочь!» я без ропота подчинюсь вашему приговору; я не признаю судьи, кроме вас.
Но Фанни прижималась все ближе и ближе к Роланду. В эту минуту услышал внизу шум голосов и топот, и, думая, что соучастники этого заговора опять собрались с духом, может-быть для того, чтобы идти на помощь своего руководителя, я потерял сострадание, смягчавшее во мне ужас, произведенный на меня преступлением молодого человека, и недоумение, в которое привело меня, его сознание. По-этому я теперь так схватил Вивиена, что он не мог уж у меня вырваться, и сказал ему сухо:
– Смотрите, не усиливайте обиды! Если будет схватка, так не у отца с сыном, а…
Фанни выступила вперед.
– Не стращайте этого человека, я не боюсь его, сэр, я готова выслушать вас одна.
– Никогда! – сказали мы с Роландом, оба разом.
Вивиен со злостью взглянул на меня и с горечью на отца и, как-бы отказываясь от своей просьбы, сказал:
– Хорошо же! Я буду говорить даже в присутствии тех, которые так строго судят меня.
Он остановился и, придавши своему голосу выражение страсти, которое в самом деле могло-бы показаться трогательным, если-б его проступок внушал менее отвращенья, продолжал, обращаясь к Фанни:
– Сознаюсь, что, когда я в первый раз увидел вас, я может-быть и мечтал о любви, как честолюбивый бедняк думает о пути к богатству и власти. Но эте мысли исчезли, и в моем сердце осталась одна безумная любовь. Я был как в бреду, когда я соображал всю эту проделку. Неужели вы, которые, по-крайней-мере в этом видении, были моею, неужели вы, в самом деле, на веки для меня потеряны?
В голосе и приемах этого человека было что-то такое, происходившее или от самого искусного притворства или от истинного, но извращенного чувства, что, по-моему, непременно должно было отозваться в сердце женщины, если она когда-нибудь любила его, как-бы она ни была оскорблена им; вот почему я обратил на мисс Тривенион холодный и пытливый взгляд. Когда она в страхе обернулась, её глаза нечаянно встретилась с моими, и мне кажется, что она поняла мои сомненья: она глядела на меня как-бы с грустным упреком, после чего её губы гордо стянулись, как у матери, и я в первый раз увидел на её лице выражение гнева.
– Хорошо, что вы сказали все это при других; при них же я заклинаю вас чсстью, которую сын этого джентльмена может мгновенно забыть, но на чей призыв он не может остаться глух, я умоляю вас сказать: подала ли вам я, Фанни Травенион, делом, словом или знаком, какой-нибудь повод надеяться, что я отвечаю на чувство, которое вы, как говорите, питали ко мне, или что я согласна на ваше покушение овладеть мною?
– Нет! – сказал Вивиен не запинаясь, при чем губы его дрожали – нет! Но когда я любил вас так глубоко, когда я отдавал всю мою будущность за один удобный случай с глаза на глаз признаться вам в этом, я не думал, что такая любовь заслужит только презрение и гнев. Ужели сотворен я так бедно природою, что мне никогда не ответят любовью на мою любовь? Разве я по рождению недостоин породниться с знатью? Последнее, по-крайней-мере, должен-бы опровергнут этот джентльмен, который позаботился внушить мне, что мое происхождение оправдывает самые смелые надежды и сулит безграничное честолюбие. Мои надежды, мое честолюбие – были вы. Мисс Тривенион, правда, что я-бы пренебрег всеми законами света и всеми врагами, кроме того, который теперь передо мной, чтобы владеть вами! Да, поверьте, поверьте, что если б я дошел до того, к чему стремился, вам не пришлось-бы каяться в вашем выборе; имя, за которое я не благодарю моего отца, не сделалось-бы предметом презрения ни той женщины, которая-бы простила мне мою смелость, ни того, кто теперь увеличивает мое горе и проклинает меня в моем отчаянии.
Роланд не пытался прерывать сына ни одним словом; напротив того, он с каким-то лихорадочным напряжением, которому я, втайне, сердечно сочувствовал, казалось, ловил каждый слог, хоть немного смягчавший нанесенную обиду, или даже оправдывавший низость употребленных средств более-возвышенными целями. Но, когда сын заключил несправедливыми упреками и выражением страшного отчаяния, оправдание, обличавшее его в неизменной гордости, извращенном красноречии, и совершенном непонимании начала чести, боготворимого отцом, Роланд закрыл рукою глаза, которые перед тем, как-бы очарованный, уставил на ожесточенного преступника, и, притянув опять к себе Фанни, сказал:
– Его дыхание отравляет воздух, которым должны дышать невинность и добродетель. Он говорит, что в этом доме все повинуется его приказаниям, так за чем же нам оставаться здесь?.. Пойдемте! – Он пошел к двери вместе с Фанни.
Между тем шум внизу утих, но послышались шаги. Вивиен подбежал и стал перед нами:
– Нет, нет, вы так не можете оставить меня, мисс Тривенион. Я отказываюсь от вас… пусть так; я даже не прошу у вас прощенья. Но как же вы оставите этот дом, без кареты, без прислуги, без объяснения? стыд падает на меня… так и должно быть. Но по-крайней-мере предоставьте мне загладить то, что я еще могу загладить, что еще оставлено мне, защитив чистоту вашего имени.
Говоря, он не заметил (потому-что стоял лицом к нам, а к двери спиною), что на сцену вошло новое действующее лицо, и, молча остановившись у порога, слышало его слова.
– Имя месс Тривенион, сэр! И с чего это вы вздумали защищать его? – спросил только что вошедший маркиз де-Кастльтон, выступая вперед и окинув Вивиена взглядом, который мог-бы показаться презрительным, если-бы не был так спокоен.
– Лорд Кастльтон! – воскликнула Фанни, отнимая от лица руки, которыми она его закрывала.
Вивиен отошел, с досадой стиснув зубы.
– Сэр, – сказал маркиз – я жду вашего ответа, потому-что я не допущу, чтобы в моем присутствии вы даже позволили себе намекнуть, что имя этой леди в чем-нибудь не чуждо нарекания.
– Умерьте ваши выражения, лорд Кастльтон! – сказал Вивиен – в вас, наконец, я нахожу человека, которого я не обязан беречь. Преступление, совершенное мною, было вызвано желанием спасти эту леди от холодного честолюбия её родителей и не допустить, чтобы её молодость и красота были принесены в жертву человеку, которого единственное достоинство – звание и богатство; это желание побудило меня пожертвовать всем для одного часа, в который молодость могла-бы оправдаться перед молодостью, а это самое дает мне теперь право говорить, что от меня зависит защитить имя этой леди, чью руку ваша рабская преданность боготворимому вами свету не позволит вам теперь просить у её холодно-честолюбивых родителей, готовых пожертвовать ею своему тщеславию. Да, будущая маркиза де-Кастльтон на дороге в Шотландию с бедным искателем приключений! Если я буду молчать, кто же заставит молчать соучастников моей тайны? Я не стану разглашать тайны с условием, что вы не будете торжествовать там, где я претерпел неудачу; я могу потерять то, что я любил, но я не уступлю этого другому; так, лорд Кастльтон! тронул я вас теперь или нет?
– Нет, сэр, и я почти прощаю вам черный поступок, которого вы не совершили, за то, что вы первые сообщили мне, что родители мисс Тривенион простили-бы мне мою смелость, еслибы я вздумал искать её руки. Не заботьтесь о том, что могут сказать ваши соумышленники; они уж покаялись и в вашем покушении и в своем содействии. И теперь, удалитесь, сэр!
Лорд Кастльтон подошел к Фанни с кротким отеческим взглядом и величественной грацией. Робко оглянувшись, она поспешно подала ему руку и этим, может-быть, отклонила новое покушение со стороны Вивиена, чья грудь, сильно-приподнимавшаяся от волнения, и глаза, налитые кровью, служили доказательством, что и стыд не мог покорить его бешеные страсти. Но он и не пытался остановить их, и его язык прирос к губам. Проходя к двери, они прошли мимо Роланда, который стоял неподвижно и с растерянными глазами, как-бы изваянный из камня; с удивительною нежностью (за которую я и теперь благословляю тебя, Фанни, когда вспоминаю об этом) она положила другую руку на руку Роланда и сказала:
– Пойдемте с нами; мне нужна и ваша рука!
Но Роланд дрожал всем телом и не мог тронуться с места; голова его опустилась на грудь, глаза закрылись. Сам лорд Кастльтон был так поражен (хоть и не мог он отгадать истинной и страшной причины припадка), что на время забыл свое намерение как можно скорее выбраться оттуда и сказал, с привычной добротой:
– Вы больны, вам дурно; дайте ему руку, Пизистрат!
– Это ничего, – сказал Роланд, слабым голосом и тяжело опираясь на мою руку; а я поворотил голову и глазами, исполненными выражения горького упрека, искал того, чье место я теперь занимал. И, слава Богу, взгляд этот был не напрасен. В ту же минуту сын был у ног отца.
– Простите… простите! Как ни несчастлив я, как ни виноват, я погну голову под проклятие, но пусть оно падает на меня… на меня одного, а не будет в вашем сердце!
Фанни облилась слезами и всхлипывая произнесла:
– Простите его, как я его прощаю.
Роланд не слушал её.
– Он думает, – сказал старик таким слабым голосом, что он едва был слышен, – что сердце мое не разбилось прежде, чем я произнес проклятие!
Он возвел глаза к небу; губы его шевелились, как-будто он внутренно молился. Немного погодя, он простер руки над головою сына и, отвернув от него лицо, сказал:
– Я снимаю проклятие. Моли Бога о прощении.
Не доверяя, может-быть, больше самому себе, он переломил себя и поспешно вышел из комнаты.
Мы молча пошли за ним. В конце корридора, дверь, которую мы не заперли, вдруг захлопнулась с шумом.
Когда этот звук дошел до меня, во мне родилось такое сильное сознание одиночества, в котором остался Вивиен, такой страх за то, что его сильные страсти родят в нем (в этом отчаянном положении) какой-нибудь ужасный порыв, что я невольно остановился и побежал опять к той комнате. Так как замок был уж прежде сломан, то мне ничто не помешало войдтм. Я сделал несколько шагов и увидел картину такого страдания, какую представят себе только видевшие то горе, которое не может быть рассеяно рассудком, которому ничто не представляет утешений! Гордость, повергнутая в прах; честолюбие, разбитое в дребезги; любовь (или то чувство, которое ошибочно принималось за нее), как пыль, развеянная по ветру; жизнь, с первого шага лишенная самых священных связей, оставленная самым верным проводником; стыд, мучимый желанием мести; раскаянье, которому чужда молитва: все это соединялось, но не смешивалось в ужасном зрелище сына-преступника.
А мне было только двадцать лет, и сердце мое в теплой атмосфере счастливой домашней жизни еще сохранило ребяческую нежность, и я любил этого человека и тогда уже, когда считал его чужим, а это был сын Роланда! Он лежал и бился на полу; при виде его отчаянья, я забыл все: я бросился к нему, обнял его, и как он ни отталкивал меня, я шептал ему:
– Успокойтесь, успокойтесь… жизнь долга! Вы искупите прошедшее, сотрете пятно, и отец еще благословит вас!
Глава II.
Я недолго пробыл с моим несчастным двоюродным братом, но все же думал, что карета лорда Кастльтона уж уехала из гостиницы; поэтому, когда, проходя через сени, увидел, что она стояла у подъезда, я испугался за Роланда: его волненье могло кончиться каким-нибудь припадком. Опасения мои оказались основательны. В комнате, где мы сперва нашли двух женщин, я увидел Фанни, стоявшую на коленях возле старого солдата; она мочила ему виски; лорд Кастльтон перевязывал ему руку, а камердинер маркиза, присоединявший к прочим своим достоинствам искусство фершела, обтирал клинок перочинного ножа, служившего ему ланцетом. Лорд Кастльтон кивнул мне головой.
– Не беспокоитесь, – сказал он, – это был легкий обморок… мы пустили ему кровь. Теперь он вне опасности; посмотрите, он приходит в память.
Когда Роланд открыл глаза, он посмотрел на меня робким, вопрошающим взглядом. Я, улыбаясь, поцеловал его в лоб и с чистой совестью шепнул ему несколько слов, которые не могли не утешить отца и христианина.
Спустя несколько минут мы оставили этот дом. Карета лорда Кастльтона была двуместная: он сперва усадил в нее мисс Тривенион и Роланда, а сам спокойно уселся на задке и пригласил меня сесть с ним рядом, так как тут было довольно места для обоих. (Его человек отправился вперед на одной из тех лошадей, на которых приехали мы с Роландом). Мы не стали говорить: Лорд Кастльтон был в сильном волнении, а у меня как-то не вязались слова.
Когда мы приехали в гостиницу, миль на шесть дальше, где лорд Кастльтон переменил лошадей, он настоял на том, чтобы Фанни отдохнула несколько часов: она, в самом деле, выбилась из сил.
Я проводил дядюшку в его комнату; на слова мои о раскаянии его сына, он только пожал мне руку, пошел в самой дальний угол горницы и там опустился на колена. Когда он встал, он был послушен и сговорчив, как ребенок. Он дал мне раздеть себя, лег в постель, отвернул лицо от света и после нескольких тяжелых вздохов, казалось, тихо и сладко заснул. Я прислушивался к его дыханию, покуда оно не стало тихо и ровно; тогда я вышел в общую комнату, где остался лорд Кастльтон, который просил меня придти туда.
Маркиз, задумчивый и печальный, сидел перед камином.
– Я рад, что вы пришли – сказал он, давая мне место под навесом камина – потому-что, уверяю вас, мне давно не было так грустно. Мы многое должны объяснить друг другу. Начните вы пожалуйста; говорят, звук колокола разгоняет громовые тучи; ничто так не разгонит тучи, которые набегают на душу, когда мы думаем о наших проступках и о назначении других, как голос прямого, честного человека… Но простите меня… этот молодой человек ваш родственник… сын вашего доброго дядюшки! Может ли это быть?
Мои объяснения лорду Кастльтон были поневоле коротки и неполны. Разрыв между Роландом и его сыном, незнание причин его, убеждение в смерти последнего, случайная встреча с мнимым Вивиеном, участие, принятое в нем мною, мысль, что он воротился туда, где, думали мы, его семейство, успокоившая меня насчет его будущности, обстоятельства, родившие во мне подозрение, оправданное результатом: все это было рассказано очень скоро.
– Извините меня, – сказал маркиз, прерывая меня – неужели в вашей дружбе с человеком, который даже по вашим собственным пристрастным словам так мало похож на вас, вам никогда не приходило на мысль, что вы наткнулись на вашего двоюродного брата?
– Такая мысль никогда не могла придти мне в голову.
Здесь я должен заметить, что, хотя читатель при первом появлении Вивиена может-быть и отгадал эту тайну, но проницательность читателя совершенно различна от прозорливости человека, который сам участвует в передаваемом происшествии; что я напал на одно из тех странных стечений обстоятельств в романе действительной жизни, которых читатель ищет и выжидает в продолжении рассказа, этого я не имел права предположить по многим разнообразным причинам. Не было ни малейшего семейного сходства между Вивиеном и кем-бы то ни было из его родственников, и так ли или иначе все же я представал себе сына Роланда и с наружностью и с характером совершенно-другими. Мне казалось не возможным чтобы мой двоюродной брат обнаруживал так мало любопытства узнать что-нибудь о наших общих семейных делах; чтобы он оказывал так мало внимания, даже скучал, когда я говорил о Роланде, и ни словом ни особенным выражением голоса никогда не высказал своего сочувствия к родне. К тому же другое мое предположение было так правдоподобно, что он сын полковника Вивиена, чьим именем он и называл себя. А это письмо с почтовым штемпелем «Годальминг!» А мое убеждение в смерти моего двоюродного брата! Даже теперь меня не удивляет, что эта мысль тогда не пришла мне в голову.
Я прекратил исчисление всех этих оговорок моей тупости, увидев, что прекрасный лоб лорда Кастльтон стал морщиться: он воскликнул:
– Сколько раз он должен был быть обманут, чтобы сделаться таким искусным обманщиком!
– Это правда, и против этого я не могу сказать ничего, – сказал я. – Но настоящее его наказание ужасно: будем надеяться, что за ним последует раскаяние. И хоть он действительно по собственной воле оставил кров родительский, но при таких обстоятельствах, я думаю отчасти можно объяснить влиянием дурного товарищества подозрительность, которую рождает в нас открываемое зло. обращая ее в какое-то превратное знание света. И в этом последнем и худшем изо всех его поступков…
– Чем оправдать это?
– Оправдать… Боже мой… оправдать это Да я не оправдываю; я только говорю, – как ни покажется оно странно – что я убежден, что в своей привязанности к мисс Тривенион он любил именно ее: он говорил это в таком отчаянном положении, в котором и самый скрытный человек перестал-бы притворяться. Но, довольно об этом… она спасена, слава Богу!
– И вы верите, – сказал задумчиво лорд Кастльтон, – что он говорил правду, когда он хотел мне дать почувствовать, что я…
Маркиз приостановился, слегка покраснел и потом продолжал: – Как-бы ни смотрели на это леди Эллинор и Тривенион, они никогда-бы до такой степени не забыли своего достоинства; они не открылись-бы в таком важном деле ему, мальчику, только что не чужому, они никому-бы в этом не открылись.
– Вивиен, я хотел сказать мой двоюродный брат, объяснял мне это только немногими и то не связными словами; леди Н., у которой он гостил, кажется не чуждалась этой мысли; по-крайней-мере так думал мой двоюродный брат.
– А это может быть, – сказал лорд Кастльтон, при чем взор его прояснился. – Мы с леди Н. росли вместе, мы с ней в переписке; она мне что-то намекала об этом… Да, понимаю… нескромная женщина… вот что выходит из корреспонденции с дамами.
Лорд Кастльтон прибегнул к знаменитому табаку своего изобретения; потом, как будто желая скорее переменить предмет разговора, начал своя объяснения. Получив мое письмо, он нашел еще более причин предположить заговор нежели я, потому-что в это же утро получил письмо от Тривениона, а Тривенион не говорил ни слова о своей болезни; когда же он обратился к газетам и увидел в них статью «о неожиданной и опасной болезни м. Тривениона», маркиз предположил какие-нибудь происки партий или глупую шутку, ибо почта, с которой ему было доставлено письмо, вероятно ехала не тише посланного, доставившего известие газете. Он однако сейчас же послал спросить в конторе журнала, на каком основании объявление это напечатано, а между тем отправил другого человека в Сент-Джемс-сквер. Контора отвечала, что известие доставлено лакеем в ливрее м. Тривениона, но что оно было признано достоверным только тогда, когда узнали в доме министра, что леди Эллинор получила такое же извещение и вследствие этого уезжала из города.
– Я подумал о том, как должна беспокоиться леди Эллинор, – сказал лорд Кастльтон, – и сам право не знал что делать; но мне все-таки казалось, что на самом деле опасаться нечего, покуда я не получил вашего письма. Вы писали, что вы убеждены, что в этой истории замешан м. Гауер и что поде этим кроется замысел против Фанни: я тотчас и понял, в чем дело. К лорду Н. чуть ли не до последней станции ездят прямо по шотландскому тракту, и смелый и не очень совестливый искатель приключений легко мог с помощью прислуги мисс Тривенион увезти ее в Шотландию и там владеть ею, или, если он мог рассчитывать на её склонность, выманить у неё согласие на шотландский брак. Вы понимаете, что поэтому я отправился как можно было скорее. Но, так как ваш посланный пришел из Сити пешком, да может-быть и тише нежели мог придти, а все же еще надобно было справить карету и послать за лошадьми, так я и опоздал против вас слишком на полтора часа. Ксчастью однако я ехал очень скоро, и вероятно догнал-бы вас на половине дороги, если-бы переезжая через плотину карета не зацепила за какую-то повозку и не опрокинулась. Это меня немножко задержало. Приехав в город, откуда сворачивают к лорду Н., я был очень рад когда услышал, что вы отправились по тому направлению, которое по-моему должно было оказаться настоящим; а гадкую гостиницу показали мне почталионы, приехавшие с каретой мисс Тривенион и встретившие вас на дороге. Подъезжая к гостинице, мы увидели двух человек, разговаривавших у крыльца. Когда мы остановились у подъезда, они вбежали в гостиницу, но не прежде как когда мой человек, Соммерс (ловкий малый, вы знаете, который ездил со мной от Нубии и до Норвегии) соскочил с своего места и ворвался в дом, куда и я за ним пошел таким шагом, который не уступил бы в скорости и вашему. Да что! мне тогда могло быть двадцать-один год. Два человека уж сшибли с ног Соммерса и уж много дрались. Знаете что? – сказал маркиз, прерываясь, с видом сериозно-комического унижения – нет, в самом деле, знаете что… нет, вы этому никогда не поверите… помните, что это, должно остаться между нами… я положительно сломал трость о плечи одного из этих негодяев! Посмотрите (при этом он показал мне обломок этого испорченного оружия)! И я подозреваю, хотя наверное сказать не могу, что я даже был вынужден нанести удар своей рукой… да еще кулаком!.. точь-в-точь как бывало в Этене… честное слово!.. каково!
И маркиз, который, по своим величественным пропорциям, в этом возрасте полного развития мужчины, хотя и не самом воинственном, показался бы опасным противником двум самым отъявленным бойцам (предполагая, что он еще несколько помнил этонские теории на случай такого рода встреч), маркиз смеялся с веселостью школьника, от мысли о совершеном ли подвиге или о противоположности между грубой, первобытной расправой и его ленивыми привычками и почти женственным добродушием. Но скоро, вспомнив, как мало я был расположен делить его веселость, он оправился и продолжал, уже без смеха:
– Нам еще нужно было время на то, чтобы… не поразить наших врагов, а связать их, что я и счел за необходимую предосторожность. Один мерзавец, слуга Тривениона, удивил меня все время цитатами из Шекспира. После этого мге подвернулось под руку платье, владетельница которого долго старалась оцарапать меня, но ксчастью это была маленькая женщина, и она не достала до моих глаз. Платье вырвалось и упорхнуло в кухню. Я побежал за ним и нашел горничную мисс Тривенион. Она была в большом испуге и старалась придать себе вид раскаянья. Я, признаюсь вам, не забочусь о пересудах мужчин, но когда женщина начинает сплетничать на женщину, в особенности если горничная говорит о своей леди, мне кажется, что всегда стоит увериться в её молчании; поэтому я согласился простить эту женщину, но с условием, что она чем-свет явится сюда. От неё не выйдет ничего. Так, видите, прошло несколько минут прежде нежели я мог сойдтись с вами; об этом я не хлопотал, услышав, что вы и капитан были на верху с мисс Тривенион; но, так как я и во сне не мог вообразить себе, что виновник всего этого вам родня, то удивлялся, что вы могли оставаться с ним так долго, опасаясь только, признаюсь, услышать, что сердце мисс Тривенион склонялось к этому гм… гм… красивому… молодому гм… гм… Этого кажется бояться нечего – прибавил робко лорд Кастльтон, уставив в меня свои блестящие глаза…
Я чувствовал, что краснел, но отвечал не запинаясь:
– Чтобы отдать полную справедливость мисс Тривенион, я должен прибавить, что несчастный в её присутствии и в моем признался, что он никогда не имел ни малейшей причины думать, что она одобряет его привязанность, которая ослепила и завлекла его, и что с её стороны его покушение ничем не оправдывается.
– Я верю вам, потому-что думаю…
Лорд Кастльтон замялся, посмотрел на меня, встал с своего места и стал ходить по комнате, в видимом смущении; потом, как будто-бы войдя какое-нибудь заключение, он опять подошел к камину и остановился против меня:
– Друг мой! – сказал он с своей неотразимой откровенностью, – настоящие обстоятельства должны все извинять между нами, даже мою наглость. Вы от начала до конца вели себя так, что я от души желал-бы иметь дочь, которую мог-бы предложить вам и к которой вы бы чувствовали то, что, я думаю, чувствуете к мисс Тривенион. Это не пустые слова; нечего вам стыдиться и опускать глаза. Если-бы я мог похвалиться в жизни такит постоянным самопожертвованием долгу и чести, какое я видел в вас, я-бы гордился этим больше, чем всеми маркизатствами в мире.
– Милорд! Милорд!
– Выслушайте меня. Что вы любите Фанни Тривенион, это я знаю; что она невинно, робко, почти бессознательно отвечала на вашу привязанность, – это мне кажется вероятно. Но…
– Я знаю что вы хотите сказать; пощадите меня… я все знаю.
– Но это не возможно, и если-бы леди Эллинор могла согласиться, она всю жизнь так-бы жалела об этом, на вас лежали-бы такие тяжелые обязанности, что… я повторяю, это невозможно! Но подумайте-ка о бедной девушке. Я знаю ее лучше нежели вы можете знать ее, я знаю ее с детства; знаю все её достоинства… они очаровательны; все её недостатки… они подвергают её опасности. её родители с их гением и честолюбием может-быть управятся с Англией и будут иметь влияние на весь свет, но устроить судьбу дочери не их дело.
Лорд Кастльтон был тронут; он остановился; ревность моя воротилась не без прежней горечи.
– Я не говорю ничего, – продолжал маркиз – об этом странном положении, в которое мисс Тривенион поставлена без всякой вины с её стороны. Леди Эллинор с её знанием света и женским умом сумет выйти из него. Но все-таки оно не ловко и требует большой осмотрительности. Но оставим это даже в стороне; если вы положительно убеждены, что мисс Тривенион для вас потеряна, можете ли вы свыкнуться с мыслью, что она только как цифра войдет в расчет светского величия политического кандидата, что ее выдадут за министра, который будет слишком занят, чтобы наблюдать за ней, или за герцога, который в её состоянии увидит средства выкупить свои заложенные поместья, – за министра или за герцога, в которых только увидят средства поддержать власть Тривениона или усилить его партию в кабинете. Будьте уверены, что судьба её вероятно будет такова, или, что по-крайней-мере она начнется так, и может кончиться грустно. Теперь я говорю вам, что тот, кто женится на Фанни Тривенион, сначала почти не должен иметь в виду ничего другого, кроме исправления её недостатков и развития её добрых качеств. Поверьте человеку, заплатившему, увы! слишком дорого за это знание женщин; её характер еще должен быть выработан. Так если этот клад потерян для вас, может ли вас когда-нибудь утешить мысль, что он достался человеку, который знает, какую ответственность он берет на себя, и который искупит собственную свою жизнь, до сих пор прожитую без пользы, медленным старанием выполнить все должное. Можете ли вы взять эту руку и пожать ее, даже если это рука соперника?
– Милорд, слышать это от вас такая честь, что…
– Вы не хотите взять моей руки. Так поверьте, что я не захочу огорчить вас.
Тронутый, взволнованный, смущенный таким великодушием к моему возрасту и положению в свете со стороны человека, стоявшего так высоко, я пожал эту руку и поднес ее было к губам (и это выражение почти не уровило-бы никого из нас), но он по своей природной скромности тихо выхватил ее у меня. У меня не достало сил говорить более об этом предмете, а я пробормотал, что пойду посмотреть на дядюшку, взял свечу и пошел на верх. Я без шума пробрался в комнату Роланда и, прикрыв свечу рукой, увидел, что лицо его было очень взволновано, хоть он и спал. И я подумал: «что мое молодое горе в сравнении с его горем!» и, усевшись у кровати, остался тут до утра, рассуждая с самим собой.
Глава III.
Когда взошло солнце, я сошел в общую комнату, решившись написать к отцу, чтобы он приехал к нам, чувствуя сколько Роланд нуждается в его увещаниях и советах; к тому же до башни было не так далеко. Я удивился, найдя лорда Кастльтон все еще сидящим перед камином; видно было, что он не ложился в постель.
– Вот это так! – сказал он – мы обязаны помогать друг другу поддерживать физические силы.
При этом он показал на завтрак, приготовленный на столе.
Я перед тем долго ничего не ел, но чувствовал голод только по какому-то расслаблению: я стал есть почти бессознательно, и мне почти было стыдно убедиться, что пища меня подкрепила.
– Я полагаю, – сказал я, – что вы скоро отправитесь к лорду Н.
– Нет, да разве я не говорил вам, что я послал Соммерса с письмом к леди Эллинор, в котором прошу ее приехать сюда. Подумав хорошенько, я не знал, прилично ли мне будет приехать с мисс Тривенион одному, даже без горничной, в дом, набитый гостями падкими на сплетни. Если-бы даже ваш дядюшка был в состоянии проводить нас, его присутствие подало-бы новый повод к удивлению, вот почему, как только вы ушли отсюда к капитану, я сейчас же написал письмо и отправил человека. Я думаю, что леди Эллинор будет здесь в девятом часу. Между-тем я уж видел эту мерзавку, горничную, и принял меры, чтобы отвратить опасные последствия её болтливости, и вы вероятно не без удовольствия услышите, что мне уже пришла мысль, как удовлетворить светское любопытство. Мы предположим, что лакей Тривениона сошел с ума: это еще милостиво и ваш батюшка назвал-бы это философским предположением. Всякая важная плутня – сумасшествие. Свет не мог-бы существовать, если-бы правда и добро не были природными стремлениями некоторых умов. Понимаете?
– Не совсем.
– Дело вот в чем: лакей сошел с ума и выдумал эту глупую историю о болезни Тривениона; до смерти испугал своей химерой леди Эллинор и мисс Тривенион, и отправил их обеих одну за другой. Но так как я получил письмо от Тривениона и знал, что он не мог быть болен при отъезде лакея, то, как старый друг дома, естественно отправился по следам мисс Тривенион и спас ее от глупостей лунатика, который бесился все более и более, и вез её уж чорт-знает куда, а потом написал к леди Эллинор, чтобы она приехала за ней. Над нами только посмеются и свет будет доволен. Если вы не хотите, чтобы он жалел вас или кусал, заставьте его смеяться; свет тот же Цербер: он хочет съесть вас… так вы заткните ему рот пирогом. К тому же, – продолжал этот новый Аристипп, в котором было столько мудрости под наружной пустотой и беспечностью – обстоятельства помогут нам сыграть наши роли. Если этот бездельник лакей так же часто приводил цитаты из Шекспира в передней, как в то время когда я вязал его в кухне, этого довольно, чтобы все люди стали подтверждать, что он сошел с ума, а если мы найдем это недостаточным, мы можем уговорить его отправиться в Бедлем на месяц или на два. Отсутствие горничной то же покажется естественно: или я или леди Элинор прогнали ее за то, что она имела глупость довериться этому дураку. Это может показаться несправедливо; но подобная несправедливость вещь очень обыкновенная. Надо же на чем-нибудь выместить свой гнев. Ну вот хоть моя бедная палка; хоть и лучше было-бы привести в пример ту трость, которую Людовик XIV сломал о плеча лакея, выведенный из терпения принцем королевского дома, на чьи плеча его величество не могло излить свое негодование. И так вы видите, – прибавил лорд Кастльтон, понизив голос, – что ваш дядюшка может хоть не много успокоиться при мысли, что имя его сына будет пощажено. И молодой человек сам легче может исправиться, если ему не нужно будет отчаяваться в возможности искупления, требуемого светом от тех, которые… Да и к чему отчаиваться; жизнь долга!
– Это мои слова, – сказал я; – повторенные вами они имеют смысл предсказания.
– Послушайтесь моего совета, и не теряйте из вида вашего двоюродного брата, покуда гордость его еще унижена и сердце может-быть еще не ожесточено. Это я говорю не для него только. Нет, я думаю о вашем дядюшке: благородный старик! А теперь, я думаю, я обязан перед леди Эллинор загладить, как только сумею, следы трех бессонных ночей и беспрестанного беспокойства на лице человека, уже ступившего на пятый десяток.
Лорд Кастльтон оставил меня, а я написал к отцу, прося его приехать к нам на следующую станцию (это была ближайшая точка большой дороги к старой башне) и отправил письмо с верховым. Окончив это дело, я подпер голову рукою, и на меня нашла страшная тоска, не смотря на все мои старания глядеть прямо в лицо будущности, думать только об обязанностях жизни и забыть о её горестях.
Глава IV.
В девятом часу приехала леди Эллинор и прямо прошла к мисс Тривенион. Я убежал в комнату дяди. Он уж проснулся и был спокоен, но так еще слаб, что даже и не пробовал вставать; это спокойствие пугало меня: оно было похоже на спокойствие совершенно-истощенного организма. Когда я стал уговаривать его поесть чего-нибудь, он повиновался мне машинально, как больной принимающий без всякого сознания лекарство, которое вы ему подаете. На мои слова он слегка улыбался, но подал мне знак, которым, кажется, просил меня молчать. После этого он отвернулся от меня и уткнул лицо в подушку; и я подумал-было, что он опять заснул, но он опять привстал и, стараясь ухватить мою руку, сказал едва внятным голосом:
– Где он?
– Не хотите ли его видеть?
– Нет, нет: это-бы убило меня… да к тому же… что будет и с ним?
– Он обещал мне свиданье, и в этом свиданьи, я уверен, что он исполнит ваши желания, какие-бы они ни были.
Роланд ничего не отвечал.
– Лорд Кастльтон так устроил все, его имя и его сумасбродство (будемте так называть его поступок) никогда не сделаются известны никому.
– Гордость, гордость! все гордость! – шепотом проговорил старый солдат; – имя, имя… хорошо, это уж много; но душа его!.. я-бы желал, чтобы здесь был Остин.
– Я послал за ним, сэр.
Роланд пожал мне руку и опять замолчал. Потом он тихо стал говорить, казалось, что-то несвязное про пиренейский полуостров, повиновение полученным приказаниям, про то, как какой-то офицер раз ночью разбудил лорда Веллеслэя чтобы объяснить ему, что вот это (я не понял что именно: выражение было техническое, военное) невозможно, и как лорд Веллеслэй спросил книгу, в которую вносились приказы, и сказал: «это не невозможно, оно стоит в приказе», и после этого лорд Веллеслэй повернулся и заснул. Тут Роланд приподнялся вполовину и произнес звучным и внятным голосом:
– Но лорд Велдеслэй, хоть он и великий полководец, все же не более как человек; он сам мог ошибаться, а приказы были дело его слабых рук… Дайте мне Библию!
Ах Роланд, Роланд! и я мог бояться за твой ум!
Я сошел вниз, достал Библию, напечатанную крупным шрифтом, положил ее перед ним на постели, и, отворив ставни, впустил Божий свет на Божье слово.
Едва успел я это сделать, кто-то слегка постучался в дверь. Я отворил ее; то был лорд Кастльтон. Он шепотом спросил у меня, может ли видеть дядю. Я тихо ввел его в комнату и показал ему воина жизни, учившегося ничего не находить невозможным в книге нечеловеческих велений.
Лорд Кастльтон глядел на него, изменяясь в лице, и, не потревожив дяди, вышел вон. Я пошел за ним, тихо затворив дверь.
– Вы должны спасти его сына, – произнес он дрожащим голосом, – непременно должны, да научите меня, как помочь вам. Какое зрелище!.. никакая проповедь не трогала меня столько! Теперь пойдемте вниз, вы должны выслушать благодарность леди Эллинор. Мы едем. Она хочет, чтобы я сам рассказал выдуманную мною повесть моему старому знакомому свету: так я уж и поеду с ними. Пойдемте!
При входе моем в общую комнату гостиницы, леди Элллвор подошла ко мне и от души обняла меня. Я считаю лишним повторять выражения её благодарности и её похвалы; я но слушал их и не обращал на них внимания. Взор мой обратился в ту сторону, где с глазами, опущенными к земле, на которых были следы недавних слез, стояла Фанни. Сознание её прелестей, воспоминание об удивительно-нежном внимании, оказанном ею несчастному отцу, великодушное её прощение сыну, взгляды, брошенные ею на меня в эту ночь, в которых выразилось такоё доверие ко мне, миг, в который она искала защиты на моей груди, и я чувствовал на моей щеке её теплое дыхание: все это промелькнуло мимо меня, и я понял, что мне приходилось опять начать борьбу, продолжавшуюся столько месяцев, что я никогда не любил ее так, как в то время, когда увидел ее для того только, чтобы опять навсегда расстаться с нею! И тут я в первый (утешаюсь мыслью, что это было и в последний) раз горько восстал против жестокости судьбы и неравенства в жизни. Что я отвечал – не помню, и не знаю, как долго стоял я тут, прислушиваясь к звукам, не имевшим, казалось мне, никакого значения, покуда я не услышал другие звуки, пробудившие усыпленные чувства, и от которых у меня кровь хлынула к сердцу: топот лошадей, стук колес и голос у двери «все готово.»
Тогда Фанни подняла глаза, они встретились с моими – и невольно и торопливо на несколько шагов подошла ко мне, а я прижал правую руку к сердцу, как-бы для того, чтобы остановить его биение, и не трогался с места. Лорд Кастльтон наблюдал за нами. Я чувствовал, что на нас смотрят, но до этой минуты не встречал его взгляда; когда же я отвел глаза от Фанни, этот взгляд, мягкий, сострадательный, ласковый, упал прямо на меня. Вдруг маркиз обратился к леди Эллинор, с выражением неизъяснимого благородства, и сказал:
– Позвольте мне рассказать вам старую повесть. Один мой приятель, человек моих лет, имел смелость думать, что ему когда-нибудь удастся снискать расположение одной молодой леди, которая по летам могла бы быть его дочерью, и которую в силу обстоятельств и влечений собственного сердца он предпочел всем особам её пола. У моего приятеля было много соперников, и это не удивит вас: вы видели эту леди. В числе их был молодой джентльмен, живший несколько месяцев в одном доме с нею (позвольте, леди Эллинор, выслушайте меня; вы не слышали самого занимательного); он уважал неприкосновенность семьи, в которую был принят, и оставил ее, когда почувствовал, что любит, потому-что он был беден, а леди богата. Скоро после этого молодой человек спас эту девушку от большой опасности: это было не за долго до его отъезда из Англии (позвольте же, позвольте!). Мой приятель присутствовал при встрече молодых людей, которым вероятно после этого долго не было суждено видеться, так же как и мать молодой леди, чью руку он надеялся со временем получить. Он видел, что его молодому сопернику хотелось сказать последнее «прости» и притом без свидетелей; это «прости» было все, что позволяли ему сказать и его совесть и его рассудок. Приятель мой видел, что леди чувствовала очень-естественную благодарность за оказанную услугу и сострадание к великодушной и несчастной привязанности; так по крайней-мере объяснил он себе вздох, дошедший до его слуха. Что, вы думаете, сделал мой приятель? Ваш высокий ум сразу отгадал это. Он сказал себе: «если я когда-нибудь должен обладать сердцем, которое надеюсь привязать к себе, не смотря на разницу в летах, я хочу показать, до какой степени я уверен в его стойкости и невинности; пусть же заключится роман первой молодости и будут произнесены слова прощанья двух чистых сердец, невозмущенных ни одним низким подозрением неуместной ревности». С этой мыслью, которую вы, леди Эллинор, вероятно одобрите, он подал руку благородной матери, тихо повел ее к двери и, спокойный и уверенный в последствиях и положившись на честь девушки и чувство долга мужчины, дал им возможность без свидетелей сказать последнее прости.
Все эти было сказано и сделано так увлекательно, что слушатели были тронуты, слова и приемы так не подражаемо-хорошо согласовались между собою, что очарование миновалось только тогда уже, когда голос замолк и дверь уже была заперта.
Эта грустная радость, которой я так добивался, наконец была представлена мне: я остался один с той, которой голос чести и рассудка позволяли сказать мне одно последнее прости!
Мы не сейчас опомнились и, что остались одни.
Останьтесь на всегда в тайнике моего сердца, печальные мгновенья, которые я теперь могу вспомнить почти без грусти. Да, каково ни было взаимное признание нашей слабости, мы не были недостойны этого доверия, которому обязаны были грустным утешением прощанья. Пошлые любовные объяснения с обещаниями, которые не должны быть исполнены, и надеждами, которые не могут осуществиться, не занимали нас. Но в этом пробуждении от сладких снов наших, вид нового света казался нам холоден, и хотя, как дети (мы тогда в самом деле были дети) мы избегали этого света, но все же мы не клеветали на солнце и не говорили: «все мрак здесь!»
Мы только старались утешить друг друга и взаимно побуждали себя перенести то, чего нельзя было отвратить; не пытаясь скрыть нашего горя, мы только обещали друг другу бороться с ним, и не давали других обетов кроме того, что каждый из нас ради другого будет искать насладиться теми радостями, которые еще оставлены ему небом. Да, я могу сказать, что мы были дети. Не знаю, содержали ли несвязные слова, обличавшие наши сердечные страдания, то, что люди, подмечающие в страсти только бури и вихри, назвали-бы любовью более зрелого возраста, любовь согревающую стих певца и создавшую для сцены трагедию, но знаю, что в том, о чем грустили эти дети, не было ни мысли, ни слова ропота против небесного Отца.
Дверь опять отворилась, и Фанни твердым шагом подошла к своей матери и, остановившись возле неё, протянула мне руку и сказала мне:
– Бог не оставит вас!
Леди Эллинор сказала мне еще ласковое слово, соперник мой бросил мне откровенную добродушную улыбку, а Фанни – последний взгляд своих кротких глаз, и меня обдало одиночество, как что-то видимое, осязаемое, гнетущее: мне казалось, что я видел его в солнечном луче, что я слышал его в дуновении воздуха, что оно подымалось передо мною как тень, в том пространстве, которое за минуту до этого еще наполнялось её присутствием. Мне казалось, что мир лишился чего-то, что в нем чего-то недоставало; все мое существо потряслось каким-то страшным переворотом, похожим на смерть. Когда я очнулся и опять стал приходить в сознание, я понял что миновалась моя молодость и мир её поэзии и что я бессознательно и безвозвратно переступил в область положительного труда зрелого возраста.