ГЛАВА I
Сэр Питер давно не получал известий от Кенелма. В последнем письме сын уведомлял его, что ненадолго, может быть, на несколько недель, уезжает из Лондона, и добрый баронет решил сам съездить туда, на случай, если Кенелм вернется, а если он еще будет отсутствовать, по крайней мере узнать от Майверса и других знакомых, как далеко эта весьма чудаковатая планета успела пройти по своей орбите между неподвижными звездами столичной системы. У него были и другие причины предпринять это путешествие. Он желал познакомиться с Гордоном Чиллингли, прежде чем вручить ему двадцать тысяч, полученные Кенелмом при аннулировании майората; необходимые документы были подписаны молодым наследником, прежде чем он уехал из Лондона в Молсвич. Еще более сэр Питер хотел увидеть Сесилию Трэверс — рассказы Кенелма о ней возбудили в нем большой интерес.
На другой день после приезда в Лондон сэр Питер завтракал у Майверса.
— Честное слово, у вас уютно! — сказал сэр Питер, любуясь накрытым со вкусом столом и прекрасно меблированными комнатами.
— Естественно, некому нарушать мои удобства: я не женат. Попробуйте омлет.
— А кое-кто уверяет, что не знал удобств, пока не женился, кузен Майверс!
— Некоторые мужчины напоминают отражающие тела: они ловят бледные лучи того комфорта, которым окружает себя жена. Каких удобств, принадлежащих мне теперь, при моем скромном состоянии, не похитила бы у меня миссис Майверс? Вместо этих приятных комнат где бы я жил? В темной конуре, выходящей на задний двор, лишенной солнца днем и наполненной кошачьими концертами ночью, между тем как миссис Майверс роскошествовала бы в двух гостиных, выходящих на юг, с добавлением, быть может, еще будуара. Карету мою отнял бы у меня и присвоил себе "ангел моего домашнего крова", окутанный кринолином и увенчанный шиньоном. Нет! Если я женюсь — а я никогда не говорю, что не женюсь, чтобы не лишить себя любезностей и вышивок, которые расточают мне незамужние дамы, — это будет не раньше, чем женщины вполне утвердятся в своих правах, потому что после этого и мужчины могут потребовать своих. Тогда, если в доме будут две гостиные, я возьму одну, а не договоримся, так кинем жребий, кому взять худшую. Если будем держать карету, она три дня в неделю будет исключительно в моем распоряжении. Если миссис Майверс нужно двести фунтов в год для своего гардероба, она должна будет довольствоваться одной сотней, а другая пойдет на украшение моей особы. Если меня завалит корректурой типография, половина падет на ее долю, а я пока съезжу поиграть в крокет в Уимблдоне. Да, когда теперешнее угнетение женщин сменится равноправием их с мужчинами, я с легким сердцем женюсь и, чтобы показать свое великодушие, не стану возражать против того, чтобы миссис Майверс голосовала на приходских собраниях и на выборах в парламент. Я даже с удовольствием отдам ей и свой голос.
— Я боюсь, дорогой кузен, что вы и Кенелма заразили своими эгоистическими идеями о браке. Он, кажется, не имеет склонности к женитьбе?
— Не знаю за ним такой склонности.
— Что за девушка Сесилия Трэверс?
— Замечательная девушка, но из нее не выйдет страшная великанша, про которую говорят: "Замечательная женщина". Красивая, хорошо воспитанная, благоразумная молодая девица. Не избалована своим положением богатой наследницы, словом — такая девушка, какую вы с удовольствием выбрали бы себе в невестки.
— И вы не думаете, что Кенелм увлекся ею?
— Говоря по совести — нет.
— Может быть, тут действует другая притягательная сила? В некоторых вопросах сыновья не откровенны с отцами. Вы не слыхали, что Кенелма называют немного диким?
— Он дик, как благородный дикарь, бегавший по лесам, — сказал кузен Майверс.
— Вы пугаете меня!
— Если этот благородный дикарь натыкался на компанию скво, он был так благоразумен, что убегал от них. Кенелм и сейчас куда-то убежал.
— Это верно, но он не сообщил мне куда, и на квартире у него тоже не знают. На столе лежит куча писем, и неизвестно, куда их пересылать. Все же он, кажется, не уронил себя в лондонском обществе?
— Напротив, ему оказывали больше внимания, чем многим молодым людям, и, может быть, о нем говорили больше, чем о других, как вообще говорят об оригиналах.
— Вы согласны, что у него дарования выше среднего уровня? Не думаете ли вы, что когда-нибудь он станет известен и заплатит тот долг литературе или политике своей родины, который, увы, я и мои предшественники, другие сэры Питеры, уплатить не могли и ради которого я приветствовал рождение сына и назвал его Кенелмом?
— Честное слово, — ответил Майверс, который теперь, кончив завтракать, пересел в мягкое кресло и взял с камина одну из своих знаменитых сигар, честное слово, я этого угадать не могу. Если фортуна отвернется от него и ему придется работать ради куска хлеба или если иное бедствие встряхнет всю его нервную систему и толкнет его на какую-нибудь беспокойную, суетливую деятельность, тогда, может быть, он и всплеснет руками в жизненном потоке, который несет людей к могиле. Но, видите ли, как он сам справедливо говорит, ему недостает двух стимулов для решительных действий — бедности и тщеславия.
— Однако бывали же великие люди, не бедные и не тщеславные?
— Сомневаюсь. Но тщеславие, это властное начало, принимает много форм в обличий. Назовите его честолюбием, любовью к славе — все-таки сущность одна жажда всеобщего одобрения, претворенная в хлопотливость и суету.
— Возможно стремление к отвлеченной истине я без всякой жажды аплодисментов.
— Конечно. Философ на необитаемом острове может забавляться размышлениями о различии между светом и теплотой. Но, если, вернувшись в мир, он опубликует результаты своих размышлений, выступит вперед тщеславие и он пожелает похвал.
— Это вздор, кузен Майверс! Он скорее пожелает принести пользу человечеству. Вы же не отрицаете, что на свете существует филантропия?
— Я не отрицаю, что существует лицемерие. И когда встречаю человека, у которого хватает духу рассказывать мне, как он в ущерб себе хлопотал с филантропической целью, не имея и мысли о награде похвалами или деньгами, я знаю, что передо мной лицемер, опасный лицемер, лицемер-мошенник, субъект, карманы которого набиты лживыми проспектами и подписными листами для взносов на благотворительные нужды.
— Полно, полно! Бросьте этот притворный скепсис. Ведь вы не черствый человек. Вы должны любить человечество, должны интересоваться благосостоянием потомства.
— Любить человечество? Интересоваться потомством? Господи помилуй! Кузен Питер, надеюсь, что у вас в карманах нет проспектов, нет планов осушения Понтийских болот из чистой любви к человечеству, нет предложения удвоить подоходный налог, чтобы образовать фонд для потомства, на случай если через три тысячи лет истощатся наши угольные копи. Любовь к человечеству! Вздор! Все это — результат жизни в деревне!
— Но ведь вы любите человечество, вы интересуетесь будущими поколениями?
— Я? Ничуть! Напротив, я скорее не терплю человеческий род — весь вообще, включая австралийских дикарей. Я не поверю никому, кто скажет мне, что землетрясение, поглотившее десять миллионов человеческих существ на значительном расстоянии от его дома (ну, скажем, в Абиссинии), огорчит его более, чем увеличившийся счет от мясника. А что касается потомства, кто согласился бы терпеть целый месяц приступ подагры или невралгии для того, чтоб в четырехтысячном году нашей эры потомство наслаждалось совершеннейшей системой канализации?
Сэр Питер, недавно страдавший острым припадком невралгии, только покачал головой.
— И, чтобы переменить разговор, — сказал Майверс, раскуривая опять сигару, которую он отложил было в сторону, когда высказывал свои гуманные мнения, — раз вы в Лондоне, я думаю, вы хорошо сделаете, навестив вашего старого приятеля Трэверса. Вы будете представлены Сесилии, и если она произведет на вас такое же благоприятное впечатление, как на меня, почему бы не попросить отца и дочь навестить вас в Эксмондеме? Девушки начинают больше интересоваться мужчиной, когда увидят дом, который он может предложить им, а Эксмондем — привлекательный уголок, живописный и романтичный.
— Очень хорошая мысль! — радостно воскликнул сэр Питер. — Я хотел бы также познакомиться с Гордоном Чиллингли, дайте мне его адрес.
— Вот его карточка на камине, возьмите ее. До двух часов вы всегда застанете его дома. Он слишком благоразумен, чтобы терять утро на прогулки верхом в Гайд-парке с молодыми девицами.
— Я хотел бы узнать ваше откровенное мнение об этом молодом человеке. Кенелм говорил мне, что он умен и честолюбив.
— Кенелм говорил правду. Это не такой человек, чтобы болтать вздор о любви к человечеству и потомству. Это человек современный, глаза у него широко раскрыты, и он устремляет их только на тех представителей человеческого рода, которые могут быть ему полезны. Он не портит себе зрения, заглядывая в потрескавшиеся телескопы, чтобы мельком увидеть потомство. Гордон создан быть канцлером казначейства, а может быть, и премьер-министром.
— Увы, сын старика Гордона умнее моего мальчика — тезки Кенелма Дигби! — вздохнул сэр Питер.
— Я этого не говорил. Я сам умнее Гордона Чиллингли. Доказательством служит то, что я слишком умен, чтобы желать стать премьер-министром. Должность весьма неприятная; работа тяжелая, обедаешь когда попало, все тебя ругают, и ты наживаешь себе расстройство пищеварения.
Сэр Питер уехал, слегка приуныв. Он нашел Гордона в его квартире на Джермин-стрит. Заранее предубежденный против него, сэр Питер, однако, скоро почувствовал к нему расположение. У Гордона была откровенная манера обращения светского человека и достаточно такта, чтобы не говорить такого, что могло бы не понравиться старому провинциальному джентльмену и родственнику, который мог быть полезен в его карьере. Он кратко и с явным огорчением коснулся затеянной его отцом злополучной тяжбы, с любовью и похвалой отозвался о Кенелме, с добродушной иронией — о Майверсе, как о человеке, который, если спародировать эпиграмму на Карла II:
Потом он вовлек сэра Питера в разговор о деревне и видах на урожай. Узнал, что старший Чиллингли приехал в Лондон и для того, чтобы, помимо прочих дел, осмотреть патентованный гидравлический насос, который мог бы быть очень полезен для его фермы, скудно снабжаемой водой. Сэр Питер удивил баронета некоторыми практическими познаниями в механике, захотел непременно отправиться осматривать с ним насос и одобрил покупку. Потом повез его посмотреть новую американскую жнейку и расстался с баронетом не раньше, чем взял с сэра Питера обещание вместе отобедать в Гаррик-клубе. Приглашение это было особенно приятно сэру Питеру, которому, естественно, хотелось увидеть кого-либо из знаменитых членов клуба.
Расставшись с Гордоном, сэр Питер поехал к Леопольду Трэверсу. По дороге он не без симпатии раздумывал о своем молодом родственнике.
"Майверс и Кенелм, — рассуждал он, — внушили мне неблагоприятное мнение об этом юноше; они представили его суетным и корыстолюбивым. Майверс скептически смотрит на вещи, а Кенелм слишком эксцентричен, чтобы справедливо судить о благоразумном светском человеке. Во всяком случае, совсем непохоже на эгоиста нарушать свои планы ради того, чтобы оказать внимание какому-то старику. Молодой человек может более приятным образом провести день в Лондоне, чем осматривать гидравлические насосы и жнейки. Майверс и Кенелм признают за ним ум. Да, он умен, и ум у него практический".
Сэр Питер нашел Трэверса в гостиной, в обществе дочери, миссис Кэмпион и леди Гленэлвон. Трэверс был одним из тех редких мужчин, которых чаще можно застать в гостиной, чем в кабинете: он любил женское общество. Может быть, это пристрастие и делало его таким привлекательным. Сэр Питер и Трэверс не встречались уже много лет, с того времени, когда Трэверс находился в зените своей светской карьеры, а сэр Питер был одним из тех приятных дилетантов и остроумных собеседников, которых так ценят за обеденным столом.
Сэр Питер прежде был умеренным вигом, потому что таким был его отец, но он покинул партию вместе с герцогом Ричмондским, мистером Стэнли (впоследствии — лордом Дарби) и другими, когда ему показалось, что партия перестала быть умеренной.
Леопольд Трэверс, гвардеец в молодости, считался крайним тори, но, приняв сторону сэра Роберта Пиля при отмене хлебных пошлин, остался сторонником Пиля и после того, как большая часть торийской партии отошла от своего вождя, и шел со сторонниками Пиля туда, куда в зависимости от веяний времени они направляли свои шаги, опережая вигов и вызывая негодование тори.
Однако теперь речь идет не о политических взглядах этих двух людей. Я уже сказал, что они не встречались много лет. Трэверс изменился очень мало, сэр Питер узнал его с первого взгляда. А вот сэр Питер изменился сильно, и Трэверс, дружески протягивая руку, был не вполне уверен, к тому ли самому сэру Питеру он подходит. Трэверс сохранил цвет волос и стройность фигуры и был одет так же изящно, как в те дни, когда слыл щеголем. Сэр Питер, прежде худощавый, со светлыми кудрями и задумчивыми голубыми глазами, теперь порядочно пополнел, сильно поседел, давно уже стал носить очки; костюм на нем был старомодный, сшитый провинциальным портным. При этом он несомненно оставался джентльменом, таким же, как Трэверс; вероятно, столь же здоровым, если принять во внимание разницу в летах, и таким же долговечным. Но темперамента они были разного: один — нервный, другой — флегматичный. Трэверс, будучи не так умен, как сэр Питер, постоянно упражнял свой ум; сэр Питер позволил своему уму лениться над старыми книгами, и многие его часы протекали беспечно. Поэтому Трэверс все еще казался молодым, бодрым, не отставшим от времени, а сэр Питер, входя в эту гостиную, казался кем-то вроде Рипа ван Уинкла, который проспал во сне прошлое поколение и на настоящее смотрел заспанными глазами. Однако в те редкие минуты, когда он оживлялся, в сэре Питере можно было найти сердечную доброту и даже силу воли, производившую большее впечатление, чем природная бодрость, отличавшая Леопольда Трэверса.
— Дорогой сэр Питер, вы ли это? Как я рад вас видеть, — сказал Трэверс. — Сколько лет мы не виделись, и как снисходительны были вы тогда, ко мне, глупому фату! Но оставим прошлое в покое, вернемся к настоящему. Позвольте мне представить вам, во-первых, моего драгоценного друга миссис Кэмпион, знаменитого мужа которой вы помните. Ах, как приятно проводили мы время в его доме! И, наконец, вот эту молодую девицу, о которой она заботится как мать, мою дочь Сесилию. Леди Гленэлвон, друга вашей жены, разумеется, представлять не надо, для нее время стоит на месте.
Сэр Питер опустил очки, которые, собственно, были нужны ему только для чтения книг с мелким шрифтом, и внимательно посмотрел на трех дам, отвесив каждой поклон. Он направился было к Сесилии, но леди Гленэлвон, на правах знатной дамы и старой знакомой, первая подошла приветствовать его.
— Ах, любезный сэр Питер! Время не стоит на месте ни для кого из нас. Но что за беда, если оно оставляет на нас приятные следы! Когда я встречаю вас опять, передо мной встает моя молодость: я вижу друга моей юности Каролину Бразертон, теперь леди Чиллингли, наши прогулки с ней, разговоры о венках и бальных нарядах, мечты о пока еще неведомых мужьях. Садитесь-ка сюда и расскажите мне о Каролине.
Сэр Питер, который мало что мог рассказать о Каролине, во всяком случае такого, что заинтересовало бы кого-нибудь, кроме него самого, все же сел возле леди Гленэлвон и по обязанности расписал свою супругу так, насколько хватило у него фантазии. Однако он все время думал о Кенелме и не сводил глаз с Сесилии.
Сесилия вновь принялась за какую-то таинственную дамскую работу — может быть, за вышивку для табурета перед роялем, может быть — за туфли для отца, который, гордясь своими ногами и зная, что они много выигрывают в сафьяновой обуви, конечно, никогда этих туфель носить не будет. Она казалась поглощенной своим занятием, но глаза и мысли ее обращены были к сэру Питеру. Почему — об этом я предоставляю догадаться моим читательницам. И как нежно, как ласково она на него смотрела! Она нашла, что у него очаровательное, умное и доброе лицо. Ее восхищали даже его старомодный фрак, высоко завязанный галстук и панталоны со штрипками. Она почтительно взирала на его седые, некрашеные волосы. Сесилия старалась найти близкое сходство между белокурым, голубоглазым, дородным пожилым человеком и худощавым, черноглазым, угрюмым, задумчивым Кенелмом. Она находила сходство, которого никто другой не найдет. Она уже полюбила сэра Питера, хотя тот не вымолвил ни слова.
Ах, об этом стоит сказать кое-что вам, мои юные читатели! Вы, сэр, желаете жениться на девушке, которая полюбила бы вас глубоко и на всю жизнь и была бы вам доброй женой; присмотритесь хорошенько, как она обращается с вашими родителями: питает ли она к ним привязанность, бескорыстное уважение, хотя бы вы лишь смутно замечали эту привязанность или чувствовали это уважение. И если между вами и вашими родителями иной раз возникает холодок, обратите внимание, не старается ли она уговорить вас держать себя почтительно с отцом и матерью, хотя они, может быть, и не особенно расположены к ней? Вот если вы женитесь на такой девушке, считайте, что вам досталось сокровище. Вы покорили сердце женщины, которой небо дало два лучших качества: способность любить и твердое сознание долга. То, что я говорю, любезная читательница, относится и к другому полу, хотя в меньшей степени, потому что девушка, становясь женой, входит в семью мужа, а муж не входит в семью жены. А все-таки я не доверяю глубине любви мужчины, если он не выказывает большой нежности (и сдержанности, если возникнут несогласия) к родителям жены. Но жена не должна настолько выдвигать их на передний план, чтобы муж подумал, будто сам-то он оказался где-то в тени. Простите такое непозволительно длинное отступление, любезные читатели, но это не совсем отступление: рассказ мой требует, чтобы вы ясно поняли, какого рода девушка Сесилия Трэверс.
— Куда девался Кенелм? — спросила леди Гленэлвон.
— Охотно сказал бы вам, если бы знал сам, — ответил сэр Питер. — Он написал мне несколько строк о том, что отправляется бродить по "лесам прохладным и лугам цветущим", может быть, на несколько недель. С тех пор я не получал от него ни слова.
— Вы пугаете меня, — сказала леди Гленэлвон, — надеюсь, что с ним не случилось ничего дурного и он не захворал.
Сесилия перестала работать и подняла глаза, внимательно прислушиваясь.
— Успокойтесь, — улыбнулся Трэверс, — я знаю, в чем здесь дело. Он вызвал на бой лучшего боксера, чемпиона Англии, и поехал за город потренироваться.
— Весьма вероятно, — спокойно сказал сэр Питер. — Я нисколько не удивился бы этому, а вы, мисс Трэверс?
— Мне кажется более вероятным, что мистер Чиллингли решил совершить какое-нибудь доброе дело, которое хочет сохранить в тайне.
Сэру Питеру понравился этот ответ, и он придвинул свой стул к Сесилии. Леди Гленэлвон, обрадовавшись этому сближению, вскоре встала и простилась.
Сэр Питер оставался еще около часа, беседуя большей частью с Сесилией, которая с удивительной легкостью нашла дорогу к его сердцу. Прощаясь, он взял слово с ее отца, миссис Кэмпион и с нее самой приехать на неделю в Эксмондем в конце лондонского сезона — этот срок был уже не за горами.
Заручившись обещанием хозяина дома, сэр Питер уехал, а минут десять спустя в гостиную вошел Гордон Чиллингли. Он уже бывал у Трэверсов. Леопольду он понравился, миссис Кэмпион сочла его необычайно образованным и искренним молодым человеком, стоящим гораздо выше большинства своих сверстников. Сесилия держала себя вежливо и дружелюбно с кузеном Кенелма.
В общем, для сэра Питера выдался счастливый день. Он с большим удовольствием отобедал в Гаррик-клубе, где встретил старых знакомых и был представлен "новым знаменитостям". От него не ускользнуло, что Гордон находится в хороших отношениях со всеми этими замечательными людьми. Хотя сам он и не имел большого веса в обществе, они проявляли к нему уважение, н, очевидно, сэр Питер им нравился. Самый выдающийся из них, по крайней мере обладатель наиболее прочно установившейся репутации, сказал на ухо сэру Питеру:
— Вы можете гордиться вашим племянником Гордоном.
— Он мне не племянник: это сын одного моего дальнего родственника.
— Очень жаль. Но он скоро осветит лучами славы самых отдаленных своих родственников. Даровитый и популярный человек — редкое сочетание. Он непременно пойдет в гору.
Сэр Питер подавил спазм в горле.
"Ах, если бы кто-нибудь из этих знаменитостей отозвался так о Кенелме!"
Но он был слишком благороден, чтобы позволить такому завистливому чувству долго владеть им. Почему бы ему не гордиться представителем своего рода, который мог вывести из мрака древний род Чиллингли? И как предупредителен был этот молодой человек с сэром Питером!
На следующий день Гордон непременно захотел вместе с ним осмотреть последние приобретения Британского музея и разные другие выставки, а вечером повел его в театр принца Уэльского, где сэр Питер был восхищен небольшой комедией Робертсона в очаровательной постановке Мэри Уилтон.
Через день, когда Гордон приехал к нему в отель, сэр Питер, откашлявшись, тотчас приступил к сообщению, которое до сих пор откладывал.
— Гордон, мой милый, я перед вами в долгу и теперь благодаря Кенелму могу с вами наконец расплатиться.
Гордон удивился, но промолчал.
— Я говорил вашему отцу вскоре после рождения Кенелма, что намерен отказаться от своего лондонского дома и откладывать для вас тысячу фунтов в год, в вознаграждение за потерю эксмондемского наследства, которое вы получили бы, если б я умер бездетным. Ваш отец не оценил это обещание и затеял со мной тяжбу о некоторых неоспоримых моих правах. Как такой умный человек мог сделать подобную ошибку, мне трудно было себе уяснить, если бы я не знал его сварливого нрава. Нрав часто побеждает в споре с умом, и это следует принимать во внимание. Не будучи сам сварливого нрава — Чиллингли вообще народ миролюбивый, — я все же не счел смягчающим обстоятельством вспыльчивость вашего отца, так мало свойственную нашему роду. Язык и тон его письма рассердили меня. Я нашел, что, если со мной обращаются таким образом, мне не к чему стеснять себя, откладывая тысячу фунтов в год. Представился случай выгодно купить имение, я занял денег и купил его, и хотя в Лондон больше не ездил, не и не откладывал обещанной тысячи в год.
— Дорогой сэр Питер, я всегда сожалел, что отец мой затеял — быть может, из особой родительской заботливости о моих интересах — эту несчастную и бесполезную тяжбу, после чего нельзя было сомневаться, что вы окончательно откажетесь от прежних великодушных намерений. Я с удивлением и признательностью увидел, как ласково и дружелюбно вы и Кенелм обошлись со мной. Пожалуйста, перестанем говорить о денежных делах: мысль вознаградить дальнего родственника за надежды, которых он не имел права питать, слишком нелепа — по крайней мере для меня.
— Но я все-таки не могу бросить эту «нелепую» мысль, несмотря на ваш благородный отказ. Надо вам сказать, что Кенелм теперь совершеннолетний, и мы уничтожили майорат. Имение, разумеется, остается в полном распоряжении Кенелма, тем более, если предположить, что он женится. И что бы ни сделал впоследствии Кенелм, имение принадлежать вам не будет и вы не должны рассчитывать на него. Даже титул навсегда исчезнет вместе с Кенелмом, если у него не будет сына. Однако, уничтожив майорат, мы могли высвободить такую сумму, которая позволяет мне, как я уже сказал, заплатить вам долг, охотно признаваемый и Кенелмом. Теперь у моего банкира лежат внесенные на ваше имя двадцать тысяч, и если вы зайдете к моему поверенному мистеру Уайнингу на Линкольн-инн, вы сможете ознакомиться с новым актом и выдать расписку в получении двадцати тысяч, на которые он имеет от меня чек. Стойте, стойте, я не желаю слышать никаких возражений! Не благодарите меня, я был обязан сделать это для вас.
Во время этой речи у Гордона неоднократно вырывались восклицания, на которые сэр Питер не обращал внимания. Но тут Гордон схватил руку своего родственника и, несмотря на его сопротивление, прижал к своим губам.
— Я не могу не поблагодарить вас, я должен дать волю своим чувствам! вскричал Гордон, — Эта сумма сама по себе очень большая, гораздо важнее для меня, чем вы думаете: она открывает мне карьеру и обеспечивает мое будущее.
— Кенелм говорил мне об этом. По его мнению, эта сумма будет гораздо полезнее для вас теперь, чем сумма в десять раз большая двадцать лет спустя.
— Верно! Совершенно верно! И Кенелм соглашается на эту жертву?
— Соглашается? Он настаивает!
Гордон отвернулся, а сэр Питер продолжал:
— Вы хотите пройти в парламент — весьма естественное честолюбие для неглупого молодого человека. Я не имею претензий предписывать вам политические мнения. Я слышал, что вы принадлежите к так называемым либералам, и полагаю, что человек может быть либералом, не будучи якобинцем.
— Надеюсь. Я вовсе не принадлежу к людям неистового нрава.
— Неистового? Нет! Слыхано ли, чтобы кто-нибудь из рода Чиллингли был неистовым? Я полагаю, вы не поддерживаете этих новых идей, с которыми Кенелм знаком лучше меня?
— Конечно, нет! Я презираю тех, кто их придерживается.
— И войдя в парламент, вы не станете поддерживать революционные меры?
— Дорогой сэр Питер, я боюсь, что до вас дошли весьма ложные слухи о моих взглядах, раз вы задаете мне подобные вопросы. Вот послушайте!
И тут Гордон пустился в рассуждения, очень умные, очень тонкие, которые его ни к чему не обязывали, кроме мудрого направления общественного мнения в надлежащее русло. Какое это русло — он не определил, предоставив сэру Питеру самому угадать. Сэр Питер угадал, как Гордон и рассчитывал, что это будет то самое русло, которое сэр Питер сочтет надлежащим. Поэтому Питер Чиллингли остался доволен.
Покончив с этим предметом, Гордон сказал с большим чувством:
— Могу я просить дополнить блага, которыми вы так щедро одарили меня? Я никогда не видел Эксмондема, а имение рода, из которого я происхожу, представляет для меня большой интерес. Позволите ли вы мне провести у вас несколько дней и под сенью ваших деревьев брать уроки политической науки у человека, который, очевидно, так глубоко о ней размышлял?
— Глубоко — ну, нет… всего лишь как дилетант, — скромно ответил сэр Питер, но, очевидно, он был польщен. — Приезжайте, милый мой, непременно, вас ждет самый радушный прием. Кстати, Трэверс и его прелестная дочь обещали навестить меня через две недели; почему бы и вам не приехать в одно время с ними?
Лицо молодого человека просияло.
— Я буду бесконечно рад! — воскликнул он. — С мистером Трэверсом я еще мало знаком, но он мне очень нравится, а миссис Кэмпион — весьма образованная женщина.
— А что вы скажете о девушке?
— О мисс Трэверс? Она тоже очень мила в своем роде. Но с молодыми девицами я стараюсь разговаривать как можно меньше.
— Стало быть, вы похожи в этом на вашего кузена Кенелма?
— Я желал бы походить на него и во многом другом.
— Нет, одного такого оригинала в семействе более чем достаточно. Но хотя я не желал бы, чтобы вы превратились во второго Кенелма, я не променял бы его на самый совершенный образец сына в целом свете.
После этой вспышки родительской нежности сэр Питер пожал Гордону руку и ушел к Майверсу, который пригласил его на завтрак, а потом обещал проводить на вокзал. Сэр Питер возвращался в Эксмондем дневным курьерским поездом.
Оставшись один, Гордон предался тем радужным мечтам, которые составляют самые счастливые минуты молодости, когда эта молодость честолюбива. Сумма, предоставленная сэром Питером в его распоряжение, обеспечивала ему место в парламенте. Там его, несомненно, ждет быстрый успех. Он расширит свой кругозор. Достигнув политического успеха, может наверняка рассчитывать на блестящий брак, который увеличит его состояние и укрепит положение. Он и прежде уже не раз помышлял о Сесилии Трэверс; я отдам ему должное и скажу, что к этому его побуждало не одно корыстолюбие, но, конечно, и не пылкий жар юношеской любви.
И по наружности, и по образованию, и по обращению, исполненному достоинства и привлекательности, он считал ее самой подходящей женой для видного общественного деятеля. Он уважал ее, она ему нравилась, а кроме того, ее состояние упрочило бы его положение. Словом, он питал к Сесилии как раз ту благоразумную склонность, которую такие умные люди, как лорд Бэкон и Монтень, рекомендовали бы третьему умному человеку, ищущему жену. Какие возможности пробудить и в ней такую же, а может быть, и более горячую склонность, доставит ему пребывание в Эксмондеме! Он уже раньше узнал, когда был у Трэверсов, что они едут туда. Этим и объяснялась вспышка нежных семейных чувств, доставившая ему любезное приглашение сэра Питера. Но он должен быть осторожен. Не следует преждевременно возбуждать в Трэверсе подозрение. Он еще не был таким женихом, которого этот сквайр мог бы одобрить для своей наследницы. И хотя Гордон не знал намерений сэра Питера относительно этой молодой девицы, он был слишком благоразумен, чтобы сообщать о своих планах родственнику, в скромности которого сильно сомневался. Пока он довольствовался тем, что для его настойчивой энергии открывался широкий путь. Задумчиво склонив голову, он беспокойно мерил комнату то быстрыми, то медленными шагами, бодро взвешивая препятствия, стоявшие на его жизненном пути, и намечая свои ближайшие цели.
Сэр Питер между тем нашел у Майверса отличный завтрак, которым наслаждался один, так как хозяин никогда не портил себе обеда и не оскорблял первого завтрака этой промежуточной трапезой. Майверс сидел за своим бюро и писал коротенькие деловые и неделовые записки, а сэр Питер тем временем отдавал должное телячьим котлетам и жареным цыплятам. Но когда сэр Питер после рассказа о визите к Трэверсам и о своем восхищении Сесилией похвастал тем, с какой ловкостью он, последовав совету кузена, пригласил Трэверссв провести несколько дней в Эксмондеме, добавил: "Кстати, я пригласил заодно с ними и Гордона", — Майверс поднял брови:
— Вместе с ними? Пригласили его вместе с мистером и мисс Трэверс? А я думал, вы хотите, чтоб Кенелм женился на Сесилии; значит, я ошибся: вы имели в виду Гордона.
— Гордона? — воскликнул сэр Питер, роняя нож и вилку. — Что за вздор! Неужели вы предполагаете, что мисс Трэверс предпочтет его Кенелму или что у него достанет самонадеянности вообразить, будто ее отец примет его предложение?
— Я ничего подобного не думаю. Но я знаю, что Гордон умен, вкрадчив, молод и что вы даете ему в руки большой козырь, чтобы добиться успеха. Впрочем, это не мое дело, и хотя вообще я больше люблю Кенелма, чем Гордона, все-таки я расположен и к Гордону и с большим участием слежу за его карьерой, чего я не могу сказать о карьере Кенелма, у которого, по всей вероятности, ее никогда и не будет.
— Майверс, вы любите дразнить меня: вы говорите такие неприятные вещи! Но, во-первых, Гордон лишь вскользь упомянул о мисс Трэверс…
— Ах, вот как! Это дурной знак, — пробормотал Майверс.
Сэр Питер не расслышал и продолжал:
— Кроме того, я уверен, что милая девушка уже питает к Кенелму такое чувство, которое не оставляет места соперникам. Однако я не забуду вашего указания и буду настороже. Если я увижу, что молодой человек слишком подъезжает к Сесилии, я сокращу его визит.
— Не хлопочите напрасно, пользы никакой не будет: браки заключаются на небесах. Да будет воля божья! Если сумею вырваться, я дня на два приеду к вам. Может быть, в этом случае вы пригласите и леди Гленэлвон? Я люблю ее, а она любит Кенелма. Вы позавтракали? Я вижу, что карета стоит у дверей, а нам еще надо заехать в отель за саквояжем.
Рассуждая таким образом, Майверс не спеша запечатывал свои записки. Потом он позвонил слуге, приказал разнести их и пошел за сэром Питером к карете. Он больше ни слова не сказал о Гордоне, и сэр Питер не решился информировать его о своем благородном поступке. Майверс Чиллингли, пожалуй, был последний человек, перед которым сэр Питер вздумал бы им щегольнуть. Майверс, может быть, и сам нередко поступал великодушно, но никогда этого не разглашал и всегда насмехался над великодушием других.
ГЛАВА II
Возвращаясь обратно в Молсвич, Кенелм незадолго до заката очутился на берегу уже знакомого ему шумного ручья, почти напротив дома, где жила Лили Мордонт. Долго и безмолвно стоял он на травянистом берегу; тень его падала на ручей и разбивалась на части маленькими водоворотами и борьбой струй, мчавшихся от ближнего водопада. Глаза Кенелма остановились на доме и садике перед домом. Верхние окна были отворены.
"Хотелось бы мне знать, где ее окно", — подумал он.
Вскоре он увидел садовника с лейкой в руке. Он наклонился над цветочной клумбой, полил цветы и удалился в сторону кустарника, за которым, без сомнения, находился его домик. Лужок опустел, только пара дроздов опустилась на газон.
— Добрый вечер, сэр, — произнес чей-то голос. — Здесь отлично клюет форель.
Кенелм повернул голову и увидел на тропинке пожилого человека почтенной наружности, по-видимому, мелкого лавочника. В руке у него была удочка, а сбоку на поясе висела корзинка.
— Форель? — отозвался Кенелм. — Да, конечно… Действительно, место прекрасное.
— Вы рыболов, сэр, осмелюсь спросить? — продолжал пожилой человек.
Он, видимо затруднялся определить, к какому общественному рангу отнести незнакомца. С одной стороны, его смущала богатая одежда и благородная осанка, а с другой — изношенная и ветхая сумка, которую Кенелм в прошлом году носил и в Англии и за границей.
— Да, я ловлю рыбу.
— Здесь самое лучшее место на всем ручье. Посмотрите, сэр, вот беседка Исаака Уолтона, а ниже по течению вы видите опрятный белый домик. Это мой дом, сэр: я сдаю комнаты джентльменам, приезжающим на рыбную ловлю. Летом все комнаты заняты. Я со дня на день жду писем с предложениями, но сейчас они свободны. Комнаты славные, сэр: гостиная и спальня.
— Descende coelo, et die age tibia , - сказал Keнелм.
— Сэр! — удивился пожилой человек.
— Приношу тысячу извинений. Я имел несчастье учиться в университете и нахватался латыни, которая иногда заявляет о себе весьма некстати. Но, выражаясь по-английски, я хотел сказать, что взываю к музе, чтобы она сошла с небес и захватила с собой — в оригинале сказано свирель, — но я прошу удочку. Я думаю, что ваши комнаты подойдут мне; пожалуйста, покажите их.
— С величайшим удовольствием, — сказал пожилой человек. — Музе незачем приносить удочку: у нас они есть любые к вашим услугам, и даже, если вы пожелаете, лодка. Правда, здесь ручей такой мелкий и узкий, что лодка бесполезна, если вы не отведете ее ниже по течению.
— Я не собираюсь отводить ее ниже, но, если я вздумаю перебраться на противоположный берег, не пускаясь вброд, перееду я на лодке или здесь есть мост?
— Можно и на лодке. Это плоскодонка, но есть и пешеходный мостик, как раз напротив нашего дома. Кроме того, там, где ручей расширяется, устроен паром. А для телег и экипажей на дальнем конце города есть каменный мост.
— Хорошо. Пойдемте к вам.
Они двинулись вперед.
— Кстати, — спросил дорогой Кенелм, — знаете вы семейство, которое живет в хорошеньком домике на противоположном берегу?
— Миссис Кэмерон? Да, разумеется. Дама очень мила, как и мистер Мелвилл, живописец. Как не знать? Он часто жил у меня, когда приезжал навестить миссис Кэмерон. Он рекомендует мои комнаты своим друзьям, и это мои лучшие жильцы. Я люблю художников, сэр, хотя мало разбираюсь в живописи. Это приятные господа, и они остаются довольны моим скромным кровом и столом.
— Вы совершенно правы. Я сам мало разбираюсь в живописи, и у меня нет ни одного знакомого художника, но, судя по тому, что я читал об их жизни, обычно это люди приятные и благородные. Они таят в душе желание украшать и возвышать обыкновенные предметы и могут этого достигнуть только постоянным изучением прекрасного и возвышенного. Человек, постоянно занятый таким образом, должен быть очень благородным джентльменом, хотя бы он и был сыном чистильщика сапог. Я вполне понимаю, что, живя в мире выше нашего, он, как вы говорите, остается доволен скромным кровом и столом в том мире, в котором мы живем.
— Совершенно верно, сэр, я понимаю, я теперь понимаю, хотя вы представили это в таком виде, что мне прежде и в голову не приходило.
— А между тем, — сказал Кенелм, приветливо глядя на своего спутника, вы, по-видимому, человек образованный и умный, размышляющий обо всем вообще, хотя и не забывающий о своих выгодах, особенно когда вам нужно сдать помещение. Не обижайтесь. Человек такого рода, может быть, и не рожден стать живописцем, а тем не менее я его уважаю. В условиях нашего мира, сэр, должны жить многие. Каждый за себя, а бог за всех. Величайшее счастье величайшего числа людей наилучшим образом обеспечивается благоразумной заботой об одном человеке.
К великому удивлению Кенелма (он теперь уже настолько узнал жизнь, что иногда удивлялся), пожилой человек вдруг остановился, дружелюбно протянул ему руку и воскликнул:
— Я вижу, вы такой же убежденный демократ, как и я!
— Демократ? Я не спрашиваю, почему вы демократ, это было бы вольностью, а демократы не допускают никаких вольностей. Но почему вы принимаете за демократа меня?
— Вы говорили о величайшем счастье величайшего числа людей. Это вполне демократические взгляды. Притом разве вы не сказали, сэр, что живописцы живописцы, сэр, — даже будь они сыновьями чистильщиков сапог — истинные джентльмены, истинные аристократы?
— Буквально я этого не говорил и не унижал других джентльменов. Но если я и сказал подобное, то что из этого?
— Сэр, я согласен с вами. Я презираю звания, презираю всяких герцогов, графов, аристократов. "Муж честный — высшее творенье бога". Это сказал какой-то поэт, кажется, Шекспир. Удивительный человек Шекспир! Сын торговца — кажется, мясника. Мой дядя был мясник и чуть не стал олдерменом. Я душевно согласен с вами. Я демократ с головы до ног. Пожмите мне руку, сэр, пожмите руку. Мы все равны. "Каждый за себя, а бог за всех".
— Я не прочь пожать вам руку, — сказал Кенелм, — но не хочу злоупотреблять вашей любезностью, вводя вас в заблуждение. Хотя все мы и равны перед законом, кроме бедняка, которому трудно выиграть дело против богача у английских присяжных, я решительно отрицаю, будто два произвольно выбранных человека непременно равны. Один должен в чем-нибудь превосходить другого, а когда один человек имеет перевес над другим, демократия кончается и начинается аристократия.
— Аристократия? Я этого не вижу. Что вы подразумеваете под аристократией?
— Первенствующее положение лучшего человека. В первобытном обществе лучший человек тот, который сильнее; в развращенном государстве — тот, который более плутоват; в современных республиках дельцы присваивают себе деньги, а юристы — власть. Только в благоустроенных государствах аристократия может доказать свое достоинство. К аристократам нужно причислить лучших людей по происхождению, потому что уважение к предкам обеспечивает высшее понятие о чести; лучших людей по богатству, потому что оно открывает широкую возможность для предпринимательства, разнообразного приложения энергии и развития изящных искусств. Нужно лишь, чтобы такие люди следовали своим естественным наклонностям; лучших людей по свойствам характера и лучших людей по способностям, — причины слишком очевидны, чтобы их определять. Все эти четыре разряда лучших людей составляют настоящую аристократию. А если люди придумают лучшее правление, чем настоящая аристократия, мы будем недалеки от золотого века и царства праведников. Но вот мы подходим к дому — это ваш? Он мне чрезвычайно нравится.
Пожилой человек поднялся на маленькое крыльцо, обвитое жимолостью и плющом, и ввел Кенелма в приятно обставленную гостиную с глубоким окном ив такую же уютную спальню, рядом с гостиной.
— Годится вам, сэр?
— Как нельзя лучше. Я оставляю эти комнаты за собой. В сумке у меня все, что нужно на ночь. Мой чемодан остался в лавке мистера Сомерса, за ним можно послать утром.
— Но мы еще не уговорились об оплате, — сказал пожилой человек, сомневаясь, следует ли ему пускать в дом такого могучего путника, о котором он не знает ничего и который, хотя и говорит бойко, но зловеще умалчивает насчет платы.
— Еще не уговорились — правда. Назовите ваши условия.
— Включая и стол?
— Конечно. Хамелеоны живут воздухом, демократы — болтовней. У меня более грубый аппетит, требующий баранины.
— Нынче мясо очень дорого, — сказал пожилой человек, — и боюсь, что за квартиру со столом я не могу взять менее трех фунтов и трех шиллингов. Ну, уж пусть будет ровно три фунта в неделю. Мои жильцы обычно платят за неделю вперед.
— Согласен, — сказал Кенелм, вынимая из кошелька три соверена. — Я уже обедал, сегодня мне ничего более не нужно и я не стану вас больше задерживать. Будьте так добры, закройте за собой дверь.
Оставшись один, Кенелм сел в нише окна и стал пристально смотреть перед собой. Да, он был прав: отсюда был виден дом Лили. В сущности, сквозь деревья и кусты видны были только отдельные блики, но весь луг, покато спускавшийся к ручью, с большой ивой, купавшей свои ветви в воде и закрывавшей весь вид за нею своим шатром из нежных листьев, был как на ладони. Молодой человек опустил голову на руки и задумался. Понемногу стемнело, зажглись звезды, свет луны искоса пробивался сквозь ветви ивы, серебря свой путь к воде.
— Не принести ли огня, сэр? Что вам угодно, лампу или свечи? — спросил чей-то голос. Это была жена хозяина. — И не закрыть ли ставни?
Вопросы вспугнули мечтателя. Ему показалось, что его дразнят за прежние насмешки над романтической любовью. Лампа или свечи, прозаический свет для прозаических глаз и ставни, закрывающие луну и звезды!
— Благодарю вас, сударыня, пока еще не надо, — сказал он.
Он оперся рукой о подоконник, выпрыгнул из открытого окна и медленно пошел вдоль берега по тропинке, то покрытой тенью, то освещенной звездами. А луна медленно поднималась над ивой, удлиняя свое отражение на волнах.
ГЛАВА III
Хотя Кенелм и не счел нужным сообщить родителям или лондонским знакомым о своем убежище, ему и в голову не приходило скрываться здесь, поблизости от дома Лили, чтобы искать случай тайно встречаться с ней.
На следующее утро он отправился к миссис Брэфилд, застал ее дома и несколько более развязно, чем это было ему свойственно, заявил:
— Я нанял по соседству с вами две комнаты на берегу ручья, хочу половить форель. Вы позволите мне иногда приходить к вам, а когда-нибудь, я надеюсь, угостите меня обедом, от которого я так бесцеремонно отказался несколько дней назад: меня неожиданно отозвали против моей воли.
— Да, мой муж сказал, что вы умчались от него с каким-то неистовым восклицанием насчет вашего долга.
— Совершенно справедливо. Мой рассудок и, я могу сказать, моя совесть пришли в большое недоумение по поводу одного дела, чрезвычайно важного и совершенно для меня нового. Я отправился в Оксфорд. Там глубже чем где-либо анализируют вопросы рассудка и совести, и может быть, наименее удовлетворительно их решают. Успокоенный одним университетским светилом, я почувствовал, что могу позволить себе летний отдых, и вот я здесь.
— А, понимаю, у вас возникли религиозные сомнения; может быть, вы думали о том, чтобы перейти в римско-католическую веру? Надеюсь, вы этого не сделаете?
— Сомнения бывают и не религиозные. Такие сомнения, как у меня, испытывали и язычники.
— Каковы бы они ни были, я с удовольствием вижу, что они не помешали вам вернуться, — любезно заметила миссис Брэфилд. — Но где вы нашли квартиру, почему не остановились у нас? Мой муж был бы очень рад принять вас у себя.
— Вы говорите это так искренне, так сердечно, что ответить просто: "Благодарю вас" — кажется мне слишком холодным и официальным. Но в жизни бывают дни, когда желаешь быть один — заглядывать в свою душу и, если возможно, проводить время в тиши. Для меня настали такие дни. Будьте снисходительны ко мне.
Миссис Брэфилд посмотрела на Кенелма с дружеским, ласковым участием. Она в свое время сама перенесла всю тяжесть юной романтической любви. Она помнила свою мечтательную, полную опасностей юность, когда тоже стремилась к одиночеству.
— Быть к вам снисходительной? Охотно! Желала бы я, мистер Чиллингли, быть вашей сестрой, чтобы вы могли довериться мне. Вас что-то огорчает?
— Огорчает? Нет. Мысли у меня радостные. Они, может быть, иногда приводят меня в недоумение, но не огорчают.
Кенелм произнес это очень тихо, и в потеплевшем свете его задумчивых глаз, в нежной, спокойной улыбке было что-то, подтверждавшее его слова.
— Вы не сказали мне, где устроились, — внезапно переменила тему миссис Брэфилд.
— Неужели не сказал? — ответил Кенелм, слегка вздрогнув и словно пробуждаясь от грез. — Должно быть, мой хозяин — значительная персона. Когда я сегодня утром спросил у него адрес, чтобы мне доставили мой багаж, он дал свою карточку и с величественным видом сказал: "Меня хорошо знают в Молсвиче и в окрестностях". Я еще не посмотрел на эту карточку. А, вот она: "Элджернон Сидни Гейл Джонс, Кромвель-лодж". Вы смеетесь? Что вам известно о нем?
— Я жалею, что здесь нет мужа. Он мог бы больше рассказать вам. Мистер Джонс — своеобразная личность!
— Мне тоже так показалось.
— Большой радикал, ужасно болтлив и несносен на приходских собраниях. Но наш викарий, мистер Эмлин, говорит, что он безвреден: лает, но не кусает, и что в его республиканских или радикальных взглядах следует винить его крестного отца. К его имени Джонс при крещении прибавили Гейл, так как Гейл Джонс был известный оратор-радикал того времени. А Элджернон Сидни, я полагаю, было приписано к Гейл для того, чтобы еще более подчеркнуть будущие республиканские принципы новорожденного.
— Следовательно, весьма естественно, что Элджернон Сидни Гейл Джонс назвал свое жилище Кромвель-лодж. Ведь Сидни Элджернон особенно ненавидел протекторат, а первый Джонс Гейл, если он был честный радикал, наверно, поступал так же, учитывая, как сурово обошелся протектор с приверженцами парламентской реформы. Но мы должны быть снисходительны к людям, которых при крещении назвали неудачно; ведь сами они не могли выбрать имя, которое должно управлять их судьбой, Я сам был бы меньшим чудаком, не будь я назван в честь некоего Кенелма, который верил в симпатические порошки. Но, независимо от политических взглядов, мой хозяин мне нравится, он великолепно вымуштровал свою жену. Она боится даже звука собственных шагов и скользит взад и вперед в мягких туфлях, распространяя дух женской покорности.
— Это, конечно, характеризует его с лучшей стороны для жильцов, да и местоположение Кромвель-лоджа очень красиво. Кстати, это близко от дома миссис Кэмерон.
— А ведь и в самом деле! — невинным тоном согласился Кенелм.
Ах, друг мой Кенелм, враг притворства, par excellence поклонник истины, до чего ты дошел! До каких пределов падения доходят сильные!
— Если вы, как говорите, желаете отобедать у нас, то примите приглашение на послезавтра? Я, кстати, позову и миссис Кэмерон с Лили.
— Послезавтра? Я буду очень рад.
— Какое время вам удобнее?
— Чем раньше, тем лучше.
— Шесть часов не рано?
— Конечно, нет… Прощайте, теперь я должен пойти к миссис Сомерс, у нее остался мой чемодан.
Кенелм встал.
— Бедная моя Лили! — сказала миссис Брэфилд. — Я жалею, что она такой ребенок.
Кенелм опять сел.
— Разве она ребенок? Я не считаю ее таким уж ребенком.
— Я говорю не о летах. Ей восемнадцатый год, но мой муж говорит, что с таким ребенком ему не о чем беседовать, и всегда просит меня избавить его от разговоров с ней. Он предпочитает беседовать с миссис Кэмерон.
— Вот как?
— А я нахожу в ней кое-что.
— В самом деле?
— Кое-что не совсем детское и не вполне женское.
— Что же это такое?
— Не могу точно определить. Но вы знаете, как ее ласково называют мистер Мелвилл и миссис Кэмерон?
— Нет.
— Фея! У феи нет возраста. Фея не ребенок и не женщина.
— Фея? Те, кто хорошо ее знает, называют ее феей. Фея!
— И она верит в существование фей.
— Верит? Я тоже. Извините меня, я должен идти. Итак, послезавтра, в шесть часов!
— Постойте, — сказала Элси, подходя к письменному столу. — По дороге домой вы пройдете мимо Грасмира. Не сделаете ли мне одолжение и не передадите ли эту записку?
— Я думал, что Грасмир — это озеро на севере.
— Да, но мистер Мелвилл назвал свой коттедж так же, как называется озеро. Кажется, первая проданная им картина изображала дом Вордсворта. Вот моя записка. Я приглашаю миссис Кэмерон встретиться с вами. Но если вы не желаете быть моим посланцем…
— Не желаю? Дорогая миссис Брэфилд! Что вы! Вы же сами говорите, что я буду проходить мимо коттеджа.
ГЛАВА IV
Кенелм быстрым шагом направился от миссис Брэфилд к лавке Уила Сомерса на Хай-стрит. Джесси стояла за прилавком, перед ней толпились покупатели. Кенелм в кратких словах объяснил ей, куда отослать его чемодан, а потом прошел в заднюю комнату, где Уил плел корзины. В углу стояла колыбель, и бабушка машинально покачивала ее, читая замечательный миссионерский трактат о чудесных обращениях — в каких христиан, мы здесь разбираться не станем.
— Итак, вы счастливы, Уил? — сказал Кенелм, садясь между корзинщиком и ребенком.
Милая старушка возле него читала трактат, связывавший ее мечты о вечной жизни с жизнью, только еще начинавшейся в колыбели. Счастлив ли он? Как Уил жалел человека, который мог задать ему такой вопрос!
— Счастлив, сэр? Еще бы не счастлив! Не проходит вечера, когда мы с Джесси и матушка не молились бы, чтоб со временем и вы стали так же счастливы. Когда-нибудь и малютка научится молиться! "Господи, благослови папу, маму, бабушку и мистера Чиллингли".
— Есть человек, заслуживающий молитв больше меня, хотя нуждающийся в них меньше. Вы когда-нибудь узнаете. Пока оставим это. Вернемся к делу; вы счастливы. Если я спрошу — почему? Не скажете ли вы: "Потому, что я женился на девушке, которую люблю, и не раскаиваюсь в этом"?
— Конечно, так. Но, прошу у вас извинения, мне кажется, вы могли бы выразить это как-нибудь получше.
— Вы правы. Но, может быть, любовь и счастье еще не нашли слов, которые могли бы достойно выразить их. Всего доброго!
Материалисты и многие пожилые люди, которые, сами того не подозревая, тоже материалисты, иной раз скажут, не подумав: "Самое главное в счастье это физическое здоровье и сила". Ах, если бы это было так! Тогда вопрос, заданный Кенелмом Чиллингли, показался бы либо бессмысленным, либо оскорбительным бедному калеке, который хотя и несколько окреп за последнее время, все же был обречен оставаться болезненным до конца своих дней. Тем более что этот вопрос был задан человеком на редкость сильным и способным наслаждаться жизнью, человеком, который с того возраста, с какого начинают себя помнить, никогда не знал, что значит быть больным, который плохо понял бы вас, если бы вы стали жаловаться, что у вас болит палец, и которого утонченность умственной культуры, умножающая доступные человеку радости, наделила самым тонким пониманием того счастья, какое могут доставить природа и внушаемые ею побуждения. Но Уил не счел этого вопроса бессмысленным или оскорбительным. Он, бедный калека, чувствовал себя гораздо счастливее молодого Геркулеса, знатного, образованного и богатого, который так мало понимал счастье, что спрашивал калеку-корзинщика, счастлив ли он — он, счастливейший супруг и отец!
ГЛАВА V
Лили сидела на траве под каштановым деревом среди луга. Белая кошка еще недавно котенок — свернулась клубочком возле нее. На коленях Лили лежала открытая книга, которую она читала с величайшим упоением.
Миссис Кэмерон вышла из дома, осмотрелась кругом, увидела девушку и подошла к ней. То ли она шла тихо, то ли девушка была поглощена книгой, но только Лили не заметила ее присутствия, пока не почувствовала легкого прикосновения чьей-то руки и, подняв глаза, не узнала кроткого лица своей тети.
— Ах, Фея, Фея, опять ты читаешь глупую книгу, когда тебе следовало бы сидеть за французскими глаголами! Что скажет твой опекун, когда приедет и увидит, что ты потратила время на пустяки?
— Он скажет, что феи никогда не тратят времени на пустяки, и побранит тебя за то, что ты так говоришь.
Лили швырнула книгу наземь, вскочила, бросилась на шею к миссис Кэмерон и нежно поцеловала ее.
— Вот! Разве это значит терять время? Я так люблю тебя, тетя! В такой день, мне кажется, я люблю все и всех.
Сказав это, она выпрямила свой гибкий стан, посмотрела на голубое небо и, полураскрыв губы, казалось, упивалась воздухом и солнечным светом. Потом разбудила дремавшую кошку и начала гоняться за ней вокруг лужка.
Миссис Кэмерон стояла и смотрела на нее увлажненными глазами. В эту минуту в садовую калитку вошел Кенелм. Он тоже остановился, любуясь гибкими движениями изящной Феи. Она догнала свою любимицу и играла с нею, сбросив соломенную шляпу и волоча по гладкой траве пришпиленную к ней ленту. Великолепные волосы, растрепавшись от бега, падали ей на лицо волнистыми локонами, а музыкальный смех и ласковые шутки Лили звучали в ушах Кенелма веселее трели жаворонка и нежнее воркования горлицы.
Он подошел к миссис Кэмерон. Лили обернулась и увидела его. Инстинктивно откинула она растрепавшиеся косы, надела шляпу и скромно подошла к нему в ту минуту, когда он приближался к ее тете.
— Извините за мой бесцеремонный приход, миссис Кэмерон: я принес вам записку от миссис Брэфилд.
Пока тетка читала записку, Кенелм обратился к племяннице:
— Вы обещали показать мне картину, мисс Мордонт.
— Но это было давно.
— Так давно, что молодая дама уже не может сдержать обещание?
Лили, по-видимому, задумалась над этим вопросом и ответила не сразу.
— Я покажу вам картину. Не думаю, чтоб я когда-нибудь нарушала обещания, но впредь буду осторожнее их давать.
— Почему же?
— Потому что вы не оценили моего обещания и мне было больно. — Лили величественно подняла голову и очень серьезно добавила: — Я была обижена.
— Миссис Брэфилд очень добра, — сказала миссис Кэмерон, — она приглашает нас послезавтра к обеду. Хочешь пойти, Лили?
— Верно, будут одни взрослые? Нет, благодарю, дорогая тетушка. Ступай одна, а я лучше останусь дома. Можно мне позвать маленькую Клемми? Она возьмет с собой Джубу, а Бланш очень любит Джубу, хотя и царапает его.
— Хорошо, милочка, к тебе придет твоя подружка, а я отправлюсь одна.
Кенелм оторопел.
— Вы не хотите идти, мисс Мордонт? Миссис Брэфилд будет очень огорчена. И если вы не пойдете, с кем же я буду разговаривать? Я не больше вас люблю взрослых.
— А вы пойдете?
— Конечно.
— А если я пойду, вы будете разговаривать со мной? Я боюсь мистера Брэфилда: он такой умный.
— Я спасу вас от него и не скажу ни одного умного слова.
— Тетечка, я пойду.
Лили подпрыгнула и взяла на руки Бланш, которая, безропотно принимая ее поцелуи, с явным любопытством вытаращила глаза на Кенелма.
Тут в доме послышалась трель колокольчика, возвещавшая о завтраке. Миссис Кэмерон пригласила Кенелма. Он чувствовал себя, как Ромул, когда его впервые пригласили отведать амброзии богов. Конечно, этот завтрак был не такой, какой мог бы насытить Кенелма Чиллингли в давнишние дни обеда в отеле «Трезвость», но в последнее время он почему-то лишился аппетита, н теперь скромная порция фрикасе из цыплят и несколько вишен, изящно разложенных на виноградных листьях, которые Лили выбрала для него, понравились ему, вероятно, не меньше, чем Ромулу амброзия, когда он вкушал ее, любуясь Гебой.
После завтрака, пока миссис Кэмерон, писала ответ Элси, Лили повела Кенелма в свою комнату, вернее — в будуар. Это была прелестная комната которая могла быть мечтой, но не женщины, а ребенка, — поразительно уютная, прохладная и сияющая чистотой. На веселых обоях — розы, жимолость, птички, бабочки. Кисейные занавески, подхваченные фестонами с изящными кисточками и лентами. Книжный шкаф, по-видимому, с хорошим подбором книг, по крайней мере — судя по переплетам. Французский письменный столик маркетри, такой свежий, без единого пятнышка, что, наверно, за ним не так уж много трудились. Рама была отворена, и, гармонируя с обоями, жимолость и розы из сада заглядывали в окно, слегка колеблясь под легким летним ветерком и наполняя маленькую комнату нежным ароматом. Кенелм подошел к окну.
— Я был прав, — сказал он, — я угадал.
Хотя он произнес эти слова тихим, едва слышным шепотом, Лили, с удивлением следившая за ним, услыхала их.
— Вы угадали, говорите? Что же?
— Ничего, ничего: я говорил сам с собой.
— Скажите мне, что такое вы угадали, я непременно хочу знать! — И Фея сердито топнула ножкой.
— Непременно хотите знать? Тогда я повинуюсь. Я на короткое время нанял комнаты на другом берегу ручья — в Кромвель-лодже — и, увидев на пути туда ваш дом, угадал, что ваша комната в этой его части. Какой прекрасный отсюда вид на ручей! А! Вон там беседка Исаака Уолтона.
— Не говорите об Исааке Уолтоне, или я с вами поссорюсь, как поссорилась с Львом, когда он хотел, чтобы мне понравилась жестокая книга этого человека.
— Кто это Лев?
— Вы не знаете? Мой опекун. Я назвала его Львом, когда была маленькой. Я увидела у него в книге картинку: лев, играющий с ребенком.
— А! Я хорошо знаю этот сюжет, — сказал Кенелм, слегка вздохнув. — Он заимствован с древней греческой геммы. Только это не лев играет с ребенком, а ребенок укрощает льва, и греки назвали ребенка — любовь.
Эта идея оказалась выше понимания Лили. Она помолчала и затем ответила с наивностью шестилетнего ребенка:
— Теперь я вижу, почему мне удалось укротить Бланш, которая не хочет дружить ни с кем другим: я люблю ее. Ах! Это напомнило мне… Подите сюда и взгляните на картину.
Она подошла к письменному столу, отдернула шелковую шторку с маленькой картины в изящной бархатной рамке и, указывая на нее, воскликнула с торжеством:
— Смотрите: не правда ли, какая прелесть?!
Кенелм ожидал увидеть ландшафт или группу, что угодно, но только не то, что оказалось перед ним: это была Бланш, в ту пору еще котенок.
Как ни мало возвышен был сюжет, картина отличалась изяществом и интересным замыслом. Котенок, очевидно, только что перестал играть клубком, лежавшим между его лапками, и пристально смотрел на снегиря, присевшего на ветку совсем близко от него.
— Вы понимаете, — сказала Лили, взяв за руку Кенелма и подводя его к тому месту, откуда, как ей казалось, картина была лучше освещена, — Бланш еще никогда не видела птицы. Посмотрите хорошенько на ее мордочку; вы видите, на ней написано удивление-тут и радость и боязнь. Она перестала играть клубком. Ее ум — или, как сказал бы мистер Брэфилд, ее инстинкт пробудился в первый раз. С этой минуты Бланш уже не котенок. И сколько потребовалось забот, чтобы научить ее не душить бедных птичек! Она теперь никогда этого не делает, но возни у меня было с ней много.
— По совести говоря, я не все это вижу в картине, но мне кажется, что она написана легко, и, конечно, котенок — это Бланш, похож как две капли воды.
— Да, очень. Лев набросал первый эскиз с натуры карандашом и, когда заметил, что я осталась довольна — он был так добр, — что начал писать на полотне и позволил мне сидеть возле и следить за его работой. Потом он унес картину и принес в прошлом году в мае, в подарок ко дню моего рождения, уже оконченную и окантованную, какой вы ее видите сейчас.
— Вы родились в мае — вместе с цветами! — Самые лучшие цветы, фиалки, расцветают до мая.
— Но они любят тень. А вы, дитя мая, наверно, любите солнце!
— Я люблю солнце, оно никогда не слепит меня и не бывает слишком жарким. Но и не думаю, чтобы, родившись в мае, я родилась среди солнечного света. Я лучше чувствую свое я, когда забираюсь одна в тень. Тогда я могу плакать.
Когда она окончила таким застенчивым признанием свою речь, лицо ее изменилось — детская веселость исчезла, серьезное, задумчивое, даже грустное выражение появилось в нежных глазах и на трепещущих губах.
Кенелм был так растроган, что не находил слов. Ненадолго воцарилось молчание. Потом Кенелм продолжил разговор:
— Вы говорите: ваше подлинное я. Значит вы, как это часто бывает со мной, чувствуете, что есть второе, вероятно подлинное я, глубоко скрытое под тем, которое мы показываем свету — это может быть лишь простой маской, — но тем, которое мы обычно признаем своим, даже когда находимся наедине с собой; внутреннее, самое заветное я, которое так отлично от другого и так редко выходит из своего убежища, но если выходит, то заявляет свои права на владычество и затмевает другое я, как солнце звезду!
Если бы Кенелм говорил таким образом с каким-нибудь умным светским человеком, например, с Майверсом или с Гордоном, они, безусловно, не поняли бы его. Но с такими людьми он никогда и не стал бы говорить в подобном тоне. Тем не менее он смутно надеялся, что эта девушка-ребенок поймет его; и она действительно сразу поняла.
Подойдя к Кенелму и опять положив на его руку свою, она заглянула в его склоненное лицо изумленными глазами, уже не такими грустными, но еще и не веселыми, и сказала:
— Как это верно! И вы тоже это чувствовали? Где ж оно таится, наше внутреннее я, так глубоко-глубоко скрытое? Ведь когда оно выходит, оно выше, неизмеримо выше нашего повседневного я. Оно не приручает бабочек — оно жаждет лететь к звездам. А потом, потом — ах, как оно скоро гаснет! Вы это чувствовали? Разве это не удивительно?
— Да, это так!
— И нет таких умных книг, где можно было бы найти этому объяснение?
— Ни одна умная книга из тех немногих, которые я читал, даже не пытается разгадать эту загадку. Мне кажется, что это один из тех неразрешимых вопросов, которые остаются между младенцем и творцом. Ум и душа не одно и то же, и те, кого мы с вами называем умными людьми, часто смешивают одно и другое.
В эту минуту, к счастью для всех — особенно для читателя, потому что Кенелм уже сел на своего конька: различие между психологией и метафизикой, душой и умом, с научной и логической точек зрения, — в комнату вошла миссис Кэмерон и спросила его, как ему понравилась картина.
— Очень. Я не знаток в искусстве, но она понравилась мне с первого взгляда, а теперь, когда мисс Мордонт объяснила мне замысел художника, я восхищаюсь ею еще больше.
— Лили объясняет картину по-своему и уверяет, будто выражение физиономии Бланш показывает ее способность сдерживать хищнические инстинкты и понимать, что дурно убивать птичек просто для забавы. Для пищи Бланш незачем убивать их, потому что Лили заботится, чтобы она была сыта. Но я думаю, что мистер Мелвилл и в мыслях не имел передать в своей картине все добродетели Бланш.
— Он должен был это сделать, имел он это в мыслях или нет, — решительно заявила Лили, — иначе картина не была бы правдива.
— Почему же? — спросил Кенелм.
— Разве вы не видите? Если бы вас попросили правдиво описать характер ребенка, разве вы говорили бы только о дурных наклонностях, свойственных всем детям, и даже не намекнули на возможность перемены характера?
— Прекрасно сказано! — обрадовался Кенелм. — Нет никакого сомнения, что животное гораздо свирепее кошки — тигра, например, или победоносного героя можно научить жить в самых добрых отношениях с теми существами, уничтожать которых побуждают его природные инстинкты.
— Да, да, слышишь, тетя? Ты помнишь "счастливое семейство", что мы видели восемь лет назад на молсвичской ярмарке. Там была кошка, совсем не такая кроткая, как Бланш, а она позволяла мыши кусать ее за ухо! Лев поступил бы вероломно с Бланш, если б не… — Лили замолкла, застенчиво и лукаво взглянула на Кенелма, потом прибавила тихо: — …если б не приоткрыл ее внутреннее я.
— Внутреннее я? — повторила озадаченная миссис Камерон и добродушно рассмеялась.
Лили подошла ближе к Кенелму и шепнула:
— Ведь внутреннее я — наше лучшее?
Кенелм одобрительно улыбнулся. Фея быстро опутывала его своими чарами. Будь Лили его сестра, невеста, жена, как нежно расцеловал бы он ее! Она выразила мысль, над которой он часто задумывался, и облекла ее всей прелестью детской фантазии и женской нежности. Говорят, будто Гете сказал: "В сердце каждого человека есть нечто такое, что, узнав это «нечто», вы возненавидели бы человека". То, что Гете говорил, нельзя понимать буквально. Высказывания такого гения и поэта-мыслителя никогда нельзя понимать дословно. Солнце светит на навозную кучу. Это не значит, что у солнца пристрастие к навозу. Оно только охватывает своим взором и навозную кучу и розу. Все-таки Кенелм всегда смотрел на этот случайный луч щедрого светила с отвращением, самым нефилософским для философа, такого молодого, который всегда верит на слово великим учителям. Кенелм считал, что корень всякой личной благожелательности, всякого просвещенного подхода к общественной реформе лежит в прямо противоположной истине, что в характере каждого человека заключается нечто такое, что, если бы мы могли добраться до этого «нечто», очистить его, отполировать, сделать видимым для наших глаз, оно заставило бы нас полюбить человека. И в этом внезапном бесхитростном сочувствии к результату столь долгой и трудной борьбы своего схоластического разума с догмой немецкого титана он, казалось ему, нашел младшую — но именно потому еще более сильную — сестру своей мужской души.
При этом он так явственно ощутил ее сочувствие его странному внутреннему я. Это была такая радость, какую мужчина может пережить с дочерью Евы только раз в жизни. Он не решился продолжать разговор и поспешил распрощаться.
Пройдя садом к мосту, который вел к его дому, он увидел на противоположном берегу Элджернона Сидни Гейла Джонса, спокойно удившего форель.
— Не попробуете ли, сэр? Возьмите мою удочку. — Кенелм вспомнил, что Лили назвала книгу Исаака Уолтона жестокой, и, тихо покачав головой, пошел к дому. Там он молча сел у окна и, как накануне, стал смотреть на зеленый луг, на плакучие ивы и на проблески белых стен сквозь ветви деревьев.
— Ах, — прошептал он наконец, — если, как я думаю, даже самый обыкновенный, ни плохой, ни хороший человек бессознательно делает добро уж одним тем, что живет, если он так же не может пройти свой путь от колыбели до могилы, не посеяв мимоходом семян пользы и красоты, как беззаботный ветер или перелетная птица на своем пути оставляют за собою дуб, колос или цветок, ах, если это так, — как должно удесятеряться Добро, если человеку удается найти более кроткий и чистый двойник своего существа в том таинственном и неопределенном союзе, который и Шекспир и обычный поденщик равно называют любовью, но Ньютон не признает, а Декарт (его единственный соперник в области мысли, одновременно и строгой и мечтательной) разлагает на звенья ранних ассоциаций, объясняя, что он любил косых женщин, потому что, когда был мальчиком, косая девочка строила ему глазки из-за стены сада его отца! Ах, будь этот союз между мужчиной и женщиной чем угодно, но если он выражает истинную любовь, подлинное единение, объемлющее внутренние и лучшие я обоих, — как ежедневно, ежечасно, ежеминутно будем мы благословлять бога за то, что так легко быть счастливым и добрым!
ГЛАВА VI
К обеду у миссис Брэфилд собрались совсем не так «запросто», как ожидал Кенелм. Когда негоциант услыхал от жены, что придет Кенелм, он счел, что из уважения к молодому джентльмену следует пригласить еще несколько человек.
— Видишь ли, моя милая, — сказал он Элси, — миссис Камерой — очень добрая, простая женщина, но не особенно интересная, а Лили, хотя и хорошенькая девушка, совсем еще ребенок. Мы очень обязаны, моя дорогая Элси, мистеру Чиллингли… — Г- тут в его голосе я глазах отразилось глубокое чувство, — и должны быть с ним как можно любезнее. Я позову моего приятеля сэра Томаса, а ты пригласи мистера Эмлина с женой. Сэр Томас — очень умный человек, а Эмлин — очень ученый. Кстати, следует заказать в городе дичь у Гроувза.
Кенелм пришел несколько раньше назначенного времени и нашел в гостиной преподобного Чарлза Эмлина, молсвичского викария, с супругой и дородного, средних лет мужчину, которого хозяин, представляя ему Кенелма, назвал сэром Томасом Праттом. Сэр Томас был богатый банкир. По окончании церемонии представления Кенелм подошел к Элси.
— Я полагал, что встречу у вас миссис Кэмерои, но пока не вижу ее.
— Она будет сейчас. Кажется, надо ждать дождя, и я послала за ней и Лили карету. А, вот и они!
Вошла миссис Кэмерон в черном шелковом платье. Она всегда носила черное. За ней шла Лили в платье того цвета, который точно соответствовал ее имени. На ней не было никаких украшений, кроме тонкой золотой цепочки, на которой висел простой медальон, и алой розы в волосах. Она была удивительно мила, и с этой миловидностью сочеталось какое-то невыразимое изящество — его создавали и стройность фигуры, и нежные краски, и не лишенная гордости осанка.
Мистер Брэфилд, человек очень пунктуальный, сделал знак слуге, и почти тотчас всех попросили к столу. Сэр Томас, разумеется, повел хозяйку, мистер Брэфилд — жену викария (она была дочь декана), Кенелм — миссис Кэмерон, а викарий — Лили.
Когда все заняли места за столом, Кенелм оказался по левую руку от хозяйки. Миссис Кэмерон и Эмлин отделяли его от Лили. Когда викарий читал молитву, Лили за его спиной и спиной своей тетки взглянула на Кенелма (он сделал то же самое) и состроила гримаску. Обещание, данное ей, было нарушено: она сидела между слишком взрослыми для нее людьми — викарием и хозяином. Кенелм ответил на ее гримаску печальной улыбкой и невольным пожатием плеч.
Первое время за столом царило молчание, но после супа и первой рюмки хереса сэр Томас начал:
— Мне кажется, мистер Чиллиигли, мы с вами уже встречались, хотя я тогда не имел чести быть знакомым с вами. — Помолчав, он добавил: — Это было не так давно на последнем придворном балу в Букингемском дворце.
Кенелм наклонил голову — он был на этом балу.
— Вы разговаривали с очаровательной женщиной, моим другом леди Гленэлвон.
Сэр Томас был банкиром леди.
— Я помню вас очень хорошо, — сказал Кенелм. — Мы с леди Гленэлвон сидели в картинной галерее, вы подошли, чтобы с ней поговорить, и я уступил вам место на диване.
— Совершенно верно. А вы, кажется, подошли к молодой девице замечательной красавице и богатой наследнице, мисс Трэверс.
Кенелм опять наклонил голову и, как только это позволила вежливость, отвернулся, обратившись с каким-то вопросом к миссис Кэмерон.
Сэр Томас, довольный тем, что ему удалось похвастать перед слушателями своей дружбой с леди Гленэлвон и тем, что он был на придворном балу, устремил свое красноречие по адресу викария. Попытка последнего вовлечь в разговор Лили не удалась, и он встретил обращение к нему баронета с пылкостью разговорчивого человека, которому слишком долго пришлось молчать. Кенелм теперь без помехи продолжал углублять свое знакомство с миссис Кэмерон, хотя она не очень внимательно слушала его первые банальные замечания о красотах местности и погоде. Но как только он замолчал, она сказала:
— Сэр Томас упомянул о мисс Трэверс. Не родственница ли она джентльмена, который когда-то служил в гвардии, Леопольда Трэверса?
— Она его дочь. Вы были с ним знакомы?
— Я слышала о нем от моих друзей. Это было давно, очень давно, ответила миссис Кэмерон каким-то усталым и вялым тоном, иногда проскальзывавшим в ее голосе. Потом, как бы отгоняя воспоминания о прошлом, она переменила тему.
— Лили сказала мне, мистер Чиллингли, что вы устроились у мистера Джонса в Кромвель-лодже. Надеюсь, вам там удобно?
— Вполне. И местоположение мне очень нравится.
— Считается, что это самое красивое место у ручья, и дом всегда был любимым пристанищем рыболовов. Но форели, говорят, стало мало. По крайней мере с тех пор, как рыбная ловля на Темзе улучшилась, бедный мистер Джонс жалуется, что прежние жильцы покидают его. Однако вы, снимая у него комнаты, собирались, конечно, поудить рыбу. Желаю вам, чтобы ловля была, удачнее, чем она часто бывает теперь.
— Для меня это не существенно, я не слишком увлекаюсь рыбной ловлей, и с тех пор как мисс Мордонт назвала книгу, которая побудила меня взяться за удочку, жестокой, мне кажется, что форель стала для меня столь же священной, как крокодил для древних египтян.
— Лили просто глупый ребенок. Она не переносит мысли о том, чтобы причинить боль бессловесному существу. Как раз против нашего садика в ручье живут несколько форелей, которых Лили приручила. Рыбы берут корм из ее рук, и она все время боится, что они куда-нибудь уплывут и их там поймают.
— Но мистер Мелвилл удит рыбу?
— Несколько лет назад он иногда удил, но мне кажется, что это было скорее предлогом полежать на траве и почитать, а чаще порисовать. Но теперь он редко приезжает сюда раньше осени, когда становится слишком холодно для такой забавы.
Тут голос сэра Томаса зазвучал так громко, что Кенелм и миссис Кэмерон вынуждены были прекратить свою беседу. Сэр Томас затронул какой-то политический вопрос, а викарий с ним не соглашался. Разговор грозил превратиться в жаркий спор, но миссис Брэфилд с женским тактом коснулась новой темы, которой сэр Томас немедленно заинтересовался: разговор зашел об оранжерее для орхидей, которую он хотел пристроить к своему дому. Тут пришлось очень часто обращаться к миссис Кэмерон, которую считали замечательным цветоводом. Когда-то она много занималась выращиванием дорогих орхидей.
Когда дамы ушли, соседом Кенелма за столом оказался мистер Эмлин, который поразил его цитатой из своего некогда премированного университетского латинского стихотворения. Он выразил надежду, что Кенелм длительное время погостит в Молсвиче, рассказал ему, какие окрестные места стоит посетить, и предложил в его распоряжение свою библиотеку, которая — он льстил себя надеждой — была богата лучшими изданиями греческих и латинских классиков и ранних английских авторов. Кенелму ученый викарий очень понравился, особенно когда заговорил о миссис Кэмерон и Лили. О первой он сказал:
— Она принадлежит к числу тех женщин, в которых спокойствие преобладает до такой степени, что не сразу разгадаешь, какой поток добрых чувств струится под этой невозмутимой поверхностью. Но я хотел бы, чтобы она обращала больше внимания на воспитание своей племянницы — девушки, в которой я принимаю большое участи" и которую едва ли вполне понимает миссис Кэмерон. Может быть, только поэт, и то какой-то особенный, может понять ее; сама Лили Мордонт — поэма.
— Мне нравится ваше определение, — сказал Кенелм. — В нем есть что-то непохожее на прозу обыденной жизни.
— Вам, вероятно, знакомы стихи Вордсворта:
Эти строки многие критики нашли непонятными, но Лили кажется живым ключом к ним.
Мрачное лицо Кенелма просияло, но он ничего не ответил.
— Однако, — продолжал мистер Эмлин, — сумеет ли подобная девушка, предоставленная самой себе, ничему ке обученная, живущая вне правил распорядка дня, превратиться когда-либо в практичную, приносящую пользу женщину? Эта проблема ставит меня в тупик и огорчает.
— Угодно еще вина? — спросил хозяин, заканчивая разговор с сэром Томасом о торговых делах. — Нет? Тогда не пройти ли нам к дамам?
ГЛАВА VII
Гостиная была пуста: женщины вышли в сад. Когда Кенелм и Эмлин направлялись к ним (сэр Томас и мистер Брэфилд немного отстали), Чиллингли спросил:
— Что за человек опекун мисс Мордонт?
— Трудно сказать. Я мало вижу его. Прежде он, бывало, часто наезжал сюда с целой оравой молодых сумасбродов, и все останавливались в Кромвель-лодже — в Грасмире им не хватало места. Вероятно, это были студенты академии. Но вот уже несколько лет, как он перестал привозить сюда эту компанию, да и сам появляется теперь лишь на несколько дней. Он слывет большим кутилой.
На этом разговор и окончился. Беседуя таким образом, Кенелм и Эмлин свернули с прямой дорожки через луг. Пробравшись сквозь кустарник на лужайку, они очутились перед столом, на котором был сервирован кофе. Здесь собралось все общество.
— Надеюсь, мистер Эмлин, — весело сказала Элси, — вы отговорили мистера Чиллингли сделаться папистом. У вас было для этого довольно времени.
Эмлин, протестант до мозга костей, слегка отодвинулся от Кенелма.
— Неужели вы намерены…
— Не пугайтесь, дорогой сэр, — перебил его Кенелм. — Я только признался миссис Брэфилд, что ездил в Оксфорд посоветоваться с одним ученым мужем по вопросу, который приводит меня в недоумение и носит такой же отвлеченный характер, как тема, заполняющая досуги современных женщин, — богословие. Я не могу убедить миссис Брэфилд. что в Оксфорде разгадывают и другие загадки жизни, кроме тех, которые забавляют дам.
Тут Кенелм опустился на стул возле Лили, Девушка отвернулась от него.
— Я опять обидел вас?
Лили слегка пожала плечами и не ответила.
— Я подозреваю, мисс Мордонт, что природа, наделив вас многими хорошими качествами, утратила одно; ваше лучшее я должно исправить эту ошибку.
Лили внезапно повернулась к Кенелму. Небосклон потемнел, но вечерняя звезда уже сияла на нем.
— Что вы хотите этим сказать?
— Как я должен ответить — любезно или правдиво?
— Правдиво, конечно, правдиво! Чего стоила бы жизнь без правды!
— Даже если веришь в фей?
— Феи по-своему правдивы. Но вы неправдивы! Вы думали не о феях, когда…
— Когда — что?
— Находили во мне недостатки.
— Не знаю. Но я изложу вам мои мысли, насколько сам могу их прочесть, а для этого прибегну к феям. Допустим, что фея уложила свою питомицу в колыбель смертного и туда же положила всякие волшебные подарки, которых не дают простым смертным, но забыла одно важное качество смертных. Девочка вырастает, очаровывает всех окружающих, они потакают ей, ласкают ее, балуют. Но настает минута, когда потеря одного дара, принадлежащего смертным, ощущается ее поклонниками и друзьями. Угадайте, что это?
Лили задумалась.
— Я понимаю, о чем вы говорите: о том, что противоположно искренности о вежливости.
— Нет, не совсем так, хотя вежливость и имеет к этому отношение. Это качество очень скромное, совсем не поэтичное, им обладают многие скучные люди. И все же без него ни одна фея не может очаровывать смертных, когда на лице ее появится первая морщинка. Не догадываетесь и теперь?
— Нет! Вы сердите меня! — Лили нетерпеливо топнула ножкой, как она уже сделала однажды в присутствии Кенелма. — Говорите прямо, я требую!
— Мисс Мордонт, извините, но я не смею сказать это вам, — ответил Кенелм, вставая с таким поклоном, какой отвешивают перед королевой, и подошел к миссис Брэфилд.
Лили сердито надула губы.
На стул, с которого встал Кенелм, сел сэр Томас.
ГЛАВА VIII
Настал час разъезда гостей. Один только сэр Томас остался ночевать. Мистер и миссис Эмлин уехали в своем экипаже. За миссис Кэмерон и Лили подъехала карета миссис Брэфилд.
— В такую ночь следует идти пешком, — нетерпеливо и не слишком вежливо сказала Лили, пошептавшись о чем-то с теткой.
Миссис Кэмерон, которая повиновалась всякой ее причуде, обратилась к миссис Брэфилд:
— Вы очень внимательны, но Лили предпочитает идти домой пешком. Дождя, кажется, уже не будет.
Кенелм пошел следом за теткой и племянницей и скоро догнал их у ручья.
— Чудесная ночь, мистер Чиллингли! — проговорила миссис Кэмерон.
— Настоящая английская ночь. В тех странах, где я побывал, нет ничего подобного. Но увы, в Англии летних ночей очень мало.
— Вы много путешествовали за границей?
— Нет, не много, и большей частью пешком.
Лили до сих пор не проронила ни слова и шла, опустив голову. Вдруг она подняла глаза и самым кротким, примирительным голосом произнесла:
— Итак, вы бывали за границей! — Потом с такой чопорной вежливостью, какой она еще ни разу не выказывала перед ним, добавила его имя: — мистер Чиллингли. — И уже менее официальным тоном продолжала: — Какие необъятные пространства представляешь себе, когда слышишь слова: "за границей"! Далеко от себя самой, далеко от обыденной жизни! Как я завидую вам! Вы бывали за границей, да ведь и Лев там был.
Тут она выпрямилась.
— Я хочу сказать — мой опекун, мистер Мелвилл.
— Да, я бывал за границей, но никогда не уходил далеко от себя самого. Старая поговорка говорит — все старые поговорки правдивы, а новые по большей части лживы — "Человек уносит на своих подошвах родную землю".
Тут тропинка суживалась. Миссис Камерон пошла вперед, Кенелм и Лили сзади; она, разумеется, по сухой дорожке, он по росистой траве.
— Вы идете по сырой траве в этой легкой обуви! — остановила она его и сошла с сухой тропинки.
Как ни просты были эти слова и даже смешны в устах хрупкой девушки, обращавшейся к такому здоровяку, как Кенелм, они осветили ему целый мир женственности, показали всю ту заповедную область, скрытую от ученого Эмлина, всю ту область, которую непонятным образом захватывает девушка, чтобы властвовать над ней, когда станет женой и матерью.
При этих простых словах и невольном порыве Кенелм остановился, словно в каком-то лабиринте грез. Он робко обернулся.
— Можете вы простить мне мою грубость? Я осмелился находить в вас недостатки.
— И вполне справедливо. Я обдумала все, что вы сказали, и почувствовала, что вы правы. Только я все-таки не понимаю, что вы подразумеваете под качеством смертных, которого фея не дала подмененному ребенку.
— Если я не осмелился сказать это тогда, я еще менее осмелюсь произнести теперь.
— Скажите!
Она больше не топала ножкой, глаза ее не сверкали, она не говорила с упрямством: "Я требую". "Скажите!" — было произнесено тихо, кротко, умоляюще.
Припертый к стене, Кенелм собрался с духом и, не решаясь взглянуть на Лили, отрывисто произнес:
— Качество, приятное и в мужчинах, но гораздо более важное в женщинах, особенно когда они похожи на фей: это качество самое простое — хороший характер.
Лили мгновенно отскочила от него и подошла к тетке, пройдя по мокрой траве.
Когда они дошли до садовой калитки, Кенелм хотел отворить ее, но Лили надменно прошла мимо.
— Я не приглашаю вас в такое позднее время, — сказала миссис Кэмерон. Это было бы просто лицемерной вежливостью.
Кенелм поклонился и собрался уходить, Лили отошла от тетки, приблизилась к нему и протянула руку.
— Я подумаю о ваших словах, мистер Чиллингли, с необычно величественным видом сообщила она. — Пока мне кажется, что вы неправы. У меня характер не дурной, но…
Она замолкла, потом с высокомерием, которое, не будь Лили так необыкновенно хороша собой, могло бы показаться грубостью, добавила:
— Во всяком случае, я вас прощаю.
ГЛАВА IX
В окрестностях Молсвича много изящных вилл. Владельцы их все люди зажиточные, а между тем того, что называется обществом, здесь почти не было, может быть, потому, что все эти хозяева не принадлежали к так называемому аристократическому кругу, хотя претензий было сколько угодно. Семейство мистера А., разбогатевшего биржевого маклера, задирало нос перед семейством мистера В., который разбогател еще больше, торгуя полотном, между тем как семейство Б. знать не желало семейства мистера В., самого богатого ростовщика, жена которого носила бриллианты, но была не тверда в правилах грамматики. Если бы можно было истребить все то, что теперь называется аристократией, Англия стала бы такой аристократической страной, что в ней не было бы житья. Брэфилды были единственными людьми, притягиваемыми к общему центру антагонистическими атомами молсвичского общества. Причина состояла отчасти в том, что их признавали первыми по праву долгого здесь проживания (Брэфилды владели Брэфилдвилом четыре поколения), а также по богатству, извлекаемому из тех отраслей коммерции, которые признаются самыми высокими. Имело значение и то, что их дом был самым красивым в тех местах. Но главное состояло все-таки в том, что Элси, добродушная и веселая, обладала силой воли (как доказывал ее сумасбродный побег), и когда она собирала у себя людей, то принуждала их быть вежливыми друг с другом. Она начала это похвальное дело с детских праздников, а когда дети подружились, по необходимости сблизились и родители. Но все это произошло лишь недавно, и результаты пока были еще не вполне ясны.
Итак, когда в Молсвиче узнали, что в Кромвель-лодже поселился молодой человек, баронет и наследник большого поместья, ни А., ни Б., ни В. не предпринимали первого шага для знакомства. Викарий, побывавший у Кенелма на другой день после обеда у Брэфилдов, объяснил ему обычаи местного общества.
— Поймите, — сказал он, — мои соседи не из-за недостатка вежливости не стремятся лишить вас уединения, а просто потому, что они робки. И это побуждает меня с риском показаться слишком навязчивым просить вас зайти как-нибудь утром или вечером в пасторский дом, когда вам надоест свое собственное общество. Кстати, почему бы вам не пожаловать сегодня вечерком на чашку чая? Вы встретите молодую девицу, чье сердце уже покорили.
— А чье сердце я покорил? — пролепетал Кенелм. Горячая кровь прилила к его векам.
— Ну, ну, — продолжал викарий, смеясь, — она пока не собирается расставлять вам брачные сети. Ей только двенадцать лет, это моя дочурка Клемми.
— Клемми! Она ваша дочь? Я не знал. С признательностью принимаю приглашение.
— Ну, не стану отвлекать вас. Небо достаточно пасмурное, чтобы рыба клевала хорошо. Какой наживкой вы пользуетесь?
— Сказать по правде, ручей не очень привлекает меня своей форелью: я предпочитаю прогулки по межам и тропинкам:
Я неутомимый пешеход, и здешняя живописная местность для меня весьма привлекательна. Кроме того, — прибавил Кенелм, сознавая, что ему следует найти какой-нибудь более правдоподобный предлог для длительного пребывания в Кромвель-лодже, — кроме того, я намерен много времени посвящать чтению. Я изрядно разленился, а уединение этого места должно быть благоприятным для занятий.
— Я полагаю, вы предназначаете себя не для профессии ученого?
— Профессии ученого? — повторил за ним Кенелм. — Это очень неудачное выражение, которое мы стараемся выкинуть из языка. Теперь все профессии должны иметь равный уровень учености. Ученость военной профессии возрастает — ученость схоластов уменьшается. Министры издеваются над употреблением латинского и греческого языков. И даже такие типично мужские занятия, как право и медицина, приспособляются к мерам вкуса и приличия колледжей для молодых девиц. Нет, я не готовлюсь ни к какой профессии, но все-таки такому невежественному человеку, как я, будет полезно время от времени что-нибудь почитать.
— У вас здесь, кажется, мало книг, — сказал викарий, осматриваясь в комнате, где на столе в углу лежало несколько по виду старых томов, очевидно, принадлежавших не жильцу, а хозяину. — Но, как я уже сказал, моя библиотека к вашим услугам. Какого рода чтение вы предпочитаете?
Кенелм оказался в затруднении. Это отразилось и на его лице. После некоторого молчания он все же ответил:
— Чем дальше книга будет от современности, тем лучше для меня. Вы сказали, что ваша коллекция богата средневековой литературой. Но средние века так копируются современными готами, что я с таким же успехом могу прочесть переводы Чосера или нанять квартиру на Уордор-стрит. Если у вас есть книги о нравах и привычках тех, кого, сообразно новейшим идеям, признают нашими предками в переходном состояния между морским животным и гориллой, это чтение было бы для меня весьма назидательно.
— Увы! — сказал Эмлин посмеиваясь. — Такие книги не дошли до нас.
— Неужели? Вы, должно быть, ошибаетесь. Их где-то должно быть очень много. Я признаю ту изумительную способность к выдумке, которой природа наделила создателей поэтических романов. А все-таки высшие мастера в этой области литературы — Скотт, Сервантес, Гете и даже Шекспир — не могли бы воссоздать прошлое без тех материалов, которые они находили в книгах. И хотя я охотно готов допустить, что среди нас теперь живет создатель поэтических вымыслов, неизмеримо более изобретательный, обращающийся к нашему легковерию с самыми чудовищными картинами и обладающий очаровательным слогом, самым разговорным, — все-таки я не могу представить себе, чтобы даже этот бесподобный поэт мог так пленить наш разум, чтобы мы поверили, будто кошка мисс Мордонт не любит мочить себе лапки скорее всего потому, что в доисторическом веке ее предки жили в Египте, стране сухой. Или же когда какой-нибудь возвышенный оратор, Питт или Гладстон, отвечает с вежливой улыбкой, обнажающей его клыки, на грубые нападки оппонента, — это означает, что он этим доказывает свое происхождение от человекообразного предка, который привык впиваться зубами во врага. Наверное, сохранились книги, написанные философами еще до рождения Адама, в которых можно найти доказательства, хотя бы в виде мифа или басни, для подобных поэтических вымыслов. Какие-нибудь ранние летописцы, видимо, отмечали, что они видели собственными глазами, как громадные гориллы соскребывали с себя волосяной покров, чтобы прельщать молодых дам их породы, и наблюдали метаморфозу превращения одного животного в другое. Если вы скажете мне, что этот знаменитый поэт не что иное, как осторожный ученый, что мы должны принимать его выдумки сообразно разумным законам очевидности и факта, то и самая невероятная история о привидениях более удовлетворит здравый смысл скептика. Однако если у вас нет подобных книг, дайте мне самые нефилософские, какие у вас есть, — о магии, например, или о философском камне.
— Такие у меня найдутся, — сказал викарий, смеясь, — выбирайте сами.
— Если вы идете домой, позвольте мне немного проводить вас — я еще не знаю, где церковь, а мне нужно знать к вам дорогу, если я намереваюсь прийти к вам вечером.
Кенелм и викарий пошли через мост и по тому берегу ручья, где стоял коттедж миссис Камерон. Когда они проходили вдоль садовой ограды с задней стороны домика, Кенелм вдруг умолк посреди фразы, заинтересовавшей Эмлина, и остановился на траве, окаймлявшей дорожку. По ту сторону ограды он увидел старую крестьянку, с которой разговаривала Лили. Эмлин сначала не заметил того, что увидел Кенелм, и только обернулся, удивленный внезапным молчанием спутника. Девушка дала старухе корзинку, и та, низко поклонившись, тихо произнесла:
— Да благословит вас господь!
Как ни тихо прозвучали эти слова, Кенелм услыхал их и задумчиво сказал Эмлину:
— Есть ли в чем-либо большая связь между настоящей и будущей жизнью, чем в благословении молодым, произнесенном устами старых?
ГЛАВА X
— Как здоровье вашего муженька, миссис Хэйли? — спросил викарий, дойдя до того места, где стояла старуха, над которой все еще склонялось прелестное личико Лили.
Кенелм медленно подошел вслед за ним.
— Очень благодарна вам, сэр, ему лучше… Уже встает с постели. Молодая леди очень помогла ему.
— Полно! — сказала Лили, покраснев. — Идите скорей домой. Не заставляйте мужа сидеть и ждать обеда.
Старуха опять поклонилась и быстро засеменила прочь.
— Знаете ли вы, мистер Чиллингли, — сказал Эмлин, — что мисс Мордонт здесь лучший доктор? Но если она станет лечить такое множество больных, ей скоро некуда будет деваться от них.
— А на днях вы бранили меня за мое лучшее исцеление, — сказала Лили.
— Я? А, помню: вы уверили глупенькую Мэдж, что в настойке, которую вы ей послали, заключены волшебные чары. Признайтесь, вас стоило побранить!
— Нет, не стоило. Раз я сама выращиваю травы, то разве я не фея? Я сейчас получила премиленькую записочку от Клемми, мистер Эмлин: она приглашает меня посмотреть вечером новый волшебный фонарь. Вы скажете ей, чтоб она ждала меня? Ну и… не ворчите больше!
— И тут волшебство? — сказал Эмлин. — Ну хорошо!
Лили и Кенелм до сих пор не обменялись ни словом. На его безмолвный поклон она ответила, слегка наклонив голову. Но теперь застенчиво повернулась к нему.
— Вы, наверно, все утро удили рыбу? — спросила она.
— Нет, здешние рыбы находятся под покровительством феи, которую я не смею прогневить.
Лицо Лили просияло, и она через ограду подала Кенелму руку.
— Прощайте! Я слышу голос тети — ах, эти несносные французские глаголы!
Она исчезла в кустах, откуда до Кенелма и викария донесся ее звонкий голос. Она что-то тихонько напевала.
— У этого ребенка золотое сердце, — сказал Эмлин, когда они пошли дальше, — и я не преувеличил, когда сказал, что она здесь лучший доктор. Мне кажется, бедные действительно считают ее феей. Разумеется, мы посылаем нашим больным прихожанам пищу и вино, но это не приносит им такой пользы, как кушанья, приготовленные маленькими ручками Лили. Не знаю, обратили ли вы внимание на корзинку, которую унесла старуха? Мисс Лили научила Уила Гоуэра делать прелестные корзиночки и кладет желе и другие лакомства в красивые фарфоровые баночки, а их ставит в корзинки, которые украшает лентами. Приятный внешний вид возбуждает аппетит у больных, и, право же, теперь девочку можно по праву называть феей. Но я желал бы, чтоб миссис Кэмерон больше заботилась о ее образовании. Она не может оставаться феей всю жизнь.
Кенелм вздохнул, но ничего не ответил. Эмлин перевел разговор на ученые темы. Таким образом они дошли до места, откуда открывался вид на город. Викарий остановился и указал на церковь, шпиль которой возвышался несколько левее. Два старых тиса осеняли кладбище, а немного дальше, в глубине сада, виднелся пасторский дом.
— Теперь вы будете знать дорогу, — сказал викарий. — Извините, если я вас покину. Мне нужно зайти в разные дома, между прочим и к бедному Хэйли, мужу той старухи, которую вы видели. Я каждый день читаю ему главу из Библии и все-таки думаю, что он верит в волшебные чары фей.
— Лучше верить слишком много, чем слишком мало, — сказал Кенелм, сворачивая в предместье.
Он провел полчаса у Уила, глядя на хорошенькие корзинки, которые Лили научила его делать. На обратном пути он заглянул на кладбище.
Церковь, построенная в тринадцатом столетии, была не велика, но, вероятно, достаточна для местной паствы, потому что при ней не видно было современных пристроек. В реставрации или ремонте она не нуждалась. Века только смягчили оттенки ее прочных стен, так же мало поврежденных разросшимися побегами плюща, настойчивые листья которого добирались до самой вершины стройной колокольни, как и гибкими розами, взбиравшимися не более как на фут по массивным контрфорсам. Кладбище было расположено необыкновенно живописно, укрытое с севера лесистыми холмами, оно спускалось к югу, к церковным пастбищам, по которым протекал ручеек. Пастбища эти были настолько близко, что в тихий день было слышно журчание ручейка.
Кенелм присел на древнюю плиту, наверное, на могиле какого-то важного лица, барельеф на которой стерся без следа.
Тишина и уединение этого места таили в себе очарование для созерцательного склада ума Кенелма, и он долго оставался тут, забыв о времени и почти не слыша колокола, который напоминал бы ему о протекших часах.
И вдруг тень женской фигуры упала на траву, на которой задумчиво покоился его взор. Кенелм вздрогнул, поднял глаза и увидел перед собой Лили, безмолвную и неподвижную. Образ ее до того наполнял его, что он почувствовал священный ужас, словно эти мысли вызвали ее появление. Она заговорила первая.
— Вы тоже здесь? — очень тихо, почти шепотом сказала она.
— Тоже? — повторил Кенелм, вставая. — Тоже! Неудивительно, что меня, чужого в этих местах, привлекло к себе самое старинное здание. Даже самый беззаботный путешественник, останавливающийся перед каким-либо отдаленным жилищем живых, отходит в сторону, чтобы взглянуть на то место, где покоятся мертвые. Но я поражен, что вас, мисс Мордонт, привлекло это же место.
— Это мой любимый уголок, — сказала Лили, — много часов сиживала я на этой плите. Как это ни странно, никто не знает, кто покоится под ней. "Путеводитель по Молсвичу", хотя и рассказывает историю церкви со времен того царствования, когда она была выстроена, только отваживается на догадку, что эта могила, самая пышная и самая старая на кладбище, принадлежит кому-то из рода Монфише, когда-то очень могущественного в графстве и угасшего в царствование Генриха Шестого. Но, — добавила Лили, — от фамилии Монфише не осталось ни одной буквы. Я разобрала больше всех других и даже специально изучила готическую азбуку, посмотрите!
Она указала на маленькое местечко, с которого был удален мох.
— Видите эти цифры, ведь это восемнадцать? Посмотрите опять, в строке над цифрами можно различить "Эли…" Должно быть, некая Элинор умерла восемнадцати лет…
— А мне кажется вероятнее считать, что цифры указывают год ее смерти, может быть, тысяча триста восемнадцатый, и, насколько я могу разбирать готические буквы — в этом мой отец искуснее меня, — мне кажется, что здесь «Ал», а не «Эл», и как будто между «л» и «и» была еще одна буква, которая теперь стерлась. Сама могила едва ли принадлежала могущественному роду. Его памятники, согласно обычаю, стояли бы в церкви, в собственной капелле.
— Не пытайтесь разрушить мою фантазию, — сказала Лили, качая головой, вам это не удастся, я слишком хорошо знаю историю этой девушки. Она была молода, кто-нибудь любил ее и украсил могилу самым красивым памятником, какой мог себе позволить. Посмотрите, какая длинная была эпитафия! Как много говорилось в ней о ее добродетелях и о горе ее возлюбленного! А потом он пошел своей дорогой, могила была заброшена и судьба умершей забыта.
— Милая мисс Мордонт, право же, вы соткали очень замысловатый роман из одной тонкой нити. Но даже если он и соответствует правде, нет причины предполагать, что жизнь забыта, если заброшена могила.
— Может быть, — задумчиво сказала Лили, — но когда я умру и если мне будет дано взглянуть с высоты на землю, было бы приятно видеть, что те, кто любил меня, не забывают моей могилы.
Говоря это, она отошла от Кенелма к небольшому могильному холмику, по-видимому, недавно насыпанному. В головах стоял простой крест, а вокруг шла узкая кайма цветов. Лили опустилась возле цветов на колени и вырвала сорную травинку. Потом встала и сказала подошедшему к ней Кенелму:
— Это внучка бедной старухи Хэйли. Я не могла вылечить ее, как ни старалась. Она так любила меня, что умерла у меня на руках. Нет, я не скажу — «умерла», я уверена, что смерти нет. Это только переход в другую жизнь.
— Чьи это строки? — спросил Кенелм.
— Не знаю, я услышала их от Льва. Вы не находите, что они справедливы?
— Да! Но их истина не наводит на мысль оставить эту жизнь для другой, более приятной большинству из нас. Поглядите, как нежен, мил и светел весь этот летний ландшафт. Пусть он будет темой нашего разговора, а не кладбище, на котором мы сидим.
— Но разве нет летней страны, прекраснее той, что перед нами, страны, которую мы видим как бы во сне и лучше всего тогда, когда говорим о кладбище?
Не ожидая ответа, Лили продолжала:
— Это я посадила цветы. Мистер Эмлин рассердился на меня; он сказал, что так делают только паписты; но у него недостало духу вырвать их, и я часто прихожу сюда ухаживать за ними. Вы считаете, что это дурно? Бедная маленькая Нелл! Она так любила цветы! А Элинор в величественной гробнице, может быть, тоже кто-нибудь называл Нелл, но вокруг ее могилы цветов нет; бедная Элинор!
Лили отколола букетик со своего платья и, проходя мимо могилы, положила его на заплесневелый камень.
ГЛАВА XI
Они покинули кладбище и отправились в Грасмир. Кенелм шел рядом с Лили, и они ни слова не сказали друг другу, пока не подошли к домику.
Тут Лили остановилась и, обратив к Кенелму свое очаровательное личико, сказала:
— Я обещала вам подумать о том, что вы мне сказали вчера. Я так и сделала и могу поблагодарить вас. Вы были очень добры. Никогда прежде я не думала, что у меня дурной характер: никто мне этого не говорил. Но теперь я вижу, что вы хотели сказать: иногда я переживаю что-нибудь очень остро и высказываю это. Но как я показала это вам, мистер Чиллингли?
— Вы повернулись ко мне спиной, когда я сел возле вас в саду миссис Брэфилд, и не удостоили ответом, когда я спросил, чем обидел вас.
Лицо Лили зарделось.
— Я не была оскорблена и не сердилась, — дрожащим голосом ответила она. — Со мною произошло нечто худшее.
— Худшее? Что же это могло быть?
— Я, кажется, завидовала.
— Завидовали — чему, кому!
— Не знаю, как и объяснить. Боюсь, что тетушка права и что волшебные сказки вбивают в голову глупые и негодные мысли. Когда сестры Золушки поехали на королевский бал и она осталась одна, разве не хотела она тоже поехать? Разве она не завидовала своим сестрам?..
— А! Теперь понимаю: сэр Томас говорил о придворном бале.
— И вы были там, разговаривали с красивыми дамами… и… Ах, я была так неразумна, мне сделалось горько.
— Когда мы встретились в первый раз, вы удивлялись, как это люди, живущие в деревне, могут предпочитать город. Теперь вы противоречите себе и вздыхаете по большому свету, лежащему вдали от этих спокойных берегов. Вы сознаете свою молодость и красоту и жаждете внушать восторг.
— Не совсем так, — сказала Лили с выражением недоумения на умном личике, — и в мои лучшие минуты, когда мое лучшее я выходит наружу, я знаю, что не создана для того большого света, о котором вы говорите. Но видите ли…
Тут она вновь замолчала и, так как они вошли в сад, устало опустилась на скамейку возле дорожки.
Кенелм сел возле нее, ожидая, чтобы она закончила прерванную фразу.
— Видите ли, — продолжала Лили, в замешательстве потупив глаза и чертя круги на песке своей ножкой. — Дома, с тех пор, как я себя помню, со мной обращались, будто я — как бы это сказать? — дочь одной из ваших знатных дам. Даже Лев, который так благороден, так прекрасен, когда я была крошечным ребенком, кажется, считал меня маленькой королевой. Раз, когда я солгала, он не стал бранить меня, но я никогда не видела его таким грустным и сердитым, как в ту минуту, когда он мне сказал: "Никогда не забывай, что ты леди!" И… Но я надоедаю вам…
— Надоедаете мне?! Продолжайте!
— Нет, я сказала достаточно, чтобы объяснить вам, почему мне иногда приходят в голову гордые и тщеславные мысли. Почему, например, я сказала себе: "Может быть, мне по праву принадлежит место между теми знатными дамами, которых он…"? Но теперь все это в прошлом.
Она с милым смехом поспешно встала и помчалась к миссис Камерой, которая медленно шла по лужайке с книгой в руке.
ГЛАВА XII
В этот вечер в пасторском доме было очень весело. Лили не ожидала встретить там Кенелма, и лицо ее просияло, когда, увидев девушку, он повернулся от этажерки с книгами, которую Эмлин предлагал его вниманию. Но, вместо того чтобы подойти к Кенелму, она убежала на лужайку, где Клемми и другие дети встретили ее радостными криками.
— Вы незнакомы с «Ювеналом» Маклина? — спросил почтенный ученый. — Вам будет очень приятно прочесть его — вот он, посмертное издание Джорджа Лонга. Я могу дать вам Лукреция Монро шестьдесят девятого года. Да, у нас еще есть ученые, которые могут состязаться с немцами!
— Искренне рад слышать это, — сказал Кенелм. — Много времени пройдет, прежде чем они пожелают соперничать с нами в той игре, которую мисс Клемми устраивает теперь на лугу и благодаря которой Англия приобрела европейскую известность.
— Я вас не понимаю, в какой игре?
— "Кошечка в углу". С вашего позволения я пойду посмотрю, может ли тут кошечка выиграть.
Кенелм подошел к детям, среди которых Лили казалась таким же ребенком. Устояв против приглашений Клемми присоединиться к их игре, Кенелм сел несколько поодаль на покатый берег и стал смотреть. Глаза его следили за легкими движениями Лили, слух упивался ее веселым музыкальным смехом. Та ли это девушка, которая ухаживала за цветами среди могильных плит? К нему подошла миссис Эмлин и села рядом. Миссис Эмлин была чрезвычайно умная женщина. Тем не менее она вовсе не отпугивала решительностью своих суждений, а напротив, была очень мила, и хотя соседние дамы уверяли, что "она говорит как книга", спокойная мягкость ее голоса смягчала такое неприятное впечатление.
— Я полагаю, мистер Чиллингли, — сказала она, — что мне следует извиниться за то, что муж пригласил вас на такое не стоящее вашего внимания развлечение, как простой детский праздник. Но когда мистер Эмлин просил вас прийти вечером, он не знал, что Клемми пригласила своих юных подруг. Он надеялся побеседовать с вами о своих любимых занятиях.
Я так недавно расстался со школой, что предпочитаю отдых уроку даже такого приятного наставника, как мистер Эмлин.
Ах, годы счастья! Кто ребенком вновь не стал бы!
— Нет, — с легкой улыбкой возразила миссис Эмлин, — кто так прекрасно начал свой жизненный путь, как мистер Чиллингли, тот едва ли пожелает вернуться в компанию мальчиков.
— Любезная миссис Эмлин, строчка, которую я цитировал, вырвалась из сердца мужчины, который уже обогнал соперников на избранной им арене и в ту минуту находился в майском расцвете молодости и славы. Если такой мужчина в такой период своего жизненного пути вздыхал, что не может вновь стать мальчиком, должно быть, он думал о школьных каникулах и не хотел приниматься за труд, который должен был исполнять как взрослый человек.
— Строчка, процитированная вами, если я не ошибаюсь, из «Чайльд-Гарольда», и, конечно, вы не примените ко всему роду людскому чувство поэта, до такой степени самоуглубленного (если я могу употребить это выражение), что его чувства были так болезненно обострены.
— Вы правы, миссис Эмлин, — сразу согласился Кенелм. — А все-таки каникулы мальчиков очень приятны, и среди мужчин многие охотно пережили бы вновь это время. Я думаю, даже сам мистер Эмлин.
— Мистер Эмлин и теперь отдыхает. Разве вы не видите его за окном? И не слышите, как он хохочет? Глядя на веселье детей, он и сам становится ребенком. Я надеюсь, вы подольше поживете здесь, и уверена, что вы полюбите друг друга. Ему редко случается поговорить с таким ученым человеком, как вы.
— Извините, я не ученый — это очень благородный титул, и его нельзя давать такому праздному верхогляду, как я, лишь скользящему по поверхности книжных знаний.
— Вы очень скромны. У моего мужа есть ваши премированные кембриджские стихи, и он говорит, что "латынь в них бесподобна". Я точно повторяю его слова.
— Чтобы писать латинские стихи, нужна только сноровка. Они лишь доказывают, что у меня был хороший учитель. Но это редкий случай, чтобы истинный ученый мог дать миру другого истинного ученого, чтобы Кеннеди воспитал Монро. Но вернемся к более интересному вопросу — о праздничном отдыхе. Я вижу, Клемми с торжеством "едет вашего мужа. Он будет представлять "Кошечку в углу".
— Когда вы покороче узнаете Чарлза — моего мужа, вы убедитесь, что вся его жизнь более или менее праздник. Может быть, потому, что он свободен от того, в чем вы обвиняете себя, — он не ленив. Чарлз никогда не мечтает опять стать мальчиком, и трудная работа для него, в сущности, праздник. Он с наслаждением запирается в кабинете и читает, он с удовольствием гуляет с детьми, с радостью навешает больных, с любовью выполняет свои пасторские обязанности. Я не всегда рада за него и думаю, что ему следовало бы пользоваться в своей профессии тем почетом, который достается людям менее даровитым и менее ученым. Но он никогда не бывает недоволен. Открыть вам его тайну?
— Пожалуйста.
— Он благодарный человек. Вам тоже следует благодарить бога за многое, мистер Чиллингли. А к благодарности господу не примешивается ли сознание приносимой человеком пользы и такое ощущение полезной жизни, которое делает каждый день праздником?
Кенелм посмотрел на это спокойное лицо скромной жены пастора и удивился.
— Я вижу, сударыня, — сказал он, — что вы посвятили много времени изучению эстетической философии, распространяемой немецкими мыслителями, которых довольно трудно понять.
— Я, мистер Чиллингли? Да что вы! Нет! Но что вы подразумеваете под эстетической философией?
— Согласно эстетике, человек достигает высшей степени нравственного совершенства, когда труд и обязанность теряют всю жестокость усилий, когда они становятся побуждением и привычкой жизни; когда, как необходимые атрибуты прекрасного, они, подобно красоте, приносят удовольствие и, таким образом, как вы выразились, каждый день становятся праздником. Доктрина очень приятная, может быть, не такая возвышенная, как у стояков, но более пленительная. Но только очень немногие из нас могут на деле сливать наши заботы и труды с такой атмосферой безмятежности.
— Некоторые делают это, не имея никакого понятия об эстетике и не имея притязания быть стоиками; но это христиане.
— Конечно, есть такие христиане, но их редко встретишь. Возьмите христианский мир в целом. Он, по-видимому, включает в себя самые беспокойные народы на земле: народы, которые больше всех сетуют на тяжелый труд, громче всех жалуются, что обязанности, не доставляющие удовольствия, их тяготят. Здесь праздников необычайно мало, а нравственная атмосфера наименее ясна. Может быть, — добавил Кенелм с более серьезным выражением лица, — это вечное сознание тяжелых усилий, эта невозможность сочетать труд с непринужденностью или суровую обязанность — с тихим довольством, этот отказ одному вознестись в спокойные сферы, оставив своих братьев внизу, вознестись над тучами, омрачающими их день, осыпающими их градом, — все это делает полную треволнений жизнь христиан милее небу (и более приближает нас к постижению замысла неба, которое сделало землю обителью борьбы, а не местом покоя человека), чем жизнь брамина, вечно стремящегося отрешиться от христианских конфликтов между делом и желанием и предельно использовать эстетическую теорию, поощряющую человека к пребыванию в невозмутимом созерцании абсолютной красоты, какую только может извлечь человеческая мысль из идеи божественного добра?
Что собиралась сказать миссис Эмлин в ответ, остается неизвестным, так как беседа была прервана толпой прибежавших детей: им надоело играть, и они хотели попить чаю и посмотреть волшебный фонарь.
ГЛАВА XIII
Комната затемнена, и на стене натянута белая простыня. Детей усадили, они притихли. Кенелм устроился рядом с Лили.
Самые простыв вещи для нашего земного опыта — в то же время и самые таинственные. В произрастании травинки больше таинственности, чем в зеркале чародея или в действиях медиума на спиритическом сеансе. Многие из нас испытали влечение одного человеческого существа к другому, доставляющее такое восхитительное счастье, — сидеть спокойно и безмолвно друг возле друга, когда на миг утихают самые напряженные мысли в нашем уме, самые бурные желания в нашем сердце и мы чувствуем лишь невыразимое блаженство. Большинство из нас познало это. Но кто и когда остался доволен какими-либо метафизическими объяснениями, почему и отчего? Мы можем только сказать, что это — любовь, и любовь на той ранней стадии своей истории, которая еще не лишена романтической окраски. Но каким процессом этот другой человек выделен из всей вселенной, чтобы достигнуть такой власти над нами, — это проблема, которая, хотя многие пытались решить ее, разрешения еще не нашла.
В тусклом свете Кенелм мог различить только нежное очертание личика Лили, которое при каждой новой картинке инстинктивно обращалось к нему, а однажды, когда страшное привидение, преследуя виновного, скользнуло по стене, Лили в детском испуге придвинулась ближе к Кенелму и невинным движением положила на его руку свою. Он нежно удержал ее, но, увы, через минуту Лили отдернула руку: привидение сменилось двумя пляшущими собачками. И веселый смех Лили — отчасти над собаками, отчасти над своим испугом прозвучал неприятно для слуха Кенелма. Он пожалел, что не было целой вереницы привидений, каждое страшнее предыдущего.
Демонстрация картин закончилась, и после легкой закуски — кекса и вина с водой — общество разошлось. Дети отправились домой с нянями, пришедшими за ними. Миссис Кэмерон и Лили решили пройтись пешком.
— Какой прекрасный вечер, миссис Кэмерон, — сказал мистер Эмлин, — я провожу вас до калитки.
— Позвольте и мне присоединиться к вам, — сказал Кенелм.
— Конечно, — ответил викарий. — Для вас это прямой путь в Кромвель-лодж.
Тропинка повела их через кладбище, это была кратчайшая дорога к ручью. Лунные лучи пробивались сквозь тисовые деревья и ложились на старую могилу, играя цветами, которые рука Лили в этот день положила на надгробный камень. Она шла возле Кенелма, старшие — на несколько шагов впереди.
— Как я была глупа, — сказала Лили, — что испугалась привидения! Я не думаю, чтобы настоящее привидение испугало меня, особенно если б я увидела его здесь, при этом чудесном лунном сиянии на кладбище!
Привидения, если бы им дозволено было являться не только в волшебном фонаре, не могли бы причинить вреда невинным, И я удивляюсь, почему мысль об их появлении всегда сопровождается ужасом, тем более — у безгрешных детей, которые менее всего имеют основания их бояться.
— Ах, это правда! — воскликнула Лили. — И даже когда мы вырастем, может наступить время, когда будем жаждать увидеть призрак и почувствуем, какое утешение и какую радость это бы нам принесло.
— Я вас понимаю. Если кто-нибудь из дорогих нам людей исчезнет из нашей жизни, если тоска разлуки заставит нас забыть, что жизнь, как вы хорошо сказали, никогда не умирает, — да, тогда будет понятно, что оплакивающему захочется взглянуть на исчезнувшего, хотя бы только для того, чтобы спросить его: "Счастлив ли ты? Могу ли я надеяться, что мы встретимся опять и не разлучимся никогда?"
Голос Кенелма дрожал, и на глазах у него выступили слезы. Грусть, смутная, необъяснимая, но властная, закралась на миг в его сердце, мелькнув как тень темнокрылой птицы над тихим потоком.
— Вы еще никогда этого не чувствовали? — нерешительно, тихим голосом, исполненным нежного сочувствия, спросила Лили. Она вдруг остановилась и заглянула ему в лицо.
— Я? Нет. Я еще никогда не лишался человека, которого так любил бы и желал увидеть опять. Я только думал, что такие потери могут постигнуть всех нас, прежде чем мы сами исчезнем из глаз наших друзей.
— Лили! — позвала миссис Кэмерон, останавливаясь у калитки кладбища.
— Что, тетя?
— Мистер Эмлин желает знать, как подвигается у тебя "Нума Помпилий". Поди и ответь сама.
— О, как скучны эти взрослые люди! — обиженно шепнула Лили Кенелму. — Я люблю мистера Эмлина, он прекрасный человек. Но он все-таки взрослый, и его "Нума Помпилий" — глупейшая книга.
— Мой первый французский учебник! Нет, он не глуп. Читайте его. Там есть намек на самую прелестную волшебную сказку, известную мне, и особенно на ту фею, которая прельщала мою фантазию, когда я был мальчиком.
В это время они дошли до калитки кладбища.
— Что это за волшебная сказка? И какая фея? — быстро спросила Лили.
— Она была феей, хотя на языческом языке ее называют нимфой Эгерией. Она служила посредницей между людьми и богами для того, кого она любила. Она принадлежит к породе богов. Правда, она тоже может исчезнуть, но умереть не может никогда.
— Ну, мисс Лили, — сказал викарий, — как далеко вы продвинулись, читая книгу, которую я вам дал, — "Нума Помпилий"?
— Спросите меня через неделю.
— Спрошу. Но помните, что вы должны ее переводить. Я непременно хочу видеть перевод.
— Хорошо, я постараюсь, — кротко ответила Лили.
Теперь до самого Грасмира Лили шла с викарием, а Кенелм — с миссис Камерон.
— Я провожу вас до моста, мистер Чиллингли, — предложил викарий, когда дамы удалились в свой сад. — У вас было мало времени, чтобы посмотреть мои книги, но я надеюсь, что вы по крайней мере взяли Ювенала?
— Нет, мистер Эмлин, кто может оставить ваш дом, проникнувшись склонностью к сатире? Я приду как-нибудь утром и выберу книгу из тех сочинений, которые изображают жизнь с приятной стороны и оставляют нам благожелательное впечатление о человечестве. Ваша жена, с которой у нас был интересный разговор об основах эстетической философии…
— Моя жена? Шарлотта? Она и понятия не имеет об эстетической философии!
— Она называет ее по-другому, но понимает настолько, что могла иллюстрировать ее основы примером. Она говорит мне, что, трудясь и выполняя свои обязанности, вы пребываете там,
и что труд и обязанности становятся для вас радостью и красотой. Это верно?
— Я уверен, что Шарлотта не могла сказать ничего поэтического. Но, попросту говоря, дни проходят для меня очень счастливо. Я был бы неблагодарным, если б не был счастлив. Небо даровало мне столько источников любви — жену, детей, книги и призвание, которое, когда оставляешь свой собственный порог, несет с собой любовь во внешний мир. Это, конечно, маленький мир — всего лишь один приход, — но мое призвание связывает его с бесконечностью.
— Я понимаю. Из этих источников любви вы извлекаете то, что вам нужно для счастья.
— Совершенно верно. Без любви можно быть хорошим человеком, но едва ли можно стать счастливым. Никто не может мечтать о небе иначе, как об обители любви. Какой это писатель сказал: "Как хорошо понял человеческое сердце тот, кто первый назвал бога отцом"?
— Не помню, но сказано это прекрасно. Вы, очевидно, не разделяете доводов Децимуса Роуча в "Приближении к ангелам"?
— Ах, мистер Чиллингли, ваши слова говорят о том, как может быть истерзано счастье человека, если он не обрезает когти тщеславию. Я испытываю угрызения совести, когда вы говорите мне об этом красноречивом панегирике безбрачию, не зная, что единственная вещь, напечатанная мною и, кажется, заслужившая некоторое уважение читателей, представляет собой ответ на "Приближение к ангелам". Это была юношеская книга, написанная в первый год моей женитьбы. Но она имела успех; я только что пересмотрел десятое издание.
— Эту книгу я и возьму из вашей библиотеки. Вам будет приятно услышать, что мистер Роуч, которого я видел в Оксфорде несколько дней назад, отказался от своих взглядов и пятидесяти лет от роду собирается жениться. Он просит меня добавить, что делает это "не ради своего личного удовлетворения".
— Собирается жениться? Децимус Роуч! Вероятно, мой ответ убедил его!
— Я поищу в вашем «Ответе» разрешения кое-каких сомнений, еще оставшихся в моей душе.
— Сомнений в пользу безбрачия?
— Да, если не для мирян, то для священнослужителей.
— Самая сильная часть моего ответа относится именно к этому вопросу, прочтите ее внимательно. Я считаю, что из всех категорий людей духовным лицам не только ради них самих, но и для пользы общины следует горячо рекомендовать женитьбу. Да и как же, сэр, — продолжал викарий, разгорячась от собственного красноречия, — разве вам не известно, что из среды нашего духовенства вышло наибольшее число людей, служивших своей стране и украшавших ее? Какое другое сословие может представить список, такой богатый знаменитыми именами, какими можем похвалиться мы? Это сыновья, которых мы воспитали и выпустили в свет? Сколько государственных людей, воинов, моряков, юристов, врачей, писателей, ученых были сыновьями таких, как я, деревенских пасторов? Это естественно, потому что у нас они получают хорошее воспитание, по необходимости приобретают простые вкусы и дисциплинированность, что ведет к трудолюбию и настойчивости, и по большей части проносят через жизнь более чистые нравственные понятия и подкрепленное религией уважение ко всему, что напоминает им предметы, которые они в детстве привыкли любить и уважать, — чего не всегда можно ожидать от сыновей мирян, чьи родители — светские и суетные люди. Сэр, я утверждаю, что это неопровержимый довод, который заслуживает внимания нации, довод не только в пользу браков духовенства — потому что в этом отношении миллионы Роучей не могут изменить общественного мнения Англии, — но и в пользу церкви, англиканской церкви, которая была таким плодовитым рассадником знаменитых мирян. И я часто думал, что одна из главных и еще не обнаруженных причин более низкого уровня нравственности, общественной и частной, а также большей развращенности нравов и пренебрежения к религии, какие мы видим, например, в такой цивилизованной стране, как Франция, состоит в том, что у духовенства нет сыновей, которые внесли бы в житейскую борьбу твердую веру ответственности перед небом.
— Благодарю вас от всего сердца, — сказал Кенелм, — я основательно обдумаю все, что вы так убедительно высказали! Я уже склонен отказаться от всех остававшихся во мне сомнений относительно безбрачия духовенства, но как мирянин боюсь, что никогда не достигну возвышенного человеколюбия Децимуса Роуча и, если женюсь, то лишь ради своего личного удовлетворения.
Мистер Эмлин добродушно засмеялся и, так как они уже дошли до моста, пожал руку Кенелму и пошел домой по берегу ручья, через кладбище бодрым шагом, с поднятой головой, как человек, который радуется жизни и не боится смерти.
ГЛАВА XIV
В ближайшие две недели Кенелм и Лили встречались не так часто, как может предположить читатель: пять раз у миссис Брэфилд, один раз в пасторском доме и два раза в Грасмире. В одно из этих посещений, будучи приглашенным к чаю, он остался на весь вечер.
Встречаясь с существом, столь необыкновенным, прелестным и чуждым его опыту, Кенелм все более и более очаровывался. Лили была для него не только поэмой, но поэмой из сивиллиных книг, приводящей в недоумение загадкой, таинственно сливавшейся для него с видениями будущего.
Лили действительно была обворожительным соединением противоположностей, редко сливающихся в подобную гармонию. Ее неведение того, что знают девушки вдвое моложе ее, уравнивалось чистосердечной невинной простотой, украшалось милыми фантазиями и верованиями. Они составляли удивительный контраст с проблесками знаний, редко выказываемых девицами, которых мы называем образованными, знаний, добытых зоркими наблюдениями над природой, благодаря острой чувствительности к ее разнообразным и тонким красотам. Эти знания, может быть, впервые были привиты ей, а потом развиты той поэзией, которую она не только выучила наизусть, но сделала чем-то неотъемлемым от нормального круга своих мыслей, не поэзией современной — почти все молодые девицы знают ее достаточно, — но избранными отрывками из старинных стихотворений, которые теперь мало читаются молодежью обоего пола, поэтов, дорогих душам, родственным Колриджу и Чарлзу Лэму. Но ничто не было так близко душе Лили, как торжественные мелодии Мильтона. Многое из его поэзии она никогда не читала, а слышала в детстве от опекуна. И при всем этом неполном, отрывочном образовании в каждом ее взгляде и движении была изящная утонченность и глубоко женственная сердечность. Когда Кенелм посоветовал ей заняться "Нумой Помпилием", она усердно принялась за этот старомодный роман и любила говорить с Кенелмом об Эгерии как о создании, реально существовавшем.
Но какое впечатление он, первый подходящий ей по возрасту мужчина, с которым она дружески разговаривала, какое впечатление Кенелм Чиллингли произвел на ум и сердце Лили?
Этот вопрос более всего приводил его в недоумение — и не без причины: он мог поставить в тупик самого проницательного наблюдателя. Свою привязанность к нему она выказывала с безыскусственной откровенностью, которая не вязалась с обычными представлениями о девической любви: это более походило на привязанность ребенка к любимому брату. Такая неизвестность, казалось Кенелму, оправдывала его медлительность и заставляла думать, что необходимо завоевать сердце Лили или узнать лучше тайну ее сердца, прежде чем отважиться открыть ей свою. Он не льстил себя приятным опасением, что подвергает опасности ее счастье; он рисковал только своим собственным. Во всех их встречах, во всех разговорах наедине не было произнесено ни одного из тех слов, которые предают нашу судьбу во власть другого. Когда во взоре мужчины любовь пробивалась наружу, чистосердечный, невинный взгляд Лили опять прогонял ее во внутренний тайник. Как ни радостно бежала она ему навстречу, на щеках ее не вспыхивал многозначащий румянец, в ее чистом, нежном голосе не было взволнованного трепета. Нет, еще не настала минута, когда он мог бы сказать себе: "Она любит меня". И часто говорил себе: "Она еще не знает, что такое любовь".
В то время, которое Кенелм не проводил в обществе Лили, он много гулял с мистером Эмлином или сидел в гостиной миссис Брэфилд. К первому он питал такое искреннее чувство дружбы, как ни к одному человеку своего возраста, дружбы, вмещавшей в себе благородные элементы преклонения и уважения.
Чарлз Эмлин принадлежал к числу таких характеров, краски которых кажутся бледными, пока к ним не приблизят свет, а тогда каждый оттенок переходит в более теплый и богатый. Обращение, которое вы сначала сочли бы просто мягким, становится непритворно приветливым. Ум, который вы назвали бы сначала вялым, хотя и образованным, вы признали бы полным сдержанной силы. Эмлин имел свои слабости, и за них-то его, может быть, так и любили. Он верил в человеческую доброту и легко поддавался обману, когда хитрецы взывали к его "всем известной благожелательности". Он был склонен преувеличивать высокие качества всего, что полюбил хоть раз. Он считал, что у него лучшая на свете жена, лучшие дети, лучшие слуги, лучший улей, лучший пони и лучшая дворовая собака. Приход его был самый добродетельный, церковь — самая живописная, пасторский дом — самый красивый во всем графстве, а может быть, и во всем королевстве. Возможно, что эта философия оптимизма и вознесла его в безоблачные сферы эстетической радости.
У него были и свои антипатии, так же как и пристрастия. К протестантским сектам он относился либерально, но сохранял odium theologicum ко всему, что отзывало папизмом. Может быть, для этого была другая причина, кроме чисто богословской. Когда он был молод, его сестра была, по его выражению, "тайно вовлечена" в римско-католическую веру и поступила в монастырь. Его чувства были глубоко уязвлены этой потерей.
Мистер Эмлин страдал также несколько повышенным самолюбием, хотя тщеславием это все же нельзя было назвать. Несмотря на то, что дальше своего прихода он почти не бывал, пастор хвастал своим знанием человеческой натуры и всяких практических дел. И в самом деле, мало кто столько читал о природе человека, как он, но главным образом он знал ее по книгам древних классиков. Может быть, поэтому он так мало понимал Лили — такому характеру ни примера, ни объяснения у древних классиков найти было нельзя. Возможно, что это заставляло Лили считать его таким "ужасно взрослым". И, несмотря на всю его мягкость, Лили плохо ладила с ним.
Общество этого милого ученого нравилось Кенелму. Нравилось ему и то, что ученый, очевидно, не имел ни малейшего понятия о том, какое влияние на пребывание Кенелма в Кромвель-лодже оказывает близость Грасмира. Мистер Эмлин был уверен, что слишком хорошо знает человеческую душу и практические дела вообще, чтобы предположить, будто наследник богатого баронета мог думать о женитьбе на девушке небогатой и незнатной, сироте и воспитаннице художника, человека простого происхождения, только еще прокладывающего себе путь к известности. Или чтобы молодой человек, завоевавший премию в Кембриджском университете, очевидно много читавший о серьезных и сухих предметах и, столь же очевидно, вращавшийся в изысканном кругу, мог находить больше удовольствия в обществе малообразованной девушки, которая приручала бабочек и не более их знала о светской жизни, чем находил сам мистер Эмлин в присутствии милого, причудливого, невинного ребенка — подруги его Клемми.
Миссис Брэфилд была проницательнее, но у нее оказалось достаточно такта, чтобы не отпугнуть Кенелма от своего дома, дав ему понять, что ей многое известно. Она даже ничего не сказала мужу, который, часто отлучаясь из дома, был слишком занят своими делами, чтобы интересоваться чужими.
Элси, сохранив еще склонность к романтике, забрала себе в голову, что Лили Мордонт если и не принцесса, какие встречаются у поэтов и чье звание до поры до времени остается скрыто, — то, уж во всяком случае, дочь древнего рода, чье имя она носит, и что поэтому брак с нею не был бы для Кенелма Чиллингли недостойным союзом. К этому заключению она пришла, не имея других доказательств, кроме изысканной внешности и манер миссис Кэмерон, а также необыкновенного изящества фигуры и черт племянницы, у которой каждое движение, даже во время ее забав, дышало утонченностью.
Но у миссис Брэфилд достало ума обнаружить, что под ребяческими повадками и выдумками этой девушки, почти самоучки, таились еще не развитые элементы прекрасной женственности. Таким образом, чуть ли не с того самого дня, когда она вновь встретилась с Кенелмом, Элси уже считала, что Лили самая подходящая для него жена. Забрав себе в голову эту идею, миссис Брэфилд решила пустить в ход все средства, чтобы достигнуть своей цели тихо и незаметно, что требовало немалого искусства.
— Как я рада, — сказала она однажды, когда Кенелм подошел к ней в то время как она гуляла по красивым аллеям своего сада, — что вы так подружились с мистером Эмлином. Хотя все местные жители очень любят его за доброту, лишь немногие могут оценить ученость. Для вас, должно быть, и неожиданно и приятно найти в нашем захолустье такого одаренного и образованного собеседника. Это может вознаградить вас за то, что в нашем ручье так худо ловится рыба.
— Не порочьте ручья: у него чудесные берега, где можно полежать под старыми подстриженными дубами в полдень или побродить утром и вечером. Где нет этого очарования, там не нужна и пойманная форель. Да, я наслаждаюсь дружбой с мистером Эмлином. Я многому научился от него и часто спрашиваю себя, помирюсь ли я со своей совестью, осуществив на практике то, чему научился.
— Могу я спросить, какая это отрасль науки?
— Вот уж не знаю, как ее определить. Допустим, что мы назовем ее «оправданность». Между новыми идеями, которые мне советовали изучать как такие, которым суждено управлять моим поколением, очень высокое место занимает идея «неоправданности». А так как я по природе очень спокойного и ровного нрава, эта новая идея составила основу моей философской системы. Но, после знакомства с Чарлзом Эмлином, я нахожу, что многое можно сказать в пользу «оправданности», хотя это и старая идея. Я вижу человека, который, распоряжаясь весьма скудными материалами для возбуждения интереса или для развлечения, всегда чем-то интересуется и развлекается. И я спрашиваю себя почему и как? Мне кажется, что причина заключается в твердости правил, определяющих его отношения с богом и людьми, и эту связь он не позволяет расстраивать никаким умозрениям. Оспариваются эти убеждения кем-либо или нет, во всяком случае они не могут быть неугодны божеству и не могут не быть полезны смертным. Потом он сеет эти убеждения на почву счастливого и приятного дома, который подтверждает их, усиливает и вносит в повседневный быт. А когда он выходит из дома, хотя бы до границ своего прихода, он несет за собой домашнее влияние доброты и пользы. Может быть, линия моей жизни протянется до более широких границ, но будет лучше, если ее удастся провести от того же центра, то есть определенных убеждений, ежедневно согреваемых для жизненной деятельности в солнечных лучах близкого душе дома.
Миссис Брэфилд была довольна. Она выслушала эти слова со вниманием, и, когда Кенелм кончил, имя Лили уже готово было сорваться с ее языка. Она угадывала, что, когда Кенелм говорил о доме, в его мыслях была Лили. Но она сдержалась и ответила первыми словами, какие пришли ей в голову:
— Разумеется, главное в жизни — обеспечить себе счастливый и близкий душе дом. Должно быть, ужасно вступать в брак без любви.
— Столь же ужасно, если один любит, а другой нет.
— Это едва ли может случиться с вами, мистер Чиллингли. Я уверена, что вы не женитесь без любви, и не думайте, что я льщу вам, если скажу, что мужчина, даже менее одаренный, чем вы, не может не добиться ответной любви женщины, за которой станет упорно ухаживать.
Кенелм, в этом смысле самый скромный из людей, с сомнением покачал головой и готов был сказать что-то пренебрежительное о себе, когда, подняв глаза и оглянувшись, остановился безмолвно и неподвижно, как вкопанный. Они вошли в круглую беседку, сквозь розы которой он в первый раз увидел юное личико, постоянно преследовавшее его с тех пор.
— Ах! — вдруг сказал он. — Я больше не могу оставаться здесь, в этом кругу фей, и проводить часы в мечтании. Следующим же поездом еду в Лондон.
— Но вы вернетесь?
— Конечно. Сегодня же вечером. Я не оставил адреса в моей лондонской квартире. Там, должно быть, накопилось много писем, в том числе от отца и матери. Я только съезжу за ними. До свидания! Как мило, что вы выслушали меня!
— Не поехать ли нам на следующей неделе осмотреть развалины старой римской виллы? Я пригласила бы миссис Кэмерон с племянницей.
— Я согласен на любой день, — радостно ответил Кенелм.
ГЛАВА XV
В своей брошенной квартире в Мэйфейре Кенелм действительно нашел груду писем и записок. Многие были просто приглашениями на давно прошедшие дни, другие не представляли интереса, кроме двух писем от сэра Питера, трех — от матери и одного — от Тома Боулза.
Письма сэра Питера были кратки. В первом он мягко журил Кенелма за то, что тот уехал, не оставив адреса, сообщал о знакомстве с Гордсном, о благоприятном впечатлении, которое молодой человек произвел на него, о передаче ему двадцати тысяч фунтов стерлингов и о приглашении, сделанном Гордону, Трэверсам и леди Гленэлвон. Во втором письме, написанном значительно позже, сообщалось о прибытии приглашенных гостей. Далее сэр Питер с необычайной теплотой отзывался о Сесилии и, пользуясь случаем, напоминал Кенелму о его священном обещании не делать предложения молодой девице, пока намерение это не будет представлено на рассмотрение сэра Питера и не получит его одобрения.
"Приезжай в Эксмондем и, если я не дам тебе согласия сделать предложение Сесилии Трэверс, считай меня тираном".
Письма леди Чиллингли были намного длиннее. Она с горечью распространялась об эксцентричных привычках Кенелма, так непохожего на других людей. Например, он оставил Лондон в самом разгаре сезона, уехал, даже не взяв с собой слуги, бог весть куда. Она не желает оскорблять его чувства, но все-таки эти привычки недостойны знатного молодого человека. Если он не уважает самого себя, то должен относиться внимательнее хотя бы к родителям, особенно к своей бедной матери. Потом она уделила немало места изяществу манер Леопольда Трэверса, а также здравому смыслу и приятному разговору Гордона Чиллингли, молодого человека, каким может гордиться любая мать. От этого предмета она перешла к ворчливым намекам на семейные дела. Пастор Джон, беседуя с Гордоном, очень грубо отозвался о какой-то книге иностранного автора — Конта или Каунта, что-то в этом роде, — в которой, насколько она могла судить, Гордон нашел весьма доброжелательные мысли о человечестве. Пастор Джон самым дерзким образом объявил их нападками на религию. Но, право, пастор Джон, по ее мнению, слишком подвержен влияниям консервативного крыла англиканской церкви. Отделав таким образом пастора Джона, она начала сетовать на странные костюмы трех мисс Чиллингли. Сэр Питер пригласил их без ее ведома — это так на него похоже! — одновременно с леди Гленэлвон и мисс Трэверс, которые одеваются так безукоризненно (тут она описала их костюмы), а сестры приехали в платьях горохового цвета с пелеринами из фальшивых блонд, мисс Сэлли — с длинными локонами и веточкой жасмина, "какую ни одна девушка старше восемнадцати не осмелится приколоть".
"А впрочем, дружок, — добавляла леди, — родные твоего бедного отца все удивительные создания. Никто не знает, сколько мне от них приходится сносить. Но я терплю. Я знаю свой долг и выполняю его".
Описав должным образом семейные неприятности и погоревав о них, леди Чиллингли возвратилась к вопросу о гостях.
Очевидно, не зная планов мужа насчет Сесилии, она лишь вкратце упомянула о ней: "Очень хорошенькая девица, слишком белокурая на мой вкус и весьма distinguee" .
В заключение она распространилась о том, какое огромное удовольствие доставила ей встреча с единственным другом ее юности, леди Гленэлвон.
"Она нисколько не испорчена жизнью в большом свете, который — увы! повинуясь долгу жены и матери, я давно оставила, хотя жертвы мои мало оценены. Леди Гленэлвон предлагает засадить отвратительный старый ров папоротником, — это было бы большим улучшением. Но, разумеется, твой бедный отец не соглашается".
Письмо Тома было написано на бумаге с черной каймой, и в нем говорилось:
"Дорогой сэр, с тех пор как я имел честь видеть Вас в Лондоне, я понес большую потерю: моего бедного дяди уже нет. Он умер скоропостижно после сытного ужина. Один врач говорит — от апоплексического удара, другой — от болезни сердца. Он сделал меня своим наследником, обеспечив и свою сестру. Никому и в голову не приходило, что он накопил столько денег. Я теперь богач. Теперь я откажусь от ветеринарного ремесла, которое, с тех пор как я (по Вашему доброму совету) занялся чтением, мне не по душе. Главный здешний хлеботорговец предлагает мне вступить с ним в компанию. Судя по всему, это очень хорошее дело, и оно укрепило бы мое положение. Однако, сэр, я сейчас не могу за него взяться. Ни за что не могу взяться. Я знаю, Вам не покажется смешным, если я скажу, что меня ужасно тянет попутешествовать. Я читал книги о путешествиях, и они лучше укладывались у меня в голове, чем все другие. Но я не могу оставить родину со спокойным сердцем, пока не взгляну еще раз на… Вы знаете на кого, — только взгляну и узнаю, что она счастлива. Я уверен, что мог бы пожать руку Уилу и поцеловать ее малютку без всякой дурной мысли. Что Вы скажете на это, дорогой сэр?
Вы обещали писать мне о ней. Но я от Вас ничего не получал. Сюзи, девочка с мячиком из цветов, тоже лишилась бедного старика, у которого она жила. Он умер через несколько дней после кончины моего милого дяди. Матушка, как Вы, наверно, знаете, после продажи кузницы в Грейвли переехала сюда, и она возьмет к себе Сюзи. Она очень любит девочку. Пожалуйста, напишите поскорей и дайте мне совет, дорогой сэр, насчет путешествия и насчет нее. Мне, видите ли, хотелось бы, чтоб она думала обо мне ласковее, когда я буду в дальних странах.
Остаюсь, дорогой сэр, Ваш признательный слуга
Т. Боулз.
P. S. Мисс Трэверс прислала мне последние деньги от Уила. Теперь они очень мало должны мне. Стало быть, их дела идут хорошо. Надеюсь, что она не утомляет себя работой."
Возвратившись вечерним поездом, Кенелм отправился к Уилу Сомерсу. Лавка уже была закрыта, но служанка впустила его в столовую, где он застал за ужином всю семью, кроме, разумеется, малютки, который давно лежал наверху в колыбели. Уил и Джесси были польщены, когда Кенелм сам попросил позволения разделить с ними ужин, хотя простой, но совсем неплохой. По окончании трапезы, когда убрали со стола, Кенелм придвинул стул к стеклянной двери, выходившей в чистенький садик. Уил любил повозиться там, прежде чем садился за работу. Дверь была открыта, пропускала прохладный воздух и благоухание дремлющих цветов. В небе горели звезды.
— У вас славный дом, миссис Сомерс!
— Это правда, и мы не знаем, как благословлять того, кто нам его дал.
— Я рад это слышать. Как часто, когда господь замышляет оказать нам особую милость, он влагает мысль о ней в сердце нашего ближнего, может быть, того, о ком мы думаем меньше всего. Но, благословляя этого человека, мы благодарим бога, его вдохновившего. Мои милые друзья, я знаю, вы все трое подозреваете, будто я тот посредник, которого господь избрал для своих благодеяний. Вы воображаете, что это я дал вам взаймы деньги, которые позволили вам оставить Грейвли и поселиться здесь. Вы ошибаетесь. По вашим лицам видно, что вы мне не верите.
— Это не мог быть сквайр! — воскликнула Джесси. — Мисс Трэверс уверила меня, что это не он и не она. Ах, это должны быть вы, сэр! Прошу прощения, но кто бы другой мог это сделать?
— Я думаю, об этом догадается ваш муж. Представьте себе, Уил, что вы поступили бы дурно с кем-нибудь, кто все же был бы вам дорог, и впоследствии глубоко раскаялись. Положим, что позднее вы имели случай и возможность оказать этому человеку услугу, как вы думаете, вы бы это сделали?
— Я был бы дурным человеком, если бы поступил иначе!
— Браво! Допустим теперь, что человек, которому вы оказали услугу, узнав это, не испытал бы благодарности, не подумал бы, что это хороший поступок с вашей стороны, а рассердился, надулся и с ложной гордостью заявил, что, так как вы его прежде оскорбили, он возмущен, как это вы осмелились оказать ему услугу. Скажите, не сочли бы вы этого человека неблагодарным не только перед вами — это менее важно, — но и перед богом, который вложил в ваше сердце желание быть его посредником в оказываемом благодеянии?
— Да, сэр, конечно, — сказал Уил, который, хотя и отличался гораздо более острым умом, чем Джесси, все-таки не догадывался, куда метит Кенелм, между тем как Джесси, крепко стиснув руки, побледнев и с испугом бросив торопливый взгляд на Уила, невольно воскликнула:
— Ах, мистер Чиллингли, надеюсь, вы не подразумеваете мистера Боулза?
— Кого же другого мог бы я подразумевать?
Уил в волнении вскочил со стула, все черты его лица исказились.
— Сэр, сэр, это тяжелый удар, очень тяжелый!
Джесси бросилась к Уилу, обвила руками его шею и зарыдала.
Кенелм спокойно обернулся к прервавшей работу старой миссис Сомерс, которая вязала после ужина носочки для малютки.
— Милая миссис Сомерс, какая польза быть бабушкой и вязать носочки для внуков, если вы не можете объяснить вашим глупым детям, что они слишком счастливы друг с другом, чтобы питать вражду к человеку, который хотел разлучить их, а теперь раскаивается.
К восторгу, я не смею сказать — к удивлению Кенелма, старая миссис Сомерс поднялась с места с благородством мысли и чувства, какого трудно было ожидать от простой крестьянки, подошла к молодым супругам, одной рукой приподняла личико Джесси, а другую положила на голову Уила и сказала:
— Если вы не желаете повидаться с мистером Боулзом и сказать ему: "Господь да благословит вас!" — вы не заслуживаете благословения господа.
Затем она вернулась на свое место и опять принялась за вязанье.
— Слава богу, Джесси, мы уплатили большую часть долга, с волнением произнес Уил, — и я думаю, что, потуже подтянув пояса и продав кое-что, мы могли бы погасить и остальную. Вот тогда, — он обернулся к Кенелму, — тогда, сэр, мы, — тут он запнулся, — поблагодарим мистера Боулза.
— Это меня совсем не удовлетворяет, Уил, — ответил Кенелм, — и, так как я помог вам соединиться, я считаю себя вправе сказать, что никогда не сделал бы этого, если б знал, что вы так мало доверяете вашей жене. Воспоминание о мистере Боулзе совсем не должно огорчать вас! Вы полагали, что это мне обязаны деньгами, которые честно выплачивали. И вы не считали это унижением. Ну, я дам вам эту безделицу — остаток долга мистеру Боулзу, — чтобы вы могли поблагодарить его. Но, между нами, Уил, я думаю, что вы поступили бы лучше и мужественнее, если б отказались занять у меня эту маленькую сумму, если б вы почувствовали, что можете сказать мистеру Боулзу «спасибо» без глупой мысли, будто, заплатив ему все деньги, вы ничем не обязаны ему за его доброту.
Уил нерешительно смотрел в сторону. И Кенелм продолжал:
— Я сегодня получил письмо от мистера Боулза. Он разбогател и думает временно уехать за границу. Но до отъезда ему хотелось бы пожать руку Уилу и услышать от Джесси, что ему простили всю его прежнюю грубость. Он понятия не имел, что я проболтаюсь о займе; он хотел навсегда сохранить это в тайне. Но между друзьями не должно быть тайн. Что вы скажете, Уил? Будет здесь принят мистер Боулз как друг или нет?
— Ласково принят, — сказала старая миссис Сомерс, поднимая глаза от вязанья.
— Сэр, — с глубоким чувством сказал Уил, — послушайте! Вы, наверно, никогда не влюблялись, иначе не были бы так суровы со мной. Мистер Боулз был влюблен в мою жену. Мистер Боулз — красавец, а я калека.
— О, Уил, Уил! — закричала Джесси.
— Но я верю моей жене всем сердцем. И теперь, когда первая боль прошла, мистер Боулз будет, как говорит матушка, принят ласково и радушно.
— Дайте мне пожать вашу руку. Теперь вы говорите как мужчина, Уил. Я надеюсь скоро привести Боулза к ужину.
В этот вечер Кенелм написал Боулзу:
"Дорогой Том, приезжайте погостить несколько дней у меня в Кромвель-лодже, в Молсвиче. Мистер и миссис Сомерс очень хотят увидеть Вас. Не мог же я вечно оставаться в сомнительном положении, потакая Вашей прихоти. Они воображали, будто лавку купил им я, и мне пришлось восстановить истину, сказав, кто это сделал. Поговорим подробнее обо всем этом и о Ваших путешествиях, когда Вы приедете. Ваш верный друг К. Ч."
ГЛАВА XVI
Миссис Камерон сидела одна в своей красивой гостиной. На коленях у нее лежала открытая книга, которую она, однако, не читала. Она смотрела не на страницы, а устремила взгляд в пустое пространство.
Чуткий и опытный наблюдатель понял бы, что выражает ее лицо.
Обычному же человеку оно показалось бы просто рассеянным. Это было выражение спокойной женщины, которая, может быть, только что думала о каких-нибудь скучных домашних делах, утомилась и теперь вообще не думала ни о чем.
Итак внимательный наблюдатель увидел бы на этом лице следы прошлых волнений, тревожных воспоминаний, полных призраков, все еще не нашедших покоя, черты, свидетельствовавшие о том, что этот характер претерпел крутую перемену и что он не всегда принадлежал спокойной и рассудительной женщине. Тонкие очертания губ и ноздрей указывали на чувствительность, а низко опущенные углы рта — на постоянную грусть. Мягкость взгляда, устремленного вдаль, говорила о душе не рассеянной, а подавленной тяжестью тайного горя. Во всей ее горделивой осанке, составлявшей отличительную особенность этой леди, сказывались манеры представительницы высшего общества — того общества, где спокойствие сочетается с достоинством и изяществом. Бедняки понимали это лучше ее богатых молсвичских знакомых. Они говорили:
"Миссис Кэмерон — леди с головы до пят".
Судя по ее чертам, она, верно, была когда-то очень мила. Это не была сверкающая красота, но именно миловидность. Теперь, когда черты ее лица стали мелкими, все очарование растворилось в каких-то холодных, серых тонах и в какой-то сонливой робости. Она утратила порывистость своего характера и, должно быть, вменила себе в обязанность сдерживать всякую естественную живость. Но кто мог смотреть на эти губы и не видеть, что они принадлежат живой, порывистой женщине? А между тем, если б вы понаблюдали за нею пристальнее, это сдерживание природной склонности к откровенному проявлению чувств возбудило бы ваше любопытство, ибо, если физиогномика и френология содержат в себе хоть зерно истины, то ее характер был не из сильных.
Короткая с изгибом верхняя губа, молящая робость взгляда, как-то особенно изящно посаженная голова — все говорило о том, что эта женщина не способна устоять против воли, а может быть, и прихоти того, кого она любит или кому доверяет.
Раскрытая книга на ее коленях — серьезный трактат о доктрине благодати — была написана популярным пастором так называемой низкой церкви. Миссис Кэмерон редко обращалась к развлекательной литературе, разве только заботы об образовании Лили заставляли ее знакомиться с "Очерками по истории и географии" или французскими учебниками для молодых девиц. Но тот, кто вовлек бы миссис Кэмерон в дружеский разговор, убедился бы, что она в молодости получила воспитание, которое обычно дают девушкам знатного круга. Она говорила и писала по-французски и по-итальянски как на родном языке. Она читала и еще помнила тех классических авторов, писавших на обоих этих языках, чьи произведения дают ученицам только гувернантки самых благонамеренных взглядов. Она обладала теми познаниями в ботанике, какие преподавались двадцать лет назад. Возможно, если бы хорошенько расшевелить ее память, она обнаружила бы также знакомство с теологией и политической экономией, в том виде, как они изложены в популярных руководствах миссис Марсет. Словом, это была чистокровная английская леди, одним поколением старше Лили и неизмеримо выше по культуре современных английских девиц. Так, если говорить о том, что может быть названо второстепенными украшающими качествами — теперь ставшими первостепенно важными, — как, например, музыкальность, то знаток, послушав ее игру на фортепьяно, заметил бы: "У этой женщины были лучшие учителя ее времени". Она умела играть только вещи, принадлежавшие ее поколению. Позже она уже не научилась ничему. Словом, все ее умственное развитие остановилось давным-давно, может быть, еще до рождения Лили.
Пока миссис Кэмерон сидит таким образом, устремив взгляд в пространство, ей докладывают о миссис Брэфилд. Миссис Кэмерон не вздрагивает, очнувшись от задумчивости. Она никогда не вздрагивает. Но с известной досадой пересаживается на другое место и кладет серьезную книгу на стол перед диваном. Входит Элси, молодая, ослепительная, одетая по последней моде, то есть так неизящно, как только может в глазах художника быть одета светская дама. Но богатые купцы, гордящиеся своими женами, настаивают на таком стиле, и жены покорно им повинуются.
Обменявшись обычными приветствиями, дамы заводят обычный ничего не значащий разговор, но после небольшой паузы Элси приступает к делу:
— Разве я не увижу Лили? Где она?
— Боюсь, что она ушла в город. С бедным мальчиком, исполнявшим наши поручения, случилось несчастье: он упал с вишневого дерева.
— С которого воровал вишни?
— Вероятно.
— И Лили пошла прочесть ему нравоучение?
— Этого я не знаю; но он сильно расшибся. Лили пошла посмотреть, что с ним такое.
Миссис Брэфилд говорит со своей обычной откровенностью:
— Я не очень люблю девушек в том возрасте, как у Лили, хотя страстно люблю детей. И все же вы знаете, как я люблю Лили, может быть, потому, что она так похожа на ребенка. Но вам, должно быть, очень трудно воспитывать ее.
— Нет, — не совсем уверенно ответила миссис Кэмерон. — Она еще ребенок и очень добрый, почему же мне должно быть трудно с ней?
— Но ведь этому ребенку уже восемнадцать лет! — воскликнула миссис Брэфилд.
Миссис Кэмерон. Восемнадцать? Возможно. Как летит время! Впрочем, в жизни, такой однообразной, как моя, время не летит, а течет, как вода. Дайте мне подумать! Восемнадцать? Нет, ей в прошедшем мае исполнилось только семнадцать.
Миссис Брэфилд. Семнадцать! Очень опасный возраст для девушки. Возраст, когда кончаются куклы и начинаются поклонники.
Мисссис Кэмерон (уже не таким безмятежным; но все еще спокойным тоном). Лили никогда не увлекалась куклами — у нее не было неживых любимцев, а о поклонниках она и не мечтает.
Миссис Брэфилд (с живостью). Девочки начинают мечтать о поклонниках с шести лет. И тут встает новый вопрос: когда девушке, такой очаровательной, как Лили, должно скоро минуть восемнадцать, не находится ли поклонник, мечтающий о ней?
Миссис Кэмерон (с той ледяной вежливостью, которая обычно показывает, что лицо, задавшее подобный вопрос, позволило себе вольность). Поскольку никакой поклонник еще не появлялся, зачем мне беспокоиться о его мечтах?
"Такой глупой женщины я еще не встречала!" — подумала Элси. Вслух же она сказала:
— Вы не находите, что ваш сосед, мистер Чиллингли, красивый молодой человек?
— Полагаю, что его считают таким. Он очень высок.
— И лицо у него привлекательное.
— Привлекательное? Может быть.
— Что говорит Лили?
— О чем?
— О мистере Чиллингли. Она не находит его красивым?
— Я не спрашивала ее.
— Дорогая миссис Кэмерон, не кажется ли вам, что он был бы прекрасной партией для Лили? Чиллингли считаются одной из самых старых фамилий в "Поземельном дворянстве" Берка, и, кажется, у его отца, сэра Питера, очень большое состояние.
Первый раз в течение этого разговора миссис Кэмерон обнаружила волнение. Внезапный румянец разлился по ее лицу, потом оно сделалось еще бледнее прежнего. После некоторого молчания к ней, однако, вернулось ее обычное спокойствие, и она резко ответила:
— Тот не друг Лили, кто вобьет ей в голову такие мысли, и нет никакой причины предполагать, чтобы подобные мысли были в голове у мистера Чиллингли.
— Разве это было бы вам неприятно? Разве вы не хотите, чтобы ваша племянница нашла хорошего мужа? А ведь в Молсвиче возможности для этого невелики.
— Извините меня, миссис Брэфилд, но о замужестве Лили я не говорила еще даже с ее опекуном. А приняв во внимание ее ребяческие вкусы и привычки, вне зависимости от ее лет, я нахожу, что для рассуждений на тему о браке Лили еще не настало время.
Получив такой отпор, Элси переменила разговор, коснулась какого-то предмета, который в эти дни занимал всех в газетах, и скоро ушла. Миссис Камерой удержала руку, протянутую ей гостьей, и сказала таким тоном, который, хотя в нем и чувствовалось смущение, звучал вполне серьезно:
— Милая миссис Брэфилд, позвольте обратиться к вашему здравому смыслу и расположению, которым вы удостаиваете мою племянницу, и просить вас не рисковать ее душевным спокойствием намеками на честолюбивые планы, о которых вы мне говорили. Крайне маловероятно, чтобы молодой человек с такими возможностями, как мистер Чиллингли, стал серьезно думать о женитьбе на девушке не своего круга и…
— Постойте, миссис Кэмерон! Я должна прервать вас. Личные качества Лили, ее миловидность и грация украсят любой круг общества, и, кажется, я поняла из ваших слов, что, хотя ее опекун, мистер Мелвилл не очень высокого происхождения, ваша племянница, мисс Мордонт, происхождения такого же благородного, как и вы.
— Да, по рождению, — сказала миссис Кэмерон, подняв голову с внезапной гордостью. — Но, — прибавила она, неожиданно перейдя к холодному смирению, что с того? Девушка без состояния, без связей, воспитанная в маленьком коттедже, под опекой художника, сына городского клерка, которому она обязана приютом, принадлежит не к той сфере, к какой относится мистер Чиллингли, и его родные не одобрят такого союза. Вы жестоко поступите с ней, если превратите невинное удовольствие, которое она находит в обществе умного и образованного собеседника, в волнующий интерес, который — раз уж вы напомнили мне ее лета — девушка, даже столь похожая на ребенка, как Лили, может почувствовать к тому, кого ей представят как возможного спутника жизни. Не делайте этой жестокости, не делайте, умоляю вас!
— Положитесь на меня! — воскликнула добросердечная Элси, и слезы покатились из ее глаз. — То, что вы высказали так умно и так благородно, никогда не приходило мне в голову. Я мало знаю свет — совсем не знала его до замужества. Прекрасно относясь к Лили и уважая мистера Чиллингли, я вообразила, что не могу лучше услужить им обоим, как… как… Но я теперь вижу: он очень странный. Его родители действительно могут возражать не против самой Лили, но против указанных вами обстоятельств. А вы не захотите, чтобы она вошла в семью, которая приняла бы ее не так дружелюбно, как она того заслуживает. Я очень рада, что поговорила с вами об этом. К счастью, я еще не наделала глупостей и теперь уже их не сделаю. Я пришла предложить вам поездку к развалинам римской виллы, в нескольких милях отсюда, и пригласить мистера Чиллингли. Но я больше не стану предоставлять им возможности часто встречаться.
— Благодарю. Но вы все еще не понимаете меня. Я думаю, что Лили интересуется мистером Чиллингли не больше, чем новой бабочкой. Я не боюсь их свиданий при тех отношениях, какие существуют теперь, по моим наблюдениям они вполне невинны. Я только боюсь, чтобы какой-нибудь намек не заставил ее увидеть его в новом свете — для нее невозможном.
Элси ушла в сильном замешательстве и с глубоким презрением к неведению миссис Камерой относительно того, что может случиться с молодыми людьми, проводящими время вдвоем.
ГЛАВА XVII
В тот самый день и почти в тот самый час, когда происходил изложенный выше разговор между Элси и миссис Кэмерон, Кенелм в своих уединенных полуденных странствованиях забрел на кладбище, где его недавно застала Лили. Он нашел ее тут, стоящей у цветов, посаженных ею вокруг могилы ребенка, за которым она ухаживала так усердно и тщетно.
Густые облака скрывали солнце. Это был один из тех дней, которые так часто придают меланхолическое настроение душе английского лета.
— Вы приходите сюда слишком часто, мисс Мордонт, — тихо сказал Кенелм.
Лили, не удивившись его появлению, повернулась, но задумчивое лицо ее что бывало очень редко — не просияло.
— Нет, не слишком часто. Я обещала приходить так часто, как только могу, а я уже говорила вам, что никогда еще не нарушала своих обещаний.
Кенелм ничего не ответил. Вскоре девушка отошла от могилы. Кенелм молча шел за ней, пока Лили не остановилась перед старой могильной плитой с истертой надписью.
— Посмотрите, — со слабой улыбкой сказала она, — я положила сюда свежие цветы. С тех пор как мы встретились здесь, на кладбище, я много думала об этой могиле, столь заброшенной, столь забытой, и… — Она на миг замолчала, потом без связи с предыдущим продолжала: — Вы не находите, что вы слишком… как бы сказать, слишком эгоистичны, углубляясь в себя, размышляя и мечтая о себе?
— Да, вы правы, хотя, пока вы не обвинили меня, моя совесть этого не замечала.
— И не находите ли вы, что, думая об умерших, которые не могут участвовать в вашем здешнем существовании, вы избавляетесь от мыслей о себе? Когда вы говорите: "Я сегодня сделаю то или это", когда вы мечтаете: "Я стану завтра тем или этим", вы думаете или мечтаете только о себе и для себя. Но когда вы думаете и мечтаете об умерших, которые не имеют никакого отношения к вашему сегодняшнему или завтрашнему дню, вы выходите за пределы своего я.
Как все мы знаем, Кенелм Чиллингли поставил себе жизненным правилом никогда ничему не удивляться. Но, услыхав эту речь из уст укротительницы бабочек, он до того изумился, что после продолжительного молчания мог лишь промолвить:
— Мертвые — это наше прошлое, а в прошлом заключается все, что в настоящем или будущем может вывести нас из нашего природного я. Прошлое решает наше настоящее. По прошлому мы угадываем наше будущее. История, поэзия, наука, благосостояние государств, совершенствование отдельных людей — все это связано с могильными плитами, надписи с которых стерты. Вы поступаете правильно, украшая истлевшие могильные камни свежими цветами. Только в общении с умершими человек перестает быть эгоистом.
Если речь недостаточно образованной Лили была в первый миг выше понимания ученого Кенелма, то теперь слова Кенелма оказались выше понимания Лили. И она тоже помедлила, прежде чем ответить:
— Если бы я знала вас ближе, мне кажется, я лучше бы вас понимала. Мне хочется, чтобы вы познакомились со Львом. Мне приятно было бы послушать, как вы станете говорить с ним.
Беседуя таким образом, они покинули кладбище и теперь шли по тропинке. Лили продолжала:
— Да, мне было бы интересно послушать ваш разговор со Львом.
— Вы говорите о вашем опекуне, мистере Мелвилле?
— Да, вы ведь знаете о нем.
— А почему вам был бы интересен мой разговор с ним?
— Потому что есть такие вещи, где я сомневаюсь, прав ли он, и я попросила бы вас объяснить ему мои сомнения. Вы ведь сделали бы это, правда?
— Но почему вы не можете сами объяснить ему свои сомнения? Разве вы боитесь опекуна?
— Нет, конечно, не боюсь! Но… Ах, сколько сюда идет народу! Сегодня в городе какое-то скучное сборище. Давайте сядем на паром. Другой берег ручья гораздо приятнее, и там мы будем одни.
Лили повернула направо, и они спустились с пологого берега ручья. Там, на маленьком пароме, дремал старик перевозчик. Сев рядом, они медленно заскользили по тихой воде под пасмурным небом.
Кенелм хотел возобновить разговор, начатый его спутницей, но она покачала головой и бросила многозначительный взгляд на паромщика. Очевидно, то, что ока хотела сказать, не могло быть сказано при посторонних, хотя старик едва ли стал бы прислушиваться к словам, не обращенным прямо к нему.
Однако Лили именно к нему и обратилась:
— Итак, Браун, корова совсем выздоровела?
— Да, мисс, спасибо, дай вам бог здоровья. И как это вы одолели старую колдунью!
— Это не я одолела колдунью, Браун, а фея. Вы знаете, феи гораздо сильнее, чем колдуньи.
— Так оно выходит, мисс.
Лили обернулась к Кенелму.
— У мистера Брауна — славная корова, которая внезапно заболела. Они с женой были убеждены, что корову сглазили.
— Разумеется, сглазили. Недаром тетка Райт сказала моей старухе: "Ты пожалеешь, что продаешь молоко", — и страшно ее изругала. В ту же самую ночь корова захворала.
— Постойте, Браун! Тетушка Райт сказала, что ваша жена пожалеет не о том, что продает молоко, а о том, что разбавляет его водой.
— А как бы она могла это узнать, если она не колдунья? У нас покупают молоко все знатные господа, и никто еще не жаловался.
— Брауну пришла в голову ужасная мысль, — сказала Лили Кенелму, не обращая внимания на угрюмое замечание паромщика, — заманить старуху Райт в лодку и бросить в воду, чтобы снять с коровы чары. Но я посоветовалась с феями и дала ему талисман, чтобы он привязал его корове на шею. А теперь, видите, корова выздоровела. Так вот, Браун, не следовало бросать тетушку Райт в воду, даже если бы она и сказала, что вы разбавляете молоко. Но, добавила она, когда паром пристал к противоположному берегу, — сказать вам, Браун, что феи утром шепнули мне?
— Скажите, мисс!
— Если корова Брауна даст молоко без воды, а в проданном молоке будет вода, мы, феи, защиплем мистера Брауна до синяков. А когда потом с мистером Брауном случится припадок ревматизма, пусть он не обращается к феям за помощью!
С этими словами Лили опустила в руку Брауна серебряную монетку и легко выпрыгнула на берег в сопровождении Кенелма.
— Вы совершенно убедили его не только в существовании, но и в благодетельной власти фей, — сказал Кенелм.
— Ах, — очень серьезно ответила Лили, — ах, как было бы хорошо, если бы добрые феи еще существовали и если б можно было до них добраться! Рассказать им все, что нас волнует и приводит в недоумение, и получить от них талисманы против того колдовства, которому мы сами себя предаем.
— Я сомневаюсь, хорошо ли было бы для нас полагаться на таких сверхъестественных советниц. Наши собственные души так безграничны, что, исследуя их, мы будем находить миры за мирами, расстилающиеся до бесконечности, а между ними будет и страна фей. "Не нахожусь ли я и теперь в стране фей?" — мысленно добавил он.
— Тсс, — шепнула Лили, — прошу вас помолчать! Я думаю о том, что вы только что сказали, и стараюсь это понять.
Молча дошли они до маленькой беседки, которую предание связывало с памятью Исаака Уолтона.
Лили вошла в беседку и села. Кенелм поместился возле нее. Это было небольшое восьмиугольное сооружение, судя по архитектуре, выстроенное в смутное царствование Карла I. Стены, внутри оштукатуренные, были покрыты именами, датами, надписями, в похвалу рыболовам, в дань Исааку или цитатами из его книг. На противоположном берегу был виден грасмирский луг с его ивами, купающимися в воде. Безмолвие этого места, которое было столь любимо рыбаками, гармонировало со спокойным днем, тишиной воздуха и затянутым облаками небом.
— Вы хотели, Лили, поделиться со мной вашими сомнениями, касающимися опекуна.
Лили вздрогнула, как бы пробудившись от мыслей, далеких от слов Кенелма.
— Да, я не могу сказать о моих сомнениях ему, потому что они относятся ко мне, а он так добр. Я так обязана ему, что не решаюсь огорчить его хоть одним словом, которое могло бы показаться ему упреком или жалобой. Вы помните, — тут она доверчиво придвинулась к Кенелму с тем простодушным взглядом и тем движением, которое нередко восхищало его и одновременно огорчало после некоторого размышления: оно было слишком непосредственно, слишком доверчиво для того чувства, которое он желал внушить Лили, — вы помните, — и она обратила на него свои чистосердечные невинные глаза, положив свою ладонь на его руку, — я сказала на кладбище, что мы слишком много думаем о самих себе? Это, должно быть, дурно. Говоря с вами только о себе, я чувствую, что поступаю нехорошо, но я не могу поступать иначе. Не думайте, однако, обо мне дурно. Вы видите, что меня воспитывали не так, как других девушек. Был ли в этом прав мой опекун? Может быть, если бы он не позволял мне делать все по-своему, если бы он заставлял меня читать те книги, которые навязывали мне мистер и миссис Эмлин, вместо стихов и волшебных сказок, которые он давал мне, я могла бы больше думать о других и меньше о себе самой. Вы сказали, что умершие — это прошлое, что, думая об умерших, забываешь о себе. Если б я больше читала о прошлом, больше интересовалась делами предков, о которых повествует история, конечно, я меньше замыкалась бы в своем собственном маленьком эгоистическом сердце. Я только недавно стала размышлять об этом, только недавно мне стало горько и стыдно при мысли, что я не знаю вещей, которые знают все девушки, даже маленькая Клемми. А я не смею сказать этого Льву, чтобы он не стал упрекать себя, хотя намерение у него было доброе и он обыкновенно говорил: "Я не хочу, чтобы фея была ученой. Мне достаточно думать, что она счастлива". И я была счастлива до… до последнего времени!
— Потому что до последнего времени вы чувствовали себя ребенком. Но теперь, когда вы почувствовали в себе жажду знаний, детство уходит. Не огорчайтесь. При том уме, который дан вам природой, те знания, какие нужны вам, чтобы поддерживать беседу со страшными "взрослыми людьми", вы приобретете легко и быстро. Вы узнаете за один месяц больше, чем узнали бы в год, будучи ребенком, когда занятия были вам неприятны и вас к ним не тянуло. Ваша тетушка, очевидно, образованная женщина, и если бы я мог поговорить с ней о выборе книг…
— Нет, не делайте этого. Льву это не понравится.
— Ваш опекун не хочет, чтобы вы получили образование, какое обыкновенно дают молодым девушкам?
— Лев запретил тетушке учить меня многому из того, что я хотела бы. Сперва она тоже хотела учить меня, но потом подчинилась его желанию. Она теперь только мучит меня этими ужасными французскими глаголами, но я знаю это скорее для видимости. Я свободна от них лишь в воскресенье. В этот день я не должна читать ничего, кроме Библии и проповедей. Я не люблю проповедей, как следовало бы, но Библию могу читать целый день и каждый день, не только по воскресеньям. Из Библии я и узнала, что мне следует меньше думать о себе.
Кенелм невольно пожал маленькую руку, которая так невинно покоилась на его руке.
— Вы знаете разницу между одним видом поэзии и другим? — вдруг спросила Лили.
— Не уверен. Я должен бы знать, какие произведения хороши и какие плохи. Но я нахожу, что многие, особенно профессиональные критики, предпочитают поэзию, которая, по-моему, дурна, той, которую я считаю хорошей.
— Разница между двумя видами поэзии, если предположить, что те и другие стихи хороши, — серьезно и с торжественным видом объявила Лили, — в том мне Лев это объяснил, — что в одном роде поэзии писатель выходит из своей жизни и входит в чужую жизнь, совершенно чуждую ему. Он сам может быть очень хорошим человеком, а пишет свои лучшие стихи об очень дурных людях. Сам он не причинит вреда и мухе, а с удовольствием описывает убийц. В другом же роде поэзии писатель не входит в чужую жизнь, а выражает свои собственные радости и горести, свои собственные чувства и мысли. Если он не способен причинить вред мухе, он, конечно, не может чувствовать себя уютно в жестоком сердце убийцы. Вот, мистер Чиллингли, разница между двумя видами поэзии.
— Совершенно верно, — сказал Кенелм, забавляясь критическими определениями девушки. — Это разница между драматической и лирической поэзией. Но могу я спросить, какое отношение это имеет к нашему разговору?
— Большое, потому что, когда Лев объяснял все это тетушке, он сказал: "Совершенная женщина — это поэма. Но она не может быть поэмой первого вида, она никогда не поймет сердец, с которыми не имеет никакой связи, и никогда не может сочувствовать преступлению и злу. Она должна быть поэмой другого вида и ткать ее из своих собственных мыслей и фантазий". Обернувшись ко мне, он сказал, улыбаясь: "Вот какой поэмой я желаю видеть Лили. Сухие книги только испортят ее". Теперь вы понимаете, почему я такая невежда и так непохожа на других девушек и почему мистер и миссис Эмлин смотрят на меня свысока.
— Вы несправедливы по крайней мере к мистеру Эмлину, потому что он первый сказал мне: "Лили Мордонт — это поэма".
— Правда? Я буду любить его за это. И как приятно это будет Льву!
— Мистер Мелвилл, кажется, имеет на вас очень большое влияние, — сказал Кенелм со жгучим ощущением ревности.
— Разумеется. У меня ведь нет ни отца, ни матери. Лев заменил мне их обоих. Тетя часто говорила: "Ты должна быть бесконечно благодарна твоему опекуну. Без него мне негде было бы приютить и нечем накормить тебя". Он никогда этого не говорил и рассердился бы на тетю, если бы знал, что она так сказала. Если он не называет меня феей, то говорит, что я принцесса. Я ни за что не хотела бы прогневать его.
— Я слышал, что он гораздо старше вас, что он мог бы быть вашим отцом.
— Кажется, так. Но, будь он вдвое старше, я не могла бы больше любить его.
Кенелм улыбнулся — ревность исчезла. Конечно, никакая девушка, даже Лили, не могла так говорить о человеке, в которого влюблена.
Лили медленно поднялась.
— Пора домой: тетушка будет удивляться моему отсутствию, пойдемте.
Они пошли к мосту напротив Кромвель-лоджа.
Несколько минут оба молчали. Лили заговорила первая, неожиданно переменив предмет разговора, что было свойственно неугомонной игре ее тайных мыслей.
— У вас еще живы отец и мать, мистер Чиллдангли?
— Слава богу, живы.
— Кого вы любите больше?
— Таких вопросов не следует задавать. Я очень люблю мать, но мы с отцом лучше понимаем друг друга.
— Да, да, так трудно, чтобы вас поняли. Меня не понимает никто.
— Мне кажется, я понимаю. Лили решительно покачала головой.
— По крайней мере настолько, насколько вообще мужчина может понимать молодую девушку.
— Что за девушка мисс Трэверс?
— Сесилия Трэверс? Когда и как вы узнали о ее существовании?
— Этот толстый лондонец, сэр Томас, упоминал о ней, когда мы обедали в Брэфилдвиле.
— Припоминаю. Он сказал, что она была на придворном балу.
— Он сказал, что она очень хороша собой.
— Она действительно хороша.
— Она тоже поэма?
— Нет! Это не приходило мне в голову.
— Я полагаю, что мистер Эмлйн нашел бы ее прекрасно воспитанной, хорошо образованной. Он не стал бы поднимать брови, говоря о ней, как делает это, говоря обо мне, бедной Золушке.
— Ах, мисс Мордонт, вам не следует завидовать ей. И позвольте мне снова сказать, что вы можете очень скоро так завершить свое образование, чтобы ни в чем не уступить любой молодой девушке, украшающей придворный бал.
— Да. Но тогда я не буду поэмой, — сказала Лили, бросив на Кенелма застенчивый и лукавый взгляд.
Теперь они уже шли по мосту, и, прежде чем Кенелм успел ответить, Лили продолжила:
— Вам не надо идти дальше, это вам не по дороге.
— Я не могу допустить, чтобы меня прогнали с таким пренебрежением, мисс Мордонт; я должен проводить вас по крайней мере до калитки вашего сада.
Лили не возражала.
— Места, где вы родились, — спросила она, — похожи на наши?
— Нет, у нас не так красиво. Больше простора — больше холмов, долин и лесов, но там есть одна особенность, немного напоминающая мне здешний ландшафт. Это светлый поток чуть пошире этого ручья. И берега так напоминают мне Кромвель-лодж, что иногда кажется, будто я дома. Я очень люблю ручьи, всякую бегущую воду, и в моих пеших странствованиях они притягивают меня как магнит.
Лили слушала с интересом и после короткого молчания сказала, сдерживая вздох:
— Ваш дом, наверно, гораздо красивее всех здешних, даже Брэфилдвила? Мистер Брэфилд говорит, что ваш отец очень богат.
— Я сомневаюсь, богаче ли он мистера Брэфилда, и хотя его дом, пожалуй, больше Брэфилдвила, он не так красиво меблирован, и при нем нет таких роскошных оранжерей. Вкусы моего отца похожи на мои — они очень просты. Оставьте ему его библиотеку, и он едва ли пожалеет о своем состоянии, если лишится его. В этом у него огромное преимущество передо мной.
— Вы пожалели бы о потере состояния? — быстро спросила Лили.
— Нет, наверное. Но моему отцу никогда не надоедают книги. А я… Признаться ли? Бывают дни, когда книги досаждают мне почти так же, как вам.
Они подошли к калитке. Девушка положила одну руку на щеколду, другую протянула Кенелму, и улыбка ее осветила пасмурное небо, как проблеск солнечного света. Она взглянула в лицо Кенелму и исчезла.