Работа над «Изидой» шла своим чередом. Олкотт почти ежедневно отправлял отчеты Учителям и ждал от них информации. Бетанелли иногда появлялся у Елены в доме и устраивал скандалы. Учителя по этому поводу прислали Олкотту указания:
«Нельзя позволять ей страдать из-за этого нечистого, разочаровавшегося, ничтожного негодяя. Постарайтесь убедить ее, что если она хоть на несколько часов окажется в обществе этого презренного смертного, то сила ее воли ослабнет, а поскольку сейчас она находится в переходном состоянии, магнетизм, окружающий ее, должен быть чистым. И ваш собственный прогресс может быть замедлен подобными событиями».
Наконец, с помощью больших усилий адвокатов, а также не менее больших денег, развод с Бетанелли состоялся, хотя анекдот с замужествами Елены получил новую, неожиданную окраску.
Дело в том, что за несколько месяцев до свадьбы с Бетанелли Елена от русских властей получила уведомление, что она «вдова» генерала Блаватского. Документ послужил законным основанием для нового брака. Позднее, уже после свадьбы, выяснилось, что отставной генерал Блаватский, будучи в очень солидных годах, благополучно доживает свой век в имении брата и при этом прекрасно себя чувствует. Получалось, что новый брак при живом муже заключать было нельзя. Но госпожа Блаватская была введена в заблуждение официальным документом и об этом знать не могла. Вместе с тем состоять в новом браке Елена не желала, а предоставлять новые данные в суд о господине Блаватском тоже не хотела, так как ее могли обвинить «в заведомом сокрытии известных ей сведений». Ситуация выглядела абсурдной, но адвокаты постарались, и дело разрешилось благополучным исходом. Елена вновь обрела долгожданную свободу, с облегчением скинув с себя «радости семейных уз».
Олкотт тоже был рад. Он подыскал две удобных квартиры на углу Восьмой авеню и Сорок седьмой улицы для себя и для Елены. Квартира Елены располагалась на втором этаже, а этажом выше поселился Олкотт вместе с семьей своей сестры, Белл Митчелл.
Белл быстро привязалась к Елене и при необходимости оказывала ей всяческую помощь, став ее лучшей подругой и доверенным лицом. А Олкотт в то время был ее «всем». О своем прошлом полковник умалчивал, хотя на самом видном месте с благоговением хранил, как ценную реликвию, фотографию своего сына, который рос где-то без него. Но это была его тайна, в которую он никого не допускал. Он жил с семьей своей сестры и, казалось, был счастлив, так как это его вполне устраивало.
Как только госпожа Блаватская переехала в квартиру на 47-й стрит, ее дом превратился в «самый притягательный салон столицы». Кто-то из нью-йоркских репортеров окрестил ее жилище «Ламасери», что в переводе значит «ламаистский монастырь». С легкой руки журналиста так его и стали называть.
По воспоминаниям Александра Уилдера, который впоследствии редактировал «Изиду»:
«Эта квартира – этакая неуютная разновидность жилища, которая все чаще встречается в наших многолюдных городах, заменяя собой до сего времени повсеместно распространенные семейные дома и жилищные товарищества. Здание, в котором они жили, было переоборудовано для подобных целей, и они занимали апартаменты на верхнем этаже. Жилищное товарищество в данном случае состояло из нескольких индивидуумов, которые снимали жилье сами по себе, отдельно. Они обычно встречались во время еды, вместе с гостями, которые в тот момент наносили визит кому-либо из них…
Студия, в которой жила и работала госпожа Блаватская, была устроена необычным и весьма примитивным образом. Это была большая передняя комната, которая, выходя окнами на улицу, имела хорошее освещение. Посредине ее находилась "берлога", место, отгороженное с трех сторон временными перегородками, с письменным столом и полками для книг. Она была настолько же удобна, насколько уникальна. Чтобы достать книгу, бумагу или любой другой предмет, который мог понадобиться, нужно было лишь протянуть руку – все это находилось рядом… Здесь госпожа Блаватская царила безраздельно, отдавая распоряжения, высказывая суждения, поддерживая переписку, принимая посетителей и работая над рукописью своей книги».
«С этого момента работа над "Изидой" продолжалась без перерыва до ее завершения в 1877 году, – вспоминал Олкотт. – С утра до ночи Е.П.Б. по-прежнему работала за своим рабочим столом. <…> Она работала без определенного плана, но идеи переполняли ее, как неиссякаемый источник, бьющий через край… Они приходили хаотично, бесконечным потоком, каждый параграф полностью завершался независимо от предыдущего или последующего. Даже сейчас, после многочисленных переделок, исследование удивительной книги укажет на это обстоятельство. Отсутствие предварительного плана, несмотря на все ее знания, разве не доказывает, что данная работа не результат ее собственного замысла, что она была только каналом, через который вливалась свежая жизненная эссенция в застойное болото современной спиритуалистической мысли?..
Ее рукопись нужно было видеть: листы были разрезаны, склеены, перекроены, иногда одна страница состояла из шести, семи или десяти полосок, взятых из других страниц и склеенных вместе, соединенных отдельными словами или предложениями, вписанными между строк. Она часто шутливо хвалилась перед друзьями своей сноровкой в работе. Ее книжка для заметок иногда использовалась в этом процессе, именно на ней она склеивала страницы своей рукописи…
Я просматривал каждую страницу ее рукописи по нескольку раз, и каждую страницу корректуры, записал для нее многие параграфы, часто просто передавая те идеи, которые ей не удавалось тогда сформулировать по-английски; помогал найти нужные цитаты и выполнял другую вспомогательную работу. Эта книга вобрала в себя все ее достоинства и недостатки. Она создала своей книгой целую эпоху и, созидая ее, создала и меня – ее ученика и помощника, – так что я смог выполнять теософическую работу в течение последовавших двадцати лет…
Наблюдать за ее работой было для меня исключительным и незабываемым удовольствием. Обычно мы сидели за большим столом напротив друг друга, и она постоянно была у меня перед глазами. Ее перо прямо-таки летало по страницам; затем она могла неожиданно остановиться, смотреть отсутствующим взглядом в пространство, и затем, как бы увидев что-то невидимое, начинала это копировать на своем листе. Цитирование заканчивалось, ее глаза снова приобретали естественное выражение, и она продолжала писать до следующего перерыва.
Я хороню помню, как однажды видел и даже держал в руках астральные дубликаты книг, из которых она выписывала цитаты для рукописи, которые ей пришлось "материализовать" для меня, чтобы я мог сделать корректуру, так как я отказался оставить их непроверенными. Одна из них была французская книга по физиологии и психологии, другая книга, также французского автора, по какой-то области неврологии. Первая была в двух томах, вторая в мягкой обложке».
Работа была тяжелой и напряженной. Надежде Андреевне Елена сообщала, что трудится по восемнадцать часов в день и питается одной овсянкой, на что та ей разумно ответила: «Лучше вместо овсянки кушай ростбифы и окорока, а себя не губи».
Через некоторое время тетушке пришло очередное послание от племянницы:
«Я не писала тебе целый месяц, – и знаешь, почему? Однажды во вторник, чудесным апрельским утром, я встала с постели и, как обычно, села за письменный стол отвечать своим корреспондентам в Калифорнии. Вдруг, по-моему, и секунды не прошло, я увидела, что каким-то необъяснимым образом я у себя в спальне и лежу на кровати; и уже не утро, а вечер. Подле я увидела некоторых наших теософов и докторов; они смотрели на меня с изумлением, а Олкотт и его сестра м-с Митчелл – лучшая из моих здешних друзей – оба бледные, угрюмые, в морщинах, словно их только что в кастрюльке сварили. "Да что такое? Что случилось?" – спрашиваю. А они, вместо того чтобы ответить, набросились на меня с расспросами: что это со мной? Но откуда же мне знать – ничего особенного как будто. Я ничего не помнила, но только и впрямь было странно, что всего минуту назад был вторник и утро, а теперь вечер субботы, как они мне сказали; а мне эти четыре дня беспамятства показались мгновением. Вот тебе и раз! Представь только: они все думали, что я умерла, и уже собирались сжигать мое бренное тело».
Но тут Учитель телеграфировал Олкотту из Бомбея:
«Не бойтесь. Она не больна, а только отдыхает. Она сильно переутомилась. Ее тело требовало отдыха, и теперь она поправится».
Работы действительно было много. «Мы работали над книгой уже несколько месяцев, – вспоминал Олкотт, – и подготовили 870 страниц рукописи, когда однажды вечером она спросила меня, соглашусь ли я с тем, что мы вынуждены (по указанию нашего Парамагуру) начать все сначала! Я хорошо помню свое шоковое состояние от того, что все эти недели тяжелого труда, психологических грез и головокружительных археологических загадок потрачены впустую, как я посчитал в своем неведении. Но мое почтение, любовь и благодарность к этому Учителю и всем Учителям за предоставленное мне право участвовать в их работе были безграничны. Я согласился, и мы опять принялись за дело».
Если вглядеться в рукописи Елены, написанные в разное время, то можно заметить большие различия. Почерк обычно определяет особенности характера, состояния души и настроения человека. Олкотт тоже заметил, что один из почерков Елены «…был мелкий, но простой; еще один – отчетливый и свободный; другой – простой, среднего размера и очень четкий; следующий – быстрый и неразборчивый со странными иностранными буквами. Все эти стили почерка были связаны с огромнейшими различиями в ее английском языке. Иногда мне приходилось делать по нескольку исправлений на каждой строчке, в других случаях, просматривая целые страницы, я едва ли находил всего одну ошибку. Самыми лучшими были рукописи, написанные для нее, когда она спала. Тому пример – начало главы о цивилизации древнего Египта. Как обычно, мы закончили в два часа ночи, оба очень уставшие, предвкушая перекур и последнюю беседу перед сном. На следующее утро, когда я спустился к завтраку, она показала мне целую кипу, по крайней мере 30–40 страниц рукописи, написанных прекрасным почерком. Она сказала, что все это было написано для нее Учителем, имя которого, в отличие от других, никогда не упоминалось. Эти страницы были совершенны во всех отношениях и пошли в печать без исправлений.
Е.П.Б. служила как бы инструментом, распределившим весь материал, контролировавшим его форму, оттенки, выразительность, тем самым наложив отпечаток собственного стиля. Различные владельцы ее тела, которые подселялись в нее, только изменяли ее привычный почерк, но не писали своим собственным; таким образом, используя ее мозг, они вынуждены были позволять ей окрашивать их мысли и располагать слова в определенном порядке. Подобно тому, как дневной свет, проникая сквозь окна храма, приобретает оттенки цветного стекла, так и мысли, переданные через мозг ЕЛ.Б., изменялись выработанным ею литературным стилем и способом их выражения».
Своей сестре она писала по этому поводу: «Ты спрашиваешь, может ли он вселяться в других людей, так же как в меня. Точно я не знаю, но кое-что мне известно совершенно определенно: что человеческая душа (его настоящая живая душа) совершенно свободна от остального организма; что эта душа не приклеена к физическим внутренностям; и что эта душа, которая находится во всем живом, начиная с инфузории и кончая слоном, отличается от своего физического двойника только тем, что, обладая бессмертием, она способна к самостоятельным и независимым действиям. Если его душа непосвященного профана, она проявляет себя во время его сна; душа посвященного адепта проявляется в любой нужный ему момент, подчиняясь его воле. Постарайся усвоить это и тогда многое станет тебе ясно».
Любопытно, что каждое изменение в рукописи Е.П.Б., которое отметил Олкотт, происходило либо после того, как она на какой-то момент выходила из комнаты, либо когда она входила в транс или абстрактное состояние, и ее взгляд был безжизненно направлен в пространство. «Также имели место отчетливые изменения в ее индивидуальности, скорее, в ее личных особенностях, в походке, в голосе, в манерах и более того – в ее нраве… Она выходила из комнаты одним человеком, а возвращалась другим. Но менялось не физическое тело, а особенности ее движений, речи и манер, ментальная ясность, взгляд на вещи, английская орфография, а главное – очень менялось ее настроение…»
Олкотт заметил, что когда Елена была в раздражительном состоянии, редко кто занимал ее тело, за исключением Учителя – духовного наставника и опекуна, чья железная воля была сильнее ее. Кроткие философы-исполнители, по его мнению, в такое время предпочитали держаться в стороне.
«Случалось, что "замещение" происходило в тот момент, когда кто-то из присутствующих что-то говорил, – писал он. – Неожиданно Елена замолкала и, извинившись, выходила из комнаты, но вскоре возвращалась, осматривалась, как человек, впервые попавший в незнакомую комнату, скручивала себе свежую сигарету и говорила что-то, не имеющее ни малейшего отношения к предыдущему разговору. Кто-то из присутствующих, желая вернуть ее к обсуждаемому ранее предмету, любезно просил пояснить. Она смущалась, потеряв нить разговора, или начинала говорить совершенно о другом, а если ей делали замечание, то раздражалась, применяя при этом самые крепкие выражения».
Позже Олкотту объяснили, что «требуется некоторое время после вхождения в живое тело для соединения чьего-то сознания с мозговой памятью предыдущего владельца. Если кто-то пытается продолжить беседу до того, как произойдет это соединение, то возможны ошибки, подобные вышеуказанным. Кто-то выходящий говорил: "Я должен оставить эту мысль в уме, чтобы мой последователь смог найти ее там", или кто-то входящий, дружески поприветствовав меня, спрашивал, каков был предмет обсуждения перед изменением».
Не правда ли, подобная передача информации напоминает действие современного компьютера, который находит информацию на разных страницах сайтах, совмещает ее, адаптирует к оригинальному тексту и запоминает нужные страницы с мыслями, которые следует не забыть.
Наблюдая разные образы, которые воплощались в Елене при работе над «Изидой», Олкотт даже научился их различать и придумал им имена. Этими именами они с Еленой пользовались, когда их помощники отсутствовали.
«Они часто приветствовали меня низким поклоном или дружеским прощальным кивком, выходя из комнаты перед очередным изменением, – вспоминал Олкотт. – Один из них носил большую бороду, длинные усы, закрученные на раджпутский манер, переходящие в бакенбарды. У него была привычка теребить усы в минуты глубокой задумчивости. Он это делал механически и бессознательно. Временами личность Елены исчезала, и она становилась "кем-то другим". Я наблюдал, как она с отрешенным видом разглаживала и закручивала несуществующие у нее усы, пока мой пристальный взгляд не выводил ее из этого состояния. Тогда она быстро убирала руку от лица и продолжала свою писательскую работу. <…>
Следующим был некто, кто не любил английский язык настолько, что не желал разговаривать ни на каком другом языке, кроме французского. У него был прекрасный артистический талант и страстное увлечение всякими механическими изобретениями. Время от времени приходил другой. Он сидел, небрежно чертил что-то карандашом, сочинял дюжины сланцев, содержащих и возвышенные идеи, и юмористические строки. Итак, каждый из них имел свои отличительные особенности так же, как все наши обычные знакомые и друзья. Иногда они беседовали со мной друг о друге, как говорят друзья о своих знакомых, поэтому я узнал о некоторых их личных историях».
Как-то раз вечером, перед тем как пойти спать, сидя у камина за прощальной ночной сигаретой, Олкотт сказал Елене:
– Сегодня, пока вы выходили, я поговорил с вашим заместителем, венгерским адептом, которого вы на меня оставили.
– И что он такого интересного сказал, чего я не знаю? – поинтересовалась Елена.
– Он убавил газ в светильнике, стоящем на столе. Спрашиваю, зачем? Отвечает, что свет это физическая сила. Попадая в глаза незанятого тела, он встречает препятствие, отражаясь, наносит удар и травмирует астральную душу временного владельца. Этим ударом он может быть вытолкнут. При этом возможен даже паралич незанятого тела. При вхождении в тело должны быть соблюдены исключительные предосторожности. Полное слияние не происходит, пока не будут соответствовать их кровообращение, дыхание и тому подобное. Тем не менее даже на больших расстояниях существует эта тесная связь.
– Надо же, какой чувствительный оказался, хоть паранджу надевай, – не удержалась от комментария Елена.
– Тогда я зажег люстру, но ваш заместитель сразу же взял газету и закрыл ею свою голову от света. Удивившись, я попросил объяснения. Мне ответили, что «сильный верхний свет, освещающий макушку, более опасен, чем направленный прямо в глаза».
– Удивительно, а я как раз люблю работать под этой люстрой. Мне кажется, она своим светом делает мои мысли более светлыми, тягучими, а картины, проплывающие перед глазами, – более яркими и прозрачными.
– Какие картины? – не понял Олкотт.
– Я же вам уже говорила, когда я пишу «Изиду», то скорее не пишу, а переписываю или срисовываю. Иногда мне кажется, что древняя Богиня Красоты сама ведет меня через все страны и их прошлое, и я это описываю. Я сижу с открытыми глазами и, по-видимому, все вижу и слышу, что реально происходит вокруг меня, и в то же время вижу и слышу то, что пишу. У меня перехватывает дыхание, я боюсь шевельнуться, опасаясь, что чары исчезнут. Как в волшебной панораме медленно проходят предо мной столетие за столетием, образ за образом. Я пропускаю все это через себя, соединяя эпохи и даты, и знаю наверняка, что ошибки быть не может. Нации и народы, страны и города, давно ушедшие во тьму доисторического прошлого, возникают, затем исчезают, уступая место другим, после чего мне говорят соответствующие даты. Седая старина сменяется историческими периодами, мифы объясняются мне с событиями и людьми, существовавшими в действительности. Каждое выдающееся событие, каждая новая страница этой многоликой книги жизни предстает передо мной с фотографической точностью. Мои собственные расчеты являются мне позднее, как отдельные цветные картины различной формы в игре, которая называется casse-tete («головоломка»). Я собираю их вместе и стараюсь правильно расположить их одну за другой, но, конечно, это не я делаю, а мое ego, мое высшее «Я». И все это происходит при содействии гуру и Учителя, помогающего мне во всем. Если я вдруг забуду что-то, то тут же мысленно обращаюсь к нему или к кому-то другому подобному, и все, что я забыла, предстает у меня перед глазами – иногда целые таблицы с цифрами и длинные перечни событий проходят предо мной. Они помнят все. Они знают все. Без Них, где бы я могла получить знания?
– Хотите еще закурить? – предложил ей очередную папиросу Олкотт.
– Не откажусь, – сказала Елена, – это дает пищу моему мозгу, занятие рукам и губам, так что я тренирую три органа сразу.
Всем известно, что Елена слыла заядлой курильщицей. Она ежедневно выкуривала невероятное количество сигарет, скручивая их с величайшей ловкостью даже левой рукой, в то время как правой переписывала рукопись. Окурки она тушила в землю цветочных горшков, которые играли роль пепельниц, благодаря чему в них накапливалось за день невероятное количество «бычков». С курением было связано много странностей, которые наблюдались в квартире госпожи Блаватской. Но в целом «в доме царила особая духовная атмосфера, которой не мог похвастаться ни один другой дом в Нью-Йорке. За порогом оставались социальные различия посетителей, всех здесь встречали одинаково радушно. Елена чувствовала себя непринужденно в любом обществе и привечала одинаково радушно любого, кто к ней приходил. Хотя по рождению и воспитанию она принадлежала к высшей аристократии, по характеру была прирожденным демократом. Во второй половине дня, после обеда, когда она завершала первую часть своего рабочего дня, начинался прием самых разнообразных гостей. Со всеми она любила поболтать на близкие тому или иному человеку темы, однако беседы, имеющие политическую окраску, тут же пресекала, чтобы не превратить свой дом в „мятежный“ комитет».
Елена Петровна утверждала, что «теософ, ставший мятежником, поддерживающий революцию и убийство, друг коммунаров – не может быть членом нашего Общества. Он должен уйти». Крайне отрицательно она относилась также к деятельности анархистов и нигилистов, особенно в России. Несмотря на свои демократические амбиции, Елена оставалась в душе искренне преданной царю-батюшке, восхваляя Александра II не столько как политическую фигуру, сколько его интеллектуальные и физические данные. Все же внешний облик правителя во все времена имел немаловажное значение для женского сердца!
Посетив госпожу Блаватскую в ее доме Джеймс Е. Уиггин не мог не отметить:
«Центром группы была госпожа Блаватская, несомненно, одна из наиболее оригинальных и интересных женщин из всех, которые мне когда-либо встречались. В газетах жаловались на ее сигареты… Госпожа говорит по-английски с очень сильным акцентом, но с замечательной беглостью и точностью, четко выделяя тонкости языка и быстро вникая в его аллюзии… У нее есть фантастический розенкрейцерский драгоценный камень… который она носит на шее. Ей, вероятно, около сорока лет, она имеет плотное, грубоватое и внушительное телосложение. Интересными были истории, которые она рассказывала о своем пребывании в Азии и Африке… Удивительные вещи, которые она наблюдала среди племен колдунов в Африке… Фаллический элемент в религиях, души цветов, недавние чудеса среди медиумов… двойственность природы, романтизм, гравитация, карбонарии, шарлатанство… литература о магии – вот некоторые из тем, оживленные дискуссии по которым часто затягивались далеко за полночь».
«…Откладывая в сторону действия, особенности мышления, мужские черты Е.П.Б., ее постоянную категоричность при утверждении фактов… – утверждал Олкотт, – откладывая все это в сторону, я вынес для себя достаточно впечатлений о ней, чтобы убедиться в том, что теория, которую я так долго стараюсь донести до вас, правильна – она человек, очень старый человек, и притом самый ученый и прекрасный человек на свете. Конечно, она знает во всех подробностях, каковы мои впечатления о ней, поскольку она читает мои мысли (и мысли других), как открытую книгу, и мне кажется, что она вполне довольна этим, ибо наши отношения постепенно в огромной степени превратились в отношения Учителя и ученика. Не осталось и следа от прежней рубаки Блаватской (от Джека, как я ее тогда прозвал, к совершеннейшему ее восхищению), насколько это было связано со мной. Теперь она сама серьезность, достоинство, строгая сдержанность. Перед другими она предстает в прежнем виде, но как только мы видим их спины, она становится меджнуром, а я – неофитом…
Я говорю, что Изида (Е.П.Б.) – человек. Позвольте мне добавить, что она (по моему мнению) – индиец. Как бы то ни было, сегодня вечером, после того как моя сестра с мужем ушли домой, произошло следующее. Изида, откинувшись, сидела в кресле, играя со своими волосами и куря сигарету. Она зажала между пальцами один локон и с отсутствующим видом дергала его и вертела в разные стороны, о чем-то беседуя тем временем, когда вдруг – раз! – локон начал заметно становиться все темнее и темнее, до тех пор, пока – presto (быстро. – ит.) – не стал черным как смоль. Я не проронил ни слова, пока все не закончилось, и тогда, быстро схватив ее за руку, я попросил позволить мне взять это доказательство чуда на память в качестве сувенира. Нужно было видеть ее лицо, когда она поняла, что сделала, находясь в своей «индийской» задумчивости. Она добродушно засмеялась, назвав меня грубым янки, отрезала этот локон и дала его мне…»
Между тем Теософское общество привлекало все новых сторонников. Многие вступали в него, вероятно, только из-за того, чтобы наблюдать феномены госпожи Блаватской. Если же Елена отказывалась показать на собраниях хоть какой-нибудь, пусть самый пустяковый, феномен, «любители чудес» обижались и выходили из Общества. Тогда Елена все больше приходила к выводу, что люди преимущественно интересуются внешними эффектами, а не внутренним содержанием идеи, которую она пытается донести. Вскоре она взяла себе за правило «никогда, ни в каком случае не дозволять посторонним лицам пользоваться ее медиумистическими способностями».