Большевик, подпольщик, боевик. Воспоминания И. П. Павлова

Бурденков Е.

Часть вторая

 

 

И вся-то наша жизнь есть борьба!
Из Песни красных кавалеристов

По правде говоря, вначале я не собирался продолжать свой автобиографический очерк. Но директор свердловского Института истории КПСС просил меня вспомнить восстановительный период, районирование и коллективизацию сельского хозяйства, – описать работу на хозяйственном фронте солдата партии, бывшего подпольщика.

Когда садишься за мемуары, невольно вспоминаешь молодые годы. Как бы тяжелы они ни были, они вспоминаются с ностальгической грустью. Помню, как в 1907 году старичок из уголовных, который обслуживал нас, политических заключенных, по вечерам в тюремном коридоре пел: «Липа вековая над рекой стоит», да так, что его тенорок за душу хватал. Когда думаешь о далеком прошлом, то плохое, тяжелое редко приходит в голову, а вспоминаешь хорошее, вроде этой песни.

В то же время, как поется в другой песне, «и вся-то наша жизнь есть борьба!» – жизнь большевиков-ленинцев. Начиная с 1903 года, со своего II-го съезда, наша партия все время напряженно отстаивала свои идеалы, боролась за чистоту своих рядов. А враги у нее были многочисленные и сильные. В 1905 году партия уже вела борьбу и с самодержавием, и с либералами, да и с меньшевиками. А времена царской реакции, времена подполья, когда на свет вылезли уклонисты в виде «ликвидаторов», «отзовистов», «ультиматистов», богоискателей! Мало того, приходилось вести борьбу с эсерами, анархистами, бундовцами и т. д., которые везде кричали, что и они против монархии, и работать среди разноплеменного населения. Например, на Урале башкиры, татары, марийцы, чуваши, представители других национальностей враждовали между собой, враждовали и с русскими. Всегда нашей партии было тяжело, нелегко ей сейчас и не будет до тех пор, пока нашу страну и страны народной демократии окружают враждебные нам капиталистические государства.

 

На советской работе

Итак, в начале 1922 года я покинул военную службу и перешел в распоряжение сарапульского уездного комитета партии. Секретарем укома был рабочий Матвеичев – тихий, скромный, умный человек. Но остальная уездная верхушка была совсем иного склада. Председатель уисполкома, бывший бухгалтер Яковлев, как и его начальник Отдела управления Хромов, были политически неграмотными пьяницами. В уисполкоме всем заправлял секретарь, бывший волостной писарь Пересторонин – малорослый человечек в огромной папахе и в таких же подшитых валенках. Целыми днями он только и делал, что плевал на гербовую печать, прикладывая ее к пропускам мешочников и спекулянтов. Во главе уездного здравоохранения стоял бывший сапожник Пономарев, народным образованием руководил бывший портной Трофимюк. Когда оба были смещены, Пономарев пошел по кооперативной части, а Трофимюк превратился в специалиста по гужевому транспорту – стал заведовать городским обозом из 25 полудохлых одров.

Мне Матвеичев предложил место Хромова в Отделе управления, но я предпочел должность заведующего Орготделом, которому были подчинены все волостные исполкомы – хотелось узнать работу низового советского аппарата, и об этом выборе не пожалел. Вскоре я столкнулся с такой рутиной и безобразиями, подрывавшими авторитет советской власти, что заменил многих председателей волисполкомов. По прежним меркам, для меня этот пост был мелковат, и спустя несколько месяцев меня-таки назначили заведующим Отдела управления, которому подчинялись не только уездные органы власти, но и городская милиция. Вскоре и на других местах появились новые люди. Секретарем укома приехал партийный работник, бывший подпольщик Сенько; уездным здравоохранением стал ведать бывший фельдшер Морозов, тоже старый партиец; заведующим народным образованием назначили бывшего учителя – коммуниста; завгоркомхозом стал Лука Андреевич Ситников, бывший матрос. Яковлева убрали, и пока вновь назначенный на этот пост мотовилихинский рабочий и старый большевик Тиунов добирался к нам, я несколько месяцев исполнял обязанности «предрика» – председателя уездного исполкома.

В то голодное время нас кормила АРА – американцы. Один раз ко мне заехал их представитель, молодой фабрикант из Нью-Йорка, с переводчиком из наших «бывших». Явился проверить, как мы кормим голодающих американскими продуктами. Дал я ему провожатого, и он поехал по сельским столовым, и там в присутствии председателя уездного исполкома в кровь избил своего переводчика за какую-то провинность. В 1923 году приехали уже двое проверяющих, тоже фабриканты. Эти ликвидировали свои базы и потребовали созвать граждан Сарапула. Мы собрали народ в клубе. Представитель АРА начал восхвалять отзывчивость и гуманность американцев, а председатель местного профсоюза, не стерпев, заговорил о том, как они на черном рынке скупали по дешевке золото и драгоценности и отправляли к себе в Америку. Словом, приезжали не кормить голодающих, а спекулировать. Что тут началось! Американцы ругались, грозились пожаловаться самому Ленину. Но мы их напоили коньячком, да так, что до пролетки их пришлось нести уже на руках. На это они из-за своего сухого закона были падки. В общем, никто, видимо, на нас так и не пожаловался.

Из-за голода зима 1921–1922 г. выдалась особенно тяжелой. В Сарапул толпами валили голодающие крестьяне – татары, башкиры, чуваши, черемисы, русские – многие тут же попадали в больницу или умирали прямо на улице. У нас была специальная подвода с большим ящиком, возница по утрам собирал трупы и увозил их на кладбище. Было несколько случаев холеры, от которой в 1922 году умер и мой тесть. Так мы и не узнали, где он ее подцепил.

Я, будучи зав. отделом управления уездом – зам. предрика, получал в месяц одного соленого судака и пуд овса или ржаной муки. Учитывая пайки жены и родственников, жили мы еще сносно. Тем более, что в 1922 году у нас появилась корова, сенокос и грядки с овощами. Другим было много хуже.

К 1922 году Сарапул по сравнению с 1918 годом сильно обветшал – почти все заборы пошли на дрова, дома годами не ремонтировались, многие пустовали – хозяева бежали с белыми. Грязь была непролазная, доходило до оползней. Из-за голода люди бродили словно тени. Одни кулаки процветали, наживаясь на спекуляции хлебом. Интересно, что когда наши хлебозаготовители объявляли, что готовы заплатить больше назначенной крестьянами цены, те им не верили и хлеб придерживали. Для разрешения текущих потребностей городского хозяйства приходилось идти на риск. Как-то Новиков, начальник милиции, пожаловался мне на отсутствие овса – милиционеры были готовы сами его заготовить, но ни земли, ни семян, ни инвентаря у них не было. Подумали мы, и я дал указание волисполкомам засеять по полдесятины овса, а убрать его в счет трудгужповинности. Так и сделали, к осени милицейская конюшня была обеспечена овсом. Узнав об этом, уком хотел было меня отругать, но Новиков меня отстоял, превознеся до небес мою находчивость и политическую смелость.

С началом нэпа сарапульские магазины ожили – как по щучьему велению в них появились сибирская мука, астраханская рыба, мясо из Средней Азии, мануфактура, обувь. Откуда только у нэпманов что бралось! Сами их лавки, разграбленные и разгромленные за годы гражданской войны, мгновенно приобрели приличный вид, а ведь для этого требовались дефицитные стекло, железо, краска, тес. Как нам рассказывал один из сарапульских воротил, денег у них почти не было, но они быстро восстановили свои прежние связи и получали товар «на слово» – в кредит У наших же кооператоров – ни денег, ни товара, ни кредита, ни связей, ни торговых кадров, ни опыта. Один из наших кооператоров, например, закупил на Нижегородской ярмарке под вексель вагон игрушек, которые, конечно, никто не покупал. Влепили ему выговор по партийной линии, тем дело и кончилось. Вот с чего мы начали борьбу с нэпом под лозунгом Ленина «кто кого».

Я был членом налоговой комиссии, и мы облагали нэпманов по такому примерно принципу: «шерсть стричь, но не с кожей, пусть отрастает до следующей стрижки». В каждом конкретном случае приходилось решать – закроет или не закроет нэпман торговлю после уплаты налога. Если не выдержит– снижали обложение. Не лучше было и в местной промышленности. В Сарапуле с государственным кожевенным заводом конкурировал такой же частный, Кривцова. На нашем было 120 конторских служащих, а у Кривцова – 2. Я по этому поводу даже в «Правду» писал и в местную газету «Красное Прикамье». И вот результат: Кривцов продавал обувь дешевле нашей и качеством лучше. Так мы начинали жизнь по линии промышленности. Со временем, однако, Кривцов свое заведение закрыл, так как не мог больше доставать сырье «по блату», а наш завод стал снабжаться более планово. Постепенно окрепла и наша кооперация. В торговле нэпманы действовали еще несколько лет и кредитовались госбанком вплоть до 1927 года.

В 1922 году в Сарапуле по ночам было опасно – орудовали как заезжие «гастролеры», прибывавшие по Каме или по железной дороге, так и свои бандиты. Все еще много было и дезертиров. После заседаний, которые, как правило, заканчивались глубокой ночью, домой мы всегда возвращались вооруженными. Наводить порядок мы начали с чистки аппарата милиции. Комиссия вычистила пьяниц, а также милиционеров из семей торговцев и кулаков. Среди бандитов встречались «матросы»-инвалиды, якобы пострадавшие в борьбе за советскую власть. «Братишки» нападали даже на государственные учреждения. Один такой безногий однажды явился ко мне на службу с требованием денег, и когда я ему отказал, сделал вид, что упал в обморок. В присутствии военкома я распорядился, чтобы секретарь его выпроводил, после чего «борец за советскую власть» как ни в чем ни бывало встал и молча отправился восвояси.

Мы решили с бандитизмом покончить. По ночам вместе с милицией, уездным ГПУ («политбюро») и военкомом стали устраивать облавы, проверять документы. Местных жителей, конечно, тут же отпускали, а всех подозрительный задерживали. Буквально через пару месяцев в городе стало спокойно. Так мы бандитам нашарахали, что даже пермская, казанская и екатеринбургская «братва» стали обходить Сарапул стороной. Дезертиров мы вылавливали путем повальных обысков по окраинам – вытаскивали их из бань, чердаков, из подполий.

В общем, по сравнению с руководящей работой в Красной армии, должность мне досталась «веселенькая». По старой военной привычке, я часто приказывал, а не давал распоряжения, как принято «на гражданке», на чем не раз «спотыкался». Впрочем, народ меня, как правило, понимал и поддерживал. В том же 1922 году пришлось создавать отряд в 200 бойцов для подавления кулацкого башкирского восстания в районе Янаула. Так что приходилось заниматься и чисто военной работой. Подавлял это восстание батальон ЧОН, членом штаба которого я состоял. Насколько помню, в 1924 году этот батальон расформировали за ненадобностью.

Большим нашим бичом было самогоноварение. Водкой государство тогда не торговало, и чтобы чем-то ее заменить, народ варил квас, делал брагу, гнал самогон, на который уходило много хлеба. Особенно по этой части отличались удмурты, у которых самогон был чем-то вроде священного напитка, который пили даже дети. Их старики и сегодня пить водку считают грехом. Сколько мы бесед проводили о вреде для государства самогоноварения! А нам отвечали: «Какое вам дело, ведь мы гоним из своего хлеба. Куда хотим, туда его и деваем!». Что тут скажешь? Конфисковывали аппараты, спрятанные в банях, овинах, в лесу, в сараях. Но разве их все найдешь! Бывало, вечером перед каким-нибудь праздником по деревне стелется дымок с характерным запахом, а на другой день все село гуляет. Сунешься конфисковывать аппараты – убьют. Один раз накануне праздника милиционеры попытались, так их загнали в избу, дом окружили и не выпускали, пока мы, отряд коммунистов, не приехали на подмогу Воспользовавшись случаем, мы конфисковали тогда много аппаратов, но, как выяснилось, у самогонщиков имелись резервные.

 

Районирование, восстановление местной промышленности, на хлебозаготовках и коллективизации

В 1923 году партия и правительство приняли решение об изменении административного деления нашей страны – о создании вместо уездов и губерний районов и областей. Осенью этого года было дано указание образовать несколько опытных районов, один из которых, по предложению Пермского губкома партии, должен был появиться в Сарапульском уезде. Выполнять это поручение на месте доверили мне, выдав на все мероприятие 4 тысячи рублей. Пока я доехал до села Каракулина, намеченного как центр нового района, эти деньги из-за инфляции наполовину потеряли в цене. В итоге мне хватило расплатиться только с аппаратом волисполкома, с учителями и персоналом местной больницы.

Опыта районирования ни у меня, ни у других уездных руководителей не было никакого, и мы с секретарем партийного укома и его сотрудниками ломали голову, с какого конца приступить к делу. Начали с приведения в порядок нового райцентра – дали названия улицам и организовали их уборку, присвоили домам номера и т. д. Одновременно стали формировать аппарат райисполкома – подыскали бухгалтера, делопроизводителя, секретаря, инспектора и даже юриста. Вот этот-то юрист принес мне однажды проект нашего «обязательного постановления». У меня этот курьезный документ сохранился, и я приведу его здесь дословно и целиком:

«Ввиду того, что, как на улице, в театрах, на вечерах и сходах, как взрослые, так и молодежь ведут себя крайне небрежно. Молодежь занимается толканием друг друга, бросанием шапок с товарищей; слышатся, как от взрослых, так и молодежи, площадная брань, неуместные свисты, крики, безприличное табакокурение, привязанность к женскому персоналу, что для почетного, присвоенного всем революцией звания "граждане", что прежде давалось только интеллигенции, каковая не должна была выходить, под судебной ответственностью, из присвоенных рамок – крайне низко и позорно. Граждане этим званием причислены к среде интеллигенции, а потому должны себя вести по этому пути. Это наблюдается и с учащимися, как в стенах, так и вне стен. В массе развилась, сильно, проституция и венерические болезни, что вносит в семейство и общество раздоры, ревности, разводы, пьянство. Все это тяжко отражается на психологии детей, рода и общества. Плохой пример для молодежи. Молодежь шляется безо всякой цели, повсюночно. Устраиваются вечерки, как в тесных избушках, только для интимных проделок; между тем, как деньги за вечерку тащат от родителей последний фунт хлеба или кудели. Вежливость, сдержанность и гигиена отсутствуют. Масса держит себя, часто, в полной бездеятельности, отчего темнота, отсталость и бедность. Мужчины и женщины знают свое сельскохозяйственное дело, и порядок домашнего и кухонного обихода. Саморазвития нет.

Для предупреждения этого и направления движения по пути цивилизации необходимо, из каждого члена общества и члена семьи, вывести исстари вкравшиеся, где на почве религии, где на почве темноты, а где и наследственности, все недочеты. Что можно только организованным, под страхом ответственности порядком.

На основании вышеизложенного Каракулинский райисполком ПОСТАНОВИЛ:

Взрослых – трудоспособных и молодежь как мужского, так и женского персонала, разбить на группы, на каковых составить именные списки. С каждой группой пройти определенную программу, в беседах, по воспитанию согласно требований семейной и общественной жизни. В школах, в приютах, театрах и сходах соответствующей администрации всякие опущения прекратить. Где можно устраивать соответствующие спектакли с определенной целью и предварительно разъяснять причину постановки той пьесы. Бесцельных пьес быть не должно.

Для каждой группы, или один для всех, в обществе выделить дом, где ввести прохождение краткого курса по сельскому хозяйству, где бы научились обходиться правильно с землей, лугами, скотом, птицей и проч.

Для молодежи ввести уроки танцев, музыки, чтение лекций по самообразованию, дабы, хотя приучить их к домашнему и общественному порядку. Обязательно ввести обращение друг к другу на "Вы" и по имени и отчеству или добавления к фамилии "товарищ" или "гражданин".

Ввести прохождение молодежью гимнастики, легкой атлетики, футбольного и прочего спорта и игр.

Для предупреждения семейного разврата, болезней и нищеты всем ученым силам и местной администрации установить порайонно наблюдение за каждым семейством – каждым домиком, где контролируя и находя недостатки и получая жалобы сообщать соответствующей власти для сведения и налаживания жизни.

Все ученые со светом в руках стремитесь ближе к деревне, ближе к темным углам.

Для проведения в жизнь настоящего постановления возлагается обязанность на сельсоветы с комячейками и школьных работников, а так же и на местную милицию в принудительном порядке и о чем сельсоветам ежемесячно давать райисполкому отчеты.

Предрик

Секретарь

Составил юрисконсульт Пономарев

22/ХП-23 г.».

Конечно, подписывать такой «шедевр» я не стал. Но потом этот Пономарев мне здорово помог при составлении плана озеленения Каракулина. Жаль, что мой преемник на посту предрика положил его «под сукно» – с лесничеством о саженцах я уже договорился.

Работа по организации опытного района заключалась в ликвидации волисполкомов, в подготовке и проведении выборов членов новых сельсоветов и делегатов первого районного съезда Советов. Все мы, руководители вновь образованного района, жили в одном доме и до глубокой ночи обсуждали возникавшие вопросы. Много ездили по деревням. Созывали крестьян на сходы, знакомились с людьми, обсуждали самые разные темы, советовались. На опыте этих бесед мы убеждались в мудрости нашей партии, которая всегда находится в тесной связи с трудящимися массами. Попутно занимались проблемами местных школ и больниц. До нашего приезда в Каракулине, не говоря уже о районе, не было врача, не хватало учителей. Но к 1 декабря 1923 года, сроку окончания организации района, весь школьный и медицинский персонал вновь созданного района был полностью укомплектован.

Выборы в сельсоветы и на районный съезд Советов мы также провели в срок. Съезд (он состоялся в конце ноября) мне запомнился тем, что свой отчетный доклад я делал более трех часов. Был я избран на окружной съезд Советов, в Сарапул. Делегаты настаивали, чтобы я вошел и в состав президиума райисполкома, но им сказали, что я предназначаюсь для другой работы, в округе. Таким образом, с формированием опытного района мы справились. Но чего нам это стоило! Сколько дней и ночей было проведено на бесконечных совещаниях и заседаниях, в дороге – под дождем, в грязи. Потом мне этот опыт очень пригодился на работе в окружном исполкоме. Еще до конца 1923 года состоялся и первый окружной съезд Советов; многие его делегаты, как и я, недавно демобилизовались. В своем докладе я рассказывал о том, как проходила организация района. Самое главное, говорил я, не терять связи с середняцко-бедняцкой массой. Съезд принял решение сформировать окружной советский аппарат до сельсоветов включительно.

Чем только не приходилось тогда заниматься! Прибегает однажды к нам в райисполком местный судья за советом – к чему присудить парня по иску его любовницы на алименты, если он в качестве свидетелей привел двух своих приятелей, которые утверждают, что якобы тоже сожительствовали с истицей. Кто-то из нас предложил: поскольку, судя по показаниям, отцом ребенка мог быть любой из этих троих, пусть все они алименты и платят. Так судья и постановил. Алименты тогда составляли 3 рубля в месяц – сумма внушительная, если учесть, что пуд овса стоил 30 копеек. В общем, и сама истица, и все женщины в зале остались приговором очень довольны, а приятели ответчика, выйдя из суда, его избили. Когда я рассказал об этом случае в Сарапуле, наш суд назвали «Шемякиным», но решение отменять не стали.

Другой пример. Как-то Печенкин, начальник районной милиции, мне пожаловался на отсутствие средств на зарплату милиционерам. У меня денег тоже не было, и я посоветовал ему, взяв с собой фельдшера, отправиться на базар и оштрафовать недобросовестных торговцев. В ближайший базарный день Печенкин так и поступил. Наштрафовал столько, что хватило на зарплату и милиционерам, и даже учителю. Вот так это не вполне законное (в плане расходования средств) мероприятие и кончилось.

По бедности много забавного случалось на спектаклях в нашем клубе – то керосиновая лампа закоптит в момент объяснений героев в любви, то занавес не захочет закрываться, и актеры вынуждены продолжать игру. Грешно смеяться, но порой забавлял меня и наш главный милиционер Печенкин. Был он кривой и носил протез. Мало того, что эта стекляшка по цвету отличалась от его глаза, она еще и постоянно выпадала. Однажды ночью случился пожар, мы оба выскочили из дома, а печенкинский глаз возьми, да выпади. На улице темно, грязь, фонаря у нас не было. Я побежал на пожар, а Печенкин остался шарить в луже. Прибежал, когда мы все уже залили и осталось только растащить бревна. Весь в грязи, но глаз в кулаке. Доложил: «Нашел проклятого!».

За неимением профессионального театра любительские спектакли и концерты устраивались и в Сарапуле. Выступали случайно оказавшиеся в городе певцы, муж и жена, и врач Николай Иванович Лушников, которого все звали «Коля-бас». Костюмов, конечно, не было. Помню, наш плановик представлял князя из «Русалки» в… подряснике и был в этом наряде похож на беременную женщину Под его скрипучие рулады публика покатывалась со смеху.

«Коля-бас» был колоритной фигурой – даже зимой жил в неотапливаемом мезонине, спал под одной простыней на топчане без подушки и матраца, круглый год ходил в летней одежде и по утрам купался – специально нанимал человека поддерживать в готовности прорубь на речке Сарапулке. Говорил, что зимой в воде «греется». Как-то в ледоход на Каме разлегся в одних трусах на льдине и проплыл вдоль берега на глазах у изумленных горожан. Потом сполз с льдины как морж, доплыл до берега, оделся и как ни в чем ни бывало отправился по своим делам. Потом объяснил, что этот спектакль устроил, чтобы быстрее распространить талоны в пользу детских учреждений – объявил на базаре, что тот, кто их у него купит, увидит его лежащим на льдине. Талоны у него мигом расхватали. Позже, будучи в командировке в Москве, купался в полынье у Замоскворецкого моста против Кремля, что даже попало в кинохронику (он потом нам ее показывал). Народу поглазеть на него и там собралось полным-полно. Когда я с ним встретился через много лет, в 1939 году, он уже был женат и зимой не купался. Только тогда я узнал, что этими купаниями он лечил туберкулез. Теперь, говорит, легкие зарубцевались и залезать в холодную воду не только нет нужды, но и опасно – вдруг схватишь воспаление легких!

В Сарапуле мы жили рядом с большим липовым садом. Во время цветения лип или летом после дождя в этом саду, бывало, не надышишься, настолько воздух в нем был чист и свеж. Как и раньше, в свободное время я рыбачил и охотился. За утро набивал уток штук по 20–30. Около Каракулина на одном из камских плесов останавливались стаи перелетных гусей, и местные охотники забивали их десятками – огонь вели из хорошо замаскированных укрытий, и это, конечно, была не охота, а варварское истребление дичи. Потом нагружали битой птицей лодки, прицеплялись к проходящим пароходам и на буксире приходили в Сарапул. Там гусей солили, коптили и продавили по дешевке. Мне такая «охота» напоминала ловлю уток сетью (как было в Березове) и никогда не привлекала.

По воскресеньям уезжал рыбачить с ночевкой на острова. В глубоких местах у Старцевой горы близ Сарапула водилась по-настоящему крупная рыба. Помню, какой-то старичок принес оттуда восьмипудового «белужонка» – тот запутался в мережку. В другой раз белуга чуть не уволокла на глубину две лодки вместе с сетью и рыбаками – тем пришлось спешно обрубать веревки. Снасть исчезла бесследно. Был случай, когда белуга утащила купальщика на глазах его брата – по его словам, когда брат закричал, вода вокруг него кипела как в котле, и тот только булькнул. Потом это место спасатели проходили и неводом, и кошками, но тело мальчика (помню его фамилию – Изергин) так и не нашли.

Как я уже говорил, первый окружной съезд Советов постановил сформировать советский аппарат округа сверху донизу. За решение этой задачи мы и взялись. Нам в помощь прислали толковых опытных людей. Председателем окружного исполкома стал Сергей Николаевич Жилинский, член партии с 1903 года. Насколько я знаю, умер он в Москве от сыпного тифа после командировки в Афганистан. Его заместителем и начальником планового отдела назначили В.А. Норкина, который, как и Жилинский, имел высшее образование и до приезда в Сарапул работал заместителем директора одного НИИ. Потом его перевели в Москву, где он недавно и умер. Были и другие крупные работники, и, надо сказать, работа пошла хорошо. Мы часто встречались с рабочими кожевенного завода – прямо в цехах проводили собрания, разного рода совещания, иногда устраивали и концерты. Летом 1924 года, по заданию окружкома, на собрании сарапульской интеллигенции я делал доклад о том, что есть Советская власть. Говорили, что выступил хорошо – логично, доходчиво.

Никаких троцкистских или иных антипартийных группировок у нас не было.

На съезде меня, «опытного организатора района», избрали в Президиум окружного исполкома, а там назначили секретарем. В моем подчинении находился организационный отдел, задача которого заключалась в создании районных советских аппаратов. Вот тут-то мне и пригодился опыт, приобретенный в Каракулине, – ко мне как к «энциклопедии» по оргвопросам коллеги часто обращались за советом. Недавно, в 1953 году, один из них, Александр Михайлович Быстрицкий, вспоминая нашу совместную работу в Сарапуле, заметил, что в окрисполкоме обо мне говорили: «Раз Павлов сказал, значит, так и будет». Пишу это не для похвальбы – никаких особых талантов за собой не знаю. Хочу лишь подчеркнуть, как много мы тогда работали и старались это делать как можно добросовестнее.

Бывало, во время очередного заседания разболится голова, выйдешь в приемную, примешь пирамидону, полежишь на диване несколько минут– и дальше заседать. Придя домой, все мы, руководители округа, как правило, работали еще до 2-3-х часов ночи – писали доклады, отвечали на письма и т. д. Бывало, заработаешься и звонишь председателю в четвертом часу утра – всегда выяснялось, что он тоже еще не ложился. Однажды пришел вечером домой и от переутомления свалился. Позвали доктора, тот велел отлежаться и отоспаться. Только лег, звонит председатель и просит срочно отправиться на окружную конференцию учителей и сделать там доклад по бюджетным вопросам. Делать нечего, взял портфель и пошел на конференцию, а доктор за мной. Докладывал я весь в поту, от слабости меня качало, и доктор готовился меня подхватить, если я начну падать. Хотя я говорил, как в тумане, доклад, говорят, удался, никто из слушателей моего состояния не заметил. Но и то правда, что окружной бюджет я знал почти наизусть.

Очень тяжело мы пережили смерть В.И. Ленина. В то воскресенье я был дома, вдруг звонят и приглашают зайти в редакцию газеты «Красное Прикамье». Прихожу. В комнате сидят члены бюро окружкома и весь президиум окрисполкома, у некоторых на глазах слезы. Спрашиваю: «Что случилось?». Жилинский глухим голосом отвечает: «Ленин умер». У меня ноги подкосились. В день похорон мы провели большой траурный митинг, на трибуне стоял портрет Ленина – говорят, он и сегодня висит в зале Сарапульского горсовета. В момент опускания тела в Мавзолей, мы, как и вся страна, салютовали. Подходили к нам и служители церкви с просьбой проводить вождя колокольным звоном. Мы посоветовались и им отказали. Придя домой после этого митинга, я (теперь об этом уже можно сказать) рыдал как ребенок – до того были взвинчены нервы. И не я один. Секретарь окружкома, как и я, видавший виды бывший подпольщик, плакал, когда к нему с соболезнованиями пришла делегация рабочих-кожевников.

А, между тем, дел по службе все прибывало. По случаю болезни – как потом выяснилось, неизлечимой – зампреда, курировавшего окружное здравоохранение, его обязанности возложили на меня. Возни с этим окрздравом было много – больницы требовали ремонта, не доставало ни персонала, ни медикаментов, да и заведовал им бывший фельдшер Первушин – человек необузданный, персонаж эпохи военного коммунизма. Высокий, худой и страшноватый внешне, на службе он не расставался с наганом, а когда ему советовали его снять, отвечал своим хриплым басом, что все врачи – контрреволюционеры, и без нагана заставить их работать невозможно. Сам он медицины и докторов не признавал и лечился исключительно баней, водкой и редькой с квасом. Насилу мы от этого «кадра» избавились – перевели в Тобольск, а новым заведующим окрздравом назначили врача H.H. Муарского. Среди прочих дел довелось мне и закрывать больничную церковь – ее здание переоборудовали в лабораторию.

Конечно, мы продолжали много ездить по районам, проводили там партийные конференции, совещания по вопросам советского строительства, в общем – вели политико-массовую работу. Иногда приходилось сталкиваться с неожиданными ситуациями. В Воткинске, куда мы выезжали целой бригадой, ко мне подошел не старый еще мужчина и сообщил, что со времен гражданской войны числится «расстрелянным» и не может получить документы. Оказалось, что расстреливали его белогвардейцы, о его смерти сообщили и семье, но он чудом выжил.

Следующим шагом после создания окружного советского аппарата стало восстановление местной промышленности, которая, если не считать кожевенного завода, находилась в плачевном состоянии. Крупорушка, мельница, канатный, винокуренный, кирпичный, маслобойный и другие сарапульские заводы стояли не ремонтированными и без сырья. Облегчало нашу задачу только то, что рабочие и другой персонал оставались на местах. Во главе вновь созданного промкомбината сначала поставили человека малограмотного и безынициативного, а в конце 1924 года– меня. Проработал я на этом посту ровно год – до конца 1925 года.

Оборотных средств я не получил никаких и начал с того, что стал реализовывать ненужное сырье, а нужное заготовлять на кредиты Госбанка и Сельхозбанка. Особенно большую помощь мне оказывали управляющий отделением Госбанка Тазавин и Норкин, как председатель окрплана. Аппарат своего промкомбината мне удалось укомплектовать очень хорошими работниками: моим заместителем (а потом и преемником) стал Н.Г Бурнашев, главбухом – Кожевников, заведующим производственной частью – Н.Г. Тепляков. Благодаря всему этому, уже к середине 1925 года нам удалось запустить старые сарапульские предприятия и даже создать новые – пивоварню и завод фруктовых вод. Баланс промкомбината перевалил за миллион рублей, и мы за свой счет отремонтировали с десяток многоквартирных домов для рабочих. После этого от желающих работать на наших предприятиях не стало отбоя.

Работали мы так. Ежедневно в 6 утра я верхом объезжал заводы, а в 9 начинался мой рабочий день в управлении, который длился по 10–12 часов. В 8–9 вечера я собирал своих руководителей, мы подводили итоги дня и намечали планы на завтра. Трудные участки – «проталкивать» учет векселей в Госбанке или за помощью в окрплан – я, как и подобает командиру, старался брать на себя. И так изо дня в день. Каковы же были результаты нашей напряженной работы? На 1 января 1926 года промкомбинат дал чистой прибыли 125 тысяч рублей и имел более 40 тысяч рублей оборотных средств. Все заводы были восстановлены и работали с полной нагрузкой. Посещая их, мы встречались и беседовали не только с заводской администрацией, но и с рабочими у станка. Эти беседы много давали и нам, и самим рабочим. Мы возвращались в управление, нагруженными всякими проектами, советами и т. п., рабочие же узнавали от нас о наших планах, достижениях и опыте соседей.

В ноябре 1925 года, по решению Уралобкома, меня назначили управляющим сарапульским отделением Промбанка. Но сарапульский окружком с решением обкома не согласился и выдвинул мою кандидатуру на должность председателя окрплана вместо Норкина, которого перевели предокрисполкома в Ирбит Управляющий же областной конторой Промбанка, узнав об этом, провел через обком мой перевод в Челябинск – на должность тамошнего управляющего Промбанком. Так я, не имея почти никакого представления о банковских операциях, надолго превратился в «советского банкира».

Уезжали мы в Челябинск из Сарапула в июне 1926 года с грустью. Здесь я воевал в гражданскую войну, здесь же нашел себе жену и обзавелся двумя детьми, много сил и труда вложил в создание уездных органов советской власти и в городское хозяйство. К тому времени окончательно рухнула и моя давняя мечта о продолжении образования. Как я уже рассказывал, зазывая меня на работу в Сарапул, секретарь укома твердо обещал мне путевку на учебу, но его преемник, Сенько, заявил, что меня «заменить некем», а учиться поедет «свободный Кабанов». Сейчас Кабанов министр внешней торговли СССР – вырос человек. Ну, а я… Когда вышло правительственное постановление о том, что в советские вузы принимают только до 35 лет, мне стукнуло уже 36. В общем, с мечтой о высшем образовании мне пришлось распроститься.

Материально в Челябинске мы стали жить лучше – здесь по «партмаксимуму» я получал уже 64 рубля в месяц против 51 рубля в Сарапуле. Но на новом месте мне не нравилось. Хотя Челябинское отделение Промбанка было относительно крупным, работать там было скучно – местной промышленности в городе было мало, а имевшиеся предприятия давно функционировали. Не привык я и к отсутствию общественной работы, а ее не было – в Челябинске меня никто не знал. Кое-как прожили мы здесь 9 месяцев, и я попросился в Пермь, где было самое крупное в области отделение Промбанка – с 5-миллионным балансом.

В Перми пошла совсем другая жизнь и в профессиональном, и в общественном плане. Работа здесь была уже не сарапульского масштаба – Пермский округ был несравнимо крупнее и промышленно более развит, начиная с самой Перми, бывшего губернского города. Здешнее отделение Промбанка кредитовало крупные заводы– Лысьвенские, Чусовские, Добрянские. Из частников мы давали кредиты торговцам – частной промышленности к тому времени уже не было, а кустарей кредитовали мелкие кредитные кассы. Меня избрали в президиумы Пермского горсовета и окружного исполкома, сделали членом ревизионной комиссии окружного комитета партии. Всего мы прожили в Перми два года.

Как управляющий пермского отделения Промбанка, летом 1928 года я вошел в бригаду по хлебозаготовкам. В то время с хлебом было плохо, а между тем разворачивалась индустриализация, вступила в действие первая пятилетка. Кулаки припрятали огромные запасы зерна, и вот нас пятерых послали в два-три района этот хлеб выкачивать. В окружкоме мы получили директиву: хлеб у кулаков добыть во что бы то ни стало, применять любые средства, но так, чтобы не вызывать восстаний.

По приезде в каждое село мы первым делом собирали коммунистов и комсомольцев, бедноту и советский актив. От них узнавали настроения крестьян, а также имена держателей хлеба. Затем вызывали таких в сельсовет (беседы с ними почти всегда проходили ночью) и предлагали сдать зерно добровольно. Если кулак зарывал хлеб в землю (об этом мы, как правило, узнавали от соседей), его судили. На таких «процессах» я выступал в роли общественного обвинителя, и меня прозвали «прокурором». Подолгу и основательно беседовали с середняками – объясняли, сколько зерна надо сдать, а сколько можно оставить себе. После этого середняки, как правило, сдавали хлеб добровольно. Кулаки же – всегда под большим нажимом, нередко оказывая физическое сопротивление. Один из них встретил наших комсомольцев с дубиной в руках. Те разозлились, усадили его в телегу, рядом положили распоротую перину и так и повезли, всего в пуху. Этого кулака в селе не любили, называли «живодером», и потому симпатии сельчан были на нашей стороне. Мы, конечно, пожурили комсомольцев за допущенный «перегиб», но после ночной беседы в сельсовете этот кулак хлеб сдал, и много.

Радио тогда в деревне не было, и я несколько раз выступал перед крестьянами с докладами о текущем моменте. Народу всегда собиралось много. Говорил я, наверное, неплохо, и мои доклады проходили очень оживленно. Всегда подводил к тому, что чтобы укрепить наш советский строй, требуется индустриализация страны, а ее без хлеба не проведешь – рабочих надо кормить. Значит, задача крестьян – сеять больше хлеба и овощей и снабжать ими наше государство. Только в этом случае мы сможем устоять под натиском мировой буржуазии. В общем, спустя три недели мы «победителями» вернулись в Пермь.

Вторая моя крупная командировка была на Чусовской завод. Здесь мне предстояло подробно ознакомиться с состоянием дел прежде, чем открывать заводу новое, более широкое финансирование. Завод я обследовал детально, включая быт рабочих. Меня неприятно поразила пелена едкого дыма, которая день и ночь застилала город, – с непривычки было даже трудно дышать. Завод работал на древесном угле, который обжигался тут же, в печах, они-то и давали этот дым. Сейчас там углеобжигательных печей нет, их еще до Великой Отечественной войны перенесли в горы, подальше от города. Но заводской дым по-прежнему отравляет воздух.

В конце 1928 года по решению Уралобкома меня назначили начальником финансового управления округа. В Уральской области Пермский округ имел самый крупный бюджет. Но кроме финансов приходилось и руководить хлебозаготовками, и проводить выборы в сельсоветы, и распространять тиражи сельскохозяйственного займа, в общем – почти постоянно ездить по районам. Раза два в неделю мы устраивали и своеобразные телефонные «конференции» – соединяли телефоны сельсоветов с телефонами соответствующего райкома и райисполкома и заслушивали доклады уполномоченных. Наутро выезжали в сельсоветы, в которых требовалось наше присутствие. Часто приходилось ездить и на машиностроительные заводы – Очёрский, Павловский.

Распространять облигации займа и разыгрывать тираж мы отправились в райцентр – большое село Ильинское. В докладе на пленуме райисполкома в присутствии всех председателей сельсоветов я рассказал о деятельности окрисполкома, говорил и о грядущей коллективизации сельского хозяйства. Тут же образовали тиражную комиссию. По договоренности с райкомом партии, большой колонной местных рабочих с духовым оркестром мы двинулись на базарную площадь на митинг, на котором мне снова пришлось выступать – на этот раз о международном положении и, кратко, о смысле и значении займа. В заключение пригласил всех в районный клуб на тираж и на покупку облигаций займа. Все три дня кампании клуб был переполнен. Особенно оживленную реакцию вызывали выигрыши по облигациям и получение денег. Позднее секретарь райкома докладывал на бюро окружкома о «блестяще» проведенном тираже. Как мне рассказывали, ильинские рабочие тоже остались очень довольны этим невиданным ими прежде праздником.

В марте 1929 года, по решению того же Уралобкома, меня перевели в другой, Верхнекамский, округ на ту же должность руководителя финансового управления. Перевод из Перми в Соликамск выглядел ссылкой, и я отправился за разъяснениями в обком. Здесь узнал, что в Верхнекамском округе намечается строительство огромного химического предприятия и потому меняется весь состав так называемой «двадцатки ЦК». Новых руководителей подбирают особенно тщательно. В Соликамск мы с семьей выехали в конце марта уже не на санях, а на колесах, приехали на место, а там – зима в разгаре. Сам Соликамск по сравнению с Пермью выглядел деревней, только несметное количество церквей указывало на то, что это все-таки город. Не понравилось нам поначалу и в отведенном нам доме – холодно, сыро, неуютно.

Но планы нового строительства выглядели впечатляюще. Кроме химкомбината в Березове намечалось возведение калийного треста, нескольких новых угольных шахт, плотины на реке Вишере с последующим соединением ее с Печорой в единую водную систему. Одновременно предстояло возвести целые поселки и даже города для рабочих. На это тоже были выделены огромные средства, привлечена масса рабочих рук. Велись крупные лесозаготовки, причем часть леса вывозилась за пределы округа. В общем, стала понятной его нужда в сильных и энергичных руководителях.

Окрисполком возглавил Александр Николаевич Михалевский, бывший руководитель Нижнетагильского окрфо, а до того учитель. Я его знал еще по Перми как человека политически грамотного, вдумчивого, осмотрительного. Его жена, тоже бывшая учительница, заведовала отделом в окружкоме партии. Наша семья близко сошлась с Михалевскими и их четырьмя детьми. Сам Михалевский после Соликамска работал в Златоусте, в Челябинске, но в 1932 году, когда Уральскую область разделили на четыре новых – Пермскую, Свердловскую, Челябинскую и Тюменскую, я потерял его из вида. Его жена, будучи заведующей отделом школ обкома партии, в начале 1930-х годов умерла в Свердловске от разрыва сердца.

Заместителем Михалевского был Механошин – человек по виду тихий, скромный, но дело знавший. Окружным сельским хозяйством неплохо руководил Беляшов, ответственным секретарем стал бывший окружной милицейский начальник по фамилии Заразилов. Определенно на своем месте был и председатель горсовета Буров – активный, солидный, обожал давать директивы. Но вот с руководством орготдела Соликамскому окрисполкому не повезло – его заведующий Поляков был высок ростом, но недалек умом. Как огня боялся Михалевского, который часто его отчитывал, а больше всего на свете любил лузгать семечки, сгрызая их мешками прямо на рабочем месте.

Среди инструкторов окрисполкома запомнился один бывший председатель Чердынского уисполкома – не буду называть его фамилию. Рассказывали, что в годы разгула нэпа чердынские купцы – а они там были богатые, промышляли лесом и рыбой – пригласили его на бал. Изрядно нагрузившись спиртным, наш предрик вообразил себя рыцарем и решил выпить шампанского из туфельки своей дамы. А туфля была не первой свежести, прямо скажем – дрянь была туфля. Но он выпил. Когда об этом узнали в уездном парткоме, за связь с нэпманами его сняли с работы и исключили из партии. Так он и попал к нам в инструкторы.

В целом руководители окрисполкома были сильными, политически грамотными, подготовленными работниками. Неплохо был укомплектован и окружком. Но, повторяю, сам город производил удручающее впечатление. На другой день после приезда, побродив по Соликамску, мы с женой сели на какую-то изгородь и призадумались, как будем жить в таком захолустье. А это была настоящая глушь – как-то ночью напротив нашего дома волки задрали козу и собаку, по городу скакали белки, в пяти километрах от Соликамска медведи нападали на домашний скот. Однако со временем мы пообвыкли и даже полюбили здешние леса. Так что в 1930 году покидали Соликамск с сожалением.

Соликамск был городок маленький, но с большим, еще дострогановским, прошлым и множеством исторических памятников, включая церкви. Кстати, именно по причине исторической ценности нам разрешили взорвать только одну из них. На месте, где сейчас стоит Березовский химкомбинат, было сплошное болото, там мы стреляли куликов. Прежде, чем начать строительство, всю площадку пришлось засыпать многометровым слоем глины и песка.

Аппарат окрфо был хороший, и работать мне было не трудно, тем более, что бюджет Соликамского округа по своему объему значительно уступал пермскому. С января 1930 года в нашем округе началась коллективизация, и окружком назначил меня своим уполномоченным в Усольском районе. В райцентре, древнем городе Усолье, еще работали старинные, на «деревянном ходу», солеварни. Задача перед нами, уполномоченными, была поставлена двоякая: во-первых, объединить карликовые колхозы в более крупные и, во-вторых, вовлечь в них единоличников-середняков и бедняков. Мы с секретарем райкома собрали колхозников трех сельсоветов в селе Пыскор, что в 12 км от Усолья. Сами жители этого села занимались больше не сельским хозяйством, а кустарными промыслами – сапожным, плотницким, смологонным. Докладчиком поставили представителя окружного сельхозуправления агронома Сапожникова, который неожиданно начал призывать слушателей немедленно образовать коммуну. Сапожников был беспартийным и, как выяснилось, действовал по собственному почину. Тогда я взял слово и сказал колхозникам, что партия стоит за коммуну, но к ней надо подготовиться, изучить людей, способы лучшего ведения коллективного хозяйства, узнать друг друга и только тогда говорить о коммуне; а сейчас давайте создадим настоящий, работоспособный, крупный колхоз. Колхозники со мной согласились, выбрали новое правление, а многие единоличники, присутствовавшие на собрании, тут же записались в колхоз. Вновь избранное правление приступило к подготовке дворов для объединяемого домашнего скота, а мы вернулись в Усолье.

Наутро меня по телефону вызвали на бюро окружкома, и уже днем я был в Соликамске. Пришел домой, открыл «Правду», а там – знаменитая статья Сталина «Головокружение от успехов», которая, как известно, отрезвила многих Сапожниковых. Обсудив вечером эту статью на бюро, мы получили приказ тут же, ночью, выехать по районам. Выходим из окружкома, а Михалевский мне и говорит: «А знаешь, зачем тебя вызывали?». Я, естественно, не знал. «Чтобы исключить из партии, а, может быть, и арестовать за то, что ты пошел против коммуны. Тебя спасла статья тов. Сталина». Говорит, а сам смеется. Я ответил, что в таком случае надо было бы исключать в первую очередь самого тов. Сталина!

Утром уже в Усолье мне сообщили, что в Пыскоре бунт. Секретарь райкома предложил немедленно направить туда милицейский отряд, но я сказал, что поеду один, поскольку милиция только все испортит. Подъезжаю на розвальнях к клубу, на улице шумит толпа – ищут председателя правления, чтобы выписаться из колхоза, весь обобществленный накануне скот уже разобрали по домам. Председателя сельсовета, усольского рабочего-выдвиженца, малость побили, и он тоже спрятался. Едва я вышел, мой возница нахлестал лошадь и рванул обратно в Усолье. Спокойно подхожу к толпе, спрашиваю: «Что за шум?». В ответ сразу несколько голосов спрашивает, читал ли я статью Сталина, суют мне в нос газету, галдят: «Не желаем быть в колхозе!». Я предложил поговорить в клубе и пошел туда, остальные двинулись за мной.

Скоро в клубе яблоку негде было упасть, я послал за колхозным начальством, пришел и секретарь партячейки. Я напомнил крестьянам их недавние разговоры о коммуне и сказал: «Что тов. Сталин говорит в своей статье? Только ли о том, чтобы вступать в колхозы добровольно? А вы прочтите статью до конца и увидите, что он, говоря о добровольности, также призывает вас идти в колхоз, ибо в нем ваше спасение от нищеты. Колхоз сделает вас зажиточными, вы сможете применять технику для лучшей обработки земли. Вы кричали, что не желаете быть в колхозе. Зачем кричать? Идите к председателю, вот он – в президиуме, и возьмите обратно свои заявления. Неправда, будто вас в колхоз гнали силой, вы ему сами приносили свои заявления. Но имейте в виду, партия вас зовет в колхоз – в нем ваше будущее и будущее ваших детей. Колхоз нищим не будет никогда, а богатым – обязательно, это сила, которая уничтожит нужду, голод и темноту. В общем, решайте сами. Митинг на этом заканчиваем, и, чтобы не терять время в разговорах, идите и думайте, где вам быть – в колхозе или вне его».

В зале была такая напряженная тишина, что было слышно людское дыхание. После моих слов крестьяне долго сидели молча, выступать никто не захотел. Все вышли из клуба, и многие пошли не к председателю колхоза забирать заявления, а домой. Когда все разошлись, секретарь ячейки мне и говорит: «А я смотрел, в какое окошко сигануть, когда тебя начнут бить, а что тебя будут бить, я не сомневался». Помолчал и добавил: «Ну и ну! Вот у кого надо учиться руководить массами!».

Потом я ездил по другим сельсоветам агитировать за колхозы. Вернулся в Пыскор. На колхозном собрании, в перерыв, походит ко мне одна крестьянка и говорит: «Тов. Павлов, зачем ты нас мучаешь? Скажи: идти мне с мужиком в колхоз или нет. Ночью мой муж дрыхнет, а я не сплю, лежу и все думаю». Я ответил: «Чужим умом жить не надо, но я, конечно, советую идти в колхоз, как на собрании и говорил. Вы, видать, люди честные, вдумчивые и в колхозе будете полезны. Идите, там ваше место». И они вступили в колхоз. Как-то они живут теперь и помнят ли меня и мой совет? Неделю спустя нас, уполномоченных, снова вызвали на бюро окружкома для доклада о ходе коллективизации. Вызвали и секретарей райкомов. Оказалось, что в моем районе 25 % населения вступило в колхозы, а в других районах– 2–5%, максимум 10 %. И это несмотря на то, что у меня в районе было много кустарей и рабочих деревенских кустарных солеварен, которые в колхозы не вступали. Думаю, что секрет прост: крестьяне, часто сталкиваясь с рабочими, с производством, были более развиты и быстрее разбирались в политике партии в области коллективизации сельского хозяйства.

Перегибов же в деле коллективизации, как и писал тов. Сталин, было очень много. Так, руководители некоторых районов Уральской области, даже не посоветовавшись с населением, объявляли о создании больших крестьянских коммун. Одной такой коммуне-«гиганту» в Краснополянском районе в местной печати пели хвалебные гимны, «Уральский рабочий» помещал о ней восторженные статьи. Председатель тамошнего райисполкома говорил мне, что, организовав коммуну в масштабе всего района, они теперь ставят вопрос о ликвидации аппарата советской власти. Вот до какого идиотского вывода договорились! Секретарь Новозаимковского райкома Денисов сутками «беседовал» с единоличниками об их вступлении в колхоз. Чтобы «беседа» шла непрерывно, попеременно сменялся со своим заворготделом. Доведенные ими до остервенения крестьяне убегали в Тюмень.

В Шадринском районе у не желавших вступать в колхоз мазали заборы дегтем или вывешивали на воротах красный фонарь, что в первом случае означало, что здесь живет распутная женщина, в во втором – являлось обозначением дома терпимости. Осенью 1932 года в Туринском районе комсомольцы в рамках кампании по озеленению самовольно засадили молодыми деревцами только что вспаханную целину. Крестьяне возмутились и прогнали парней с пашни, а посаженные деревья выбросили. Ребята перепугались, прибежали в сельсовет с вестью, что в селе восстание. Председатель сельсовета и члены партячейки, не разобравшись, удрали в соседний район и сообщили о происшествии в обком и облисполком. Там не поверили и отправили в село не вооруженный отряд, а комиссию, которая по пути встретила целую депутацию. Крестьяне им заявили буквально следующее: «Едем за советской властью, которая от нас сбежала. Мы ее не трогали, а малость поучили комсомольцев, чтобы они не совались не в свое дело». Сколько было хохоту, когда на облисполкоме докладывали об этом происшествии – я при этом присутствовал. Но если говорить серьезно, послушайся мы в свое время в Пыскоре агронома Сапожникова и организуй коммуну, дело действительно могло кончиться восстанием.

Так вот, статья тов. Сталина отрезвила многих таких «активистов», которые еще и подзуживали – мол, карликовый колхоз – «могила колхозного строя», надо создавать «гиганты» (своими ушами слышал такие призывы в Соликамске от врага народа Кабакова). Тех же, вроде меня, кто пошел против таких «гигантов», в первое время сажали в тюрьму как изменников. Как я уже писал, та же участь ожидала и меня.

Как известно, осенью 1930 года округа были ликвидированы и нас, двадцатку ЦК партии, направили на укрепление районов. Меня назначили заведовать финансами в Новозаимковский район, за Ялуторовском – в места, где я при царизме отбывал ссылку. На мой вопрос, что это за район, один из руководителей областных финансов сообщил: «Район хороший, сплошь кулацкий и бандитский, поработать тебе есть где». Видимо, не случайно, что перед отъездом в добавление к своему браунингу в ГПУ я получил еще и наган. Поехал один, без семьи. Перевез, когда нашел более или менее подходящее жилье.

Ново-Заимка оказалась захолустьем почище Соликамска. В то, что мы когда-то жили в «самой» Перми, уже как-то и не верилось. Осенью, в распутицу, когда на улицах была непролазная грязь, на работу приходилось добираться в охотничьих сапогах. Зимой тяжело переболел гриппом – в основном на ногах, валяться в постели некогда было. Жену, маленьких детей и старуху-мать привез в Ново-Заимку в пургу, почему-то ночью. Нашими хозяевами были старик со старухой. Он – бывший крупный возчик, водил обозы в Иркутск, обратным ходом доставлял в Тюмень китайский чай. Уезжал осенью, зимником, возвращался ближе к весне. Много рассказывал о своих дорожных приключениях – и как в пургу в 50-градусный мороз замерзал, и как встречался с бродягами, беглыми каторжанами и медведями. Как «гулял» в Иркутске даже с француженками. Занятный был старик, высокий, могучий. В бане парился до одури, хотя ему в то время было около 80 лет. Как я потом узнал, он, как бывший кулак, поддерживал связи с кулаками соседних деревень, и потому там с неслыханной быстротой узнали о моем приезде. Жена видела, как с нашими хозяевами постоянно шептались какие-то пришлые люди, а после старики приставали к ней и к матери с расспросами о том, что я думаю делать и каков я характером. Пытались ей всучить взятку в виде утки, гуся, еще каких-то продуктов.

Но какой же шум поднялся, когда я стал облагать кулаков в индивидуальном порядке! Дело в том, что к моему приезду в районе было обложено всего 39 кулацких хозяйств – намного меньше, чем их было на самом деле. Я действовал законно – на основании письма Совнаркома РСФСР о массовом недообложении индивидуальным налогом зажиточных крестьян. После этого моим домашним не стало житья – их осаждали старики, старухи, молодые, все жаловались на мою жестокость и бессердечие, угрожали расправой, говорили жене: «Он, ведь, у тебя часто ездит по деревням один, долго ли до греха, вдруг подшибут». Соседи перестали продавать нам молоко, хлеб, муку, нечем стало кормить наших малышей. В общем, жили от базара до базара, пока не обзавелись коровой, курами и огородом.

Пришлось поменять и жилье. Жена подыскала пустующий кулацкий дом, его быстро отремонтировали, и мы туда переселились. Однажды прибегает ко мне на работу дочурка вся в слезах и кричит: «Папа, иди скорее домой, у нас пожар!». Бегу домой, в комнатах полно дыму который идет откуда-то из-под печки. Бросаюсь в подвал, вижу там тлеющую балку, заливаю ее водой. Выяснилось, что печники, которые перекладывали при ремонте печь, не позаботились изолировать ее даже песком, и когда ее затопили, угли стали проваливаться в щели и зажгли и пол, и половую балку. Этих горе-печников потом пытались найти, но тщетно. Я понял, что это была месть со стороны кулаков, и сообщил об этом в районное ГПУ. Тем дело и кончилось. Потом печь нам переложили уже по всем правилам.

Сверх ранее обложенных 39 кулацких хозяйств я, по общему счету, обложил еще 100. На меня посыпались жалобы в Свердловск и даже в Москву, но все затребованные по этому случаю дела были решены в мою пользу – материал был оформлен правильно, и Свердловское облфо его утвердило. Местное кулачье ждало подходящего случая, чтобы отомстить. Все это понимали, и когда мы в одном из близлежащих к райцентру сел устроили выездную сессию президиума райисполкома, член сельсовета, у которого мы остановились, отправился на заседание с берданкой в руках. На наши недоумения он ответил, что членам сельсовета вечером без оружия ходить нельзя: «Зашибут из-за угла». И это было в конце 1930 года, на 14-й год советской власти!

Тем не менее, заседание прошло хорошо, народу в сельсовет набилось полным-полно, задавали много разных вопросов, звали приехать еще. Но ситуацию в этом селе мы без внимания не оставили, и скоро там арестовали группу бандитов, которые убивали колхозных активистов. Троих из них расстреляли, остальные получили по 10 лет тюрьмы. После этого в этом селе стало тихо. Я много ездил по деревням, но ни разу на меня никто не напал. Правда, в те времена мы путешествовали с наганами.

Кампания по коллективизации шла своим чередом. Единоличников мы обычно собирали в сельсовете и ночь напролет с ними беседовали, призывая вступать в колхоз. К сожалению, примеров благополучной колхозной жизни в нашем распоряжении было мало. Часто колхозный скот плохо кормили и он подыхал с голоду, работу в поле колхозники старались заменить разговорами в правлении, под шумок уводили на дворы своих бывших коров и лошадей.

В мае 1931 года всех выявленных и обложенных мною кулаков высылали на север. Мне было поручено произвести аресты в селе Старая Заимка в 4-х км от Новой. Приехал туда ночью, собрав партийцев и комсомольцев, разослал их по кулацким домам с приказом свезти арестованных в сельсовет. На этот раз их выселяли без семей на лесозаготовки близ Тюмени. Правда, ко многим потом семьи переселились сами. Когда выселяемых сажали на подводы, поднялся страшный гвалт, их жены бросались на меня с кулаками. Разместили их в новозаимковской церкви и потом партиями, по нарядам, отправляли дальше. Много их там было, но как-то странно смирно они себя вели: не грозили, не ругались, а только спрашивали, далеко ли их «угонят». Мы отвечали что знали. Оставшиеся подкулачники попытались сжечь здание райкома, но сгорели только амбары.

В общем, выселение прошло без драк и скандалов. Далее последовала кампания по реализации имущества всех одиннадцати церквей района, к тому времени закрытых. Церковные здания использовались как ссыпные пункты, клубы, библиотеки, а церковное имущество валялось где попало – в подвалах, амбарах и т. д. С санкции райкома и райисполкома я приказал свезти все это в район для реализации. Потянулись в Ново-Заимку обозы с церковными книгами, утварью, коврами, одеяниями. Начальник райотдела ГПУ прибежал ко мне бледный, шумит: «Вы тут у меня восстание устроите», отправился жаловаться в райком. Там ему все объяснили, и он успокоился, но когда началась реализация церковных ковров, стал требовать их для своего учреждения. Хорошо, что я поставил самих строгих инспекторов. Сообща мы не дали ни одного ковра ни райкому, ни райисполкому, ни ГПУ. Все упаковали в ящики и отправили в Москву, в ГУМ, куда, по распоряжению наркомфина, раньше отправляли ковры и ризы из Соликамска и Сарапула. Позолоченные серебряные оклады с икон содрали и сдали в Госбанк, а сами иконы сожгли. Прочее имущество продали с торгов на местном базаре, и деньги сдали в бюджет. Вскоре из ГУМа пришло 10 тысяч рублей, которые пошли на зарплату районным учителям и врачам. Потом выяснилось, что наш район был единственным в области, который не имел задолженности по зарплатам бюджетникам.

В июле 1931 года в рамках кампании по укрупнению районов Новозаимковский был ликвидирован, я сдал дела и уехал в Тюмень на должность заведующего городскими финансами.

В заключение рассказа о Ново-Заимке хотел бы кратко сказать о других руководителях района. Секретарь райкома Денисов, в прошлом рабочий, член партии с 1917 года, окончил комвуз; хорошо говорил, но от бюро до бюро почти ничего не делал, больше пил либо у себя на квартире, либо уезжая в одно из соседних крупных сел. Под пару ему, в смысле выпить, был заворг Пономарев, который при этом был безграмотен и говорить совершенно не умел. Зайцев, секретарь райкома комсомола, был хорошим, серьезным работником – сейчас он лектор Свердловского обкома партии. Председателем райисполкома состоял бывший рабочий Широков, член партии с 1917 года, земельным отделом руководил Кеткин. Работники райисполкома были сильнее сотрудников райкома партии, и потому работали мы совершенно самостоятельно. В сельсоветах, как правило, постоянно сидели уполномоченные. Случалось, что в один сельсовет из района съезжалось сразу несколько уполномоченных – по заготовке хлеба, конопли, кожи, по сдаче молока и даже ягод и грибов – бывали и такие! Заключат договор за полгода вперед и уедут, а договор останется на бумаге. Сколько раз мы разгоняли по домам этих бездельников!

Аппарат тюменского горфо состоял из опытных сотрудников, с которыми мне легко работалось. Однако у меня появились большие проблемы со здоровьем, которые, фактически, положили конец моему дальнейшему служебному росту. Нижняя правая часть живота начала меня беспокоить еще в 1927 году. Пермский эскулап (теперь профессор) диагносцировал раздражение слепой кишки и прописал растирания и прогревания. Боль прошла, казалось, что я вылечился, но спустя четыре года случился новый приступ, и уже тюменский врач посоветовал повторить прежний способ лечения. На этот раз появились адские боли, а температура резко скакнула вверх. Только тогда опытный хирург A.B. Сушков определил у меня гнойный аппендицит, который, конечно, ни в коем случае не следовало ни греть, ни растирать. Этот же хирург вскоре меня и прооперировал. Выкачал из меня пару стаканов гноя, но сам отросток найти и извлечь не сумел, уверял, что он сам рассосется. Но на деле образовался инфильтрат, который периодически воспалялся, и меня снова и снова оперировали. Все эти годы у меня в животе был гнойный мешок, который мог лопнуть в любую минуту и меня сгубить. Боль не покидала меня ни на минуту, я даже как-то с ней свыкся.

За эти 11 лет, с 1931 по 1942 год, я перенес 14 операций, и все были гнойными. В начале 1940-х годов я покрылся волдырями, врач-дерматолог определил начало заражения крови, вызванное частыми гнойными воспалениями. Я был на краю гибели, и директор свердловской больницы М.И. Карамышев предложил сделать радикальную операцию. И вот 15 июля 1942 года меня в очередной раз прооперировали. Хирург, профессор Ратнер, нашел и извлек наполненный гноем отросток, но, подбираясь к нему, разрезал крупный кровеносный сосуд, и я чуть не погиб. Карамышев потом мне говорил, что я «перешагнул через могилу». Когда я уже в палате пришел в себя, Ратнер меня осмотрел и попросил пошевелить пальцами правой ноги. Я пошевелил. Убедившись, что пальцы действуют, он сказал: «Ну, хорошо, все в порядке, отросток выбросили. Теперь больше операций не будет. Будете здоровы».

Впрочем, я несколько забежал вперед. Вернусь к Тюмени.

Основным недостатком работы здешнего горфо было то, что он был занят городскими проблемами и мало внимания уделял деревне. Между тем, райсовета в городе не было, и Тюменский горсовет одновременно руководил и районом. В общем, мне пришлось повторить свой новозаимковский опыт индивидуального обложения кулаков. В феврале 1932 года началась очередная хлебозаготовительная кампания. В противовес нам кулаки организовали молотьбу так, чтобы в мякину уходило как можно больше хлеба. Узнав об этом, мы начали повторно провеивать мякину. Идешь, бывало, по полю по пояс в снегу, находишь кучу мякины, берешь на ладонь, сдуваешь пыль, и на ладони остается зерно. Мы тогда очень много отыскали хлеба, припрятанного от нас таким путем. Конечно, это вызывало у кулаков лютую злобу против нас. Там же, в Тюмени, несмотря на противодействие Наркомпроса, я снес церковь, стоявшую на берегу реки Туры. Наркомпрос ее охранял как какую-то редкость, но нам легко удалось доказать необходимость ее ликвидации.

 

Служба советским «банкиром»

Аппарат тюменского горкома партии состоял из людей политически грамотных. Первым секретарем был Азволинский – выпускник комвуза, человек работоспособный, часто бывал на заводах и хорошо знал положение дел на них. Но в деревню он ездить не любил и там не бывал. Так же к сельским проблемам относился и второй секретарь (он же заворг) Кузьмин. Таким образом, сельским хозяйством вплотную занимался лишь горсовет, причем не его председатель, человек малограмотный и боявшийся деревни как огня, а его заместитель. Вот именно на эту должность меня и назначили в феврале 1932 года, одновременно избрав в бюро тюменского горкома партии. Но 3 мая меня телеграммой вызвали в Свердловск, чтобы объявить о новом назначении – начальником уральского областного управления гострудсберкасс. Приятели предупреждали, что начальники этого управления больше двух недель не задерживаются, и потому не советовали выписывать из Тюмени семью. Я же проработал на этой должности до 1934 года, то есть два с половиной года, имея в своем подчинении более 200 сберкасс и свыше 2,5 тысячи сотрудников.

На своих заместителей по управлению я мог положиться и первым делом взялся за проверку рядовых работников, имея в виду реализацию займа как основную операцию сберкасс в ближайшее время. Этого требовала и партия. Нам предстояло технически подготовить сберкассы к приему денег, выдаче облигаций, обеспечить их подписными листами и всем необходимым. А ведь свердловскому областному управлению подчинялись даже северные Березов и Обдорск, где я когда-то был в ссылке. И туда надо было своевременно забросить все необходимое для займа. Приходилось много передвигаться по области – в одиночку и в группах, пешком и на лошадях. Часто выступал с докладами. Имея в виду проблемы с аппендицитом, считаю, что выжил тогда лишь чудом.

В районных сберкассах часто случались растраты и хищения. Мы ввели строжайшую проверку вновь принимаемых сотрудников, особенно кассиров. Но не всегда этот «заслон» срабатывал. Помню, в одну из челябинских сберкасс кассиром устроился некий гражданин, всегда работавший в кепке. Документы у него были в порядке, и эта странность поначалу не вызвала подозрений. Но спустя какое-то время кассир исчез, а вместе с ним 10 тысяч рублей и облигации на крупную сумму. Понятно, начальник сберкассы заявил о пропаже в милицию и в НКВД. Вскоре его вызывают и просят опознать совершенно обритого человека, а потом его же, но уже в кепке и в гриме – с накладными волосами, усами и бородой. И только во втором случае начальник сберкассы узнал своего беглого кассира.

За время моей работы начальником управления мы навели основательный порядок, и растрат стало намного меньше. Поэтому, уходя из сберкассы в 1934 году, я мог со спокойной совестью сказать, что поработал много и результативно. Меня не хотели отпускать, в Москве считали «энтузиастом» сберегательного дела, поскольку я не только работал практически, но и часто писал по этим вопросам в центральных и областных газетах. Однако вновь подвело здоровье, и в 1934 году после очередной тяжелой операции я был вынужден уйти. Моим новым местом работы стал свердловский областной коммунальный банк – «комбанк». Обком настаивал, чтобы я занял кресло его управляющего, но для такой ответственной работы я все еще слишком плохо себя чувствовал и согласился на место заместителя управляющего.

Домашние проблемы усугубили дело. Осенью 1933 года у жены обнаружился туберкулез позвоночника и она слегла на десять месяцев. Совершенно ослепла мать. Чтобы ухаживать за ними и за тремя детьми – а им тогда было от 7 до 12 лет – пришлось нанять домработницу, и это при моей зарплате в 500 рублей! Хотя мне удавалось кое-что экономить из командировочных, чтобы прокормиться, приходилось распродавать одежду и вообще все, что можно было продать. Помню, Петр Петрович Ермаков, секретарь нашего Общества старых большевиков, случайно узнав о моем бедственном положении, сначала отругал меня за молчание, а потом выдал чек на 400 рублей. Это оказалось очень кстати – в тот момент денег в семье не было совсем.

В комбанк я перешел в разгар борьбы с вредителями и диверсантами. В качестве примера их деятельности приведу ситуацию со строительством школ, которая сложилась в Свердловской области в 1936 году. Всего к началу учебного года в области планировалось возвести примерно 80 школ – 30 в городе и около 50-ти в области. Чтобы сорвать эти планы, вредители, засевшие в обкоме партии и в облисполкоме, всячески затягивали дело – то не давали стройматериалы или деньги из бюджета, то браковали смету или проект, то перебрасывали рабочих на «более ответственные» стройки. В письме нашему старому знакомому, председателю Совнаркома РСФСР Сулимову мы с управляющим комбанка Матюшиным, описав ход школьного строительства, прямо заявили о вредительстве и просили его вмешаться. Но вместо этого Сулимов переправил наше письмо Кабакову, махровому врагу партии и советского государства. Тот вызвал нас обоих на президиум облисполкома, на котором нас всячески ругали и высмеивали, особенно меня, как бывшего подпольщика. С заседания мы вышли как оплеванные. Но своего мы все-таки добились – с тех пор строительство школ стало обеспечиваться всем необходимым и к началу учебного года все они были готовы. Мы, конечно, рисковали головой, идя наперекор вредителям, и я до сих пор удивляюсь, как они оставили нас в живых.

Вообще, это было страшное время, тяжело его вспоминать. Все были как в лихорадке. В самом деле, куда можно было обратиться, если ты обнаруживал вредительство? Даже в обкоме партии и во многих наркоматах, как потом выяснилось, засели враги. Только к самому Сталину, но и его окружали разные Ягоды, да Берии, которые могли тебя арестовать, а то и убить, как в свое время они поступили с Кедровым.

Заместителем управляющего комбанка я проработал до конца 1937 года, затем на год стал управляющим, но в конце 1938 года, перенеся две тяжелых операции, ушел на прежнюю должность и оставался на ней до 1940 года. Никаких нареканий по работе не имел. Много времени и сил тратил на общественную работу – в банке руководил кружком по изучению истории партии, кружком пропагандистов при Ленинском райкоме партии, состоял членом его пленума и до 1946 года членом ревизионной комиссии горкома. Кроме того, ко мне на дом приходили учителя по математике, истории и географии. В общем, раньше 3–4 утра ложиться спать удавалось редко.

В заключение скажу несколько слов о работниках нашего банка. Управляющий Матюшин происходил из семьи рабочего Брянских заводов, в прошлом и сам был рабочим. По окончании финансового института был назначен управляющим Нижнє-Тагильского отделения Госбанка. В общем, грамотный, подготовленный, толковый руководитель. Однако был неразборчив в знакомствах и равнодушен к общественной работе. В 1937 году его даже на год исключали из партии за связь с врагами народа и понизили в должности – именно в это время управлял банком я. После Матюшин работал в Москве, где и умер.

Отделами нашего банка заведовали Шеин, Ваулин, Коновалов, Петров, Кудряшов и другие крупные банковские деятели. Они продолжают работать и сейчас, причем Кудряшов вот уже 15 лет служит управляющим, а трое других, Ваулин, Петров и Коновалов, награждены орденами Ленина за 30-летнюю безупречную работу в банковской системе. Мы взяли на работу в банк и обучили много молодежи – Коныпина, который потом стал управляющим Свердловским торговым банком, Алабушева – ныне заведующего отделом банка; другие выросли до старших бухгалтеров, заведующих группами. Не удивительно, что в центральном аппарате комбанка наш считался одним из лучших.

В январе 1940 года Свердловский обком партии сменил весь состав областного отдела искусств, для наведения финансового порядка в котором пригласили меня. С собой на новое место я взял Якова Марковича Иофе, одного из самых строгих своих инспекторов. С ним-то мы и начали наводить порядок в свердловских театрах, в первую очередь, – в областных. Работа предстояла немалая – в театральном финансовом хозяйстве было много приписок, неразберихи. Так, в большинстве театров нагрузка артистов составляла всего 40–50 %. Отдельные артисты могли месяцами не выходить на сцену, все это время продолжая получать высокую зарплату – как, например, актриса Токарева из Свердловского драматического театра. Я даже поднял вопрос о ней в обкоме, но дирекция театра заявила, что Токарева незаменима в роли горьковской «Матери», и вопрос так и остался открытым.

Очень кропотливой и ответственной работой стала перетарификация актерского состава и финансовые ревизии театров. Особенно осложняли дело непомерные амбиции самих актеров. Любой рядовой актер в душе считал себя, как минимум, очень способным, действительно способный – большим талантом, а сколько-нибудь талантливый – непременно гением сцены. Иофе установил, что «гении» не только получают тысяч по пять рублей в месяц, но и остаются должны своим театрам крупные суммы – до 10 тысяч рублей и даже больше. С этим мы повели упорную борьбу и в течение 1940 года всю задолженность такого рода ликвидировали.

Наводить финансовый порядок в областных союзах скульпторов и живописцев тоже выпало мне. Утверждая скульптуры и картины к выпуску на рынок, я старался браковать лубочные, псевдоисторические и вообще малохудожественные произведения. Порой их авторы жаловались на меня в обком, но, как правило, безрезультатно. Позже художники звали меня возглавить их областной Союз, но я от этой почетной должности категорически отказался. Накануне войны недолго проработал заместителем управляющего областного промышленного банка, а через неделю после ее начала, 30 июня 1941 года, меня призвали в армию – на должность старшего помощника начальника Отдела интендантского управления штаба Уральского военного округа.

 

В годы Великой Отечественной войны. Смерть И.В. Сталина

Не вижу смысла подробно говорить о работе штаба Уральского военного округа в 1941–1945 годах – историк найдет на этот счет достаточно материалов в архивах Министерства обороны. Поделюсь воспоминаниям о том, что видел собственными глазами.

Всем известно, что, как и в гражданскую войну, в годы Великой Отечественной войны на карту был поставлен вопрос, быть или не быть советской власти, даже более того – быть или не быть свободной и суверенной России вообще. Вся страна стала единым военным лагерем, все, включая тыловые округа, работали для фронта. В этих условиях деятельность нашего штаба была поставлена на боевую линию, и мы работали с утра до глубокой ночи, часто ночуя на рабочем месте. Бывало, дежуришь по штабу, вдруг в 5 утра звонок из Москвы – маршал Ворошилов вызывает такого-то генерала. Находишь его, и после разговора со Ставкой тот спешно вылетает в Москву.

Как и все тогда в тылу, питались мы скудно. Получив по карточкам суп, жижу обычно съедали как первое блюдо, а гущу уже без хлеба доедали как второе. Потом пили чай без сахара. На ужин нам обычно давали отварную кету с картошкой. Съев картошку, из кеты я делал бутерброд и дома потихоньку клал жене в карман – она и этого в пайке не получала. Утром, уже на работе, она этим бутербродом завтракала. Так мы питались до конца 1943 года. Сколько тогда болело дистрофией! Среди нас, военных, такой режим выдерживали только те, у кого семьи были небольшими. Если же детей было много, практически весь паек уносился домой. Один офицер нашего отдела иногда приносил на работу кое-что из овощей. В такие дни часов в 5 вечера у нас объявлялся «редькин час» и мы эту редьку ели с солью без хлеба, запивая горячей водой. Свой пайковый хлеб этот офицер сушил и относил домой детям. От недоедания и переутомления наши офицеры в буквальном смысле падали и попадали в госпиталь.

Несмотря на такие нечеловеческие условия, партийная работа в штабе не прекращалась. В сентябре 1941 года меня избрали секретарем парторганизации нашего управления. Каждый понедельник мы устраивали политинформации, дважды в месяц проводили партийные собрания – низовой и первичной парторганизации поочередно. Докладчики-политинформаторы у меня были сильные – бывшие работники обкома профсоюзов, директора трестов, инженеры. Думаю, что во многом благодаря этому настрой в управлении был бодрым и даже в период наших военных неудач никто из нас не сомневался в конечной победе. Наша главная служебная задача заключалась в снабжении вновь сформированных частей перед их отправкой на фронт. Несмотря на огромное напряжение и отчаянно плохое питание, свою задачу мы выполняли точно и в срок.

Как и у многих моих сослуживцев, мой старший сын Артемий ушел добровольцем на фронт, дочь и младший сын работали в колхозе, жена тоже часто уезжала в командировки по деревням. В начале 1942 года я не выходил из больниц до тех пор, пока летом этого года, как я уже писал, мне не сделали радикальную операцию. В тот момент жену снова отправили парторгом в колхоз, а потом на лесозаготовки, откуда привезли лежачей – дал о себе знать незалеченный туберкулез позвоночника.

23 февраля 1943 года под Старой Руссой наш сын погиб. Погиб как герой, во время наступления своего штурмового лыжного батальона. Мы очень его любили, он был хороший, умный и духовно чистый мальчик. Переживали его гибель долго и очень тяжело. Чтобы отомстить за сына, я стал проситься на фронт, но меня не пустили, сказав: «не глупи, старик, его не вернешь». И сейчас, 11 лет спустя, мне трудно писать о нем, моем любимом Темке. До сих пор не могу читать его писем с фронта. Вечная слава моему мальчику-герою!

Писал он нам регулярно и аккуратно, а тут вдруг замолчал. Одно наше письмо вернулось с карандашной пометкой «У». Мы готовились к худшему, зная, какие тяжелые бои идут под Старой Руссой. Как-то я шел на дежурство в штаб округа, меня догнала дочь Ира. Плача, подала похоронку. Оказывается, она два дня прятала от нас эту страшную бумажку. Я прочел и с большим трудом дошел до штаба. Сидя ночью в управлении штаба, все думал о своем Темке. Смотрю в окно, а он стоит на тротуаре и улыбается мне так ласково, как он всегда улыбался. Что со мной было! Как шальной метался по кабинету! Чуть не сошел с ума от горя! Я и домой наутро возвращался вместе с ним, моим Темой.

Страшную новость жене я сообщил через несколько дней. Она прочитала извещение и рухнула на кровать. Мы очень любили своих детей, хорошие они у нас, и смерть одного из них нас глубоко ранила. И когда 23 февраля в приказе министра обороны, как всегда, звучит фраза: «Вечная слава героям, павшим в боях за нашу Родину!», мы с женой встаем, обнявшись, перед портретом сына и плачем. И ничего поделать с собой не можем.

Вскоре, в мае 1943 года, с танковым Уральским корпусом ушла добровольцем на фронт и дочь Ирина. Пробыв на передовой полтора года, домой она вернулась в пробитых осколками сапогах, больная. Осенью 1943 года в армию ушел и младший сын Борис. Проводив его на вокзал, мы как-то осиротели.

Так мы с женой и пережили войну. Тяжело работали, да и дома было не весело. Ждали писем от детей, и когда их долго не было, волновались.

В сентябре 1944 года меня выбрали в партийную комиссию штаба округа, а в феврале 1950 года – в окружной партком. С ноября 1944 года я стал работать начальником Отдела фондового имущества штаба округа, впоследствии переименованного в Отдел материальных фондов. Возглавлял я этот отдел почти десять лет, и за все эти годы не имел ни одного замечания, но очень много благодарностей. Но, конечно, работа давалась не без труда. Как-то в конце апреля 1945 года на докладе у командующего, которому я был непосредственно подчинен, я, чтобы не упасть от слабости и головокружения, стоял, слегка опершись о стол. Заметив это, командующий (он знал, что я бывший подпольщик) вызвал начмеда и приказал немедленно отправить меня в Кисловодск. 7 мая я сел в московский поезд. Ночью 9-го мая кто-то вбегает в вагон с криком: «Товарищи, Германия капитулировала, вставайте!». Все, кто в чем спал, как горох посыпались с полок и бросились в коридор к репродукторам. Что тут началось! Люди аплодировали, смеялись, обнимались, плакали! На станциях наш вагон облепила масса народа – все ехали в Москву отмечать праздник. Так поезд и пришел, усыпанный поющими, ликующими, плачущими от радости людьми.

В Москве я решил остановиться у старого большевика Семена Варфоломеевича Иванова, которого давно знал. Как и я, он был боевиком, каторжанином. Метро в Москве тогда не работало, транспорт ходил плохо, и к нему в Харитоньевский переулок с вокзала я двинулся пешком. По дороге меня (я был в форме) останавливали совершенно незнакомые люди, жали руки, поздравляли с победой, женщины целовали. Еле я добрался до Иванова! Прямо в дверях мы расцеловались и оба расплакались. Мы, старые подпольщики-боевики!

Вечером все вместе отправились на Красную площадь. Народ шел туда лавиной. По пути догнали группу молодежи, которая несла на руках увешанного орденами инвалида. Сидя на плечах молодых людей, он широко улыбался и тоже плакал. Вот идет женщина с маленькой дочкой. Девочка спрашивает: «Мама, теперь всегда будет свет на улице?». Женщина объясняет, что дочь родилась в 1941 году и вечернего света еще не видела. Незнакомые люди обнимаются, целуются, поздравляют друг друга. Жена моего давнего друга Александра Лукича Налимова потом рассказывала, что, услышав непривычный шум, сначала подумала, что это воздушная тревога. Открыла окно и услышала: «Победа!». Накинув халат, босая выбежала на улицу, выхватила у кого-то красный флаг, не помня себя, полезла на крышу его закреплять. Не помню, говорит, как слезла с водосточной трубы, дома подхватила дочь и отправилась бродить по городу, не в силах усидеть дома. Уже в поезде по дороге в Кисловодск слышал рассказ дважды Героя Советского Союза летчика Покрышкина, как толпа, шедшая 9 мая на Красную площадь, вытащила его из служебной машины, и ну качать! Насилу, говорит, вырвался. Жена Серафима потом писала, что ее с победой приходили поздравлять и мои сослуживцы. Ее это внимание, конечно, очень тронуло.

После Кисловодска я чувствовал себя намного лучше, стал реже попадать в больницу, хотя и это случалось. Дальнейшая моя служба в армии ничем особенным не отличалась. После войны жена окончила педагогический и библиотечный институты, дочь – Свердловский университет, вступила в партию. Сын стал кандидатом в члены партии, окончил Военный институт иностранных языков, женился и уехал работать в Болгарию.

Выйдя в отставку, я продолжаю вести общественную работу – состою членом партийной комиссии Уральского военного округа, вхожу в Ученый совет Музея Я.М. Свердлова, работаю в Обществе старых большевиков, выступаю с лекциями и докладами на свердловском партийном и комсомольском активах, на сессиях Уральского филиала Академии наук.

В заключение поделюсь воспоминаниями еще об одном историческом событии – смерти И.В. Сталина. Утром 2-го марта 1953 года мне позвонила жена моего заместителя и прерывающимся от волнения голосом пересказала только что переданный по радио (у нас на работе радио не было) бюллетень о здоровье товарища Сталина – кровоизлияние в мозг. Как врач сказала, что надежд на спасение мало. Должно быть, у меня был очень удрученный вид, потому что ко мне с расспросами тут же бросились мои подчиненные. Я не мог говорить – перехватило горло. Часа два спустя поехал в штаб округа. Очевидно, люди уже знали о несчастье – и в трамвае, и на улице почти не было смеющихся лиц, все выглядели подавленными. 6 марта с утра по радио раздались тревожные позывные, мы с женой поняли, что случилось непоправимое. Заговорил Левитан. Сколько раз мы слышали его могучий голос во время войны, когда он зачитывал приказы тов. Сталина! А тут он говорил печально, с перерывами, надрывно – любимый вождь умер. Ошеломленный, я отправился на работу. По дороге – сплошь угрюмые лица, многие с мокрыми от слез глазами. На работе, чтобы подбодрить подчиненных, рассказал им о подпольной работе Сталина, о том, какой он был смелый, неутомимый революционер.

Потом поехал в штаб округа, а оттуда – на траурный митинг. Все стоя выслушали правительственное сообщение о смерти тов. Сталина, молча разошлись. Все эти дни прошли как в тумане. Горе так захлестнуло, что не хотелось ни о чем ни думать, ни говорить. По сравнению с происшедшим остальное казалось каким-то мелким, незначительным. В день похорон я отправился к своим старикам-подпольщикам. Похороны мы встретили стоя, тяжело было. Мы понимали, что в эти минуты весь мир стоит с поникшей головой.

Заменить Сталина, как заменить Маркса, Энгельса, Ленина, невозможно. Эти люди незаменимы. Можно продолжать лишь их дело, их учение, и нашей партии это под силу. С пути, по которому ее вел тов. Сталин, ее никто не собьет, и никто ее ничем не испугает, как бы этого ни хотелось нашим врагам. Думалось: нам тяжело, это верно, но горе нас не сломит. Пусть империалисты знают – Коммунистическая партия Советского Союза приведет нашу страну к коммунизму. Гибель же капитализма неизбежна – сто с лишним лет назад это доказал Маркс. Сталин умер, но его учение будет жить вечно.