В семье де Балиа испокон веков рождались только мальчики, которые несли и прославляли родовую фамилию и герб — весы, меч и повязку на глаза. Поэтому жен брали из любых кланов, да и свободнокровых не чурались. Мужчинам де Балиа печатью крови назначено стать измерителями чужих грехов — судьями мирскими.
Иногда матери, жены весовщиков, на сносях которые уже, видели страшные сны, как их новорожденные сыновья начинают говорить, говорить те самые слова Большого Проклятия, и их забирают во Дворец для взращивания престолонаследников. С криками просыпались тогда будущие матери и, обливаясь горькими слезами, дрожащими руками прикасались к округлым животам, чтобы удостовериться, что дети их — на месте и молчат пока. Велика честь быть матерью Прима, но и нет участи горше, чем не видеть, как растет чадо твое, рожденное в муках и слезах. Но в семьях де Балиа не было ни одного случая рождения Прима, Вес не отпускал своих детей, не отдавал их никому. Лишь мужчины рода де Балиа могли преследовать виновных годами, только весовщики находили след там, где никто более не смог, только весовщик мог быть и судьей и палачом, только весовщик способен видеть следы крови там, где она была пролита, как бы не пытались эти следы уничтожить.
Благословенную Блангорру судил ныне Скаррен де Балиа, младший отпрыск, вотчину свою ему оставил отец Кантор де Балиа, когда решил уйти на покой.
Старшие сыновья были разосланы по городам и весям Мира. Младшего же отец решил оставить при себе, и, будучи Маршаллом, повелел должность свою передать Скаррену, дабы наблюдать за ним. Но ключа не вручал — велел дождаться своей смерти, и лишь тогда передать ключ сыну, если не будет других, более достойных кандидатов. С детства был замечен Скаррен в излишней любви к монетам любого достоинства, и в чрезмерном стремлении скопить таковых монет как можно больше.
Тратить же их де Балиа-младший не любил. Любовь к деньгам для весовщика — это было так странно, что, когда отец заметил эту черту в сложном характере своего отпрыска, он решил всяческими путями воспрепятствовать развитию ее, и не отпускал сына далеко и надолго. Когда Скаррен оставался в своей комнате и доставал из тайника накопленные всякими правдами и неправдами сокровища, лицо его искажалось, становясь похожим на какую-то старую мерзкую рожу, отягощенную годами, грехами и неприличными болезнями. Глубокие морщины бороздили юное чело, оттягивали углы рта, который становился похожим в такие моменты на звериную пасть, глаза начинали гореть нехорошим огнем — словом, симпатичный юноша превращался в злобного карлика. Но, выходя из комнаты, Скаррен на людях становился совершенно бесстрастен, бескорыстен и неподкупен, каким и следовало быть любому из весовщиков. Лишь отец, который лишь в раннем детстве показывал какие-то чувства к своим сыновьям, по достижению ими отрочества, становился таким же отстраненным, как и в зале суда, заметил у своего младшего отпрыска странные отклонения. И то случайно. Кодексом Веса весовщикам и всем их семьям было запрещено принимать участие в каких-либо играх, спорах, пари и тому подобных развлечениях. А Скаррен умудрялся не то, что единожды поучаствовать — он постоянно ввязывался во всё, где можно только заработать. Мальчик, а позже юноша, становился яростным спорщиком и игроком, постепенно становясь завсегдатаем всех близлежащих игорных заведений, прикрываясь своей второй личиной — мол, был я там для того, чтобы предотвратить возможные преступления — и ведь никто не мог это утверждение опровергнуть.
Причем, как игрок и спорщик был он очень удачлив — ни единой монетки из его сбережений не было проиграно или проспорено. Скаррен предпочитал жить и столоваться у родителей — пока не стал судьей Блангорры и не смог поселиться во Дворце правосудия, по-прежнему не желая тратиться на проживание и питание. По этой же причине до сих пор он не нашел себе подругу, благоразумно объясняя окружающим свою неготовность к серьезным отношениям. А отец однажды сквозь неплотно закрытую дверь увидел истинную страсть и настоящее лицо своего сына и был напуган появившимся злобным хроновым детищем — в тот момент, когда он любовался своими сокровищами. Впервые кровь Веса засбоила и проявилась какой — то чудовищной смесью в наследнике. Когда пришло время держать экзамен на принадлежность к касте, Скаррен каким-то чудом сдал его, хотя из всех кастовых качеств он мог лишь видеть пролитую кровь, все остальные не проявились. Но что — то случилось, и экзамен был сдан. А где-то на окраине Вселенных, в темных залах хронилищ Хрон усмехнулся, а на небесных полянах вздрогнул Вес. Непогрешимая слава и незапятнанная честь многих поколений де Балиа сыграла свою роль, отец не смог найти причины и отказать и пришлось передать свою должность, но не ключ.
Ключ все еще хранился у него. Скаррен стал верховным судьей Блангорры, по сути, исполняя все обязанности Маршалла, но, не являясь таковым по названию. Скаррен до поры не подозревал о неусыпном надзоре своего отца, который умел находить слуг и приверженцев везде, даже в свите сына. Никто в Мире не знал о пагубной страсти будущего кастыря к монетам и поэтому сведения о новых ценах на судопроизводство и вынесение приговора были восприняты совершенно спокойно — лишь скупцы пошептались, что вот-де государство обеднело, даже теперь весовщикам доплачивать надо. Появилось множество мелких контор-посредников, которые обещали предоставить в самые кратчайшие сроки сбежавших виновных — привести их к полноправному судье — весовщику, от которого потом требовалось лишь, рассмотрев дело, вынести приговор. Заключались браки — записи делались самые, что ни на есть подлинные, только вот семей таких не существовало — ради выгоды, жилья, работы, да мало ли зачем нужны фиктивные браки. Да и всякие другие услуги — весовщику следовало только сделать коротенькую запись в книге своей и все, а полновесные кошели попадали в ящик «для пожертвований». Этим занялись свободнокровые, беря плату за посреднические услуги. Вскоре поползли слухи о том, что можно склонить чашу весов вины и отклонить карающий меч даже от виновного. Первый из помилованных убийц не вынес своего освобождения, и вскрыл себе вены, даже не дождавшись рассвета, сам отрезал себе уши, вручив себя в руки Хрона. Потому как миряне, в большинстве своем, народ, чтящий кодексы и совестливый. Попавшие в руки весовщиков чаще всего сознавались в содеянном без применения силы, и отбывали положенные наказания, чтобы потом начинать с чистого листа. Или быть казненными за то, что по мирским законам не могло остаться безнаказанным. Законы были достаточно мягки и разумны. Ныне же — получив незаслуженную свободу, преступившие закон растерялись — устои Мира поколеблены. Если весовщик оправдывает заведомо виновного, что будет дальше?
Грабители, тиманти, фальшивомонетчики и всякая другая шушера почувствовали безнаказанность и вовсе распоясались. Караваны купцов, ранее беспрепятственно путешествовавшие по всему Миру, теперь отправлялись в путь только в сопровождении сильнейшей охраны, и только из мужчин клана повитух, у которых в крови преданность. Свободнокровкам работы хватало — на подхвате у весовщиков.
Темнобородый все чаще усмехался, злорадно потирал руки, заслышав имя Скаррена де Балиа, судьи, продающего справедливость, и не за маленькие деньги — но к нему не вел ни один след и никто в Мире не мог предъявить ни малейшего обвинения. Правосудие теперь стало платным, в расчет брались только деньги — его не интересовало то, что можно за них купить. Все остальное доставалось бесплатно — девки, яства, драгоценности, лучшие палаты во Дворце правосудия, которое теперь окривело на один глаз с пришествием этого лжевесовщика. Подряхлевший отец старался пристально следить за своим непутевым чадом, но уже многие из наушников переметнулись на сторону богатства — где плавает такое количество грязные денег, каждый может сколотить и свое состояние. Бросали честную и праведную службу на благо мирян и шли богатеть в ряды послушников Скаррена.
Цены на услуги уже были твердо оговорены и занесены в тарифную сетку, висевшую теперь в каждой посреднической конторе. Новый знак правосудия — карающий меч вложен в ножны, дабы не поцарапать своих неверных служителей, повязки и весов нет и в помине — висел в каждой конторе. Старого де Балиа провести трудно, он до сих пор, не смотря на подкравшуюся старость, оставался одним из лучших, и, зная о темных делишках своего непутевого отпрыска, продолжал распутывать грязные делишки того, кто стал теперь неподсудным. Ибо судить главного судью — пусть даже он пока без ключа — Мира некому. Только Вес, спустившись в Мир, мог бы осуществить правосудие.
Прим, Аастр, Вита, Пастырь, Кам, Вес и Торг гневно хмурились. Святая Семерка вновь начала поворачивать лики свои к полузабытому детищу.
Заброшенные башни астрономов, исчезнувшие женщины, пропадающие люди возле Ущелья Водопадов, необъяснимый холод и превращение воды в глыбы холодного, прозрачного камня — льда, снова становящегося жидкостью, неподалеку от Речного перекрестка, убийство всеобщих любимцев — единорогов, грохот и волнения почвы возле Пещеры Ветров, нашествия голодающих кочевников, подозрительные темные крылья, замеченные то там, то сям. Изменилась Зория. И многое изменилось с тех пор, как поселились дети семерки на Зории…
В этот вечер Скаррен вознамерился провести в самом своем любимом месте во дворце — в кабинете, рядом с любовью и вожделением всей жизни. За портретом Прима была незаметная потайная дверца, ведущая в святая святых Скаррена — его кладовую. Там громоздились окованные сундуки с монетами всех стран и народов, которые только приходили за справедливостью во Дворец правосудия, а попадали к посредникам. Изменения в системе правосудия приносили неплохой доход. Большие части посреднических сумм тайными путями передавалась верховному судье. Ну да — почему Магистр может получать часть дохода монастырей, а чем весовщики хуже, просто никто раньше не мог насмелиться и придумать такую схему. Скаррен приходил в эту тесную душную комнату в редкие минуты отдыха, глядя на свои возлюбленные золотистые кружочки, чей вид так бодрил, призывая отдавать все время их вожделению и созерцанию, поглаживанию, пересчету и перекладыванию.
Вот и сегодня судья уже предвкушал приятное вечернее времяпровождение, как вдруг прибыл отцовский слуга с запиской, которая приглашала на ужин в отчий дом.
Кантор де Балиа, Маршалл до сих пор умел приказывать. Отказать было нельзя, де Балиа-младший сделал необходимые разъяснения по поводу вечерних разбирательств — ибо теперь Дворец правосудия не закрывался никогда. Суды шли и по ночам, чтобы не потерять ни крупицы стекающегося со всех стороны денежного потока. А еще Скаррен обдумывал, как бы провернуть такое дельце, и получить разрешение на открытие посреднических контор и в других городах, чтобы они подчинялись лишь ему. О братьях, которые вершили правосудие в этих городах, как — то не вспомнилось. Став верховным судьей, Скаррен смог покинуть отцовский дом, где он чувствовал себя не очень уютно со своими сокровищами. Там их и хранить было неудобно, все время приходилось опасаться отца. Вечерняя сегодняшняя трапеза с отцом — что могло быть скучнее, слушать нравоучения старика о нынешнем падении нравов, перемежающиеся вздохами и смущенным покашливанием матери, которая давно перевалила тот рубеж, за которым остается красота, обаяние и веселость нрава. Но идти надо, ибо его положение среди кастырей должно быть незыблемым, особенно сейчас, когда он хотел протолкнуть свои нововведения. Неуважение к обычаям предков могло привести к тому, что верховные кастыри усомнятся в правильности предлагаемых Скарреном изменений.
Поэтому пришлось собираться и ехать. Своего единорога и конюшни у Скаррена не было — среди бесплатных услуг для блангоррского весовщика этой не было, поэтому пришлось вызывать возницу, это уже можно было позволить и за счет Дворца правосудия. Не тащиться же пешком по запруженным всякими свободнокровками улочкам. Позволить приносить доход Скаррен мог им позволить, но вот общаться — фу, не дай Семерка. Ожидая карету, он выглянул в окно и увидел, что солнца уже начинают свои ежевечерние приготовления ко сну, становясь розовато-золотистыми, и готовятся спрятаться, оставив себе на смену ночные холодно-серебристые светила.
Судья отметил про себя, что в этот теплый сезон практически все закаты были теплыми, неторопливыми. Зория словно наслаждалась жизнью, желая прочувствовать каждый миг существования.
Карета уже стояла у ворот, лошадь нервно поцокивала подковой, застоявшись в ожидании. Скаррен вышел, на ходу отдавая последние распоряжения на сегодняшние слушания, уселся в карету и отбыл на ужин. Прибыв в родительский дом, де Балиа-младший поморщился, найдя все таким, как он и ожидал, только отец выглядел еще более дряхлым, а мать — более унылой, чем он помнил. В мрачной полупустой столовой был накрыт стол для семейного ужина. Мать, узнав о прибытии младшенького — матери, они всегда верны себе — провела на кухне немало времени, постаравшись наготовить всяческой вкуснятины. На столе благоухали специями его любимые рыбные крылья, разноцветьем блистали сладости, к которым он был неравнодушен с детства, даже драгоценный кафео, к которому пристрастился уже, будучи на посту судьи, отливал всеми оттенками синего в фамильных чашках.
Внесли горячее — Скаррен почувствовал аромат, который не спутаешь ни с каким другим — барашек, томленный в печи с мятой. Мать Кайла де Балиа, урожденная Форстон, из клана каменщиков, в молодости пристрастилась к готовке — баловала семью всякой вкуснятиной. Отец, как и положено весовщику, казался равнодушным к ее изыскам, но втайне гордился тем, что дочь каменщика смогла развить в себе способности, не присущие их касте. Каменщицы умели строить и оформлять, у них было потрясающее чувство меры и способность создания строений, которые бывали столь прекрасны, что от их вида захватывало дух. А Кайла еще и научилась превкусно готовить.
Каждая каста гордилась своими умениями, и в течение жизни старалась развивать их до сверхъестественных возможностей. Лишь Примам не было нужды стараться, ибо они уже рождались со всеми знаниями и умениями предков. После того, как повитуха принимала роды и оповещала о рождении царенка, верховные кастыри находили божественного наследника, его торжественно перевозили в Пресветлый Дворец, и более физические родители никогда с ним близко не встречались. Рос наследник под чутким надзором своего наставника Прима Пресветлого, а когда того призывала Великая Семерка, принц становился правителем. В тот же миг, как испускал свой последний вздох Прим, наследника запирали с телом покойного в тронном зале. Открывали лишь, когда наступал новый рассвет, славя Примов и всю Божественную Семерку — так предписывал Кодекс.
Юный Прим выходил из тронного зала после ночи проведенной с покойником, всегда с улыбкой, над челом его теперь реяла никогда не исчезающая эфемерная корона язычков оранжевого пламени, ладони становились гладкими, без единой линии, словно стертые. В эту ночь человек становился богом, но никому не был известен способ, и никто никогда за всю историю Мира не видел этого чуда передачи власти. На месте хладного тела усопшего владыки не оставалось ничего, кроме горстки пепла. В миг появления нового правителя, Прима, супруга почившего, исчезала в лучах восходящих солнц без единого слова протеста или сожаления, чтобы появиться из ниоткуда в момент, когда правящему Приму становилось необходимым ее присутствие. В божественном происхождении Примы не было никаких сомнений. Никто из живущих ныне во всей Зории не мог исчезнуть в лучах восходящих солнц, и никто не мог возродиться потом в ночь полных лун во всей красе в момент особой необходимости. Прим объявлял о возрождении своей Примы, рыцари начинали поклоняться новой Пресветлой Прекрасной Даме, не забывая восхвалять и ее божественных предков и прародительниц. Прима всегда была белокура и сероглаза, высока, стройна, длиннонога, молчалива, мудра — кладезь всяческих достоинств. Корона Примы была идентична короне ее супруга, с разницей лишь в цвете — она была из желтого пламени. Ее не затрагивало даже всеобщее женское заболевание в сезон дождей. Она всегда была приветлива и щедра. Многие мечтали хотя бы о взгляде Прекрасной Примы, но эта мечта была сродни любви к мерцающим в ночной тишине далеким ночным светилам — прекрасным и недосягаемым. Примы были верны друг другу в течение всей жизни, никто из них никогда не проявлял интереса к другим, как это свойственно иногда парам, много лет прожившим вместе. Их прекрасную любовь воспевали в романсах, сочиняли легенды и сказания. Лишь одного не могло случиться с правителями — у них физически не могло быть детей. Рассказывали быль такую, что первый Прим, когда принимал роды вместе с Витой небесной у своей первой Примы, был так впечатлен и напуган процессом, что следующий наследник родился в другой семье. А потом найден повитухой и передан своим духовным родителям для того, чтобы стать Пресветлым, кровь новорожденного становилась кровью Примов, навеки изменившись после произнесения слов Проклятья.
Эти мысли пронеслись в голове Скаррена в миг, когда он почувствовал аромат любимого бараньего жаркого. Странную цепочку умозаключений может навеять запах. Совсем не к месту вспомнилось о Примах, которых он видел, когда бывал на советах верховных кастырей в Пресветлом Дворце. Потом ярким пламенем вспыхнули перед внутренним взором обожаемые золотые монетки, которые томились в закрытых сундуках, тщетно ожидая его сегодняшнего посещения. В сознании Скаррена происходило что-то странное, казалось, что каждая его монетка жива и может чувствовать, говорить, мыслить. Казалось, что все они зовут его.
Золотая веревка, словно сотканная из монеток, сверкнула и вонзилась в его сердце, опутывая и стягивая все крепче. Оглянулся по сторонам — не заметил ли кто его задумчивости — вроде нет. Восседавший в молчании отец воздавал должное подаваемым блюдам. Скаррен уж начал было надеяться, что минует его строгая и пристрастная беседа, что старики просто соскучились, поэтому и позвали.
Настроение улучшилось, начал шутить, рассказывать всякие каверзные случаи из судебной практики, мать и приживалки сначала несмело, потом все смелее и откровеннее посмеивались над рассказываемыми историями. В пылу рассказа, размахивая для пущего эффекта руками, Скаррен повернулся к отцу, чтобы подчеркнуть суть повествования и осекся. В отцовском взгляде сквозило такое неприкрытое презрение, такая ненависть, что все оживление вмиг замерло — никогда за свою жизнь сын не видел, чтобы отец проявлял столько эмоций и таких эмоций.
Де Балиа-младший скомкал рассказ, кое-как смог закончить. Десерт подавали под едва слышное позвякивание столовых приборов. Дальнейший разговор не клеился.
Скаррен молился про себя Великой Семерке, чтобы мать не стала просить остаться на ночлег. Отказать ведь было нельзя. Вечно шушукающиеся приживалки разносили все случающееся в семьях весовщиков, как оплату за проживание и стол. То, что знали приживалки, потом знал весь Мир. Они были как насекомые, которые в любую щель могли пролезть и услышать, и донести потом до других. Кто вообще придумал, чтобы какие-то чужие тетки жили у весовщиков!
Наступил тот тяжкий неловкий момент, когда все попробовано, унесена грязная посуда, подали ликер и трубки. Отец и сын остались одни. Последней трапезную покинула мать, поклонившись своим мужчинам, ушла распоряжаться по дому. Скаррен вздохнул обреченно, подумав, ну хоть ночевать не попросила остаться. В полном молчании были раскурены трубки, опробован золотистый ликер, Скаррен с видом знатока покивал головой в знак одобрения, потом, насмелившись, решился:
— Отец, ты меня вызвал так спешно, что я уж подумал худое. Что-то случилось, я о чем-то должен знать?
Отец нахмурил кустистые брови, выдохнул дым, собираясь с духом:
— Слышал я, что повязка с глаз Веса упала, что меч его перевернут, а весы сломаны.
Говорят, что ты деньги за правосудие берешь, нарушая Кодекс? Что во Дворец правосудия теперь ползут те, свободнокровые, которые понаоткрывали этих, как, бишь, они их назвали — конторы? Это что за слово такое придумали?
Скаррен пожал плечами, подумав, вот старый дурак, не понимает, какая это прекрасная идея и сколько можно там собрать золотистых кружочков:
— Да, папа, верно, назвали «контора». Это посредники, которые выполняют грязную работу и принимают оплату от клиентов. Магистр может себя обеспечивать за счет своих храмов, ну и мы можем. Кто нам помешает? Мы сами себе можем зарабатывать на безбедное существование, не дожидаясь примовых подачек.
Еще больше нахмурился де Балиа-старший:
— А Прим знает? Что ты называешь «подачкой»? Честно заработанное? В прежние времена и за меньшие провинности уши обрезали, и отправляли к Хрону в игрушки.
Ты что, совсем спятил? Какое безбедное проживание? Никогда весовщики не брали денег за правосудие. И никогда не жили безбедно, мы не голодаем, но мы не копим деньги! А сейчас, что ни день, так наши шуршащие мадамы приносят с рынка новости, одна горше другой: Скаррен ввел оплату за такую-то вину, Скаррен повысил ставки. Скаррен то, Скаррен се. Уж и братья твои шлют гонцов с вопросами. Сынок, что же ты делаешь? Ты нарушил Кодекс Веса, или ты о нем и думать забыл? Наше богатство — это наша честность и непредвзятость! Праотец Вес горестно вопрошает во снах о моем нечестивом сыне и приказывает искоренить тебя, как сорную траву с поля. Отступись, закрой эти позорящие наше имя конторы.
Вернись к Кодексу!
Насколько Скаррен помнил, отец «шуршащими мадамами» называл приживалок.
Отец наклонился вперед, стоявший посреди стола канделябр подсветил лицо снизу, стал он невыразимо, пугающе страшен: темные тени под глазами залегли, от носа ко рту протянулись горестные складки, нос заострился.
— А вчера, сынок, я после ужина присел трубку выкурить, вот тут же в трапезной, глядь в угол, а там Хрон сидит, черный весь, свет багровый из его глаз льется. Сидит и скалит зубищи свои, и улыбается премерзко. А потом встал и обо всех твоих проделках мне начал рассказывать, долго шипел тут — думаешь, шпионил я за тобой, что все это знаю? Ты у него на кончике копья с детства сидишь. И показал твое отражение в своем зеркале, и знаешь, что я увидел??! Ты там без ушей!! И глаза лопнули, лопнули, ручьищем кровь по лицу струится! Вот я зачем тебя призвал: отрекись от своего греховного дела, покайся Приму, поговори с Магистром, он подскажет тебе, как грех такой снять. Ты же кровиночка наша… Мать пожалей! Хрон тебя уже в свои игрушки записал…
Скаррен передернул плечами:
— Паа, ты бы какой повитухе показался, что ли? Такие видения у тебя начались, что ты и меня напугал. Да только вранье это все. Магистр богаче меня, что он может мне посоветовать? Отдать все ему и в монастыре укрыться? Нужен я Хрону? Ему заняться более нечем, что ли? Я-то уж точно знаю, что у нас в Мире творится.
Каждый день я вижу и слышу: убивают, воруют, развращают, врут, жрут, прелюбодействуют. Я, отец! Я, верховный судья, Скаррен де Балиа! Никто не смеет мне указывать, кого казнить, кого миловать — даже ты, ты теперь не можешь — ты сам меня назначил! Отдай ключ, пока жив, с тебя и спросу не будет! Я кровью это знаю, это чувствую. А то, что правосудие стало платным — да неправда, мне просто дары несут в благодарность, подарок принять никто не может запретить. А сколько и за что — зачем народ мучаться будет, что преподнести, я о нем подумал и составил уж.
— А ты подумал, сколько после твоих судов грешников продолжает нарушать закон?
Сколько виновных ты отпустил? Кровь убитых тебе не снится? Не зовет за собой, в водице проточной не появляется? Была у нас семейная сказка о продажном весовщике, думал я, что байка это, ан нет. Все правдой оказалось, да еще и рядом со мной. Ты и есть тот продажный весовщик, о тебе и сложат потом этот страшный сказ. Какой тебе ключ, о чем ты? Впору ключ Приму вернуть, чтобы сам он преемника мне выбирал.
Старик рухнул в стоявшее рядом кресло, потом привстал, оперся трясущимися руками на спинку стула, уронил трубку на стол из ослабевших пальцев:
— Последний раз прошу тебя, сынок, одумайся. Не гневи богов, не зови нечисть поганую на Зорию! — голос сорвался на хрип.
Скаррен усмехнулся:
— Отец, да ты из ума выжил. Не зови меня больше по таким пустякам. Я выполняю свой долг так, как я его вижу. И ключом меня не пугай. Что-то мне подсказывает, что мне он достанется, как ты не сопротивляйся! А остальное — не твоя печаль.
Прощай.
И вышел из залы. Издалека донесся его веселый голос, на ходу попрощавшись с матерью, которая сердцем почуяв неладное, побежала в трапезную. Вмиг постаревший муж ее сидел, скорчившись в кресле, закрыв лицо руками, между добела стиснутых пальцев струились горькие слезы. Подбежала к нему, забыв про годы, отняла руки от лица и отшатнулась. Лицо исказилось в страшном безмолвном крике, черты смешались, рот расхлябился, зашедшись в беззвучном рыдании. Потом превозмогла себя, прижала к серой ткани передника, заляпанного кухонными пятнами, обтянувшего опавшую грудь, начала вытирать слезы и шептать, как детям шепчут, когда они страшное в темноте увидят:
— Тише, тише, родной мой. Все пройдет, все образуется. Все будет хорошо, сейчас я принесу тебе чайку травяного сладенького. Выпьешь, успокоишься. Он образумится, чуть позже, но обязательно тебя послушает. Тише, тссс.
Укачиваемый таким образом старик начал успокаиваться, уже не так страшна была гримаса, сводившая черты его. Перестал всхлипывать, только сидел, прижавшись к своей верной половинке. В тишине слышалось мерное потрескивание горящих свечей и далекая перебранка приживалок. В глазах старого весовщика застыли мрак и пустота. Прошло немало времени, совсем стемнело на улице, когда, наконец, старый судья решился что-то произнести.
В горле что-то скрипнуло, потом он прохрипел:
— Прокляты мы, мать.
На несмелые попытки возразить или поговорить, лишь махал рукой и как-то по — новому жалобно вскидывал брови. Потом согласился пройти в опочивальню, где сам разделся, лег. Попросил не гасить свет и посидеть с ним. Жена присела рядом на край кровати, взяла за руку, прежде такую сильную и могучую, а теперь ставшую жалкой, ссохнувшейся и морщинистой. Вскоре он задремал. Кайла тоже прилегла, не раздеваясь, рядом, и забылась в тягостной дремоте. Спала чутко, прислушиваясь к неровному дыханию супруга. Которому отдала сердце и душу, и все к этому прилагающееся.
Пастыри, весовщики и купцы могли выбирать себе в жены женщин других каст, Примы — сами создавали себе спутниц жизни. Повитухи — были сами себе хозяйки, хотели, выбирали супругов в своей касте, нет — жили с другими, астрономы могли быть достойными мужьями только для своих женщин, а вот женщины — астрономы, до своего исчезновения, могли составить достойную пару для любой крови. Родители иногда сопротивлялись внекастовым бракам, боясь, чтобы не ослабели врожденные навыки. Настойчивость молодых и право весовщика сделали свое дело, и стала девица-каменщица Форстон госпожой де Балиа. Никогда в жизни она не жалела о своем решении. Любила супруга своего до сих пор верной, преданной любовью. Всех детей, рожденных от него, просто обожала. Знала и тайну младшенького, но никогда и никому не рассказывала о своей семье. И вот сейчас, в дреме, перед внутренним оком проносилась вся жизнь, счастливые события и не очень. Частые отъезды, сплетни приживалок, наушничающих каждому, кто только согласится слушать, о многочисленных связях мужа с тимантями, чтоб их Хрон забрал — обычные лживые сплетни стареющих завистливых теток — болезни детей и счастливые праздники. Нечастые моменты, когда супруги оставались одни и радовались друг другу. Как в молодости засыпали, касаясь рук друг друга, как просыпались с улыбкой, глядя в любимые глаза, ни разу за ночь не отвернувшись.
Как прошептала «согласна» в верховном храме, в присутствии Примов и верховных кастырей. В самый темный час, который наступает перед рассветом, пробудилась от надсадного крика. Кантор де Балиа, Маршалл Мира, покидал ее, отбывая в мир иной под свои крики. Лицо вновь исказилось, как после беседы с сыном, его трясло, скрюченные пальцы одной руки хватали грудь с той стороны, где сердце, вторая отгоняла какое-то страшное видение. Глаза были закрыты, он вскочил, рванулся к окну, потом сел на кровати и снова закричал. Крик был надсадно-хриплый, сорванный, страшный. Напуганная до ужаса женщина, не в силах пошевелиться, стояла, прижавшись к двери шкафа. Внезапно муж, голова которого стала абсолютно белой, рухнул на постель, открыл глаза, в них полыхал багровый огонь. Незнакомый голос, исходивший из канторовского горла, повторил, как и после ужина, что прокляты они. Тело забилось в судорогах, брызжа слюной. Потом все затихло, резко запахло мочой, и умирающий вытянулся в струнку, успокоился. Пробормотал что-то непонятное о ключе. Открыл глаза, которые вновь стали обычного цвета: «Прощай, матушка!», — и с этими словами испустил дух.
За окнами занималась заря нового дня. Восходящие солнца открывали свои лики, начиная излучать радостно-розовый свет, пронизывая темную ткань штор, блики заиграли по комнате. А в спальне де Балиа Кайла сидела возле умершего, прижав голову покойника к себе, и потихоньку баюкала его. Слезы текли непрерывным потоком из ее покрасневших глаз. Фартук сбился набок; волосы, прежде уложенные в аккуратный узел, цвета перца с солью, в которых теперь стало гораздо больше соли, растрепались и висели унылыми прядями. Совсем рассвело, когда старшая приживалка тихонько поскреблась в спальню, чтобы получить указания о ведении хозяйства на сегодня. За дверью царила полнейшая тишина, раздавались лишь редкие всхлипывания, которые и смутили женщину, она толкнула дверь, потом распахнула ее, увидела печальную картину, ахнула, прижав руки ко рту, и убежала в кухню, чтобы оповестить о смерти, пришедшей в дом де Балиа.
Кайла дождалась, пока стихнут горестные вопли приживалок на кухне, и только потом встала, оторвавшись, наконец, от покойного, который уже начал остывать. Ее движения были неторопливы — спешить теперь стало некуда и не зачем.
Прошла на кухню, велела нагреть мыльню, вскипятить побольше воды. Села за стол и, тяжело уронив натруженные руки на колени, молча дожидалась, когда все будет готово. Приживалки жались по углам, шепотом шушукались о чем-то. Кайла внезапно встрепенулась и вспомнила о печальных обязанностях, которые нужно выполнять. Отправила гонца в Пресветлый дворец, сообщить о смерти Маршалла.
Старшая приживалка, испуганно приседая, скороговоркой пробормотала, что мыльня готова. Кайла вздохнула, собираясь с духом, велела принести стол и покойного для последнего омовения. Приживалки возмущенно-испуганно зашептались, но затихли, когда вдова подняла на них тяжелый взгляд отекших от слез глаз. И быстро-быстро семеня, убежали выполнять приказания.
Тело усопшего уже лежало на широком деревянном столе, когда Кайла вошла в жарко натопленную мыльню. Глаза ее вновь налились слезами, и она вновь позволила им сбежать по щекам. Нежными неторопливыми движениями совершила последнее омовение покойного, высушила еще недавно живую плоть мягкими полотенцами. Одела в парадные одежды клана, в те самые, в которых муж столько раз вершил правосудие. Вдова как раз заканчивала скорбный обряд, когда в дверь робко поскреблась приживалка — из дворца прибыл курьер с соболезнованиями правителей и подъехал катафалк, на котором умерший совершит последнее путешествие в храм пастырей для прощания с телом и кремации.
Вдова проводила покойного, которого переносили дюжие пастыри, до катафалка и вернулась в мыльню. Теперь предстояло позаботиться о себе, потому что более некому. Отныне никто не скажет, чтобы не сидела на холодном, чтобы отдохнула, и не изводила себя так, хозяйничая по дому, чтобы спала подольше.
Никто не улыбнется, когда она войдет, никто не прошепчет на ушко ласковые слова, которые знали только она и он. Глаза вновь закрыла пелена слез, но плакать сейчас было не время — надо успеть привести себя в порядок, чтобы попрощаться с супругом должным образом. Медленно вымылась, горячей водой смывая усталость бессонной ночи. Высушила волосы, спрятала их под низкий траурный убор. Надела парадные одежды своего клана, приглушив яркость красок черным плащом — он будет очень кстати ночью, когда будет происходить кремация. Теперь осталось лишь выполнить мужнин наказ. Прошла в спальню, отодвинула картину, что висела напротив осиротевшего ложа, открыла их секретный ящик, что прятался там, и извлекла ключ Маршаллов. Полюбовалась блестящим изделием, прикасаясь к гладкой поверхности. Ноги не держали, села на пол рядом, не решаясь прикоснуться к ложу, на котором так много лет она была счастлива. Долго сидела бездумно, крепко сжимая ключ в руках, пока не заныли пальцы, и в дверном проеме не показалась приживалка, пробормотавшая, что пора ехать. Кайла встала, убедилась, что с одеждой все в порядке, спрятала ключ в сумку и покинула спальню.
Новость застала Скаррена врасплох. Вечером, приехав с ужина, он, не переодеваясь, поспешил во Дворец правосудия, чтобы ни один золотой ручеек не потек мимо его кармана — за этими свободнокровками глаз да глаз нужен. Убийцы, воры, насильники, тиманти, аферисты всех мастей — их порочные лица к рассвету сливались в одно гримасничающее лицо, которое мельтешило перед ним. Конвой оставался за дверью. Лицо передавало обвинительные бумаги, потом выслушивало сказанное судьей, доставало из карманов необходимое количество мешочков с вожделенными золотистыми кругляшами, оставляло едва слышно звякнувшие монетки и уходило, облегченно вздохнув — а как же — теперь лицо это снова безгрешно и невинно. Под утро судья начал думать об отдыхе, что надо бы поспать хоть несколько часиков, привести себя в порядок от трудов праведных, переодеться, испить чашечку бодрящего кафео. Заглянул дворцовый страж, который просителей пропускает, господин судья иногда снисходил до общения с ним. Заглянул, а испитое лицо под форменной фуражкой такое постное, можно даже сказать — печальное, и какие-то знаки подает, мол, выйдите, господин мой. Скаррен возмутился, что он еще к какому-то охраннику выходить должен, и гаркнул на весь кабинет, чтобы тот зашел. Хотя во Дворце правосудия знали, что Тайная канцелярия пастырей, подчиняющаяся лишь Магистру, за всем следит и всех подслушивает, что под всеми кабинетами есть подвалы, в которых сидят слухачи, а порой и смотрят за всеми. И если вдруг новость крамольная, то не сносить охраннику головы, но только охраннику, ибо весовщики — народ неприкосновенный, и слухач остережется о весовщике что-то даже подумать плохого. Может только Прим Пресветлый вызвать к себе и поговорить. После таких разговоров никто не оставался прежним, да вот только не был Прим всеведущим — ибо хоть и сильна кровь небесная, но влита она в человеческие вены. Беседа с верховным Пастырем — Магистром тоже меняла людей навсегда, только по-иному. Общение с верховным правителем делало тех, кто удостоился, просветленными. Магистр же, несмотря ни на клан, ни на сан свой, сильно тяготел к Миру и, поэтому смущал своих собеседников, принуждая их к занятиям порой нечестивым — типа слежки за близкими, нарушения кодексов и тому подобному.
В общем, весовщик велел войти и спокойно рассказать, в чем, собственно, дело. Охранник вошел и, старательно отводя глаза в пол, не осмеливаясь смотреть в лицо судье, вспотел, глаза начали косить.
— Ваше высокородие, позвольте доложить! Тут прибегали эти, серые тетки которые, приживалицы ваши. Они говорят, что батюшка ваш преставился нынче ночью, на рассвете вроде — рассвет сегодня длинен был. Что матушка ваша не в себе от горя, сидит в комнатке, никого к покойному не подпускает. Я соболезнования свои приношу. Может, помощь нужна, так мы завсегда, если нужно…
Охранника звали Яков Куцуба, ему иногда перепадали мелкие подачки от господина верховного судьи, когда приносили уж совсем несуразицу, типа куска свежего, еще кровоточащего мяса, запыленную бутыль вина из Ущелья Водопадов, ну и тому подобное. И отказать просителю не откажешь, приходилось дары принимать.
Дарами этих псов — из охраны — иногда подкармливал, чтобы и впредь на своих не бросались. Скаррен смолоду был осторожен и запаслив — как на знакомцев нужных, так и на все остальное — то, что не портилось бы подольше. И Яков, за такую честь, всегда Скаррену первому нес все вести, приносимые к вратам. Весовщик, узнав печальную новость, как-то сгорбился, в голове забегали мысли нужные и ненужные.
Охранник, не смея больше тревожить, бочком проскользнул в дверь, потихоньку прикрыл ее за собой, подумав, что великий человек и горе свое величественно переживает. Не рыдает и не бьется в истерике, как простолюдины, в кабак не бежит горе залить, а сидит и мужественно скорбит. Почесал затылок, и пошел на свой пост — охранять дворцовые врата.
Скаррен вызвал секретаря, сообщил ему о смерти отца, велел испросить высочайшей милости — в таких случаях требовалось придерживаться протокола, нужен был визит к Приму. Аудиенция была ближе к полудню разрешена и назначена на первый день после кремации. Всех кастырей после смерти кремировали, прах хранился в их семейных усыпальницах на столичном кладбище Скорбящей Семерки. После смерти верховного кастыря, когда наследник заступал на освободившийся пост, ему в торжественной обстановке вручался ключ. Такой же, как те ключи, полный комплект которых хранился у Прима. После смерти кастырей из отдаленных городов их предполагаемые преемники привозили в столицу урну с прахом, и после принесения присяги, отбывали домой, став кастырем для своего города.
После немалой чашечки бодрящего кафео судья поспешил в свой кабинет. Во Дворце правосудия зашептались, что господин судья не жалеет себя, даже в столь скорбный день после напряженных ночных бдений оставаясь на посту. В плане визитов на сегодня были сплошь аферисты, которых сам Вес бы не отказался обчистить до нитки. Скаррен спешил. Если у Прима свои планы на должность Маршалла, и он припрятал в своем рукаве темного козыря — назначит братца какого из захолустья на пост, и прости-прощай, золотистый ручеек, вдруг отец успел изменить свою посмертную волю и про ключ доложился. Нет, конечно, без работы не оставят, не та фамилия, да и клан не позволит, но отправят в какой-нибудь Драконохвостск искать вымерших преступников и все. Поэтому вновь потянулись подозреваемые, замелькали перед глазами, покрасневшими от бессонной ночи, бумаги, зазвенели кошели с монетами. Подозреваемые выходили с оправдательными приговорами, надменно шествовали мимо охраны, шепча лишь про себя, что надо бы как-то не попадаться к этому столь требовательному судье вновь, а то так на него только работать и придется. Рядовые весовщики обязаны были такую шушеру всякую на контроле держать, и отлавливать периодически для наведения справедливости. Скаррен к закату утомился так, что даже неуемная жажда золота не смогла противостоять усталости, и, просмотрев список арестантов, не нашел ничего более интересного. Осталась всякая мелочь, с которой много не вытрясешь. Велел на всякий случай приговоры без него не выносить, производить лишь допросы и дознания, особо запирающихся пытать нещадно, чтобы и палач не зря свой хлеб ел.
Сообщил секретарю, который с сегодняшнего дня особо почтительно внимал распоряжениям будущего Маршалла, что поедет передохнуть, чтобы достойно перенести проводы отца. Секретарь, этакий безликий молодой человек с очень гибкой спиной — из свободнокровых, понимающе вздохнув, помог накинуть плащ и, раболепно согнувшись, проводил до ворот. Охрана торжественно отдала честь проходящему весовщику.
Оказавшись в своих покоях, Скаррен первым делом прошел в хранилище, освободил суму от накопившихся кошелей с монетами, высыпав на небольшой столик, одиноко притулившийся среди этого несметного нагромождения сундуков всех видов и размеров. Потом медленно с особым наслаждением развязывал кожаные шнурочки и выкладывал золотых пленниц столбиками. Вновь, как всегда, затряслись руки, дыхание стало учащенным, Скаррен почувствовал, как его возбужденный член уперся в крышку стола. Прижался посильнее, до боли, до золотистых кругов перед глазами. Очнулся. Успокоившись, усилием воли взяв себя в руки, аккуратно переложил монеты в рядом стоящий сундук, прошелся по кладовой, проверяя замки и, обессиленный, умиротворенный, вышел прочь, чтобы, наконец, принять ванну без спешки.
Ванну переполняла благоухающая пена, над ней мягко слоились паровые облака. Скаррен вошел, скинул одежду на пол, и с блаженным вздохом погрузился в теплую воду. Полежал, прикрыв глаза, потом позвонил, вызывал банщицу и приказал вымыть себя как можно тщательнее. Что и тотчас было исполнено.
Банщица, рослая краснолицая тетка, с крепкими ногами и руками, которые могут переломить целое полено, типа тех, что полыхали в камине, всегда боялась де Балиа до дрожи в коленях. Мыла его едва ощутимыми прикосновениями, осушила теплыми пушистыми полотенцами, проводила, поддерживая, на массажную кушетку, растерла с драгоценными маслами, накинула на его разгоряченное тело простыню и, пятясь, покинула комнату. Напряжение последних дней постепенно покинуло Скаррена, и он погрузился в дремоту. Продремав некоторое время, проснулся резко, как от толчка или внезапного звука. Рывком сел, накинул халат и только в этот момент заметил, что уже совсем стемнело. Закат случился сегодня быстрый, еще сияющие солнца свалились за горизонт, и наступила ночь. Молодой судья вспомнил, что нынче назначена кремация, подосадовал, что нынешняя ночь пропадет зря — только подношения подчиненных попадут в его сундуки, а сколько они себе утаят, не доищешься потом. Да и выспаться не удастся. Ну да ладно, все равно нужно присутствовать. Прошел в гардероб, велел подать траурный парадный костюм и вызвать карету. Подошел к зеркалу, чтобы проверить одеяние — хорошо ли сидит, все ли на месте. Поправляя траурный бант, наклонился к своему отражению поближе и вздрогнул, увидев вместо себя — высокого худощавого молодого человека с серо-пепельными гладко зачесанными назад волосами и серо-зелеными глазами, какую-то гнусную багрово-черную рогатую рожу. Рога такие витые, как однажды видел у барана в Буровниках, куда с отцом ездил. Отшатнулся в страхе, поморгал, протер в растерянности глаза. Снова взглянул в зеркало — да нет, все обычное, какие там рога, все это — морок, привиделось от усталости, от жаркой бани, да от ночей бессонных. Выругался на банщицу, что так жарко натопила — должен же кто-то быть виноватым, и поехал на похороны.
Кремация усопших блангоррских Маршаллов проходила в храмах пастырей, где были устроены специальные помещения для прощания с друзьями и родственниками. Затем проходила процедура самого огненного погребения. После этого прах в инкрустированной урне передавался преемнику — обычно приходившемуся ближайшим родственником, чаще всего сыном усопшего. На кремациях никогда не присутствовали Примы, но верховные кастыри и кто-нибудь из свиты Магистра, а иногда сам Магистр, обязаны проводить в последний путь.
Чтобы идентифицировать усопшего и подтвердить, безусловно, его смерть. По традиции кремация происходила ночью, чтобы не тревожить лишний раз дух умершего. Считалось, что духи бодрствуют днями и могут чувствовать, что происходит с еще не истлевшим телом. Лишь после сожжения или погребения тела духи становились равнодушными, и они не тревожили смертных, попадая либо на поля спокойствия Семерки, чтобы слушать их волшебные истории, либо за грехи прижизненные — без ушей прямиком к Хрону в игрушки. Но кастыри-то, особенно верховные, к Хрону еще ни разу не попадали.
Тело покойного возлежало на столе посреди ритуальной комнаты, почти полностью скрытое под белоснежными цветами подорожников, которые долгое время сохраняли свежесть и не давали телу быстро разлагаться. Лицо было спокойно, смерть еще не оставила своей печати на его челе — ни единого пятнышка разложения не обезобразило благородный лик. Ничего еще не изменилось, лишь шевелюра, до сих пор пышная, стала белоснежной, сливаясь с подорожниками.
Безутешная вдова, укутанная в черный шелковый плащ, из-под которого выглядывала клановая парадная одежда, сидела рядом в кресле, уже не имея сил рыдать, прикрывая иногда ладонью уставшие глаза, опухшие от слез. Сидела и безмолвно раскачивалась, словно от этого монотонного движения ей было легче не замечать потери. Иногда она отводила свой взгляд и, никого не узнавая, обводила потухшим невидящим взглядом притихшую толпу присутствующих. Когда вошел Скаррен, в ее глазах загорелся было огонек узнавания, но тут же подступили горючие слезы, обожгли покрасневшие веки, и вдова больше не отрывала взгляда от почившего мужа. Скаррен протиснулся через толпу провожающих к верховным кастырям, поклонился Магистру. Молодому судье показалось, что Магистр смотрит на него каким-то особенным взглядом, но потом пастыри объявили о начале поминальной службы и прощании с усопшим. В голос завопила вдова, осознавая, что пришел последний миг, когда она может видеть дорогое лицо, засморкались в толпе. Потом вдова внезапно замолчала. Подняла залитое слезами лицо, нашла взглядом младшего сына и, слегка покачиваясь, пошла к нему. Скаррен в свою очередь подошел попрощаться с отцом, наклонился, чтобы запечатлеть последний поцелуй на холодном лбу, и вздрогнул — ему показалось, что из закрытых навсегда глаз вытекла кровавая слезинка, взглянул снова — тьфу, померещится же. Снова недобрым словом вспомнил банщицу. Поцеловал морщинистый, пахнувший сладковато-горькими цветами подорожника, лоб, показал руки окружающим, что они пусты, склонился и принял от матери ключ, который теперь нужно было доставить Приму, поклонился и отошел, уступая место другим. Мать стояла рядом с телом, не обращая более ни на кого внимания. Да и на нее теперь мало кто обращал внимание, она уже сыграла свою роль.
Потом была долгая церемония кремации. Тело поместили в открытую печь.
Пропитанные специальным составом одежды запылали первыми, нагревая и воспламеняя усопшего. Вскоре загорелась подставка, потом и цветы. В прощальный зал не проникал отвратительный запах горения человеческого тела, продукты горения отводились при помощи системы воздухозамещения сразу высоко в небо, где и распылялись, не причиняя вреда. Иногда страдали птицы, летающие на высоте выброса — они, попадая в поток горячего воздуха, сгорали и падали потом серым пеплом на почву, прилегающую к Храму. Говорили тогда, что небеса плачут по ушедшим. Ближайшие родственники, друзья и верховные кастыри дожидались окончания кремации, чтобы удостовериться в событии и получить урну с прахом.
Скаррен повернулся к матери, склонился к ней, чтобы обнять и ободрить — с ужасом ощутил, что она, содрогнувшись, отшатнулась и посмотрела обвиняюще.
Скаррен немного отодвинулся, чтобы никто не заметил произошедшего. Кремация скоро окончилась, Пастырь блангоррского храма собственноручно вынес богато украшенную урну с еще теплым прахом и передал из рук в руки преемнику, Скаррену де Балиа. Мать вновь с тайной укоризной смотрела вслед своему младшему сыну, уносящему навсегда самое дорогое, что у нее было в жизни. Укоряя безмолвно за то, что ускорил смерть ее до сих пор любимого мужа. Но мать — всегда мать, поэтому кроме этого взгляда в спину, никаких действий не последовало.
Скаррен вышел из храма и вздохнул с облегчением. Запахи преследовали его — запах горячего воска, беснующегося в печи пламени, цветов подорожника, смешанный запах духов, пота, немытых тел — они, казалось, навсегда поселились в складках одежды и никогда не выветрятся. Подумалось о спрятанных в его кабинете сокровищах и сразу полегчало. Золотые кружочки, вечные друзья и подружки, которые никогда не предадут, никогда не покинут — они и пахнут по-особенному.
Вот ведь врут, когда говорят, что деньги не пахнут — Скаррен мог с полной уверенностью доказать обратное. Дождался выхода Магистра и, передав ему в полном молчании, ключ касты, в траурной карете, отбыл в сопровождении многочисленной гвардии во Дворец Примов. Перевозка праха Маршалла по ритуалу должна проходить в полнейшем молчании из уважения к умершему, поэтому ехали в тишине, лишь шум просыпающегося дневного города, проникающий сквозь наглухо закрытые окна кареты, сопровождал печальную поездку. Скаррен мечтал поскорее избавиться от своей скорбной ноши, постараться забыть произошедшие события.
Приближался рассвет. Все приобрело странный цвет — цвет пепла, все казалось серым. Сияние восходящих солнц потускнело, словно на их пути возникла громадная серая кисея. Весь город казался накрытым пеленой пепла. Вот показался Дворец Прима — неожиданно белоснежный, утопающий в зелени садов без всякой примеси серого. Магистр и будущий Маршалл, поднялись по многочисленным ступеням, ведущим к вратам. В этот момент, Магистр снова многозначительно и странно взглянув, откланялся — на этом его полномочия сопровождающего оканчивались. Он должен был проверить ключ — тот ли ключ, был ли поврежден, сверить отпечатки — и передать для процедуры очищения в Храм Небесного Пастыря — все это в течение того короткого времени, пока будет происходить церемония помещения праха в усыпальницу.
Скаррену предстояло выполнить свой последний сыновний долг и вручить урну для установления ее в родовой усыпальнице де Балиа, в которой их первый предок, Вес де Балиа, обрел покой. Рослый офицер гвардии, охраняющей кладбище Скорбящей Семерки, проводил молодого человека к нужному месту, отдал честь, бесшумно повернулся на каблуках и ушел. Возле входа в усыпальницу стояли Прим и Прима. Он — закутанный в черные одежды, без всяких знаков отличия правителя, лишь мудрые глаза, видящие то, что недоступно более никому, тот, чья кровь при рождении перестала быть кровью человека. Она — закутанная в алую одежду с капюшоном, в маске, закрывающей все лицо, вечная любящая и любимая бессмертная спутница мирского божества. Ничего, кроме красного — от предстоящего обряда погребения не должна отвлекать женская красота. Скаррен подошел к Приму, преклонил колено и, потупившись, произнес ритуальную фразу:
— Вручаю вам, господин мой, прах отца моего, да покоится он на божественных полях.
С этими же словами первые сыновья Веса де Балиа, Прокл и Перикл, вручали прах своего отца Приму, правящему тогда. После передачи праха Скаррен встал на оба колена и опустил глаза, Прим передал урну своей супруге, которая затянутыми в алый шелк руками заполнила содержимым пустую ячейку в стене памяти де Балиа.
Отныне никто не смел тревожить покой умершего. В усыпальницу заходили только служители храма, чтобы вознести молитву или мольбу, переданные родственниками, или, в момент получения нового праха — Примы и преемник умершего. После совершения обряда Прима удалялась в свои покои, в течение наступающего дня никто не должен ее видеть до самого заката, чтобы не повредить духу умершего и не потревожить его на пути к божественным полям. Она должна была молиться о том, чтобы пути его к полям отдохновения были легки, чтобы дух не заплутал на пути.
Приму и будущему Маршаллу предстоял день, насыщенный событиями.
Вручение ключа происходило в торжественной обстановке, хотя и обязывало к особой секретности. Владение ключом — это высочайшая честь для верховного кастыря. Скаррен, в парадном черно-красном одеянии своего клана — после погребения надо было еще улучить момент и сменить траурные одежды на торжественные клановые, шел по белоснежной ковровой дорожке мимо парадного караула, состоявшего из офицеров дворцовой гвардии, и улыбался про себя, закаменев лицом. Он не знал, да и не мог знать, что должен чувствовать истинный сын своего отца в такой знаменательный день — ибо любящим сыном никогда не был, должность свою переносил постольку, поскольку ничего более не знал и не умел, доход же эта должность приносила немалый. Никакой скорби об ушедшем отце не чувствовал, но лицо старался держать соответственно случаю. В мозгу играл радостный туш, красавицы махали прозрачными шарфиками и бросали под ноги цветы и деньги, деньги, деньги… Подойдя к Приму, ухитрился выжать скупую мужскую слезу, вещавшую, насколько горе его велико, но служение стране превыше всего, поэтому он сейчас здесь. Отрепетировано отдал честь государю, склонил колено, произнося торжественные слова присяги, принял белоснежную коробку с уже очищенным золотым ключом, прижал к сердцу. Коротко поблагодарил, прикоснулся ключом ко лбу, глазам, губам. Всеми пальцами сжал коронку ключа — оставляя свои отпечатки, по которым ключ отныне повиновался только ему и Приму.
Не поворачиваясь спиной, попятился к выходу. Принял благословение от верховных кастырей, терпеливо выслушал поздравления придворных.
Спустился по длинной лестнице, уселся в экипаж, приказав ехать к родительскому дому. Благословляя про себя так удачно сложившиеся обстоятельства — никто теперь не сможет обвинить в измене Кодексу Веса, не будет взывать к совести, верховные кастыри не смогут обвинить и в непочтительном отношении наследству предков, потому как он по праву наследования становился одним из них — непогрешимым и неприкасаемым. Никто не скажет тех страшных слов, что слышал Скаррен от отца накануне. К матери-то можно безбоязненно ездить, она, даже если и знает о чем-то — не перемолвится словечком даже с приживалкой, а можно и к себе переселить, под присмотром будет и позаботится о нем, так и скучать некогда, да болтать не станет. А обладание вожделенным ключом — золотым! — и вовсе казалось добрым знаком. Почти доехали до родительского дома, да вдруг вспомнился материн обвиняющий взгляд — даже и не скажет никому, а этот взгляд больнее ранит, чем любые слова. Всплыли в памяти дела срочные, что поджидают во Дворце правосудия, приказал поворачивать и следовать по новому маршруту. Не хотелось в такой момент заходить в притихший дом, где все подернуто серым пеплом печали. На кухне потихоньку шушукаются приживалки, вытирая замурзанными кулаками шмыгающие носы. В гостиной сидят братья — молча, переживая совместное горе. Мать закрылась в спальне возле навеки опустевшей кровати, не решаясь прикоснуться к тому месту, где недавно лежал он. Представил, как будет сложно выдерживать молчаливый укор братьев — всех, как на подбор, истинных весовщиков — спокойных, уравновешенных, молчаливых, следующих Кодексу Веса, некоторые в своих городах стали кастырями, некоторые до сих пор были обычными весовщиками, но все были истинными ищейками Прима. Братья знали про те нововведения, которым он, младший, не похожий на остальных, подверг столицу, пытаясь изменить святая святых — Кодекс Веса. Отец успел тут напортить, наговорить на него всякого. Скаррен решил под видом указа принудить братьев работать, как он, а потом втянулись и спасибо бы еще сказали — на благо всех же старается. Подумаешь, Кодекс Веса — неизменный во все времена.
Подумаешь, хотят быть более святыми, чем Вес. Фыркнул, дернул плечом и решил, что надо подумать о чем-то более приятном. Вспомнились золотые монетки — такие прекрасные, такие молчаливые, всегда смотрящие на него одинаково равнодушно, что делало их еще более привлекательными. После этих золотистых видений начало возвращаться теплое, радостное чувство, которое посетило в тот момент, когда Куцуба доложил о смерти отца.
Велел разворачивать экипаж и отправиться к Дворцу Правосудия. Ощущение безграничного счастья, эйфория переполняли его, перед глазами мелькали монеты. В этих золотых грезах, бережно прижимая коробку с ключом к груди, прошел в свои покои. Заперся в кабинете, отодвинул портрет Прима и зашел в свою любимую комнату. Достал ключ, открыл коробку, полюбовался на великолепие этого древнейшего талисмана, отлитого тогда, когда Блангорра была небольшим поселением, огороженным крепостной стеной, при правлении Прима III. Ключ вроде открывал все замковые врата. И, считалось, что ставший Маршаллом судья никогда не позволит воспользоваться ключом во вред городу и его жителям. Скаррен представил, какие возможности таил в себе этот ключик, сколько можно взять за тайный вход-выход из Блангорры, надо только решить, сколько, когда и с кого брать.
Придумать, как узнавать о нуждах тех, кто хочет покинуть или наоборот проникнуть в Блангорру. Как наконец-то сможет открыть свои Дворцы правосудия по всей стране, будет разъезжать, выносить приговоры. Он уже все продумал: в его отсутствие судьи в подчиненных городах будут обязаны обеспечить поимку, обвинение, дознание обвиняемых. А он же, Верховный Маршалл, по приезде на выездную коллегию будет судить скорым, строгим и справедливым судом, и вина будет пропорциональной подношению, которое попадет в руки судьи. В припадке безграничной радости открыл все сундуки, решив, что ключу надо познакомиться с подружками-монетками, чтобы в дальнейшем подчиняться Маршаллу Скаррену де Балиа беспрекословно, принося все больший и больший доход. Сел за стол, взял ключ и мечтательно затих, думая, что скоро надо будет как-то увеличивать сокровищницу.
Свет, струящийся сквозь окно, забранное широкопетлистой решеткой, посерел и начал меркнуть. Скаррен очнулся, тщательно все запер, ключ прицепил к надежной цепочке на шею, прошел в столовую и приказал подавать ужин. Слуга заспешил на кухню, осведомившись, что пожелает господин Маршалл откушать.
Присел к окну, ожидая пока принесут пищу и накроют. За окнами город никак не желал готовиться ко сну, и солнца висели еще высоко, хотя свет потускнел. За спиной зашуршали слуги, готовя стол для приема пищи. Скаррену захотелось рыбы в масле, которая так хорошо удавалась дворцовому повару. Содержание кухни и прислуги не стоило судье ни монетки — оплачивала казна. Принесли овощи, фрукты, какой-то салатик, затейливо украшенный зеленью, ликер в изящном графине, посверкивающем гранями в предвечернем свете. Запахло раскаленным маслом — внесли жаровню, в которую повар собирался опустить выпотрошенную рыбу, предварительно показав ее судье. Сегодня повару удалось приобрести особо редкую и вкусную рыбину — огромного осетра. Когда рыба оказывалась в шкворчащем и брызгающемся масле, к ней добавлялся особый лимонный соус, что придавало особый вкус и аромат блюду. Скаррен подошел к жаровне, заглянул в нее и замер, загипнотизированный видом темно-желтой жидкости, бурлящей золотыми пузырями, которые, быстро сменяя друг друга, всплывали на поверхность и лопались с негромким шипением. Повар, почтительно окликнув, позвал задумавшегося судью. Маршалл стоял в глубокой задумчивости, не отзывался и не реагировал на звуки. Повару пришлось непочтительно гаркнуть, так, как он орал на бестолковых поварят, которых присылали на обучение. Скаррен вздрогнул, очнулся, приказал рыбу унести и подать что-нибудь мясное. Не изменившись в лице, вышколенный повар велел унести шипящую на любого, кто приближался, жаровню, обратно, туда же последовала и рыба, и все, что требовалось для готовки блюда.
Внесли мясное жаркое с овощами, где аппетитные кусочки плавали в ароматнейшем соусе, щедро сдобренном благовонными травами, собранными по всему Миру.
Скаррен устроился за столом, взмахом руки отпустил прислуживающую ему челядь.
Оставшись в полном одиночестве, он снова посмотрел на еще теплую часть стола, где недавно стояла и шипела, жаровня, разбрызгивая посветлевшее от нагрева масло.
Вспомнилось, как всплывали, сначала медленно, потом все быстрее и быстрее пузыри, как они шипели и лопались…
Яркий свет за окном совсем померк. Светила, непонятно какие, то ли дневные, то ли ночные, тусклые, цвета раскаленного масла, озаряли Блангорру тусклым светом. Скаррен отвернулся от окна, и хотел было приступить к трапезе, как вдруг увидел в гостевом кресле багрово-черный силуэт, со струящимися в разные стороны языками багрового пламени над головой. Силуэт прятался в полутьме, заставляя вглядываться, напрягая так и не отдохнувшие глаза. Скаррен, никогда не бывавший трусом, окликнул сидящего, надменно и громко:
— Эй, любезный, что это вы тут расселись? Не по чину вам здесь находиться! Вон, вон отсюда!!!
Сидящий рассмеялся клокочущим смехом, напоминающим недавнее шипение унесенной жаровни:
— Браво, мальчик мой! Я и не сомневался в тебе, но вот что ты меня выгнать захочешь — это номер! Хотел с твоим папашей поспорить, что ты ко мне сам придешь, да вот незадача — тот взял, да и помер. Вот ведь не повезло, да?! Хотя как посмотреть — ему не повезло, а вот тебе — тебе сегодня удача так и валит, да? А я ведь тебе всю жизнь помогал — помнишь, как ты экзамен на квалификацию прошел?
А? Это при твоем-то нюхе?! Ты же не различишь — краска, кровь или сок овощной пролит? Не различишь. А меня прогоняешь, своего благодетеля. «Вооон отсюда», сказал, так сказал. Ищейка Прима, тоже мне. Ключик-то целовал? А? Золотишком своим потом любовался, ты ж клялся, что будешь бескорыстен?
Только теперь до Скаррена дошло, кто это сидит — владыка зла, отец драконов, темнобородый господин хронилищ. Кровь отхлынула от лица, мгновенно ставшего бледно-серым, вспомнились слова отца о проклятии, о зловещих видениях. Впервые стало так страшно, до стука зубов, до тошноты. Мысли сковал животный страх, не подчиняющийся рассудку. Казалось бы, ну сидит мужик какой-то странный, упрекает, разглагольствует — ну, да и ладно, много таких видел Скаррен за годы судейства. Ну, пламя над ним проблескивает, ну рога — ха, рогатых-то мужиков за свой век Скаррен видел несметное количество. Некоторым даже помог обрести сие костяное украшение, если, конечно, тратиться не надо было — сами женки приходили и укладывались, чтобы вину снять, еще и приплачивали. Хотя пламя над головой — это сильно, но у Прима тоже такое есть, цвета только другого, ну и не так пугает. Этот же посетитель таил в себе нечто такое, что заставляло кровь холодеть в венах, сердце стучать учащенно, дыхание сбивалось. Желудок поднимался и опускался, волнообразным сокращением вызывая тошноту.
Скаррен затих в своем кресле, сжавшись в комок, в стремлении занимать как можно меньше места. Воздух стал казаться горячим и сухим, словно сюда проник ветер, кружащий над песками всех зорийских пустынь — Что затих? Страшно стало, узнал, стало быть. Не боись. С предложением я к тебе.
Заметила твои увлечения ваша любимая Семерка и указала своим грозным перстом, что-де негоже это, весовщик и так до денег жаден! И решили они, что ты им ни к чему и подарили мне тебя, как новую игрушку. Ты как-то неосмотрительно возле сундуков своих постоял слишком долго, а они, ты же знаешь, иногда к вам поворачиваются лицом. Праотец твой, Вес-батюшка, как увидел, что у тебя деньжищ столько, да потом увидал, что ты с Кодексом его делаешь, так возмущался, ты бы слышал. А я что, я себе смиренно стоял в сторонке, пока Прим-бог не сообщил мне, что мой ты теперь человечек — от пяток и до маковки твоей бестолковой. Хотя я их понять не могу, подумаешь, решил человечишко страсть свою потешить — накопить на старость немного, вот тоже мне грех нашли смертный и непростительный.
Чудовища они, божества ваши. Ну да, заболтался я с тобой. Надо мне тебя уже осудить и приговорить. А знаешь, я вроде как тоже лицо ответственное и подотчетное — с меня потом спрос будет. Можешь не благодарить. Вот ты, человече неблагодарный, даже не пригласишь трапезу с тобой разделить. Или напугался так, что кусок в горло не полезет? Понимаю, понимаю. Честь я тебе великую оказал — сам за тобой пришел и в облике тебе более-менее привычном, чтобы не напугать.
Своих никого не послал, а ты трусишь все равно. Страхом твоим воняет на всю комнату. Ты ж вроде смелый, вон, послать меня хотел. А как же, ты же со мной не каждый день видишься. Хм. Вот пообщаемся, поближе узнаем друг друга…
Трескотня визитера действовала странно, вроде бы журчащий голос должен успокоить, но нет, казалось, что даже воздух становился густым и тягучим, не давая вздохнуть. Внезапно, багровой молнией скользнув по комнате, Хрон оказался за креслом, в котором, скорчившись, сидел Скаррен. Обнял сначала за плечи, потом обжигающая ладонь скользнула по животу вниз, погладила сквозь ткань поникший член, отчего в комнате запахло паленой кожей и сожженной тряпкой.
— Не переживай, мы подружимся, ты же не веришь, что между мужчинами любви не бывает? Вот и я говорю, что сначала мы хорошенько познакомимся, — ладонь лишь слегка сжалась, причиняя обжигающую боль.
— Расслабься, а то мне тебя для превращения нужно казнить сейчас. А если жертва так напряжена, как вот ты, мало ли что. Не получу удовольствия от казни, придется повторять и повторять. Сегодня состоится казнь в городишке, где один из твоих братцев судит, он сразу же после прощания с твоим отцом отбыл. Сегодня там будут в маслице поджаривать одного типа безухого, который монеты твои любимые подделать пытался и пойман был не в первый раз. В предыдущие разы был наказан и отпущен, а вот нынче и партия монеток велика и попался снова — да и не к твоим подчиненным, а к братцу. Как ты рыбку хотел поджарить, так того бедолагу сегодня готовить будут. Вот ирония же судьбы — вместо него поджарят тебя, а он… ну мы его просто без ушей заберем, все равно мой клиент. Или хочешь, вас вдвоем поджарят — в компании-то веселее? Ну, надо так, чтобы тебя казнили, иначе сделка считается несостоявшейся, — продолжал уговаривать Хрон.
Скаррен хватал воздух открытым ртом и не мог ничего даже промычать, что-то случилось в этот момент с его голосовыми связками, спазм сжал их наглухо, и обычно такой красноречивый Верховный Маршалл молчал и лишь сипло дышал, хватая густой воздух.
— Молчишь? Ну да, ну да. Что тут скажешь, соглашаться же ты не станешь, да и не обрадуешься тут особо. Хотя ты бы мог порадоваться, что тебе без ушей где-нибудь в моих закромах валяться не придется — позабытым всеми грешником, ну или слушать бесконечные бредни ваших божков, восседая на пухлых облаках, поедая небесную их еду, по секрету скажу — гадость редкостная. Знаешь, какую ерунду они тебе нашепчут, а ты будешь внимать с блаженной миной. Ну, все, заболтался я, пошли. Будешь рядом со мной и имя твое — измененное, конечно, останется в веках, когда мы завоюем и изменим Мир. Тебе лишь надо сейчас сказать, что ты для меня не пожалеешь такой малости, как твоя жизнь.
Слова проговорились, словно губами словно чужими, голос хрипел, не слушаясь:
— Жизнь за тебя, повелитель, жизнь отдам.
В этот же миг оказались они, невидимый Скаррен в рубище смертника возле казнимого и невидимый Хрон, стоящий на помосте рядом с палачом. Скаррен вырывался, пытаясь кричать, но с ужасом почувствовал, что у него нет языка, чтобы просить милосердия, что уши отрублены, и кровь, которая запеклась там, где они были, стягивает кожу, заставляя дергать непроизвольно плечом — и никто его не слышит. В этом захолустном неопознанном городишке было тепло сегодня и все благоприятствовало казни особо злостного фальшивомонетчика, неоднократно уже судимого. Ныне чаша весов его преступлений переполнилась, и должен он понести справедливую кару. Палач пытал узника около недели, чтобы прочувствовал последний, что искупление наступило, что теперь муки будут преследовать его и после смерти. Посмертные муки страшили узника еще более чем мирские.
Оказавшись на помосте, смертник вдруг увидал за палачом багрово-черный силуэт.
В тот же момент бессмертная часть Скаррена была рывком выдернута и брошена в кладовые Хрона. Там она, эта часть, вечно будет, сидя на корточках в чане с кипящим маслом и держась за кровоточащие отверстия, оставшиеся от ушей, раскачиваться бесконечно, в компании таких же, как он, неудачников. Пытаясь вспомнить, кто он, где он, что с ним произошло, и, страдая безмерно от кипящего масла и от беспамятства. Пытаясь сплести из незримой нити свою реальность, в которой хоть что-то станет логичным и, силясь вспомнить потерянное.
На эшафоте в безухом теле оказался Верховный Маршалл весовщиков, Скаррен де Балиа, член Верховного совета кастырей. Подмены никто не заметил, смертник тот безымянный исчез, а Скаррену прошептал на ухо Хрон:
— Согласись, не мог же я официально тебя под обвинительный процесс подвести, судить-то тебя некому, ты же сам себя не осудишь, ведь так? Да и наша маленькая тайна вскроется — зачем нам это, а? Ты себя помиловал бы, сослал в свою кладовочку на вечное поселение, — багровое веко глумливо подмигнуло.
— Давай, теперь смелее. Скоро все закончится.
Скаррен стоял посреди эшафота, палач подтолкнул узника к шипящему, как та памятная жаровня, огромному котлу, наполненному почти доверху раскаленным маслом с пузырьками, торопливо сменяющими друг друга. Узнику развязали руки и ноги, подошедший местный пастырь отпустил ему грехи. Казнимого подцепили на проржавленный, покрытый темно-коричневыми пятнами металлический крюк, натянули веревку, которая была привязана к колесу и натягивалась сначала струной, а потом по мере опускания тела в котел, все больше и больше провисала. Подняли над котлом и, невзирая на отчаянное сопротивление узника, который становился лишь номером таким-то в реестре усопших, начали опускать смертника в котел.
Реестр по окончании года уничтожался, и никакой больше памяти о безухих казненных не оставалось. Зачем помнить о проклятых? Вот рывками начали опускать все ниже и ниже. Скаррен почувствовал сначала жар раскаленного масла, потом, содрогаясь, ощутил, как обжигающая жижа обволокла ступни, поднимаясь выше и выше. Безъязыкий рот открылся в беззвучном отчаянном крике, умоляя уже не о милосердии, просил только о быстрой смерти. Толпа, шумевшая и галдевшая до начала экзекуции, ахнула и, обратившись в единое целое, затаив дыхание, глазела на экзекуцию. У неопрятной няньки-приживалки с грудным ребенком, стоявшей рядом с эшафотом, из раскрытого рта от возбуждения и ужаса тянулась тонкая серебристая ниточка слюны, которую она периодически вытирала серым рукавом, потом, не контролируя себя, снова открывала рот, и опять все повторялось. Взгляды были прикованы к казнимому, извивающемуся всем телом, старающемуся взобраться вверх повыше на крюк, подтянув сожженные ступни. Руки, изуродованные при пытках, соскальзывали, не удерживая его, и осужденный обреченно повис на поясе, закрепленном посреди туловища. Лишь судороги иногда сводили окровавленное лицо. На руки, еще пока не касающиеся масла, попали раскаленные капли, вздувшиеся в тот же момент водянистыми волдырями, которые лопнули от нестерпимого жара, запекающего раны до новых пузырей, прорывающихся кровавыми каплями. Еще до того, как тело опустилось в котел до кистей, руки уже были оголены до кости ожогами и только тик, все еще сокращающий левую щеку, свидетельствовал о том, что узник все еще жив. В масле плавали отвалившиеся куски плоти, отслоившиеся от костей и побелевшие. Отвратительный, ни с чем не сравнимый запах вареного человеческого мяса, расплылся над всей площадью, перебивая все остальные запахи. В середине толпы какую-то молодку вырвало — если слаба животом, нечего остальным-то развлечение портить, ее и вытолкали с площади. В наступившей тишине было лишь слышно, как размеренно-хрипло каркают вороны, как где-то вдалеке плачет надрывно младенец, а кто-то шумно дышит с сиплым присвистом, да шипит раскаленное масло. Погруженный уже по грудь, узник широко открыл глаза, прикрытые опаленными веками, оглядел всех, кого мог увидеть, и в этот миг масло подобралось к сердцу, сварившемуся почти моментально. Палач шепотом просвещал своих подручных, что-де как-то быстро отмучался гад этот, вот раньше преступника так в чан опустят, подержат, да потом холодной водой в чувство приводят, а потом снова в котел — так и неповадно было монеты подделывать, а этот — за три часа помер всего. Голова узника дернулась резко и упала на грудь, задымились волосы, и узник полностью погрузился в кипящее масло. Караемый за чужие и свои грехи.
Сознание Скаррена, покинувшее смрадный котел, вернулось в тело его, сидевшее за столом, в ту же позу и в ту же секунду, когда покинуло его. Стрелки наручных часов, очень редкой роскошной вещицы, появившейся у судьи за необычайно мягкий приговор насильнику, словно прилипшие друг к другу, дрогнули и снова начали свой путь. Скаррен вздохнул, пытаясь выпрямиться и стряхнуть с себя наваждение, которое не желало исчезать, и с ужасом ощутил, как возвращается на тело плоть, как на руках и ногах исчезают волдыри и ожоги. А темнобородый все так и восседает в гостевом кресле, насмешливо поглядывая исподлобья:
— Что, подумал, что привиделось? Мол, морок опять случился? У нас с тобой еще не закончены дела. Сейчас наступит самое главное, я решил, что надо бы тебя предупредить, а то выкинешь какой фокус, лови тебя потом по всему Миру. Сейчас будет больно, очень больно — больнее, чем в чане с маслом было — потому что казнь ту люди придумали, а то, что сейчас случится — это мое. Остальное я тебе потом объясню, ну или сам поймешь, если не успею. Вперед, мой друг, если, конечно, ты позволишь себя так называть, да и не позволишь, все равно назову.
Скаррен только успел вздохнуть, как вновь оказался в том чане с кипящим маслом и снова почувствовал, что от костей отделяется сваренное добела мясо, и лопаются вскипающие в глазницах глаза… Снова повторяются мучения, потом ощущения сменились, боль начала проходить. Кипящее масло больше не причиняло вреда, сознание покинуло тело и взирало на происходящее откуда-то снаружи. Обнаженные кости приподнялись над металлическими краями, взявшись оголенными костяшками того, что недавно было пальцами. Белый череп пустыми глазницами озирался, оглядывая площадь. Клацнул челюстями. От этого страшного зрелища и звука толпа вмиг рассеялась, бросившись врассыпную. Скелет, содрогаясь и потрясая костями, все поднимался и поднимался, увеличиваясь в размерах. Челюсти удлинились, увеличился в размерах череп, и стали утолщаться кости, позвонки удлинялись, становясь все более массивными. С костяным стуком упал на доски помоста, прогибая их, хвост, выросший из крестца. Потом на глазах у остолбеневшего палача, который не успел удрать, на костях начало нарастать мясо, сочащееся кровью, которая переставала бежать, как только на корпусе появлялась шкура, с выпластывающимися ярко-алыми чешуями. Стойки, которые поддерживали помост для казни, много-много лет назад установленные истинными каменщиками, выдерживали массивные орудия пыток и казней, палача и подручных, судей, пастырей и осужденных, зашатались и рухнули, вздымая пыль. Палач, едва успел спрыгнуть и откатиться, чтобы его не прихлопнуло падающими досками. Котел упал на почву, разливая еще шипящее масло, выжигая жалкую поросль, что доживала последние деньки под ногами толпы. На месте рухнувшего эшафота теперь покачивался огромный дракон, превращение которого уже близилось к завершению.
Пошатнувшийся ящер, вкогтившись в почву, обрел равновесие. Превращение заканчивалось. С головой, уже даже отдаленно не напоминающей человеческую, происходили последние изменения. Разрывая кости черепа, выросли рога — два торчали прямо вверх и были чуть загнуты назад, а два — закручивались вниз и за уши, напоминая бараньи. Удивленно заморгали огромные глаза, зрачок сузился, ощутив на себе свет, ноздри, обтянутые темно-красной кожей, втянули воздух и выдохнули пламя, дотла спалившее упавший эшафот. Вопящий во все горло, навеки сумасшедший палач бежал прочь, его колпак дымился, попав под край огненной струи. Раскрылись кожистые алые крылья, взмах которых разрушил соломенные крыши близлежащих домов. Поднялась к темнеющему небу рогатая голова (или морда?), рыкнула, исторгла вверх столб пламени. В костре, пылающем рядом, котел, в котором был казнен Скаррен, расплавился и растекся металлическим блином, шипя и булькая.
Отряхиваясь, красный дракон сложил крылья, и пошел по главной улице городка, клацая багровыми когтями по мощеной улице. Каждый коготь был размером с рослого мужика, крылья и в сложенном виде впечатляли своими размерами.
Огромный, ярко-красный, огнедышащий, изумленно поводя змеиными очами по сторонам, шел диковинный ящер по вмиг опустевшему городку. Все население попряталось, кто где успел — многие добежали до храма, остальные схоронились в подвалах, теперь, затаившись, сидели, боясь вздохнуть лишний раз. Матери зажимали ладонями рты детям, чтобы никто не пискнул даже. Беспрепятственно проследовал зверь до самого храма, того, что находился неподалеку от эшафота.
Встал перед запертыми воротами, и уже было вознамерился спалить обиталище пастырей дотла, как вдруг врата открылись, и бесстрашный верховный пастырь вышел с посохом в руках. Вышел и начал молить небесную Семерку, во главе с Примом-небесным, чтобы уберегли вверенную паству от гибели неминуемой.
Дракон попятился, фыркнул в сторону дымом, развернулся и полетел куда-то, вроде в сторону Речного перекрестка. Но не имя Прима, и не мольбы Семерке напугала новоявленного дракона, из далеких далей услышал призыв своего хозяина.
И снова Скаррен очнулся в своем кресле. И вновь услышал низкий голос своего гостя:
— Ну вот, теперь ты полноправный член моей команды. Оставляю тебя пока тут, трудись и дальше, приумножая свои богатства. Во время полных лун не стой рядом с зеркалами, стеклами, металлом полированным — видно тебя будет, кто ты на самом деле есть. Потом, в назначенный час, придет к тебе мой посланец, назовет именем, на которое теперь ты будешь откликаться — с рождения хотел тебя я Фрамом назвать, папаше твоему нашептывал. Позовет тебя мой посланник, и вновь ты обретешь свое истинное обличье. Да, береги это имя в тайне — оно вызовет превращение, если узнает кто, и скажет вслух. А до тех пор Семерка о тебе забудет. Враги твои не смогут причинить вреда человеческому телу, в котором ты пока будешь находиться.
Прощай, можешь не благодарить меня…
И исчез, за ним, затихая, удалялся ехидный смех.
Скаррен, не двигаясь, просидел еще долго, часовая стрелка на его руке успела описать полный круг. Ему казалось, что прошла вечность с тех пор, как он вошел в столовую. Что город умер и только он один, сидящий в этой комнате за этим столом, жив, а все остальное — истлело и рассыпалось давно в прах. Потом вздрогнул, очнулся. Оглянулся — за окнами шумел вечерний город. Свет приобретал особую вечернюю мягкость, солнца, притушившие свой яркий дневной свет, готовились ко сну. Затихала дневная суета. В закрытые двери потихоньку постучали, судья, откашлявшись, велел войти. Принесли десерт, и повар был изрядно озадачен, увидев, что господин едва прикоснулся к еще дымящимся кушаньям. В замешательстве расставили принесенное на стол, и, поклонившись, попятились к выходу. Скаррен, усмехнулся, выпрямился и начал с аппетитом есть. Скоро нужно было идти на ночные слушания, а там где совсем рядом будут его дорогие монетки, и их в эту ночь станет больше. А то, что сказал багровый гость — так то еще бабушка на воде написала. Боль ушла вместе с темнобородым, словно ее и не бывало. О случившемся напоминало лишь тянущее ощущение там, где раньше были уши — теперь там зудели рубцы, прикрытые волосами. Непосвященному видно не было. Жизнь продолжалась, и она казалась Скаррену прекрасной и удивительной.
Сейчас Маршалл, закончив с основной трапезой, откушал десерт, выпил ликерчику, закурил и, окутанный облаками ароматного дыма, наслаждался жизнью.