Начало расследований по делу Стародворского. — Морозов о своем обвинении Стародворского. — Морозов, Новорусский и Лопатин против Стародворского.
Первое время с прошениями Стародворского я все-таки не решался познакомить даже его товарищей шлиссельбуржцев и только продолжал собирать о нем дополнительные сведения. Но обстоятельства заставили меня начать дело скорее, чем я предполагал.
Посредник, передававший мне от чиновника Департамента Полиции документы, иногда из любопытства сам просматривал их у себя дома. При одной из этих передач он самостоятельно, раньше меня, нашел одно из прошений Стародворского, и оно очень заинтересовало его. Передавая мне принесенный том, он указал мне на него. Впоследствии во время своих показаний на суде с Стародворским он заявил, что прошение Стародворского так меня поразило, что я сразу сильно заволновался и от душивших меня слез с трудом говорил. Но я ему тогда сказал, что документы не имеют большого значения. Говорил я это для того, чтобы он не поспешил сообщить о найденном документе своим знакомым журналистам. Но, несмотря на мою просьбу молчать о прошении Стародворского, посредник сообщил о нем, если не журналистам, то «по начальству» — какому-то эсеру, а эсер с этой новостью обратился к Николаю Александровичу Морозову.
По поводу того, что тогда происходило между Стародворским, Морозовым, Михаилом Васильевичем Новорусским и мной, имеются любопытные современные записи в сохранившихся у меня письмах Морозова и Новорусского, присланных мне для представления на суд.
Вот что тогда писал из Петербурга Морозов:
«Еще в первую зиму моей жизни в ПБ в 1905 г. за обедом у одной светской дамы, к хозяевам прибежала одна пожилая знакомая, вращающаяся в аристократическом кругу (даже с великими князьями) и, увидев меня, воскликнула: Н. А.! неужели это правда? Кто-то из ваших товарищей по Шл. состоит на службе градоначальника? Вчера за обедом градоначальник прямо сказал это. Мы, докончила она, так и онемели от изумления.
Я страшно возмутился, услышав это, начал горячо доказывать всем, что градоначальник говорит это со злости на овации, которые нам делают, но она уверяла, что он говорил искренне. Этот случай меня страшно возмутил, так как я никак не мог допустить, чтоб кто-нибудь, честно выстрадавши много лет за свободу, мог изменить ей в момент торжества. Относительно же прежних попыток я знал только про случай Оржиха. Содержавшийся в Шлиссельбургской крепости Б. Оржих в 1890-х годах тайно от товарищей подал прошение о помиловании и тогда же был выпущен на поселение. Впоследствии жил на Сахалине. Умер в Южной Америке. Да попытку Стародворского выскочить в солдаты незадолго до нашего выпуска из Шлиссельбурга.
Затем через год, кажется, в феврале 1907 г., на литературном вечере ко мне подошел один эсер, нелегальный, без фамилии, которого я уже два-три раза встречал у знакомых, и сказал: Как это ужасно! Вся эта история со Стародворским! Эти его прошения! — Какие? — Разве вы не знаете? — Знаю о его прошении тотчас после суда над ним и о прошении в солдаты незадолго до выхода. — Нет! воскликнул он. — Его прошения в 1890 и 1892 г. г. с предложением услуг правительству! — В первый раз слышу! — Разве Бурцев Вам ничего не говорил? Нет! — Но он о них знает не менее двух недель! От вас он не должен бы скрывать!
Через несколько дней я увидел Бурцева в редакции «Былого» и спросил. Он сильно заволновался, забегал по комнате, сказал, что это уже началась болтовня, что он хотел нас пощадить и сохранить документы в тайне от нас и публики. — Но раз вам уже сказали, прибавил он, я не имею права скрывать! (Конечно, я не имел в виду скрыть найденные документы от шлиссельбуржцев, а хотел только предварительно собрать о документах дополнительные сведения. Бурц.). И он мне показал копии с напечатанных им в это лето документов под № 2 и 3. Я был совершенно ошеломлен, но, расспросив Бурцева о подробностях, должен был придти к заключению, что о подлоге здесь не может быть и речи. Никто не решился бы подделывать подписи Лерхе и Федорова на этих бумагах, да и некоторых подробностей нельзя было даже и подделать (например, полузабытой нами попытки Стародворского отстраниться от нас в 1892 г. или его разговор с Саловой или Лопатиным еще во время его суда). И меня охватил ужас при мысли, что с такими документами департамента, в сущности, держит несчастного в руках, и может требовать от него многого под угрозой их опубликовать. — Необходимо, сказал я Бурцеву, прежде всего, сказать об этом Стародворскому. Он, очевидно, писал все это с целью надуть и нас и полицию, что на него похоже, но ему тогда не поверили, и не выпустили. — Но я не могу назвать себя, ответил Бурцев, чтоб не пошла болтовня, что я получаю ценные бумаги из департамента. — Тогда пусть Новорусский пойдет к нему и скажет, что узнал от меня, — сказал я. Новорусский так и сделал на другой же день. Не прошло и вечера, как получаю письмо от Стародворского с вопросом, какие документы находятся у меня, и чтобы я ответил ему письменно немедленно.
Не желая вредить Бурцеву, я написал, что мне известно, что в тайном шлиссельбургском архиве хранятся два его скверные прошения с предложением услуг, и что я считаю это делом его дипломатии, за которую я не раз упрекал его и в Шлиссельбурге, говоря, что самая лучшая дипломатия есть искренность, так как нет ничего тайного, что не стало бы явным. Но ради его жены, считающей его за героя, я не буду ничего говорить об этом в публике. Только наши дороги пойдут теперь врозь, между нами нет боле общих дел, но для того, чтоб не давать посторонним повода к расспросам, я буду встречаться с ним, здороваться и прощаться. Как раз перед этим его жена и родные звали меня и К. в гости, и мы обещали. Зная, что Стародворский на днях уезжает, мы отложили визит до его отъезда. Но на второй же день после моего письма к нему у меня был сделан тщательный обыск. Письма мои и К. были запечатаны и отправлены в охранку. Это задержало визит, и когда мы пришли к Семеновым, Стародворский уже возвратился, и мы с ним встретились. Обоим было неловко и, посидев немного, я с К. собрались уходить. Когда я шел в дальний конец коридора за своей шапкой, Стародворский догнал меня и шепнул: а того, что вы называете дипломатией, никогда не было. Я ничего не ответил, так как знал уже из его упомянутого письма, что он все отрицает.
С этого времени, сказал я, у меня утратилось товарищеское доверие к Стародворскому и потому, когда в марте (1908 г.) в Париже я услышал от Бурцева, что среди шпионов говорят, будто среди эсеров у них на службе находится такая «шишка» (я имел в виду, конечно, Азефа, но его фамилии я не говорил и Морозову. Бурц.), что провал ее произвел бы страшный скандал, я сказал Бурцеву: почему же вы думаете, что эти слова относятся к тому, кого вы подозреваете, а не к Стародворскому, который, благодаря своим тайным прошениям, у них давно в руках? Этим и окончилось дело, так как тогда я и не знал ничего более.
Только через месяц после возвращения в Петербург, перед самым моим отъездом на лето в деревню, одно лицо, а затем и другое сказали мне, что по сведениям из высших административных сфер, «Стародворский и теперь путается с каким-то Герасимовым» (начальником, кажется, охранного отделения или черт его знает какого, я теперь забыл). Я сказал об этих ужасных слухах своему другу Новорусскому, сказал жене своей, а больше, кажется, не успел никому, и уехал в деревню, из которой возвратился только теперь. Пока я был в Москве, мне сообщили, что Новорусский попал в прескверное положение, так как Стародворский его хочет засадить в тюрьму за распространение дурных слухов, и требуют меня скорее в Петербурге для его спасенья и выяснения дела. Я сейчас же пошел с моей знакомой дамой Л. к той даме, которая еще в первую зиму после моего освобождения сказала за обедом о словах градоначальника, но она уже знала из газет о суде между Стародворским и Бурцевым и сказала только: «да, припоминаю, что-то было, но я теперь уже не помню ясно», и сейчас же переменила разговор.
Тогда от меня стали требовать, чтоб я назвал того, кто сказал «путается с Герасимовым, но я наотрез отказался.»
Когда Морозов пришел ко мне и спросил, какие прошения Стародворского имеются у меня, я рассказал ему обо всем, что знал о деле Стародворского, и выслушал его соображения.
Сколько мне помнится, Морозову я тогда же прямо сказал, что говорить Стародворскому о том, что у меня имеется текст его прошений, — нельзя, так как он сообщит об этом в Департамент Полиции и там легко догадаются, о каких прошениях идет речь и каким образом я мог их получить.
В тот же день мы вызвали Новорусского и говорили втроем. Вскоре я виделся с Лопатиным и его тоже посвятил в это дело.
Меня очень поразило то, что все эти трое шлиссельбуржцев, хорошо знавшие Стародворского и обстановку, в которой могли писаться эти его прошения, не только сразу согласились со мной, что он, действительно, писал эти прошения о помиловании, но и в том, что и в данное время он состоит в каких-то отношениях с охранкой.