Глава I.
Занавес опущен. Отдохните, достойные слушатели; пусть каждый говорит с своим соседом. Вы, миледи, в вашей ложе, возьмите зрительную трубку, и смотрите вокруг себя. Ты, счастливая мать двушиллинговой галлереи, побалуй апельсинами маленького Тома и хорошенькую Салли! Вы, мои добрые сидельцы и мастеровые, сидящие в райке, беритесь за орехи! И вы, сильные, важные, почтенные господа первого ряда партера, опытные критики и старые отъявленные театралы, покачивающие головами при появлении новых актеров и сценических произведений, твердо стоящие за верования вашей юности (за что вам честь и слава!) и убежденье, что мы на целую голову не доросли до наших предков-великанов, смейтесь или браните, как хотите, покуда занавес закрывает от вас сцену. Вам нужно развлечение, почтенные зрители, потому-что междудействие длинно. Всем актерам надо переменить костюмы: машинисты хлопочат, вставляя виды нового мира по назначенным местам; в великом презрении к единству времени и места, вы удостоверитесь из афишки, что мы имеем большую надобность в вашем воображении. Вас просят предположить, что мы постарели на пять лет с-тех, пор как вы последний раз видели нас на подмостках. Пять лет! автор в особенности советует нам, в помощь этому предположению, оставить занавес опущенным между лампами и сценой дольше обыкновенного.
Играйте, скрипки и турецкие барабаны! срок прошол. Бросьте свисток, молодой человек! шляпы долой в партере! Музыка кончена, занавесь поднимается; смотрите прямо перед собою.
Чистая, светлая, прозрачная атмосфера, светлая и блестящая как на Востоке, но здоровая и укрепляющая как воздух Севера; широкая и красивая река, катящая свои волны по пространным и тучным долинам; там в дали расстилаются обширные, вечнозеленеющие леса, и пологие скаты разнообразят прямую линию безоблачного горизонта; взгляните на пастбища, не хуже аркадских, с сотнями и тысячами овец? Тирсис и Меналк с трудом сосчитали-бы их, и не досуг, боюсь я, было-бы им воспевать здесь Дафну. Но увы! Дафны здесь редки: по этим пастбищам не резвится ни одна нимфа с гирляндой и посохом.
Смотрите теперь на-право, ближе к реке: отрезанный нисенькой изгородой от тридцати акров земли, назначенных не для выгод, (которые здесь получаются от баранов), а для удовольствия или удобства, представляется вам сад. Не глядите так сердито на это первобытное садоводство: такие сады редкость в Австралии. Я сомневаюсь, чтобы герцог Девонширский с такой же гордостью смотрел на свою знаменитую теплицу, где можно разъезжать в экипажах, с какою сыны Австралии смотрят на растения и цветы, которые веять на них воспоминанием отечества. Идите дальше, и взгляните на эти патриархальные палаты: они деревянные, ручаюсь вам, но разве не всегда палаты тот дом, который мы строим своими руками? Строили ли вы когда-нибудь в детстве? Владельцы этого дворца вместе с тем владельцы всей земли, на сколько обнимает ее ваше зрение, и этих бесчисленных стадов, но, что всего лучше, они владеют здоровьем, которому-бы позавидовал допотопный жилец нашей планеты, и нервами, до того укрепленными от привычки укрощать лошадей, пасти скот, драться с туземцами, то преследуемыми ими то преследующих их на жизнь или смерть, что если и волнуют груди царей Австралии какие-нибудь страсти, во всяком случае страх вычеркнут из их списка.
Посмотрите, кое-где на ландшафте, поднимаются простые хижины, подобные жильям владельцев: в них живут грубые и дикие помощники их труда: изобилие и надежда, рука всегда щедро-открытые, но твердая, глаз зоркий, но справедливый – содержат их в повиновении.
Но вот из этих лесов, по зеленеющей долине, скачет, с волосами, дико развевающимися по ветру, всадник, бородатый как Турок или барс, и которого вы узнаете. Всадник слезает, и к нему подходит другой старый знакомец ваш, перед тем разговаривавший с пастухом о предметах, вероятно никогда не мучивших Тирсиса и Меналка, чьи бараны, сколько известно, не ведали подседов и поршей.
Пизистрат. Мой добрый Гай, куда это вас Бог носил?
Гай Больдине (с торжеством вынимая из кармана книгу). Вот вам! Джонсонова «Жизнь поэтов». Ни за что не мог уговорить приезжого колониста уступить мне «Кенильворта», хоть и давал ему за него трех баранов. Скучный, должно-быть, старик этот доктор Джонсон; тем лучше: дольше будем читать книгу. А вот журнал из Сиднея: ему всего два месяца (Гай отвязывает от шляпы коротенькую трубочку, набивает ее, и закуривает).
Пизистрат. Вы, значит, объездили не меньше тридцати миль. Кто-бы подумал, что вы сделаетесь охотником за книгами, Гай!
Гай (сентенциально). Да, вот подите! Никогда не знаешь цены вещи, пока не потеряешь её. Не смейтесь надо мной, мой добрый друг: вы сами говаривали, что зареклись брать в руки книги, помните, до-тех-пор пока не хватились как длинны без них вечера. За-то как достали мы новую книгу, старый волюм «Зрителя», что это был за праздник!
Пизистрат. Правда, правда. Без вас бурая корова отелилась. А знаете, Гай, я думаю у нас в этом году не будет короста в стаде. Коли так, можно будет отложить изрядную сумму! Дела, кажется, теперь пойдут хорошо.
Гаи. Да, разумеется, совсем не так как два первые года. Тогда у вас таки повытянулось лицо. Как умно поступили вы, что настояли на том, чтобы мы сперва поучились на чужом участке, прежде нежели пустили в оборот собственный капитал! Но, право, эти бараны в начале совсем сбились толку. Раз – дикия собаки и навернулись же в то самое время, когда мы их вымыли и хотели стричь; потом, эта проклятая паршивая овца Джоя Тиммса, что тагк любезно почесывалась о наших бедных баранов! Дивлюсь я как мы просто не убежали. Но patientia sit… как бишь это у Горация! Забыл я теперь. Вы знаете, впрочем, у меня нет памяти ни на Горация, ни на Виргилия. Да, – а Вивиен был?
Пизистрат. Нет еще, но верно приедет сегодня.
Гай. Он выбрал себе лучшее. То ли дело ходить за лошадьми, да за крупным скотом, скакать за этими дикими чертями! заблудишься в лесу: буйволы мычат; несешься на лошади с горы на гору, по камням, по скалам, через ручьи и деревья; кнут щелкает, люди кричат, летишь сломя голову, падаешь, и только что не сломил себе шею, а дикий бык бросается на тебя! Чудо! Тошно смотреть на баранов после такой охоты!
Пизистрат. Всякий выбирает по своему вкусу в Австралии. Легче и вернее нажить деньги по буколическому департаменту, и может-быть веселее; но больше наживешь и скорее, при постоянном труде и заботливости, по части пастушеской; а наше дело, я думаю, воротиться в Англию как можно скорее.
Гай. Гм! Я-бы рад и жить и умереть в Австралии: чего-бы лучше, еслибы не были так редки женщины. Подумаешь, сколько незамужних женщин у нас там, а здесь не увидишь ни одной на тридцать миль окружности, кроме Бетти Годжинс, конечно, да и та об одном глазе! Но о Вивиене; почему, вы думаете, нам больше его хочется, как можно скорее вернуться в Англию?
Пизистрат. Ничуть не больше. Но вы видели, что ему нужно было побуждение посильнее того, какое мы находим в баранах. Вы знаете, что он делался мрачен, скучен, и мы должны были продать его стадо. Что-жь, и хорошо продали! А потом доргэйские волы и йоркшерские лошади, которых вам и мне прислал в подарок м. Тривенион, признаюсь, были такое искушение, что я вздумал присоединить одну спекулацию к другой; а так-как нужно было одному из нас принять под свое ведение департамент буколический, а двум другим пастушеский, то, по-моему, Вивиен всего лучше должен был управиться с первым; и до-сих-пор вышло не дурно.
Гаи. О, конечно. Вивиен тут на своем месте: вечно в движении, вечно отдает приказания. Дайте ему быть первым во всякой вещи, и не найдете человека более способного, лучшего характера… исключая наше общество. Слушайте, собаки лают; вот и арапник: это он. Теперь, я думаю, нам можно и обедать.
Входит Вивиен. Формы его развились; глаз его, менее беспокойный, смотрит вам прямо в лицо. Улыбка его открытая, но в его выражении какая-то грусть, какая-то мрачная задумчивость. Наряд на нем тот же, что на Пизистрате и Больдинге: белая куртка и штаны, свободноповязанная косынка светлого цвета, широкая шляпа, похожая на капустный лист; у него усы и борода расчесаны с большею тщательностью, нежели у нас. В рук он держит длииный арапник, за плечами висит ружье. Следует обмен поклонов, взаимные расспросы о рогатом скоте и овцах, о последних лошадях отправленных на индейский рынок. Гай показывает «Жизнь поэтов», Вивиен спрашивает, нельзя ли достать жизнь Клива или Наполеона, или экземпляр Плутарха. Гай качает головой, и говорит, что можно достать «Робинсона Крузое», что видел он один экземпляр, хотя и в грустном виде, но дешево его не купишь, потому-что слишком много на него требований.
Общество отправляется в хижину. Несчастные создания во всех странах света холостяки! Но всего несчастнее они в Австралии. Что значит подруга из прекрасного пола – этого не знает вполне человек в Старом свете, где женщина вещь самая обиходная. В Австралии же женщина, буквально, плоть вашей плоти, ваше ребро, ваша лучшая половина, ваш ангел-хранитель, ваша Евва эдема, словом, она все, что воспевали поэты, все, что говорили юные ораторы за публичными обедами, когда предлагаем был тост за дам! Увы, мы трое холостяки, но наша доля все еще сноснее доли многих холостяков в Австралии, потому-что жена пастуха, которого я привез с собой из Кумберданда, делает нам с Больдингом честь жить в нашей палатке, и занимается нашим домашним хозяйством. С тех пор как мы в Австралии, у ней родилось двое детей; по случаю этого приращения её семейства, к хижине сделана пристройка. Дети, мне кажется, могут иногда быть очень скучным развлечением в Англии, но объявляю, что когда вы с утра до вечера окружены большими людьми, обросшими бородой, даже в крике и плаче ребенка есть что-то приятное, музыкальное, говорящее христианскому чувству. Вон оно, началось; Бог с ними! Что касается до моих прочих кумберландских товарищей, Майльс Скуер, самый честолюбивый из всех, оставил меня давно, и уже главным управляющим у богатого овцевода, милях в двух стах от нас; Патерсон отдан в распоряжение Вивиена: он иногда находит случай изощрять прежние свои охотничьи стремления над попугаями, голубыми кингуру и другими птицами. Пастух живет с нами: бедняк, по-видимому, не желает себе ничего лучшего; в нем есть этот шотландский дух кланов, который подавляет честолюбие, столь-общее в Австралии. А его жена сущее сокровище! Уверяю вас, в её добром, улыбающемся лице, с которым встречает она нас, когда мы перед ночью возвращаемся домой, даже в шорохе её платья, когда она ворочает на угольках пироги, есть что-то благодатное, ангельское! Какое счастье, что кумберландский пастушок наш не ревнив! Не то чтоб было из-за чего ревновать счастливцу, но должно заметить, что там где так редки Десдемоны, Отеллы их все чрезвычайно-щекотливы: они все примерные супруги, в этом нет сомненья, и не раз подумаешь, прежде нежели решишься в Австралии разыгрывать роль Кассио… Вот она, бесценное созданье! Она кладет вилки и ножи, стелет скатерть, ставят на стол солонину, последнюю банку огурчиков в уксусе, произведения нашего сада и птичника, какие есть не у многих в Австралии, пироги, и по чашке чая для каждого; нет ни вина, ни пива, никаких крепких напитков: мы бережем их на время стрижки овец. Мы только что прочли послеобеденную молитву (родной обычай, сохраненный нами!) как вдруг… Боже мой, что это такое? Что это за шум? Лай, топот лошадиных ног… Кого это Бог дает? В Австралии рад всякому гостю. Может-быть какой-нибудь купец ищет Вивиена; может-быть это тот проклятый колонист, которого овцы вечно пристают к нашим. Что за дело: милости просим, друзья вы или, недруги! Дверь отворяется: входят один, два, три незнакомца. Тарелок и ножей; подвигайтесь счастливые к обеду. Сначала откушайте, а потом, что нового?
В то время, когда незнакомцы садятся, у двери слышен голос:
– Молодой человек, обратите особенное вниманье на эту лошадь, поводите ее немного, а потом вытрите соленой водой; отвяжите кобуры, дайте их сюда. они крепки: бояться нечего, я знаю: но тут важные бумаги. От этех бумаг зависит благоденствие колонии. Что-бы сталось с вами, если б с ними приключилось что-нибудь! Страшно и подумать!
За сим, одетый в охотничьем платье, на котором блестят золотые пуговицы с весьма-известным девизом, и шляпе, имеющей вид капустного листа, с лицом, какое редко встретишь в Австралии, отлично выбритым, чистым, опрятным и благообразным более, чем когда-нибудь, держа под мышками кобуры и вдыхая запах обеда, входит дядя Джак.
Пизистрать (бросаясь к нему). Может ли быть? Вы в Австралии?
Дядя Джак (не узнавая сначала Пизистрата, который вырос и в бороде, отступает, и восклицает). Кто вы такой? я вас никогда не видал, сэр! Вы, того и гляжу, скажете, что я вам что-нибудь должен.
Пизистрать. Дядюшка Джак!
Дядя Джак (бросая кобуры). Племянник! Слава Богу! В мои объятья!
Они обнимаются; взаимно представляются друг-другу: м. Вивиен, м. Больдинг с одной стороны, майор мак-Бларне, м. Беллион, м. Еммануель Спек с другой. Майор мак-Бларне красивый мужчина с легким дублинским наречием: он жмет вам руку, как пожал-бы губку. М. Беллион горд и осторожен, носит зеленые очки и подает вам один палец. М. Еммануель Спек одет удивительно-щегольски для Австралии: на нем голубой атласный шарф и блуза, какие часто носят в Германии, вышитая по швам, и с таким числом карманов, что было-бы куда Бриарею спрятать за раз все свои руки; Спек худ, учтив; он нагибается, кланяется, улыбается и опять садится за стол, как человек привыкший пользоваться обстоятельствами.
Дядя Джак (набив рот говядиной). Отличная говядина! Это у вас своя, а? Мудреное дело откармливать скот (опрокидывает на свою тарелку банку с огурчиками). Надо учиться подвигаться вперед в Новом-свете; теперь время железных город! Мы можем ему дать одну или две… а, Беллион? (Мне на ухо) Страшный капиталист этот Беллион! Посмотрите за него!
М. Беллион (важно). Акцию или две! Если у него есть капитал, м. Тиббетс (ищет огурчиков; зеленые очки останавливаются на тарелке дяди Джака).
Дядя Джок. Этой колонии только и нужно несколько таких людей, как мы: с капиталами и умом. Вместо того чтоб платить бедным за то, что они переселяются, лучше-бы платить богатым; а, Спек?
Между-тем как дядя Джак обращается к мистеру Спек, мистер Беллион втыкает вилку в один из огурчиков, лежащих на тарелке Джака, и переносит его на свою, замечая, не столько об огурчике, сколько вообще в виде философской истины:
– Здесь, господа, нужно только внимание; надо быть всегда на готов и хвататься за первую выгоду: средства неисчислимы!
Дядя Джак, взглянув на свою тарелку, и, не найдя огурчика и предупреждая м. Спек, берет последний картофель, подобно и. Беллион, делая следующее философское и общее замечанье:
– Здесь главное предупредить другого; открытие и изобретательность, быстрота и решимость: вот что нужно… Но знаете что беда: здесь совсем разучишься говорить; право, на что это похоже? Что-бы сказал на это бедный отец ваш? Ну что, как он – добрый Остин? Хорошо! и прекрасно; а сестра? Проклятый этот Пек! А что она, все помнит «Антикапиталиста»? Но я все это теперь поправлю. Господа, наливайте стаканы… я предлагаю тост!
М. Спек (натянуто). Я готов отвечать стаканом на это чувство. Но где же стаканы?
Дядя Джак. Тост за здоровье будущего миллионера, которого представляю вам в лице моего племянника и единственного наследника, Пизистрата Какстон. Да, господа, торжественно объявляю вам, что этот джентльмен будет наследником всего моего достояния: земель, лесов, земледельческих и рудокопательных акций, и когда я лягу в холодную могилу, (вынимает носовой платок), и не будет на свете бедного Джака Тиббетс, взгляните на этого джентльмена и скажите: Джак Тиббетс живет в нем!
М. Спек (напевая).
«Выпьем кубок в круговую!»
Гай Больдинг. Виват, браво, ура! трижды три раза! Вот это дело!
Водворяется порядок; очищают стол; все закуривают трубки.
Вивиен. Что нового из Англии?
М. Беллион. В публичных фондах, сэр?
М. Спек. Вы, вероятно, скорее хотите знать о железных дорогах: в этих оборотах наживется не один человек, сэр; но все-таки, я думаю, наши здешния предприятия…
Вивиен. Извините, если я перебью вас, сэр: мне казалось, по последним газетам, что в отношениях Франции есть что-то неприязненное; нет надежды на войну?
Майор мак-Бларне. Вы хотите идти на службу, молодой человек? Если связи мои по министерству могут вам пригодиться, очень рад! Вы заставите гордиться этим майора мак-Бларне.
М. Беллион (тоном авторитета). Нет, сэр, мы не хотим войны: капиталисты Европы и Австралии не хотят её. Пусть только Ротшильды и несколько других, которых мы называть не будем, сделают это, сэр (Беллион застегивает свои карманы), и мы также сделаем; что тогда будет с вашей войной, сэр? (Ударяя рукой по столу, м. Беллион в горячности разбивает свою трубку, оглядывается кругом из-под зеленых очков, и берет трубку м. Спека, которую этот джентльмен небрежно положил возле себя).
Вивиен. А кампания в Индии?
Майор, О, если вы говорите об Индийцах…
М. Беллионь (набив трубку Спека из больдингова кисета, прерывает майора), Индия другое дело. Против этого, я не скажу ни слова! Там война более полезна для капиталистов, чем всякой другой рынок.
Вивиен. А что там нового?
М. Беллион. Не знаю; у меня нет индийских акций.
М. Спек. И у меня нет. Время Индии прошло: теперь наша Индия здесь. (Хватается своей трубки, видит ее во рту у Беллиона, и смотрит на него в отчаянии). Нужно заметить, что эта трубка не простая, а пенковая, в Австралии не заменимая).
Пизистрат. Скажите же пожалуйста, дядюшка, я все еще не понимаю, каким вы теперь заняты предприятием: верно какое-нибудь доброе дело, что-нибудь такое для блага человечества, филантропическое, великое?
М. Беллион (удивленный). Что вы, молодой человек? Неужели вы еще так зелены?
Пизистрат. Я, сэр, нет, Боже меня упаси! А мой (дядя Джак с умоляющим взглядом поднимает палец, и проливает чай на панталоны племянника; Пизистрат, которого чай обжог и сделал нечувствительным к жесту дяди, поспешно продолжает) мой дядя… Какая нибудь большая национальная, колониальная, антимонопольная…
Дядя Джак (прерывая его). Ха-ха-ха, какой повеса!
М. Беллион (торжественно). С такими теориями, которые даже в шутку не могут относиться к моему почтенному и благоразумному другу, (дядя Джак кланяется), вы, м. Какстоп, боюсь я, никогда не успеете в жизни. Не думаю я, чтоб ваши спекулации были вам по сердцу. Однако становится поздно, господа: нам пора.
Дядя Джак (вскакивая). А мне еще столько нужно сказать ему. Извините нас: вы понимаете чувства дяди (берет меня за руку, выводит из хижины, и уж на дворе говорит). Вы разорите нас: себя, меня, вашего отца, мать. Для кого, вы думаете, тружусь я и мучусь, если не для вас и для ваших? Вы просто нас разорите, если будете говорить в таком смысле при Беллионь: у него сердце такое же как у Английского-банка, и он, разумеется, прав. Человечество, ближние… гиль! Я отказался от этого очарования, от этех великодушных увлечений моей юности! Наконец я начинаю жить для себя, т.-е. для себя и для родных. И на этот раз я успею, увидите!
Пизистрат. Поверьте, дядюшка, что я от души готов надеяться; и, отдать вам справедливость, во всех ваших идеях непременно есть что-нибудь светлое, но ни одна из них никогда…
Дядя Джок (прерывая со вздохом). Какие состояния другие нажили от моих идей! страшно подумать. Да! и уже ли еще будут упрекать меня в том, что я не хочу более жить для этого сброда тунеядцев, жадных и неблагодарных шутов? Нет, нет! Теперь я, я, и я! А вас, мой друг, вас, я сделаю Крезом; непременно сделаю!
Пизистрат, изъявив свою признательность за все эти обещаемые в будущем блага, спрашивает, как давно дядя Джак в Австралии, что заставило его приехать в колонии, и в чем заключаются его настоящие виды. К удивлению своему он узнает, что дядя Джак уже четыре года здесь; что он выехал из Англии год после Пизистрата, побужденный к тому, говорит он, этим достохвальным примером и тайным поручением от управления колоний или от компании переселений, которого впрочем объяснить не хочет. Дядя Джак удивительно делает дела с тех-пор, как забыл о ближних. Первая его спекуляция по приезде в колоши была покупка домов в Сиднее, которые (по причине непостоянства цен в колониях, где за-частую один человек вместе с надеждой взлетает на радугу, а другой с отчаянием тонет в безднах Ахерона,) достались ему чрезвычайно дешево и были проданы им чрезвычайно-дорого. Но главным его делом было содействие первому населению Аделаиды, которой он считает себя одним из первых основателей, и так-как в потоке переселения, обильно приливавшем предпочтительно к одному месту в первые годы его существования и увлекшим с собою всякого рода доверчивых и неопытных любителей приключений, были растеряны значительные суммы, то из этех сумм человек с ловкостью и решимостью дяди Джака не мог не подобрать кое-какие обломки и осколки. Дядя Джак умел промыслить себе отличные рекомендательные письма к важным лицам колоний: он вошол в ближайшие связи с некоторыми из главных владельцев, стремившихся к устроению монополии поземельной собственности, (что с-тех-пор и приведено в исполнение, чрез повышение цен и исключение из обществ мелких капиталистов), и представил им себя, как человека с обширным знанием дела, пользующегося доверием сильных людей в Англии, и особенным весом в английской журналистике и т. д. И это не должно ронять их прозорливости, потому-что Джак, когда хотел, умел распорядиться так, что нельзя было устоять против него. Так он вступил в компанию с людьми действительно-богатыми капиталом и долгой практической опытностью в умении как можно лучше употреблять его. Он сделался дольщиком м. Беллиона, одного из самых-сильных овцеводов и землевладельцев колонии, и который, имея многие спекуляции, сам жил постоянно в Сиднее, предоставляя каждое из своих частных предприятий управлению надсмотрщиков и поверенных. Но обрабатывание земель было любимым занятием Джака, и когда какой-то замысловатый Немец объявил, что в окрестностях Аделаиды скрываются ископаемые сокровища, после того и найденные, и. Тиббетс уговорил Беллиона и других джентлеменов, теперь ему сопутствовавших, предпринять без шума и огласки, поездку из Сиднея в Аделаиду, для того, чтобы удостовериться на сколько справедливы предположения Немца, которым до-сих-пор плохо верили. «Если же-бы к почве не оказалось руды» говорил дядя Джак – «всегда можно найти руду не менее выгодную в карманах тех неопытных и предприимчивых спекулаторов, которые бывают готовы на первый год купить дорого, а на следующий ту же вещь продать дешево.»
– Но – заключил дядя Джак, улыбаясь многозначительно и толкнув меня пальцем в бок – я имел дело с рудою и прежде, и знаю, что это такое. Главного моего, плана я не скажу никому, кроме вас: вы, если хотите, можете идти в долю. Мой план прост, как задача Ефклида; если Немец прав и есть тут руда, надо разработать руду. Стало нужны рудокопы; но рудокопам надо есть, пить, издерживать свои деньги. Дело в том, чтобы забрать эти деньги. Понимаете?
Пизистрат. низкокько.
Дядя Джак (важно). Депо грока и съестного! Рудокопам нужен грок, нужно и съестное: они придут в ваше депо, а вы и берите с них деньги; что и требовалось доказать! Берите акции, а! Билетики, как мы говаривали в школе! Давайте тысячу или две ф. ст., и пойдем пополам.
Пизистрат (поспешно). Ни за все руды мира.
Дядя Джак (весело). Ваша добрая воля, но вам от этого хуже не будет. Я не переменю моего завещания, не-смотря на ваше недоверие ко мне. А ваш товарищ, вы кажется называли его мистер Вивиен… Этот молодой человек с умным взглядом… поживее другого, вижу… не возьмет ли он доли?
Пизистрат. На счет грока-то? Да вы-бы его спросили?
Дядя Джак. Что это? Вы хотите быть аристократом в Австралии? Ха-ха, прекрасно? Постойте; да, это они меня зовут: надо ехать.
Пизистрат. Я провожу вас на несколько миль. А вы как, Вивиен! Вы что на это скажете, Гай?
Все общество перед этим подошло к нам.
Гай предпочитает лежать на солнце и читать «Жизнь поэтов»; Вивиен согласен ехать: мы провожаем гостей до заката солнца. Майор мак-Бларне предлагает нам свои услуги на каком-угодно пути жизни, и уверяет нас, что в особенности, если у нас есть дело по инженерной части, насчет топографии, съемки, или рудокопства, он весь к нашим услугам, и даром, или почти даром. Мы подозреваем, что майор мак-Бларне гражданский инженер, живущий под влиянием невинного очарования, что служил в армии.
М. Спек по секрету объявляет мне, что м. Беллион неимоверно-богат, и что он нажил себе состояние из ничего, и потому-что никогда не пропустил благоприятного случая. Я вспоминаю огурчик дяди Джака и трубку м. Спека, и заключаю с почтительным удивлением, что м. Беллион постоянно действует по одной великой системе. Десять минут спустя, м. Беллион, тоже по секрету, говорит, что м. Спек, не-смотря на то, что так учтив и вечно улыбается, тонок как иголка, и что если я вздумаю принять участие в новой спекуляции или в другой какой-нибудь, всего вернее обратиться мне прямо к м. Беллион, который не обманет меня ни за какие сокровища.
– Не то чтобы я мог что-нибудь сказать против м. Спек – заключает м. Беллион: – он человек способный и теплый, сэр, а когда у человека есть теплота, я менее всякого другого думаю о его недостатках, и ни за что уж не отвернусь от него.
– Прощайте! – сказал дядя Джак, вынимая во второй раз свой носовой платок – поклон от меня всем вашим! – Потом он прибавил шепотом: – Племянник, если вы когда-нибудь перемените мнение насчет депо грока и прочего, сердце дяди всегда вам открыто!
Глава II.
Когда мы с Вивиеном повернули к дому, была уж ночь. Ночь в Австралии! Невозможно описать её красоту. В Новом-свете небо кажется ближе к земле. Каждая звезда так светла, как-будто-бы только что вышла из рук Творца. А месяц подобен серебряному солнцу: каждый предмет, на который светит он, так явственно виден. По временам какой-нибудь звук нарушает безмолвие, но звук до того ему соответственный, что он только довершает его прелесть. Слушайте! вот тихия вздох ночной птицы несется из этой луговины, окаймленной небольшими серыми холмами, вот вдалеке лай собаки или странное, тихое рычанье дикой собаки, от которой первая стережет стадо. Вот эхо, поймав звук, несет его от возвышения к возвышению, дальше, дальше, – все дальше, и все опять замерло, а цветы высоких-высоких акаций висят, не шевелясь, над вашей головой. Воздух буквально пропитан ароматами, но это благоухание становится даже тяжело как-то. Вы ускоряете шаги, и вот вы опять на открытом месте; месяц все светит; между тонких леток чайного дерева блестит река, и сквозь этот прекрасный воздух вам слышится её сладкий шепот.
Пизистрат. И эта страна сделалась наследием нашего народа! Когда я смотрю вокруг, мне кажется, что предначертания Всеблагого отца видны во все продолжение истории человечества. Как таинственно, покуда Европа воспитывает свои племена и исполняет свое назначение в деле просвещения, скрыты от неё эти страны. И они становятся нам известны в ту минуту, когда цивилизация требует разрешения своих задач; и вот убежище для лихорадочных энергий, затертых в толпе, хлеб для голодного, надежда для отчаявшегося. Новый-свет пополняет все недостатки Старого: Какой Лациум для странников, «гонимых бурями, по разным морям!» Здесь проходит перед глазами настоящая Энеида. В этех изгнанничьих хижинах, рассеянных по другой Италии, родится по словам поэта, «племя, от которого произойдут новые Албанцы и прославят второй Рим».
Вивиен (грустно). Так второй Рим будет основан преступниками из рабочего дома, из тюрьмы и с галер?
Пизистрат. В этой новой почве, в труде, на который она позывает, в надежде, которую вселяет, и в понятии о собственности, на которое наводит осязаемо, есть что-то побуждающее к нравственному перерождению. Возьмите всех этих теперешних колонистов: что-бы их ни привело сюда, какого-бы ни были они происхождения, – здесь они составляют прекрасное племя, трудолюбивое, смелое, откровенное, и все еще грубое в этой части Австралии, но которое окончательно сделается, я уверен, столько же честным и просвещенным, как население южной Австралии, откуда исключены приговоренные преступники: и это очень благоразумно, потому-что такое отличие возбудит соревнование. В ответ на ваш вопрос я прибавлю только, что, по-моему, даже самая-необузданная часть нашего народа вряд ли хуже разбойников, которые сходились вокруг Ромула.
Вивиен. Но разве не были они солдаты? Я говорю о первых Римлянах.
Пизистрат. Друг мой, мы далеко ушли от этих отверженцев, потому-что можем владеть землями, домами и жонами (хотя последнее и мудрено, и хорошо что нет в соседстве белых Сабинянок) без того насилия, которое было необходимым условием их существования.
Вивиен (помолчав). Я написал к моему отцу и к вашему еще подробнее: в одном письме определил мое желание, в другом старался объяснить чувства, меня побуждающие.
Пизистрат. И письма отправлены?
Вивиен. Отравлены.
Пизистрат. И вы не показали их мне?
Вивиен. Не упрекайте меня. Я обещал вашему отцу раскрыть перед ним вполне мое сердце, как только оно будет смущено и беспокойно. Обещаю вам теперь, что послушаюсь его совета.
Пизистрат (грустно). Что в этой военной жизни такого, что вы думаете найти в ней более возбудительных средств о занимательных приключений, нежели в настоящем вашем положении?
Вивиен. Отличие! Вы не видите разницы между нами. Вам надо только нажить состояние, а мне – искупить имя; вы спокойно смотрите в будущее, мне нужно смыть чорное пятно из прошедшего.
Пизистрат (нежно). Оно смыто. Пять лет не бесплодного сожаленья, а мужественного преобразования, постоянного труда и такого поведения, что даже Гай, на которого я смотрю, как на воплощение английской честности, почти сомневается способны ли вы управлять одним из наших заведений, – характер до того благородный, что я не дождусь времени, когда вы примете опять незапятнанное имя вашего отца и дадите мне возможность гордиться перед светом нашим родством: все это, наверное, достаточно искупает ошибки, произошедшие от детства, лишенного воспитания, и бродяжнической юности.
Вивиен (нагибаясь на лошади и положив руку на мое плечо). Добрый друг мой, скольким я вам обязан! (оправившись от смущения, продолжает спокойнее). Но разве вы не видите, что чем яснее и полнее становится во мне чувство долга, тем совесть моя делается впечатлительнее и больше упрекает меня, и чем лучше я понимаю моего благородного отца, тем более я должен желать сделаться тем, чего он ждал от своего сына. Неужели, вы думаете, он будет доволен, если увидит меня пасущим стадо или торгующимся с колонистами? Разве не было любимой его мечтою, чтоб я избрал его карьеру? Разве не слыхал я от самих вас, что не будь вашей матери, он и вас-бы уговорил вступить в военную службу? У меня нет матери. Тысячи ли я наживу, десятки ли тысяч этим ремеслом, отцу моему это не сделает и половины того удовольствия, какое почувствовал-бы он, еслибы прочел имя мое, похваленное в отчете о военных действиях? Нет, нет! Вы выгнали цыганскую кровь: теперь говорит солдатская. О, хоть-бы один день я мог прославиться на одном пути с нашими славными предками, хоть-бы один день потекли слезы гордости из тех глаз, которые плакали от стыда за меня, чтоб и она в своем блеске, сидя рядом с своим любезным лордом, сказала: «да, сердцем он был не низок!» Не спорьте со мной: это не поведет ни к чему. Молитесь, лучше, чтобы исполнилось мое желанье, потому-что, уверяю вас, если я буду осужден остаться здесь, я громко роптать не стану, я сумею двигаться в этом кругу необходимых обязанностей, подобно животному которое приводит в движение колесо мельницы! но сердце мое изноет, и скоро придется вам написать над моей могилой эпитафию бедного поэта, о котором вы говорили, что его настоящее горе была жажда славы: «здесь лежит тот, чье имя было написано на воде».
У меня не было ответа: это заразителыюе честолюбие согрело кровь в моих жилах, заставило и мое сердце биться громче. Среди видов первобытной природы при спокойном лунном сиянии Нового-света, Старый-свет звал своего сына и во мне, колонисте душой. Но мы все ехали-ехали, и воздух, хоть и живительный, но успокоивающий, возвратил меня к любви мирной природы. Вот и овцы, снеговыми глыбами, спят освещенные звездами!.. слушайте!.. приветствие сторожевых собак; вот блестит свет из полуоткрытой двери. И, остановившись, я громко сказал:
– Нет, много славы закладывать основание сильного государства, хоть и не прославят вашей победы трубы, хоть и не осенят лавры вашей могилы.
Я оглянулся, в ожидании ответа от Вивиена, но, прежде нежели я кончил говорить, он ускакал вперед от меня, и я видел, как дикия собаки отбегали от подков его лошади, в то время, как он несся по мураве при месячном сияньи.
Глава III.
Недели и месяцы проходили, и, наконец, пришли ответы на письма Вивиена; слишком верно предвидел их содержание. Я знал, что отец мой не будет противиться горячему и обдуманному желанию человека, который теперь уже достиг полной силы рассудка и которому, поэтому, должна была быть предоставлена свобода в выборе своего поприща. Уже много времени спустя увидел я письмо Вивиена к моему отцу; его беседа мало приготовила меня к трогательному признанию ума, замечательного столько же по своей силе, сколько по своей слабости. Родись он в средние века или подвергнись влиянию религиозного энтузиасма, он, с своей натурой, стал-бы бороться с врагом в пустыне, или пошол-бы на неверного, босый, заменив броню власяницей, мечь крестом! Теперь нетерпеливая жажда искупления приняла направление более мирское, но в его усердии было что-то духовное. И эта восторженность смешивалась с такой глубокой задумчивостью. Не дайте вы ей исхода, она обратилась бы в бездейственность, или даже в безумие; дайте исход, она оживит и оплодотворит на столько же, на сколько увлечет.
Ответ моего отца на его письмо был таков, как должно было ожидать. В нем припоминались старые уроки о различии между потребностью к самосовершенствованию, никогда не бесплодною, и болезненною страстью к похвале, которая заменяет совесть мнением суетного света, называя его славой. Но в своих советах отец не думал противиться решимости, так твердо направленной, а скорее старался руководить ее на предполагаемом пути. Необъятно море человеческой жизни. Мудрость может дать мысль путешествия, но нужно ей сперва взглянуть на свойства корабля и товаров, которые придется менять. Не всякое судно, отплывающее из Тарса, может привезти золото Офира; но неужели за это гнить ему в гавани? Нет, вы дайте ему погулять по ветру с распущенными парусами! Что касается до письма Роланда, я ожидал, что в нем будет и радость и торжество; радости не было, а торжество, хотя и было, но спокойное, серьезное и сдержанное!. В согласии старого солдата на желание сына, в полном сочувствии к побуждениям, столько сродным его собственной натуре, пробивалась видимая грусть: казалось даже, он как, будто-бы принуждал себя к этому согласию. нисколько раз перечитав это письмо, я едва разгадал чувства Роланда в то время, как он писал его. Теперь, по прошествии столького времени, я вполн понимаю их. Пошли он в огонь сына мальчиком свежим в жизни, не знающим зла, исполненным чистым энтузиасмом его собственного юношеского пыла, он со всею радостью солдата заплатил-бы эту дань своему отечеству; но здесь он видел гораздо-менее увлечение, нежели желание искупления; и с этою мыслью допускал предчувствия, которые иначе и не имели-бы места, так что по концу письма можно было подумать, что его писал не воинственный Роланд, а робкая, нежная мать. Он советовал и умолял не пренебрегать никакою предосторожностью, убеждая сына, что лучшие солдаты всегда были и самые-благоразумные: и это писал пылкий ветеран, который, во главе охотников, влез на стену при ***, с саблею в зубах!
Но каковы-бы ни были его предчувсивия, Роланд, получив письмо сына, поспешил исполнить его желание, выхлопотал ему чин в одном из действующих в Индии полков; патент, написанный на имя сына, с приказанием отправиться к полку как можно скорее, был приложен при письме.
Вивиен, показывая мне на имя, написанное в патенте, воскликнул:
– Да, теперь я опять могу носить это имя, и оно будет священно для меня! Оно поведет меня к славе, или мой отец, не стыдясь меня, прочтет его на моей могиле!
Вижу его как теперь: он стоял приподняв голову; темные глаза его горели каким-то торжественным огнем, его улыбка была так искренна, его лицо выражало столько благородства, как прежде не замечал я никогда. Уже ли это был тот человек, которого страшный цинизм отталкивал меня, чье дерзкое покушение потрясло всего меня, тот, кого я оплакивал как несчастного отверженца? Как мало благородство выражения зависит от правильности черт и от соразмерности частей лица! На каком лице написано достоинство, если не оживлено оно высокою мыслью?
Глава IV.
Он уехал, он оставил за собою какую-то пустоту для меня. Я так привык любить его, я так гордился, когда другие ценили его. Моя любовь была род себялюбия: я смотрел на него отчасти как на дело моих рук.
Долго не мог я с спокойным сердцем возвратиться к моей пастушеской жизни. Перед отъездом моего двоюродного брата, мы свели все счеты и поделили барыши на части. Когда Вивиен отказался от содержания, которое давал ему отец, Роланд, тайно от него, вручил мне сумму, равную той, какую внес и я, и Гай Больдинг. Роланд занял эту сумму под залог, и хотя процент на этот заем, в сравнении с прежним содержанием сына, была издержка незначительная, но капитал был гораздо полезнее для сына, нежели ежегодный пансион. Таким-образом общий капитал наш простирался на 4500 ф. с., сумму довольно значительную для колонистов в Австралии. Первые два года мы не приобрели ничего, употребив большую часть первого года на изученье нашего ремесла у одного старого колониста. Но в конце третьего года стада наши весьма расплодились, и мы получили выгоды, превышавшие всякие надежды. К отъезду брата, на шестом году, на долю каждого приходилось по 4000 ф. с., исключая ценность двух наших ферм. Вивиен сначала хотел, чтоб я отослал его долю отцу, но потом сообразил, что Роланд ни за что не возмет её и было решено, чтоб она осталась в моих руках, чтоб я пустил ее в оборот и высылал ему 5 % остающееся за тем в прибыли употреблял на приращение его капитала. Таким-образом я распоряжался 12000 ф. с., и мы могли считать себя весьма-порядочными капиталистами. С помощью Патерсона я увеличил стадо рогатого скота, и, через два года по отъезд Вивиена, продал и стадо и ферму чрезвычайно выгодно. Так-как, в то же время, наше овцеводство шло чрезвычайно-успешно, и я уже пользовался по этой части прекрасной репутацией, я рассудил, что мы теперь можем распространить наши занятия на новые обороты. Ухватясь вместе и за мысль переменить место моих действий, я предоставил Больдингу надзор за овчарнями, а сам отправился в Аделаиду, потому-что слава нового города начинала уже возмущать спокойствие Австралии. Я нашел дядю Джака по близости Аделаиды в прекрасной вилле, живущим со всеми признаками колониального богатства; по-видимому слухи не преувеличили нажитых им барышей: дяди была на луке не одна тетива, и казалось каждая из его стрел долетела до цели. Я уже считал себя довольно-знающим и опытным, чтобы решиться воспользоваться идеями Джака, не боясь разориться, если вступлю с ним в компанию: мне показалось справедливым употребить его ум на поправление состояния тех, кого его мечтательность, следуя Скилю, так сильно расстроила; и здесь я должен признаться с благодарностью, что многим обязан его изобретательности. исследования и розыски по делу рудников показались неудовлетворительными м. Беллион: они и были открыты уже несколько лет спустя, но Джак был убежден в их существовании, и купил на собственный счет и за бесценок участок бесплодной земли, в уверенности, что он рано или поздно сделается его Голкондой. Так-как разработка рудников была отложена, то ксчастью не состоялось и открытие депо грока и съестного, и дядя Джак участвовал в основании Порт-Филиппа. Пользуясь его советом, я в этом новом предприятии сделал кое-какие небольшие приобретения, которые сбыл с значительной выгодой. Не забыть-бы мне однакож упомянуть здесь вкратце, что, со времени отъезда моего из Англии сталось с министерской карьерой Тривениона.
Неимоверная утонченность и доведенная до мелочности политическая совестливость, характеризовавшие его как не зависимого члена парламента и, в мнении друзей и врагов, снискавший репутацию неспособного к практической деятельности человеку во всех подробностях преимущественно-трудолюбивому и практическому, быть-может и сделали-бы ему славу хорошего министра, если б он мог быть министром без товарищей и умел с должной высоты выставить перед светом свою честность, благонамеренность и удивительную способность к делам государственным. Но Тривенион не мог сродниться с другими, особенно же в политике, которая вероятно была так не по сердцу ему, политике, которая, в последние годы, не принадлежала какой-нибудь особенной партии, а до того воодушевляла самых замечательных политических вождей обеих сторон, что человек, склонный к снисходительной оценке вещей, пожалуй, готов счесть ее за выражение, потребности времени или за следствие общей необходимости. Конечно, не в этой книге место скучным отчетам о спорах политических партий; и где же мне много знать о них? Я только скажу здесь, что, правая или неправая, эта политика должна была быть в вечном разладе с каждым принципом убеждений Тривениона, и потрясать каждую фибру его нравственного сложения. Связь с родом Кастльтонов и усиление, поэтому, его аристократических приверженцев, может-быть и упрочили его положение в кабинете, но все это был еще очень-слабый оплот против того направления, которое уже являлось заразительным поветрием времени. Я понял, как должно было подействовать на него его положение, когда прочел в одной газете следующее: «Носятся слухи, и по-видимому основательные, что м. Тривенион просил увольнения, но что его уговорили подождать, потому-что в настоящее время его удаление имело-бы влияние на весь кабинет». Несколько месяцев спустя уже писали: «М. Тривенион внезапно занемог, и опасаются, чтобы болезнь его не отняла у него возможности возвратиться к должностным занятиям». За тем парламент был закрыт. Перед открытием его вновь, в придворной газет было объявлено, что м. Тривенион сделан графом Ульверстон, – титул и прежде бывший в его роде – и вышел из администрации, будучи не в силах переносить трудности государственных занятий. Человеку обыкновенному возведение в графство помимо переходных ступеней перства показалось-бы прекрасным венцом политической карьеры; но я чувствовал, какое глубокое отчаянье от препятствий к пользе, какие схватки с сотрудниками, которым он по совести не мог сочувствовать, ни противиться, в силу своих понятий, заставили Тривениона покинуть эту бурную арену. Верхняя палата для такого деятельного ума была то же, что монастырь для какого-нибудь древнего рыцаря. Газета, объявлявшая о возведении Тривениона в перство, была с тем вместе объявлением, что Алберт Тривенион пропал для мира государственных людей. И, в-самом-деле, с того дня карьера его исчезла из виду: Тривенион умер; граф Ульверстон не оказывал признака жизни.
До-сих-пор только два раза писал я из Австралии к леди Эллинор: раз, чтобы поздравить ее с браком Фанни и лорда Кастльтона, совершенным шесть месяцев спустя после моего отъезда из Англии, а другой, когда благодарил её мужа за присланный им в подарок мне и Больдингу скот: лошадей, овец и быков. По возведении Тривениона в звание графа, я написал опять, и, по истечении известного времени, получил ответ, согласный с моими личными впечатлениями: он был полон горечи и жолчи, обвинений против света, опасений за страну; сам Ришльё не мог смотреть на вещи со стороны более мрачной, когда приверженцы его начали оставлять его, и власть его по-видимому падала до известной «journée des dupes». Один только лучь утешения согревал грудь у леди Ульверстон, и, поэтому, сулил миру благоприятную будущность: у лорда Кастльтон родился второй сын; к этому сыну должно было перейдти графство Ульверстонское и владения с ним сопряженные! Никогда никакой ребенок не рождал таких надежд! Сам Вергилий, когда, по случаю рождения сына Поллионова, взывал к музам Сицилии, не умел создать ни одного дифирамба подобного там, к которым подало повод рождение второго внучка леди Эллинор.
Время все шло; дела продолжались успешно. Однажды, когда я выходил с довольным видом из банка, меня остановили на улиц едва-знакомые люди, которые прежде и не думали пожимать мне руку. Теперь они подали мне ее, и кричали:
– Поздравляем вас, сэр. Этот храбрец, ваш однофамилец, конечно вам родственник.
– Что вы хотите сказать?
– Разве вы не видали журналов? Вот они: «Подвиг прапорщика де-Какстон, пожалованного следующим чином на поле сражения.»
Я отер слезы, и воскликнул:
– Слава Богу… это мой двоюродный брат!
Рукопожатия продолжались, новые группы сходились около меня. Мне казалось, что я вырос на целую голову. Нам ворчунам-Англичанам, вечно ссорящимся между собой, мир за-частую кажется тесен, и однакоже, когда в далекой стороне соотчич совершит славное дело, как мы умеем чувствовать, что мы братья! как наши сердца тепло бьются на встречу друг другу! Какое письмо я написал домой, и как весел воротился в свою колонию! Патерсон был в это время на своей ферме. Я сделал пятьдесят миль объезда, чтоб поделиться с ним известиями, показать ему газету: я торопился сообщить ему, что его бывший хозяин Вивиен тоже Кумберландец… Какстон. Бедный Патерсон! Чай в этот день удивительно смахивал вкусом на пунш. Патер Матью, прости нас: если б ты был Кумберландец, и послушал как, Патерсон запел… и твой-бы чай, я думаю, вынел-бы не из чайного цибика.
Глава V.
Большая перемена произошла в нашем домашнем быту. Отец Гая умер, утешенный в последние годы своей жизни известиями о трудолюбии и успехах своего сына, и трогательными доказательствами этого, представленными самим Гаем. Гай настоял на том, чтобы заплатить отцу долги, сделанные им в коллегиуме, и 1800 ф. с., данных ему перед отправлением, прося, чтоб эту сумму приложили к сестриной части. Теперь, по смерти старика, сестра решилась приехать жить с братом. К хижине сделана другая пристройка. Начинаются приготовления для нового каменного дома, который должен быть поставлен в будущем году;. а Гай привез из Аделаиды не только сестру, но, к вящшему моему удивлению, и жену – в лице прекрасной, подруги, сопутствовавшей его сестре. Молодая леди поступила, чрезвычайно-благоразумно, что приехала в Австралию, если хотела выйдти за муж. Она была чрезвычайно-хороша собою, и все львы Аделаиды сейчас же окружили ее. Гай влюбился с первого дня; на второй имел тридцать соперников, на третий был в отчаяньи, на четвертый сделал предложение, и не прошло еще двух недель, как он уже был женат, торопясь вернуться во-свояси с своим сокровищем, в полной уверенности, что весь свет сговорился похитить его у него. Его сестра была так же хороша, как и её подруга; она тоже получила много предложений с первой же минуты своего приезда, но была как-то мечтательна и разборчива, и мне кажется, что Гай сказал ей, что я создан именно для неё.
Однакож, как ни была она очаровательна, с её голубыми глазами, с открытой улыбкой её брата на лице, я не был очарован. Мне сдается, что она потеряла всякое право на мое сердце, когда прошла по двору в шолковых башмаках.
Еслиб я остался жить в Австралии, я-бы искал в жене подругу, которая умела-бы хорошо ездить верхом, скакать через ров, могла-бы ходить со мною на охоту, сама с ружьем в руке. Но я не смею продолжать списка требований супруга в Австралии.
Вся эта перемена, по разным причинам, еще более подстрекает во мне желание воротиться домой. Прошло десять лет, и я нажил большсе состояние, нежели рассчитывал. К искреннему горю Гая, я покончил все наши счеты, и разделился с ним, потому-что он решил кончить жизнь в колонии, что ни мало не удивляет меня: у него была красавица жена, которая все более и более привязывалась к нему. Я собрался на родину, но не-смотря на все побудительные причины, которые влекли меня домой, не без участья в горе моих старых товарищей, простился я с теми, которых быть-может мне не суждено более видеть никогда по сю сторону могилы. Последний из моих подчиненных сделался мне другом, и когда эти грубые руки пожимали мою, и из иной груди, некогда вызывавшейся на бой с целым светом, вырывалось тихое благословение родине, нежное воспоминание о старой Англии, бывшей им злою мачихой, я почувствовал такое смущение, какое вероятно не часто встречается в дружеских отношениях улиц Мэйфер и Сэнт-Джемс. Я был вынужден ограничиться несколькими словами, между-тем как думал сказать длинную речь: быть-может отрывочные слова более понравились слушателям. Я поскакал, и, выехав на небольшое возвышение, оглянулся назад: эти добрые люди стояли кружком, провожая меня глазами, сняв шляпы и руками защищая глаза от солнца. А Гай бросился на землю, и я явственно слышал его громкия рыдания. Жена его, опершись на его плечо, старалась его успокоить. Прости ему, прекрасная помощница, ты будешь для него всем на свете… завтра! А голубоглазая сестра, где-ж она? неужели не было у ней слез для искреннего друга, который смеялся над её толковыми башмаками, и учил ее, как держать поводья и никогда не бояться, чтобы старый клепер понес под ней? Где же была она? Если слезы и были пролиты, они были скрыты. В них нет стыда, прекрасная Елена! С тех пор ты проливала слезы над твоим перворожденным: эте слезы давно смыли всю горечь невинных воспоминаний первой девичьей мечты.
Глава VI.
В Аделаиде.
Представьте мое удивленье: дядя Джак сейчас был со мною, и… но послушайте наш разговор:
Дядя Джак. Так вы положительно возвращаетесь в эту дымную, затхлую, старую Англию, и в то самое время, когда вы на пути к миллиону. Да, миллион, сэр, по-крайней-мере! Все говорят, что в целой колонии нет молодого человека, успевающего лучше вас. Я думаю Беллион взял-бы вас теперь в долю; куда-жь вы так торопитесь?
Пизистрат. Видеть отца, мать, дядю Роланда и… (хотел назвать кого-то, но останавливается). Видите-ли, любезный дядюшка, я приезжал сюда только с намерением вознаградить потери отца в этой несчастной спекуляции с Капиталистом.
Дядя Джак (кашляет): Проклятый Пек!
Пизистрат. И иметь несколько тысяч фунтов стерлингов, чтобы положить их на владения бедного Роланда. Цель эта достигнута. Зачем же мне оставаться?
Дядя Джак. Какие-нибудь несчастные тысячи, когда много-много через двадцать лет, вы-бы купались в золоте!
Пизистрат. В Австралии выучишься быть счастливым при постоянном труде и небольших деньгах. Я применю этот урок в Англии.
Дядя Джак. Вы совершенно решились?
Пизистрат. И взял место на корабле.
Дядя Джак. Так и говорить больше нечего (кашляет, смотрит на ногти, прекрасно обстриженные. Вдруг, подняв голову). Этот Капиталист! Он с тех пор все у меня на совести, племянник, и, так или иначе, с того дня, когда я перестал заботиться о ближних, мне кажется, что я более заботился о моей родне.
Пизистрат (улыбаясь от воспоминания об удачном предсказании отца). Разумеется, дядюшка: всякий ребенок знает, что когда бросишь камень в воду, круг, расширяясь, исчезает.
Дядя Джак. Совершенно-справедливо! я запишу эту мысль, она пригодится мне в моей будущей речи в защиту того, что они называют Монополией Земли. Благодарю вас: камень, круг! (пишет в свою памятную книгу). Но, возвращаяс к делу: я теперь в изрядном положеньи, у меня нет ни жены, ни детей, и я чувствую, что мне надо принять на себя часть потерь вашего отца; предприятие было общее. А отец ваш, добрый этот Остин, сверх всего еще заплатил мои долги. И что это был за пунш в тот вечер, когда вашей матери так хотелось побранить бедного Джака! А 500 ф. с., которыми ссудил меня отец на прощанье: племянник, в них было мое спасенье! они тот жолудь, который я пересадил сюда. Так вот вам (дядя Джак, вытащив из кармана банковые балеты на 3 или на 4 т. ф. с., подает их мне с геройским усилием). Ну, кончено теперь: я спокойнее буду спать теперь (Дядя Джак встает, и поспешно выходит из комнаты.)
Пизистрат (один). Брать ли мне эти деньги? Впрочем, почему же? тут дело чистое. Джак действительно должен быть богат, и может обойдтись без этой суммы. Вся вина потери в Капиталисте джакова, а тут нет и половины того, что заплатил мой отец. Но разве это не благородно со стороны Джака! Да, отец мой был прав в своем суждении о Джак: не должно осуждать человека, когда он в нужде и в несчастьи. Мысли, которые приводятся в исполнение на деньги соседа, никогда не ценятся так, как те, которые осуществляются собственными средствами.
Дядя Джак (просовывая голову в комнату). Видите-ли, вы можете удвоить эту сумму, если оставите ее в моих руках на годик-другой: вы не знаете, что у меня теперь на уме. Говорил я вам? Немец был прав: мне уж давали за мои земли всемеро против того, что я за них заплатил. Но я теперь собираюсь основать компанию: берите-ка акции хоть на эту сумму. Сто на сто, ручаюсь вам! (Дядя Джакь вытягивает свои знаменитые, гладкия руки, сопровождая это особенным движением десяти красноречивых пальцев).
Пизистрат. А, дядюшка, если вы каетесь…
Дядя Джакь. Каюсь? Когда я предлагаю вам капитал на капитал, за моим личным ручательством.
Пизистрат (кладя банковые билеты в боковой карман). Ну так, если вы не каетесь, дядюшка, и не жалко вам этех денег, позвольте мне пожать вашу руку и прибавить, что я не соглашусь уменьшить уважение и удивление, которое родило во мне ваше прекрасное побуждение, смешав его с расчетами, процентами и барышами. Вы понимаете, что с той минуты, как эта сумма заплачена моему отцу, я не имею права располагать ею без его позволения.
Дядя Доиеак (тронутый). Уваженье, удивленье, прекрасное побужденье! Хороши эти слова в ваших устах, племянник! (пожимая мне руку и улыбаясь). Вишь, хитрый какой! Вы правы, спрячьте их. Да слушайте, сэр: не попадайтесь вы на мою дорогу, отниму у вас до последнего пенни! (Дядя Джакь опять выходит и притворяет дверь. Пизистрат осторожно вынимает билеты из кармана, на половину боясь, чтобы они не обратились в сухие листья, как в сказках; потом, убедившись, что билеты настоящие, изъявляет радость и удивление.)
Сцена переменяется.