Беспредел

Бунич Игорь Львович

Часть 2

 

 

 

Предисловие американского издателя

В течение многих лет мне довелось работать в СССР, а затем в России в качестве разведчика правительства Соединенных Штатов. В начале нашей задачей являлось сокрушение и развал Советского Союза, а позднее — сохранение России как федеративного государства. Как мы справились с этими задачами — пусть оценит история. Возможно, не нужно было делать ни того, ни другого. Но такова судьба нашей страны, я бы даже сказал — задача, возложенная на нее Всевышним, служить в нашем неспокойном мире то полицейским патрулем, то пожарной командой, то каретой скорой помощи с полевой кухней на буксире. А то и всем этим вместе взятым одновременно. Видимо, так и задумал Господь, создавая нас в конце XVIII века и дав нам имя — Новый Свет. А Бог — это Свет.

Я прекрасно знаю русский язык. Многие русские, с которыми мне приходилось общаться, не верили, что мои предки жили в Америке еще до создания США, принимая меня то за потомка первой эмиграции, то за вернувшегося в Россию представителя третьей эмиграции. Мне казалось, что я превосходно ориентируюсь в русской жизни, ее политике с византийским привкусом и во всем ее евроазиатском хаотическом калейдоскопе.

Увы, я ошибался. Как и всякий иностранец, я не знал России, не понимал динамики и мотивов многих происходящих там процессов, настолько идущих вразрез со здравым смыслом и общечеловеческой логикой, что их было просто невозможно осмыслить. Все наши ошибки вытекали из неверного анализе обстановки в России. В каждой стране историческое время четко делится на мирное и военное. Такова уж наша земная история.

В России этого разделения не существует и. что самое главное, никогда не существовало. Там всегда, ежедневно, ежечасно, ежеминутно бушевала война всех против всех. Эта война пронизывала русское общество во всех направлениях: по горизонтали, по вертикали и даже, если так можно выразиться, по диагонали. Эта была война, повторяю, всех против всех. Пик ее всегда приходился на мирное время. Эта война затихала (ноне прекращалась!) во время внешних войн, которых поэтому так много и было в русской истории, поскольку правители России видели во внешних войнах способ прекращения войн внутренних. Л их они боялись гораздо больше.

И что самое печальное — в России никогда не было авторитета Власти. Власть постоянно вынуждена была отстаивать свой авторитет с "оружием в руках", чтобы сохранить государство и предотвратить его развал и полный хаос кровавых междоусобиц. Этого удавалось достичь только путем создания жестких тоталитарных систем правления, часто переходящих в деспотию.

Но стоило какому-нибудь правителю России начать игры в либерализм и демократию, как в стране немедленно начинались процессы, имевшие явную тенденцию на свержение и физическое уничтожение этого правителя, перерастающие в мятежи и восстания, грозившие полностью уничтожить государство под грудой анархических развалин. Создается впечатление, что русский народ вообще настроен против любого вида государственности и готов с ним мириться только в условиях постоянного жестокого террора. В генах русского народа, видимо, еще жива память о доваряжских временах, когда этот народ жил по какому-то своему укладу безгосударственности: без королей, царей, князей, премьеров и президентов, порожденных чуждой западной цивилизацией. Каков был этот уклад — история до нас не донесла.

Согнанные варяжскими палицами в государство, русские, как могли, противились этому, прилагая в течение веков силы, чтобы разрушить навязанное им государство и начать жить, как многие тысячи лет жили их предки. Это, конечно, утопия. Без сомнения, жизнь заставила бы русских создать государство. Но каково было бы это государство — это вопрос. Была бы у него столь кровавая и алогичная история, как у Руси, Российской Империи и Советского Союза?

На эти вопросы пытается ответить книга покойного генерала Беркесова, которую при любезном содействии американского "Славянского Собора" мы предлагаем англоязычному читателю. Я хорошо знал Беркесова. Нам довелось вместе работать в дни крушения СССР и позднее. Я думаю, что его книга будет полезна и для дипломатов, и для ученых, и для бизнесменов, словом, для всех, кому необходимо понять Россию "умом". Хотя сами русские пытаются уверить весь мир, что это невозможно.

В заключение мне хочется сказать несколько слов о том, как ко мне попала рукопись настоящей работы. Генерал Беркесов мне ее не передавал. Я получил ее после его неожиданной смерти, обстоятельства которой еще не до конца выяснены. Получил по агентурным каналам, и это обстоятельство долгое время не давало возможности настоящую работу издать.

Теперь, когда эта книга издана, я заявляю, что сохраняю за собой авторское право лишь условно. Если кто-нибудь из родных и близких генерала Беркесова предъявит свои права на эту рукопись, эти права будут немедленно легально подтверждены и материально компенсированы.

И, наконец, я выражаю искреннюю благодарность Джону Бэрдеку и Сюзанн Мэйз за помощь в переводе этой книги на английский язык ив ее редактировании. Я также признателен Клайду Гореку из библиотеки Конгресса, который помог проверить и откорректировать некоторые положения этой книги, которые нам были не до конца понятны. Хотя кое-что нам непонятно и сейчас. Пусть в этом разберутся читатели.

Джеральд М. Макинтайр

Бостон,

штат Массачусетс

 

Глава 1. Следователи КГБ

В юности я мечтал стать журналистом. Но судьба распорядилась иначе. После окончания школы и службы в армии, я поступил на юридический факультет Ленинградского Университета, окончив который, стал следователем прокуратуры. С помощью своих друзей, закончивших ЛГУ раньше меня, и по рекомендации горкома комсомола, я в 1975-ом был принят в КГБ, где был сначала оперативным работником, а затем стал следователем.

Следователь тогдашнего КГБ был фигурой весьма своеобразной. Он, конечно, как и следователи МВД и прокуратуры, обязан был руководствоваться в своей работе Уголовным и Уголовно-процессуальным кодексами, но главным образом он вынужден был руководствоваться политической конъюктурой данного момента, которая определялась многочисленными подзаконными инструкциями и директивами.

Фактически у следователя не было никаких особых забот. Задолго до открытия какого-либо очередного уголовного дела по составу политического преступления, определялись обвиняемые и круг свидетелей. Принималось решение, по какой статье того или иного обвиняемого проводить, какой срок ему определить и тому подобное. Принимались решения и по свидетелям. Этого после "дела” уволить с работы, а на этого параллельно или после завести отдельное "дело" с таким-то сроком. Люди еще гуляли на свободе, не подозревая, что их судьба уже решена на наших совещаниях. Так что роль следователя КГБ сводилась только к оформлению дел, заранее предрешенных. А с помощью оперативных служб, с которыми следователи КГБ взаимодействовали как никто и нигде, недостатка в делах никогда не было.

Были даже секретные списки кого и когда посадить. Что-то вроде графика посадок. Не сажали всех сразу, главным образом потому, что не хватало следователей для юридического оформления дел. Я с удивлением узнал, что на весь КГБ такой огромной страны как СССР всего около пятисот следователей. Поговаривали, что это число специально ограничено, чтобы избежать массового, неконтролируемого террора, чего наверху побаивались, главным образом из страха за свою личную безопасность и благополучие.

Там-то хорошо знали и помнили, как быстро массовый террор выходит из-под контроля, пожирая своих вдохновителей и организаторов. Я не буду утверждать, что так оно и было, но уверен, что будь нас, следователей КГБ, не 500, а, скажем, хотя бы 10 тысяч человек, так бы все и произошло. Всю работу, которую нам распределили на год, мы бы сделали за неделю и пошли бы дальше.

Кто же были те, против кого были направлены все наши усилия?

Если не считать ничтожного количества махровых контрабандистов, продавцов наркотиков и потенциальных террористов (в большинстве своем ненормальных), нашей мишенью был цвет нации — ее мыслящая часть. Я специально не употребляю здесь слова "интеллигенция", поскольку в данном контексте этот термин был бы не совсем верным. Для меня он вообще является очень туманным и непонятным. Под нашим прицелом было все мыслящее. Если, скажем, простой рабочий позволял себе чем-нибудь увлекаться, кроме пьянства и домино, то он немедленно попадал к нам на заметку. Его поведение анализировалось, устанавливались связи и тому подобное, причем все делалось с целью найти предлог для его изоляции от общества.

Помнится, я был еще совсем начинающим работником КГБ, когда собирались материалы на одного рабочего завода, носящего тогда имя Жданова. Завод был кораблестроительным, а рабочий — молодой парень — корабельным плотником, влюбленным в свое дело. Корабельный плотник — это вообще ныне редкая профессия. А влюбленного в свое дело корабельного плотника надо еще поискать! Сильная любовь к своей профессии уже считалась почти криминалом. А тут мы еще узнаем, что этот парень, кроме того, и отличный моделист, интересуется военными кораблями, собирая открытки с их изображением.

Россия — это вообще страна коллекционеров. Собирательство чего угодно: марок, открыток, значков, монет, конвертов и даже спичечных этикеток оставалось практически единственной официально незапрещенной отдушиной, где люди могли как-то проявить свою энергию и интеллект для самовыражения, а не для победы коммунизма. Я убежден, что в одном Ленинграде было больше коллекционеров, чем во всем остальном мире за пределами СССР.

Мне кажется, что если бы вожди большевизма были последовательными, то коллекционирование чего угодно должно было быть запрещено как мелкобуржуазная страстишка к накопительству и наказываться наряду с любым антиобщественным проявлением. Скажем, по той же знаменитой 58-й статье п. 15-й — до 10 лет лишения свободы с конфискацией коллекции. Но, видимо, руки не дошли до такого совершенства законодательства. Правда, отсутствие такой статьи, если говорить честно, мало кого беспокоило.

Когда Сталину понадобилась редчайшая марка, посвященная полету Леваневского, для подарка президенту Рузвельту, то в пять минут московского коллекционера Эршельского, осмелившегося этой маркой владеть на зависть остальным, отправили в лагерь на 15 лет (где он и погиб). Огромную коллекцию конфисковали, вынули из нее одну марку, остальное куда-то выбросили. Мне как- то в архиве попалось дело Эршельского, и я посмотрел, как оно было оформлено. (После ленинских беззаконий от НКВД, МГБ и КГБ строжайше требовалось обязательное легальное оформление уголовных дел. Видимо, для будущих историков!) Выяснилось, что за уклонение от военной службы. Согласитесь, что для военного времени приговор более чем мягкий, если не считать одного обстоятельства — Эршельскому было 73 года! Поэтому и не расстреляли, как объяснили мне сведущие люди.

В наше же мирное время за коллекционерами внимательно наблюдали, давая коллекции вырасти до определенных размеров, затем владельца арестовывали за что угодно. А повод всегда был: за спекуляцию, за нетрудовые доходы, за спекулятивный обмен (был такой термин), за мужеложство, наконец. Оформляли ему срок, как правило, не очень большой: до 10-ти лет. Коллекцию конфисковывали и продавали в специальных магазинах по смешным ценам. Так что коллекционеры картин, антиквариата, монет, орденов и марок (я уже не говорю о коллекционерах холодного и огнестрельного оружия, а были и такие!), постоянной ходили по лезвию бритвы и, как правило, неудачно.

Но вернемся к нашему корабельному плотнику. Тут случай был особый. Он коллекционировал изображения военных кораблей в открытках и фотографиях. Ленинград официально зовется городом русской морской славы, поэтому таких коллекционеров было в городе человек 100. Несколько меньше было любителей авиации и еще меньше любителей военной техники вообще. Арестовывать этих людей из-за их копеечных открыток и фотографий и даже моделей смысла не было никакого. Но вот провести их по шпионажу (а если ты не шпион, то зачем тебе изображение крейсера или линкора?) — это было совсем другое дело!

Дело в том, что настоящего шпиона никто в КГБ уже давно и в глаза не видел, по-моему, со времен Отечественной войны. Если и удавалось схватить кого-нибудь, кто инициативно предлагал услуги американцам или другим нашим потенциальным противникам, то таких куда-то отправляли: мы ими не занимались. Но попытаться сфабриковать дело о шпионаже — это мы умели, и начальство подобное рвение всегда поощряло, ибо сфабрикованное дело о шпионаже, если оно удавалось, всегда шло за настоящее, принося с собой ордена, внеочередные звания, повышения в должности и прочие приятные вещи.

Надо сказать, что тут нам сто очков давали Особые отделы КГБ в армии, которые ежемесячно оформляли два-три дела о шпионаже (по нашему Ленинградскому округу), жертвами которых становились главным образом солдаты и матросы-первогодки, либо сообщившие в письмах родным название своего корабля или марку автомата, либо что-то обсуждавшие в "курилке", что указывало на их изменнические настроения. Всех проводили по подрасстрельной 64-й статье, но, конечно, никого не расстреливали. Давали лет по 5–7 лагерей, но зато в квартальных сводках можно было записать: разоблачено вражеских шпионов столько-то, диверсантов — столько- то, итого…

А нам попадались только идеологические диверсанты. Даже подразделение было мощнейшее создано: идеологическая контрразведка. Словом, решили мы этого плотника провести по шпионажу, а всех остальных "коллекционеров" представить шпионско-диверсионной организацией. Плотника арестовали и двумя волнами провели 128 обысков.

Мой кабинет тогда напоминал зал военно-морского музея: картины с писаными маслом боевыми кораблями, модели, фотографии, какие-то иностранные альбомы, словом, — вещественных доказательств на пять крупных процессов. Однако ничего не получилось. Со шпионажа пришлось все дело сначала переквалифицировать на разглашение военной тайны, но тут выяснилось, что этот плотник ни к каким военным тайнам и госсекретам допущен не был. Но освобождать кого-либо у нас принято не было. КГБ никогда не ошибается. Это аксиома.

Пришлось оформить ему 4 года лагерей за порнографию, хотя никакой порнографии у него обнаружено не было. Был найден один старый, кажется, итальянский календарь с полуобнаженными женщинами (без всяких мужчин). Но тут эксперты, спасибо, не подкачали. Определили: порнография. На том и порешили.

Зато следующее дело с любителями авиации провели более организованно. Тоже арестовали одного рабочего-моделиста. Тот самолетами увлекался. Тут уж мой кабинет напоминал авиасалон. Ошибки прошлого дела учли. Подошли более внимательно. Выяснили, что он с финном одним переписывался. Тоже с любителем. Это уже чистый шпионаж. Оформили его на 10 лет, а я свой первый орден Красной Звезды получил. (А мой начальник — Боевого Красного Знамени. Недавно выступал на встрече ветеранов НКВД-КГБ и сказал: "Мы свои ордена кровью зарабатывали. Щитом Родину прикрывали от врагов!”)

Эти дела были яркие, но нетипичные. Особые отделы на дыбы становились, что мы у них хлеб отнимаем. Всякие нам пакости устраивали: мол на наших разработках кормитесь. ГРУ визг поднимало: какие-то мы им операции срываем. Начальники на совещаниях бушевали: занимайтесь, мол, евреями и диссидентами — это вы умеете превосходно.

Действительно, такие дела шли конвейером. Приходишь к какому-нибудь жиду, находишь у него самоучитель иврита, изданный в Тель-Авиве, и оформляешь его по 70-й статье, часть 1: антисоветская агитация и пропаганда. Оформляешь на 9 месяцев. Жид сидит в изоляторе, свидетели ходят на допросы, жалование идет, спец- распределитель работает, звания растут.

Приходишь к какому-нибудь доценту или профессору, находишь у него в пианино или за холодильником "Архипелаг Гулаг" Солженицына, "Партократию" Авторханова или что-нибудь в этом роде и оформляешь его по той же самой 70-й статье, часть 1. Доцент сидит в изоляторе, свидетели 9 месяцев на допросы ходят. В общем, — жизнь идет. А "кололи" их всегда одним и тем же способом.

В нашем уголовном кодексе было три статьи: 190-я "прим", 70-я и 64-я. Сформулированы они были почти одинаково, а сроки по ним полагались разные. До 3 лет, до 7 лет и 5 лет ссылки, и аж до расстрела. Вся загвоздка была в так называемых "признаках".

С признаками "ослабления существующего строя" или с признаками "измены Родине" или без таковых. А есть признаки или нет — решал следователь. И честно об этом обвиняемому говорил. Могу тебя на три года оформить, а могу — и под "вышку" подвести, как, скажем, Анатолия Щаранского чуть не подвели за желание уехать в Израиль. Дали ему 12 лет и 5 ссылки по 64-й. Ордена тогда на Лубянку посыпались, как конфетти на новогоднем балу.

Специальная секретная методичка вышла, как надо такие дела вести. У нас в Большом Доме все от зависти просто умирали. Но это к слову. А ведь сидит передо мной не какой-нибудь действительно боец за идею, а обычный обыватель. Он и не понимает, какое преступление совершил. Ну, книжку читал, ну другим давал. Ну и что из этого? Тем более что законодательно не было определено, какие книги запрещенные, какие — нет. Это следователь решал. Любая книга, даже изданная в СССР лет 20 назад, могла считаться антисоветской.

В Москве одному не в меру ретивому профессору умудрились 3 года оформить за книжку маркиза де Кюстина "Николаевская Россия, 1939 год", признав ее через экспертизу "антисоветской". Но что хорошо понимал каждый, сидящий передо мной, — это что он в моей власти. Либо он запишет в протокол, что я от него требую, либо ему крышка. Это у каждого русского человека в генах. И "помогали следствию”, кто как мог. Правда, были случаи, когда не все гладко выходило, но это скорее были исключения, чем правило.

Вот так мы в КГБ жили и служили, выполняя директивы любимой партии. Я, когда в КГБ рвался, не представлял, чем мне в действительности придется заниматься.

А между тем, КГБ был единственным институтом страны, куда стекалась настоящая информация, как о внутренней жизни, так и о международных достижениях. Анализ этой информации, даже поверхостный, прежде всего показывал, что из СССР в западные спецслужбы идет такой поток разведывательной информации, да еще реальной по времени, что будь у нашей страны настоящее руководство, а не впавшие в маразм "кремлевские старцы", то оно бы имело все основания разогнать КГБ, занимавшийся неизвестно чем. Хотя у вас, конечно, были оправдания. Мы, повторяю, занимались тем, чем нам велела заниматься КПСС.

Я как раз в то время, помню, работал над делом знаменитого священника — отца Гудко по обвинению в религиозной пропаганде, что приравнивалось к пропаганде антисоветской. То есть все та же наша кормилица 70-я статья, как некогда у наших предшественников 58-я была кормилицей. Кабинет мой стал походить на музей при духовной семинарии; иконы, кресты самых разных размеров, религиозные книги (весь сейф был забит Библиями западногерманского и финского производства) и тому подобное.

Хотели мы было отца Гудко тоже по шпионажу провести: налицо была связь с заграничными центрами религиозного мракобесия, но, памятуя о прошлых проколах, решили оформить его по 70-й. И тут из Москвы пришла директива: пусть, мол, покается публично по телевизору, сознается, что служил ширмой для ЦРУ и ее грязных делишек, а коль согласится, то оформить его по 190-й на срок, который он уже отсидел, и выпустить.

Я по этому делу выезжал в командировку в Москву делиться опытом с тамошними товарищами, как надо правильно работать по 70-й статье, а заодно допросить нескольких свидетелей священника, проживавших в Москве и в области.

Принял меня генерал Попков — один из заместителей самого Председателя КГБ. Поинтересовался, как идет служба, есть ли проблемы и все такое прочее, но очень по-отечески. И тут уж не знаю, что на меня нашло, но выложил я ему все свои сокровенные мысли по поводу того, что не тем мы занимаемся, чем надо. Слишком много сил и средств тратим на поддержание чистоты идеологии (я выбирал наиболее мягкие выражения), а противник пользуется этим и фактически просвечивает всю страну рентгеновскими лучами насквозь, не встречая никакого организованного сопротивления.

И сейчас не могу сказать, откуда у меня смелость взялась. Видимо, на отеческий тон генерала купился. В старые времена за подобные высказывания могли запросто прямо из генеральского кабинета отвести в подвал и шлепнуть. А ныне со службы можно было вылететь "за нездоровые настроения" в шесть секунд.

Но генерал только снисходительно усмехнулся и, выйдя из-за своего массивного стола, сел рядом со мной. "Василий, — сказал он, положив мне руку на плечи, — вы, молодежь, всегда считаете, что мы, ваши старшие товарищи, уже оторвались от жизни настолько, что чего- то там не понимаем или вообще не понимаем ничего. Я всю жизнь, Вася, провел на партийной и чекистской работе. Сам был молод и тоже бунтовал: не тем мы, мол, занимаемся, чем нужно. Это общий удел молодых — считать себя умнее начальства. Знакомо мне это все. Время тогда было другое, и наши старшие товарищи не очень много нам объясняли. Сами должны понять и разобраться. А не поймете, не разберетесь, не почувствуете сердцем саму сердцевину, саму суть нашей работы, тем хуже для вас. Значит, не годитесь вы, не оправдываете оказанного вам доверия, и не место вам среди нас, а может быть, и вообще не место среди живых. Время было суровое, знаешь, наверное. Но тебе я объясню, Василий, суть происходящего, потому что вижу, что сердцем ты все понимаешь, а головой — нет. Это голова у тебя бунтует, а сердцем ты наш. Ведь точно я говорю, а?"

"Так точно, товарищ генерал-полковник", — запинаясь проговорил я, ошеломленный тем оборотом, который приняла наша беседа.

"Так вот, — продолжал генерал Попков, — есть у нас один главный противник. Ты, наверное, думаешь, что я тебе популярную лекцию по международному положению собрался читать и сейчас скажу: главный наш противник — Америка и вообще весь западный капиталистический мир, идет, мол, конфронтация двух политических систем и никакой разрядки в области идеологии быть не может. Нет, Вася, не об этом я хочу тебе сказать. Россия страна уникальная.

Я специально говорю Россия, а не СССР, чтобы ты правильнее понял. Всегда главным врагом русской государственности был ее собственный народ, с упорством дикой стихии пытающийся уничтожить то государство, в котором он живет. Только террор и тоталитарная система правления спасали Россию от развала. Поэтому все-население России делилось всегда на две неравных части: на тех, кого государство устраивало, и на тех, кто всеми силами пытался от государства — не от этого государства, а от государства вообще — сбежать, уничтожить его, развалить, ослабить максимально. Отсюда и долгое наше крепостное право, и огромная территория, и постоянные войны в надежде перевоспитать народ, сплотив его против внешней угрозы самому его существованию. Главным же оружием в руках врагов нашей государственности всегда были крики о свободе, демократии, о выборных институтах и тому подобное.

В такой стране, как наша, подобные лозунги всегда находили отзвук у миллионов людей. Но стоило их начинать воплощать в жизнь, как государство тут же оказывалось на грани катастрофы и развала. Поэтому эти лозунги страшнее танков и бомбардировщиков любого внешнего противника. Много страшнее, особенно сейчас. Пусть американцы просвечивают нас насквозь, сколько хотят. Пусть воруют наши военные секреты, если это им доставляет удовольствие. Но пользы от этого им никакой, как нам нет пользы от того, что мы воруем их технологические секреты. Одно моральное удовлетворение, что украли. И у нас, и у них. Потому что ядерный потенциал, ядерный паритет надежно, как никогда в истории человечества, охраняет мир.

И если о чем-то сейчас можно сказать совершенно определенно, так это только о том, что войны между нами и Соединенными Штатами никогда не будет, какие бы безответственные правители не пришли бы к власти и у нас, и у них. Потому что бросать в огонь войска и население правители при определенных обстоятельствах еще могут решиться даже сейчас, но вызывать огонь на себя никто из них никогда не захочет. Уж поверь мне. Не захотят в бункера навечно уходить ни у нас, ни у них. Никто. А раз войны не будет, то нам американцы и не страшны.

Значит, главным врагом у нас остается наше собственное население и главным образом те, кто пытается взбудоражить его вольно или невольно разговорами о демократии, о свободе. Кто книжки всякие читает и другим пересказывает, а то и множит их, распространяя. Я лично бы таких стрелял, но понимаю, что этого сейчас делать нельзя. Только начни и пошло-поехало. Но изолировать их от общества просто необходимо. Всех! Без всякой жалости. Сколько их? Да сколько угодно. Хоть половину страны, это я условно говорю. Ты сам знаешь, что таких у нас меньше двух процентов. Пусть уезжают, куда хотят, пусть в лагерях специальных живут или на поселениях, но общество не разлагают. Потому что на карте не наша с тобой судьба, не благополучие кремлевских стариков, как многие думают, а судьба государства.

Дай им волю, дай настоящую свободу печати и слова, оглянуться не успеешь, как от нашей державы одно воспоминание останется без всякого вторжения противника. Так что пусть себе их разведки здесь делают, что хотят. Поэтому главное усилие на пресечение идеологических диверсий. Вот у вас в Ленинграде нескольких туристов вы поймали с книжечками. Это очень хорошо! Скоро мы за этих умников как следует возьмемся. Юрий Владимирович порядок наведет. Ты меня понял?”

”Я все это понимаю, товарищ генерал, — сказал я, — я понимаю, что идеологический фронт самый важный, а идеологические диверсанты — самые опасные. Но неужели наша страна такова, что любая либерализация ее внутриполитической жизни приведет к катастрофе и к гибели?”

”Не только внутриполитической, но и внешнеполитической, — уточнил генерал. — Мы обязаны быть агрессивными, всегда кому-нибудь угрожать, чтобы нас боялись. Только так мы сможем выжить как государство. Только в условиях жесткой конфронтации и внутри страны, и за рубежом. Даже слабые мы обязаны быть агрессивными. Иначе нам конец”.

Я слушал генерала, как, наверное, никого и никогда в своей жизни. Я обратил внимание, что он ни словом не обмолвился о "бессмертных идеях коммунизма”, о неизбежной победе дела Ленина, о величии КПСС, членами которой мы оба были. Он говорил только о русской государственности. Ему в то время было около 60-ти лет, но выглядел он моложе в своем безупречно сшитом французском костюме, в элегантных западногерманских очках и в оксфордских полуботинках. Его кабинет украшала строгая финская мебель, японский телевизор, американские телефоны и компьютеры. Только портрет Дзержинского на стене был отечественного Производства.

Мне вдруг подумалось, а не изготовляет ли уже какая-нибудь западная фирма и портреты вождей для начальственных кабинетов. И при этом генерал очень убежденно говорит о русской государственности. Значит, они согласны бесконечно воевать со своим народом, остановить всякую жизнь в стране, погасить все творческие порывы, но только сохранить государство, перейдя при атом почти полностью на западное иждивение? Голова у меня шла кругом. Россия, государство — это были, конечно, фундаментальные понятия для меня, сведенные в слово "Родина”, но схема генерала Попкова имела явные изъяны и вела к такому же крушению государства, как и демократические свободы. Генерал сам говорил о войне, а война ведется самыми разными методами. Он же предполагал только один.

Но то, что сказал мне генерал Попков, крепко в душу засело. Я это понимал подсознанием, но объяснить себе не мог. А он просто объяснил: ВОЙНА! Вечная война правительства с народом и народа с правительством. И крепостное право нужно было, чтобы народ не разбежался, а работал. То-то его так боялись отменить, а как отменили, так все и пошло наперекос до развала в 1917-ом году. Но ведь и не отменить было нельзя.

Страна зашла в тупик, и отмена крепостного права была единственным выходом из этого тупика, но выходом, ведущим к гибели. И сейчас страна в тупике, и каждый уже понимает, что выходом является смена общественного строя, чтобы из тупика выйти. А куда выйти? Снова к очередной катастрофе? Или спокойненько топтаться в тупике, имитируя движения вперед, радуясь тому, что под ядерным зонтиком никто тебе особого вреда в этом тупике не причинит. Не будет ни Крымской войны, ни Японской, ни Первой мировой, а останется одна только наша внутренняя ВЕЛИКАЯ ВОЙНА, постоянно отбрасывающая нас на задворки мировой цивилизации и загоняющая в очередной тупик.

Но, может быть, эту войну можно как-то прекратить? Если понять ее причины и истоки, ее генезис, говоря научным языком, то возможно будет наконец и заключить МИР? В голове моей крутились эпизоды и целые эпохи нашей русской и советской истории, но это был калейдоскоп, в котором не так легко было сразу разобраться…

От генерала Попкова я направился к заместителю начальника 3-го Главного Управления КГБ СССР полковнику Климову, который не сегодня-завтра готовился стать генералом. Человек он был непонятный. Долгое время курировал различные научно-исследовательские институты ВПК, работал и за кордоном, а теперь направлял работу идеологических контрразведок во всесоюзном масштабе. Фактически он был моим прямым начальником. Я докладывал ему все детали дела отца Гудко и именно он порекомендовал мне решение этого дела с публичным покаянием священника по телевидению.

Это было легче сказать, чем сделать. Отец Гудко имел склонность к мученичеству раннехристианских пророков и решительно отказывался даже разговаривать на эту тему. Конечно, в нашей практике было немало способов склонения подследственных к так называемому сотрудничеству со следствием. Помимо выбора статей, о котором я уже упоминал, существовало и много других. Подследственного можно было лишить передач, посадить к нему либо заключенного с явным умственным расстройством, либо уголовника с блатными манерами, хорошо перед этим проинструктированного. Но в деле отца Гудко Климов ни на одно из подобных мероприятий разрешения не дал. Встретил он меня благодушно. Поговаривали, что это благодушие — всего лишь маска, но если это была и маска, то очень прочно приклеенная.

— Садись, — сказал он мне, — и хвастай. Чем облагодетельствовало тебя начальство?

— Беседой, — ответил я, улыбаясь в тон полковнику.

— Если начальство удостаивает подчиненного беседой, — ухмыльнулся Климов, — то оно явно чем-то озабочено. Видимо, оно озабочено непониманием подчиненными своей главной задачи?

Я предпочел отмолчаться.

— Ты слышал о деле подполковника Бондаренко? — неожиданно переменив тему, спросил полковник.

— Слышал, — подтвердил я.

Подполковник Бондаренко работал тут на Лубянке. Он получил подполковника в 28 лет. Такой головокружительной карьеры не знала послевоенная госбезопасность. Тем более что у Бондаренко не было никакой "мохнатой руки", которая двигала бы его вверх по служебной лестнице. Он был, как говорится, контрразведчиком Божьей милостью. Используя свои тайные связи и нелегалов-информаторов, работая в каком-то поэтическом вдохновении, Бондаренко вышел на целый клубок иностранных резидентур, работавших без дипломатического прикрытия не только в таких крупных городах, как Москва, Ленинград, Свердловск, Киев и Челябинск, но и почти во всех городах, которые на карте СССР не значились, поскольку были закрытыми и строжайше засекреченными. С помощью своей агентуры Бондаренко составил великолепную программу дезинформации западных разведок и, используя внедрение в резидентуры своих людей, подбирался уже к знаменитой компьютерной информации в сердце ЦРУ в Ленгли.

Мы в Ленинграде тогда, естественно, ничего о его деятельности не знали. А узнали, да и то в общих чертах, затуманенных слухами, когда пришло сообщение, что подполковник КГБ Бондаренко схвачен при попытке передать секретные шифры КГБ представителю посольства США. Представитель посольства был выслан из СССР, а Бондаренко — судим по 64-й статье (измена родине с признаками шпионажа) и приговорен к расстрелу.

В настоящее время он находился в Лефортово, ожидая решения своей судьбы по апелляции в Верховном суде и коротая время в камере смертников. Мне как-то с самого начала не верилось, чтобы такой опытный сотрудник как Бондаренко сам бы пошел на связь с посольским работником, чтобы передать ему какие-то там шифры. Естественно, что та контрразведывательная сеть, которую создал Бондаренко чуть ли не на всей территории СССР, была разгромлена. Нам в Ленинграде никто, конечно, не говорил, что это сеть Бондаренко, но по многим признакам мы об этом догадались сами.

— Главная вина Бондаренко, — сказал Климов, глядя поверх моей головы на портрет Андропова, — заключалась в том, что он неправильно понял свою главную задачу. Американцам совершенно не нужны были наши шифры.

— А что же им было нужно? — осторожно поинтересовался я, совершенно не понимая, куда клонит Климов. — Либо Бондаренко с самого начала работал на них и они его сдали. Либо Бондаренко неожиданно решил сам переметнуться к противнику, избрав не самый остроумный способ. Либо…

— А что им было нужно, — задумчиво произнес Климов, — мы и должны выяснить с тобой, Василий.

— Но я же занимаюсь делом священника Гудко, — напомнил я.

— Вот именно, — Климов достал из ящика стола папку, вытащил оттуда лист бумаги и протянул его мне, — прочти.

Бумага была исписана от руки круглым, разборчивым почерком: "Еще мне стало известно, что к изменнику Родины попу Гудко часто приезжал на машине "Жигули" серого цвета иностранец высокого роста, блондин. Они с попом-изменником запирались в комнате и о чем беседовали не знаю. А номер машины «МОС 48–16» "

Подписи не было. Из дела отца Гудко этот документ был изъят или вообще не зарегистрирован,

— Это номер машины Бондаренко, — пояснил Климов.

— Почему же иностранец? — удивился я.

— Источник информации, — засмеялся полковник, — не предполагает, что советские люди могут ходить в иностранных шмотках. Бондаренко покупал вещи в том же распределителе, что и я.

Климов любовно погладил по лацкану свой итальянский пиджак.

Кроме того, высокий, худощавый, блондин. Ну, прямо, ариец из кинобоевика. Вот старичок и принял его за иностранца или специально так пишет, чтобы Гудко окончательно утопить. Но дело не в этом. А в том, что у Бондаренко была связь с Гудко.

— Почему же этого документа нет в следственном деле Гудко? — спросил я полковника.

— А потому, — объяснил Климов, — что тем, кто ведет дело Гудко здесь у нас, эта бумажка совсем не интересна. Да и не положено им в такие дела лезть. Их задача — провести Гудко по 70-й статье, а в свете последних указаний — вынудить его публично покаяться. Тебя, Беркесов, мы специально высвистали из Питера, чтобы ты поработал именно на связи Гудко и Бондаренко. Не исключено, что часть антисоветской информации он от Бондаренко и получил. А тот по своим каналам мог добыть ее целый вагон или два. И хотя командование определяет это как нашу главную задачу, задачи второстепенные могут быть не менее интересными. Ты меня понял, Беркесов?

У меня язык чесался спросить, кто изъял и зачем эту бумажку из дела священника, но я язык прикусил и ответил: "Так точно, понял, товарищ полковник".

— Если понял, то действуй, — сказал Климов, кивком головы указывая мне на дверь.

В его кивке было столько холода, что так не вязалось с его вечным благодушием, так что мне не оставалось ничего другого, как встать л официально спросить: "Разрешите идти, товарищ полковник".

Климов также молча кивнул головой, глядя на меня каким-то странным взглядом.

Система чекистского воспитания всегда основана на разнице температур и ожиданий. Ты думаешь, что тебя наградят, а тебя расстреляют. Ты думаешь, что тебе конец, а тебя повышают в звании.

Можно было уже и привыкнуть, но я вышел от Климова с каким-то чувством неосознанной тревоги. Нет, не от неожиданного холода, повеявшего от полковника в конце нашей беседы, а скорее от вопроса: почему из многих тысяч московских сотрудников КГБ не нашлось никого, кому бы Климов мог поручить эту работу, выбрав меня, в сущности никому не известного рядового ленинградского следователя?

 

Глава 2. Я вступаю в войну

Утром следующего дня я прибыл в знаменитую следственную тюрьму Лефортово, известную в простонародье под названием "Матросская Тишина" по названию улицы, на которой этот изолятор находится. На входе дежурный попросил меня сдать оружие.

— Я никогда не ношу с собой пистолет, — заверил я его.

— И напрасно, — вздохнул дежурный. — Вскоре вы в этом убедитесь.

Я не стал спорить, а быстро оформив все предписания и постановления, выданные мне на Лубянке, приказал привести в следственную камеру осужденного Бондаренко. Бондаренко привели в наручниках. Он был пострижен наголо и одет в полосатую робу смертника и в такую же полосатую шапочку. Несмотря на подобный наряд, бледность и запавшие глаза, столь естественные для человека, живущего под Дамокловым мечом смертного приговора, бывший подполковник выглядел еще очень внушительно. Высокий, широкоплечий, с исключительно правильными (и не запоминающимися) чертами лица. Контролер усадил его на вделанный в цементный пол табурет.

— Наручники снять? — спросил он меня.

— Снимите, — разрешил я, — и можете идти.

Освободившись от наручников, Бондаренко достал откуда-то из-под робы сигарету и попросил у меня огонька.

— Не курю, — сухо ответил я. — Потерпите. Покурите в камере.

Он вздохнул и куда-то спрятал сигарету.

— Я следователь КГБ майор Беркесов Василий Викторович, — начал я нашу беседу. — Мне поручено допросить вас по обстоятельствам, которые открылись в вашем деле.

В принципе это было нарушение УПК. Дело Бондаренко было закончено, состоялся суд и был вынесен приговор. Поэтому я должен был начать с того, чтобы предъявить постановление о возобновлении дела или об открытии нового дела, что было бы возможным, если бы трибунал вернул дело на доследование. То есть не вынес бы приговора. Но приговор был, и очень недвусмысленный — исключительная мера наказания, говоря юридическим языком.

Но, как я и ожидал, никаких протестов со стороны Бондаренко не последовало. Держался он спокойно, даже слишком спокойно для человека в его положении. Я же, напротив, нервничал. Я хорошо изучил дело отца Гудко, но дело Бондаренко не видел даже издали. Когда я после ухода от Климова попросил в архиве это дело, чтобы с ним ознакомиться, у меня потребовали специальный допуск, на оформление которого ушло бы два дня. Я позвонил Климову прямо из архива. Тот что-то сострил по поводу нашей вечной канцелярщины и попросил к телефону сотрудника секретного архива. Тот взял трубку и сообщил Климову, что дело еще не вернули из трибунала, поскольку оно на апелляции. После чего он отдал трубку мне. "Беркесов, — сказал Климов, — а зачем тебе дело Бондаренко? Что тебе там надо узнать? Ты и так все знаешь. Ты не его дело ведешь, а дело попа. И не забывай об этом".

Я предупредил Бондаренко об ответственности за дачу ложных показаний и за отказ от дачи показаний. Это было абсурдом — грозить двумя годами тюрьмы приговоренному к расстрелу. Но так требовал закон, и Бондаренко все понял правильно.

— Я что, в качестве свидетеля допрашиваюсь? — спросил он.

— Вы допрашиваетесь, — подтвердил я, — в качестве свидетеля по уголовному делу, открытому против гражданина Гудко Николая Дмитриевича по статье 70-й, часть 1-я УК РСФСР. Хотите ознакомиться со статьей?

— Она мне известна, — отказался читать статью Бондаренко.

— Хорошо, — согласился я, — тогда приступим к делу. Как давно вы знаете гражданина Гудко и каковы у вас были отношения?

— Я не знаю такого, — спокойно ответил Бондаренко.

— А если вспомнить? — попробовал настаивать я.

— И вспоминать нечего, — отрезал Бондаренко, — я еще в своем уме. Не знаю я такого. Можете так и занести в протокол. Не знаю.

— Так, — согласился я, — машина "Жигули" серого цвета с регистрационным номером «МОС 48-1 6» принадлежала вам?

— Мне, — подтвердил Бондаренко, — то есть это была служебная машина, но закрепленная за мной.

— Где вы ее держали?

— Где придется, — пожал плечами Бондаренко. — Когда около дома, когда у Управления, когда в гараже Управления. Своего у меня не было.

— А кто-нибудь другой мог пользоваться вашей машиной в ваше отсутствие? Скажем, когда вы были в отпуске или в командировке?

— Конечно, — согласился Бондаренко. — Вы сами знаете, как у нас с машинами. Я однажды был три месяца в командировке, так машину официально передали в 3-е управление. Я когда вернулся, то почти неделю у них ее выцарапывал. Пришлось к Климову идти, а то не отдали бы.

— Вы имеете в виду полковника Климова, заместителя начальника 3-го главка?

— Его, — подтвердил Бондаренко.

— А приходилось ли вам на указанной машине с регистрационным номером «МОС 48–16» ездить в поселок Дуброво Московской области на 6-ю Социалистическую улицу дом 18? — неожиданно спросил я. Неожиданно даже для самого себя.

Бондаренко бросил на меня быстрый настороженный взгляд.

— Вам непонятен вопрос? — поинтересовался я.

— Вопрос понятен, — медленно произнес Бондаренко, как бы выигрывая время для обдумывания ответа. Потом с каким-то непонятным вызовом ответил: — Приходилось!

— Гражданин Бондаренко, — вкрадчиво сказал я. — Я посоветовал бы все-таки в вашем положения не вести себя неразумно. Только что вы мне сказали, что не знаете и никогда не знали гражданина Гудко, а теперь вы подтверждаете, что были в доме 18 по Социалистической улице поселка Дуброво. А ведь это и есть адрес, где до ареста проживал гражданин Гудко. Зачем же вы вводите следствие в заблуждение?

— Я ездил туда по оперативным делам, — ответил Бондаренко, — и на эти вопросы уже отвечал на следствии. Вы, видимо, дела моего не читали, а то бы такого вопроса не задали. А гражданина Гудко я действительно не знаю.

— Так а зачем же вы ездили к нему в дом, если его не знали?

— Я повторяю, — устало ответил Бондаренко, — что ответы на эти вопросы можно прочесть в моем следственном деле. Если вам, конечно, дадут его прочесть, в чем я сильно сомневаюсь.

Я почувствовал, что краснею от злости. Я знаю, что это мой недостаток, но никак не научусь себя контролировать.

Я вызвал контролера и приказал увести Бондаренко обратно в камеру смертников. А сам остался сидеть за покосившимся казенным столом следственного изолятора. Зачем меня сунули в это дело с Бондаренко? Чтобы удостовериться, что он не знал священника Гудко? Или наоборот доказать, что Гудко был связан с Бондаренко и переквалифицировать его на подрасстрельную 64-ю статью? Но ведь уже принято решение выпустить его на волю после публичного покаяния. Если же Бондаренко решил просто вывести Гудко из-под огня, то почему он через минуту признался, что бывал в его доме? Неприятно было ощущать себя дураком в какой-то чужой игре, где все — от Климова до приговоренного к расстрелу Бондаренко — знают больше, чем я. Поэтому я решил играть в свою игру. Дело в том, что отец Гудко тоже сидел в Лефортово, хотя и в другом корпусе. Я позвонил дежурному и дал распоряжение привести его на допрос.

— Вы прямо многостаночник, как Паша Ангелина, товарищ майор, — пошутил дежурный по тюрьме.

Паша Ангелина была трактористкой, а не многостаночницей, но я возражать не стал, а в тон ему ответил, что время такое — приходится быть Пашей Ангелиной.

Опять же по закону я не имел права допрашивать сегодня отца Гудко. Положено было иметь предписание на допрос, а предписание было на одного Бондаренко. Но на такие мелочи никто, естественно, внимания не обращал. Раз нужно сотруднику кого-то допросить, то хоть среди ночи поднимут, хотя ночные допросы строжайше запрещены специальным постановлением Президиума Верховного Совета СССР. КГБ сам знает, что ему делать и когда!

Привода Гудко пришлось ждать утомительно долго. В корпусе шел обед, а в армии и в тюрьме это священное мероприятие, которое прервать в мирное время не может ничто.

Он вошел — высокий, грузный, заросший густой бородой с проседью, и осенил меня крестом.

Я поморщился:

— Не паясничайте, Николай Дмитриевич. Присядьте. Будем беседовать дальше.

— Чего беседовать-то, Василий Викторович, — взъерепенился поп. — Я ж вам говорил, что не возьму такого греха на душу, прости Господи. На всю страну себя позорить, что я на ЦРУ работал. Выходит, я слово Божье народу нес не по своему желанию, а евреи мне это приказывали…

— Какие евреи? — не понял я.

— Эти — из ЦРУ. Сионисты, то есть, — отец Гудко перекрестился.

— ЦРУ — это американцы, а не евреи, — уточнил я, начиная злиться.

— А мне все едино, — сказал поп, — что американцы, что евреи. Одно слово — нехристи, спаси Господи!

— Прекратите, Николай Дмитриевич, — попросил я, — не теряйте лица. Вы достаточно образованный человек, чтобы разбираться в таких простых вопросах. Среди конфискованных у вас книг был даже труд белогвардейца Флоренского о прекрасной математической модели философии христианства с вашими пометками. А вы строите из себя какого-то схимника юродивого. И хотите, чтобы я вам поверил. Не хотите выступать по телевидению — дело ваше. Проведем вас по 2-й части 70-й статьи. Получите 10 лет лагерей и 5 — ссылки. Сразу в рай попадете как мученик за веру. А если учитывать новые обстоятельства, которые открываются в вашем деле, то как бы вам и по 64-й не загреметь лет на 15, если не хуже.

— Что за обстоятельства такие? — испуганно спросил священник.

— Бондаренко Сергей — знали такого?

— Не, Василий Викторович, первый раз слышу от вас, — по его лицу было видно, что он говорит правду.

— А кто к вам в Дуброво на серых "Жигулях" приезжал?

— На серых "Жигулях"? — переспросил Гудко. — Миша приезжал. Миша Еремеев.

"Вот новости, — подумал я. — Что еще за Миша Еремеев?" Никакого Миши в деле не фигурировало. Я вспомнил протоколы обыска, произведенного в доме Гудко в Дуброво на 5-й Социалистической. Там под надписью "Ничего не обнаружено и не изъято" стояли жирные "зеты" и были подписи понятых. Среди них, кажется, была подпись какого-то Еремеева.

— Кто такой этот Еремеев? Почему вы раньше о нем не говорили?

— Я много о чем еще не говорил, Василий Викторович, — сказал отец Гудко, — и о многом ничего не скажу, хоть на костре меня поджаривайте. Бог укрепит меня. А ваша власть антихристовая, жидовская…

— Гражданин Гудко, — как можно мягче прервал его я, — не усугубляйте своего положения. Я вот эти слова ваши в протокол сейчас внесу, и уж, если вы при следователе КГБ антисоветскую пропаганду продолжаете вести, то что, интересно, судьи скажут, когда будут определять вам меру наказания? Если вы о себе не думаете, то хоть о жене и близких подумайте. Их же из-за такого как вы родственничка могут в шесть секунд прописки лишить и выслать куда-нибудь в Коми, а то и подальше. Вы себе в этом отдаете отчет?

Он молчал.

— Так кто такой Миша Еремеев? — снова задал я вопрос.

— Миша? — переспросил отец Гудко. — Жилец мой. Дом у меня снимал, когда мы со старухой в пустыни жили. Дом-то пустовал, а Миша и платил хорошо, и человек был трезвый, аккуратный и совестливый.

— Он иностранец?

Отец Гудко отпрянул, как от паяльной лампы.

— Господь с вами, Василий Викторович, — сказал он, — что вы мне все иностранцев подсовываете. Русский он. Такой же, как мы с вами. Вы ж знаете, как я жил? Участковый проходу не давал. Следил за мною, как за злодеем каким. То откуда у меня деньги взялись, то какие книги у меня на столе лежат, все бегал смотрел. А как Миша появился, так участковый и отстал. Неужто, если б он иностранцем был, участковый бы наш это позволил? Он бы и меня, и его… сами понимаете. А тут все тихо. Я в пустынь подался, а Миша домом пользовался…

Именно в пустыни у Гудко во время обыска конфисковали по меньшей мере кубометра два запрещенных книг. Мы по этому поводу даже сделали представление патриарху.

— А номер машины этого Еремеева вы не помните? — спросил я.

— Да что вы, — изумился отец Глушко, — я на него и внимания никогда не обращал. Не помню, конечно.

— Ну, хоть московский номер был? — я начинал терять терпение.

— Вроде московский, — наморщив лоб, вспоминал священник. — Миша-то сам москвич был. Из Москвы, стало быть, приезжал. Да вот, помнится мне, что он не сам за рулем сидел, а какой-то друг его подвозил. Иногда ждал в машине, а иной раз сразу уезжал. Но в дом ни разу не заходил. Я так даже решил, что это просто шофер.

— Описать его можете?

— Да я его толком и не видел. Светленький такой, помню, — отец Гудко тяжело вздохнул. — Вот бес попутал, грехи наши тяжкие, — и снова перекрестился.

— А с Еремеевым этим вы о чем-нибудь разговаривали? Рассказывал он вам что-нибудь о себе? — я злился, что у меня не было даже фотографии Бондаренко, чтобы дать ее священнику на опознание.

— Разговаривали, конечно, — признался Гудко, — о Боге главным образом, о смысле Бытия, о чудесах Божественных…

— Он что, тоже священник? — удивился я.

— Нет, — покачал головой отец Гудко, — в сан он не рукоположен, но очень образованный человек в богословии, в Божественной философии, в разных теологических науках.

"Интересно, — мелькнула у меня мысль, — где это у нас можно изучать теологию? Даже в духовной академии все науки изучают по методичкам идеологического отдела ЦК”.

— Он, наверное, вам и книжечки приносил разные, из-за которых вы здесь и находитесь. Правильно?

Отец Гудко молчал.

— И разговоры, наверное, вел с вами антисоветские, подбивая на разные клеветнические измышления против нашего общественного строя?

Гудко молчал, теребя бороду.

— Ну что, так и будете молчать? — опросил я, Или уже и сказать нечего?

— Вот так ведь оно и получается, — прервал молчание священник. — Вроде мы с вами, Василий Викторович, оба русские, в одной стране родились, на одном языке говорим. А на деле-то получается, что мы с вами как бы с разных планет жители. И вы меня не понимаете, и я вас не понимаю. То, что я добром считаю, на вашей планете злом называется. Я слово Божье глаголю, а вы это зовете клеветническими измышлениями на общественный строй, я Библию за священную книгу почитаю, а для вас это антисоветская литература только потому, что издана она в Мюнхене. Так что я могу вам сказать о моих разговорах с Мишей? Мне они кажутся интересными и полезными, а вы бы послушали — решили бы, что они антисоветские или как вы их там называете?

— Есть законы, — торжественно оказал я, — которые не мы с вами придумали, но которые мы обязаны выполнять. Любое государство обязано себя защищать. А что касается непонимания, то уверяю вас — подследственные преступники всегда плохо понимают следователя. И вы, Николай Дмитриевич, не хотите понимать, что совершили государственное преступление, распространяя литературу, заброшенную на территорию СССР с диверсионной целью спецслужбами Запада. Кстати, не призывал ли этот Еремеев к свержению существующего в стране общественно-политического строя?

Гудко молчал.

Последнюю фразу я говорил автоматически, размышляя о том, не устроить ли очную ставку Бондаренко и Гудко. Но решил этого не делать, поскольку и так достаточно вышел за рамки тех инструкций, которые мне дал Климов. Задав еще несколько вопросов Гудко о внешности Еремеева и убедившись, что тот совсем не был похож на Бондаренко (хотя его "светленький шофер" не выходил у меня из головы), я спросил, чем этот Еремеев занимался. Говорил ли он что-нибудь об этом?

— Я понял так, — ответил отец Гудко, — что он где-то философию преподавал. В институте каком-то. Я не интересовался подробно.

В институтах у нас преподается только марксистско-ленинская философия. Неужто это какой-то очередной псих, которых уже не мало расплодилось на кафедрах философии и истории КПСС. Начитавшись первоисточников, эти люди начинали, словно дети, искать правду, сбивать с толку студентов и, что самое печальное, искать запрещенные книги, надеясь именно в них найти ответы на мучившие их вопросы. И в итоге попадали в тюрьму.

Перед тем, как отправить священника обратно в камеру, я вынул из папки пару отпечатанных на машинке листков и подал их отцу Гудко.

— Это текст заявления, которое вы должны сделать по телевидению. Подумайте, почитайте. Если что-то вам особенно не понравится, то мы обсудим это и уберем. Что- то, может быть, вставим. Вам нет никакого резона отказываться. В зоне вам плохо придется. Там вашего брата не очень жалуют. Подумайте. Дело ваше к концу идет. Скоро суд. Так что думайте быстрее.

Я доложил Климову о результатах своей поездки в Лефортово. Он проглядел протоколы допросов Бондаренко и Гудко, ничего не сказал и положил их в сейф.

— А что это за Еремеев такой? — спросил я.

— Еремеев? — переспросил Климов. — Да есть такой. Очень интересный тип.

— А почему же он по делу не проходит? — продолжал интересоваться я.

Климов подошел к окну.

— Погода — роскошь, — проговорил мечтательно полковник. — Сегодня суббота? Поеду-ка я на дачу, порыбачу.

Он повернулся ко мне.

— Ладно, Вася. Спасибо за содействие. Не забуду. Можешь возвращаться домой. Ничего никому не докладывай. Начальников твоих предупредим. Иди выписывай билет, пока канцелярия работает. А то разбегутся все перед выходными.

Я понял, что мне ничего больше знать не положено, и решил от дальнейших вопросов воздержаться.

По дороге на вокзал, куда меня любезно подбросили на казенной машине, я ловил себя на том, что продолжаю постоянно думать об этом странном доме в Дуброво, где так драматически сплелись судьбы якобы незнакомых людей: подполковника Бондаренко и священника Гудко. И, конечно, об этом "интересном типе", как выразился полковник Климов, то есть о Мише Еремееве. Я уже достаточно долго работал в КГБ, чтобы интуицией почувствовать, что вся эта история очень темная, и я в нее вовлечен совсем не случайно.

Ни одна контрразведка не живет по аристотелевой логике. Все логичное должно отметаться с самого начала. Действует только одно правило знаменитого еврейского анекдота с дореволюционной бородой: "Вы говорите, что едете в Одессу. Но вы же действительно едете в Одессу. Так зачем же вы мне врете?”.

Я прошел в прохладное здание Ленинградского вокзала и вышел на платформу. Мой "сидячий" поезд отходил в 15:10. Было без четверти три. Поезд был уже подан, но лезть в духоту загерметизированного вагона скорого поезда не хотелось, и я стал прохаживаться по платформе, поглядывая на зеленеющие цифры электронных часов. С платформы шла лестница, выходящая на привокзальную площадь справа от самого здания вокзала. Среди ларьков и сидящих на узлах и чемоданах людей я как-то машинально отметил зеленый глазок стоящего такси. Не вполне осознавая, что я делаю, я подошел к такси и, открыв дверцу, спросил дремавшего за рулем шоферу "В Дуброво повезешь?"

— Это по Ярославскому? — поинтересовался водитель, хотя по его лицу было видно, что он все знает.

Я ничего не ответил, так как довольно плохо знаю Московскую область. Шофер немного подумал и сказал: "Полтинник". То есть пятьдесят рублей. По тем временам это было очень дорого. Но у меня оставались еще командировочные деньги, и я не стал торговаться.

Шофер вел машину так, как будто ездил в Дуброво каждый день. Серая лента Ярославского шоссе вилась с горки на горку, а я, глядя в окно машины на неповторимую природу Подмосковья, пытался привести свои мысли в порядок и понять, что я, собственно, делаю. Начальство совершенно четко приказало мне вернуться в Питер. А я вместо этого еду в Дуброво, где меня совершенно четко засекут, ведь дом отца Гудко, наверняка, находится под наблюдением если уж не людей Климова, то местного райотдела.

И зачем я, собственно, туда еду, и что я там надеюсь обнаружить? Попытаюсь объяснить все неожиданной "вспышкой служебного рвения", как у нас любят острить те, кого застукали в постели с девчонками-стукачкамн. Официально это называется "налаживание контакта с агентурой". Вот что я скажу: мне показался странным протокол обыска, проведенного в доме отца Гудко — "Ничего не обнаружено и не изъято". Так не бывает. Я решил провести негласный (до официального повторного обыска) досмотр дома, в надежде обнаружить тайник с антисоветской литературой. Я уже верил в то, что именно поэтому я еду в Дуброво. Как я уже упоминал, у нас в КГБ никогда не знаешь, что получишь за проявленную инициативу: орден или увольнение с волчьим билетом, а то и срок. Ладно, успокаивал я сам себя, когда буду писать объяснение, придумаю что-нибудь получше.

Между тем шофер свернул с шоссе на какой-то проселок, выскочил на другую дорогу, где я успел заметить знак "Загорск — 15 км", и сказал:

— Приехали в Дуброво. Куда вам?

— Мне на 5-ю Социалистическую, — сказал я.

— Не знаю, — недовольным голосом сообщил шофер. — Не знаю, где тут какая улица. Я вас на автобусную остановку довезу, а там сами ищите.

За полтинник он мог бы меня и получше обслужить, но я вдруг начал так волноваться, что не стал протестовать. Видимо, я уже, подобно гончей, чуял зверя и ничего больше для меня не существовало.

Улицы были пустынны. Дома в зеленых кронах деревьев скрывались за высокими заборами. Только около одного забора два мужика копались в моторе "Москвича". У них я спросил, как пройти на 5-ю Социалистическую. Оказалось, что это совсем близко. Я шел, оказывается, по 3-й Профсоюзной улице, а Социалистические ее пересекали.

Дом на 5-й Социалистической оказался старым, но вполне солидным деревянным строением, окруженным примерно двухметровым забором, из-за которого торчали ветки яблонь. На калитке красовалась надпись "Осторожно! Злая собака!" и была нарисована собачья пасть с огромными зубами. "Весьма странно для священника", — подумалось мне. Ничего похожего на звонок не было. Я пошел вдоль забора, обдумывая, как бы мне попасть внутрь и отогнать "злую собаку". В одном месте забора была довольно солидная щель. Я заглянул в нее и первое, что увидел, — это серый "жигуль", на котором красовался номер «МОС 48–16».

Меня бросило в пот. Я вспомнил слова дежурного по Лефортовской тюрьме: "Вы еще пожалеете, что не носите с собой пистолет".

Я действительно пожалел.

Что же делать? Первой мыслью было идти в местное отделение милиции, предъявить им свое удостоверение и потребовать обыскать дачу, задержав всех, кто там будет обнаружен. Но эту мысль я сразу отогнал. Зная отношение милиции к КГБ, я довольно ясно представил, что произойдет, если я к ним обращусь. Они долго будут вертеть в руках мое ленинградское удостоверение, выясняя, как я, собственно говоря, повал в Дуброво. Потом будут звонить своему начальству, которое, что совсем не исключено, прикажет задержать меня да полного выяснения личности. Я снова вспомнил, что действую совершенно самовольно, и в моих же интересах никак себя пока не проявлять.

Лихорадочно думая, что мне следует предпринять, я еще раз обошел дом вокруг забора и сном очутился напротив калитки с надписью "Осторожно! Злая собака". Я стал искать глазами какую-нибудь палку, чтобы отогнать "злую собаку", если та на меня кинется, и уж совсем было решил перемахнуть через забор, как вдруг калитка отворилась и, к своему величайшему изумлению (мягко говоря!), я увидел прапорщика Петренко — шофера и порученца полковника Климова.

— Василий Викторович! — приветливо сказал прапорщик. — Что же вы тут мнетесь перед калиткой? Проходите, вас уже заждались. Уж, думали, заблудились вы где?

Ничего не соображая, я пошел следом за Петренко через сад, главным достоинством которого были клумбы с пионами. Я машинально вспомнил, что в деле отца Гудко была справка от участкового, что жена священника, Евдокия Афанасьевна "спекулировала" на рынке цветами, живя после посадки мужа на "нетрудовые доходы". Не знаю, почему я это вспомнил, идя через сад, так как был поражен настолько, что, казалось бы, ничего и видеть не должен был, кроме спины идущего впереди прапорщика.

Мы вошли на веранду. За столом, развалясь в мягких креслах, сидели и пили бутылочное вино полковник Климов и какой-то мужик примерно моих лет с простецким, открытым лицом, напоминающим не то трактористов, не то танкистов из наших довоенных кинофильмов. В общем, типичное положительное лицо.

— Ну, Василий, ты молодец, — сказал Климов, вставая и пожимая мне руку, — не подвел меня, приехал. Я-то был уверен, что ты приедешь, а вот он, — Климов указал на улыбающегося "тракториста", — он сомневался. Говорит, дорогу не найдет. А я ему говорю: "Вася Беркесов найдет дорогу куда угодно!" Пива хочешь?

Пиво было "Московское". Я вспомнил, что им сегодня все утро торговали на Лубянке.

— Товарищ полковник… — не зная толком, что я хочу сказать, начал я.

Но тут встал "тракторист" и, подавая мне руку, представился:

— Михаил. Можно просто Миша.

— Еремеев? — спросил я.

Полковник и Миша захохотали. Смысл этого смеха я понял несколько позже, но, чтобы хоть что-нибудь сказать, ответил:

— Беркесов Василий. Можно просто — Вася.

Это была наша первая встреча.

Вот так я впервые встретился с беспощадным и дерзким профессионалом, сыгравшим такую большую роль не только в моей судьбе, но и в судьбе нашей страны. Из своего тихого ленинградского кабинета на втором этаже Большого дома, где я проводил долгие часы в "раскалывании" антисоветчиков и в утомительном печатании одним пальцем на машинке идиотских протоколов их допросов, я неожиданно был катапультирован в самую гущу острейшей политической интриги, о самом существовании которой я едва ли мог ранее предполагать. Я вступил в пятисотлетнюю войну, хотя толком еще не мог сказать, на чьей стороне я воюю.

 

Примечание американского издателя

Интересно отметить, что генерал Беркесов, хотя и писал эту книгу без всякой надежды ее когда-нибудь опубликовать, тем не менее не мог избавиться от самоцензуры, столь свойственной каждому, кто жил при советской системе, и особенно людям его профессии. Все было не совсем так, как он описывает в этих двух главах. Видно явное желание прикрыть некоторых людей из тогдашнего руководства КГБ, которые до конца оставались прямыми и непосредственными начальниками Беркесова.

В частности, полковник Климов никак не мог в тот момент находиться в Дуброво, поскольку (а мне это известно доподлинно) срочно вылетел в Берн на совещание, на котором присутствовал и я.

Отчет времени я веду по делу священника Николая Гудко, которое общеизвестно.

Общеизвестно также, что священник выступил с телевизионным покаянием, а подполковнику Сергею Бондаренко Верховный суд СССР заменил расстрел 15-ю годами заключения. Он вышел на свободу, кажется, после августовского путча. Добиться отмены смертного приговора было очень нелегко, и, поскольку я чувствовал себя морально ответственным за судьбу этого человека, то помог ему перебраться на Запад. В настоящее время Бондаренко живет в Мюнхене. Он предложил ряду европейских издательств свою книгу под интригующим названием "КГБ уничтожил Советский Союз". Я эту книгу не читал, хотя, судя по журнальной аннотации, она будет очень эмоциональна, но интересна.

Д. М. Макинтайр