Метрах в десяти от нашей террасы, вниз по склону, росла высоченная сосна — видимо, с незапамятных времен. Иногда мы приезжали в Испанию на зимние каникулы, и это дерево служило нам рождественской елкой. Мы с родителями проводили целый день за ее убранством: взобравшись на стремянку, обвешивали ее блестящими гирляндами и мигающими лампочками, посыпали ватным снегом и водружали на верхушку огромную звезду. Это была чудесная сосна, и день, когда мы ее украшали, всегда становился для нас чудесным праздником. Но за время нашего отсутствия она выросла еще больше, как растет все живое, и с первого же дня пребывания в нашем испанском убежище Мамочка ее невзлюбила; она неустанно проклинала это дерево, утверждала, что оно портит пейзаж, заслоняет озеро и затеняет террасу, что если когда-нибудь налетит ураган, оно рухнет на наш дом, прямо нам на голову, — словом, в любой момент может превратиться из безобидной сосны в убийцу. Мамочка говорила об этом всякий раз, как сосна попадалась ей на глаза, а поскольку она была видна из всех наших окон, то Мамочка и говорила о ней непрерывно. У Папы и у меня никаких проблем с этой сосной не было, она ничуть нас не раздражала: хочешь увидеть озеро, сделай несколько шагов в сторону — и вот тебе озеро, но для Мамочки она стала подлинным наваждением. Поскольку злосчастное дерево росло на границе между нашим участком и деревней, а стало быть, не принадлежало нам, мы с Папой отправились к мэру, чтобы испросить разрешение его срубить. Но мэр отказал, возразив, что если бы все валили деревья, которые их раздражают, на земле исчезли бы все леса. На обратном пути Папа сказал мне, что солидарен с мэром, но раз из-за этого дерева у Мамочки портится настроение, необходимо, во имя всеобщего спокойствия, как-то решить этот вопрос. Я понятия не имел, как его решить — доставить удовольствие Мамочке или уничтожить лес; очень уж сложная была дилемма.

Кроме Мусора, который регулярно проводил у нас свои сенаторские каникулы, чтобы играть со мной в «разевайку», работать над улучшением качества своей жизни, набивая желудок, и жариться на солнце, мы теперь никого к себе не приглашали. Приехав к нам в первый раз, Мусор доставил в своей машине Мамзель Негоди, но прибыл он в состоянии полного морального и физического истощения. В пути Мамзель непрерывно орала у него над ухом, хлопала крыльями, долбила клювом стекла и вдобавок загадила пометом все заднее сиденье. В довершение несчастья на границе Мусора ждали крупные неприятности: пограничники проверили его документы, осмотрели сверху донизу машину, распотрошили багаж, а когда он назвался сенатором, спутали это с терминатором и перетряхнули все еще раз. Выйдя из машины, он объявил, что не желает больше видеть Мамзель ни живьем, ни даже на фото, и будь его воля, он бы зажарил ее на вертеле и съел в одиночку, запив целой бутылкой доброго старого «Сен-Никола-де-Бургёй». Что касается самой Мамзель, она моментально улепетнула на берег озера и проторчала там до вечера, дуясь на весь свет. Ну а когда Мусор возвращался в Париж, в свой Люксембургский дворец, мы жили вчетвером и были вполне счастливы.

Время от времени Папа звонил в парижскую полицию, чтобы узнать, как идет следствие; он включал громкость, и Мамочка слушала ответ полицейского, сообщавшего, что ее пока не нашли. И мы с ней хихикали, прикрывая рты, чтобы нас не услышали на том конце провода, а Папа скорбно говорил:

— Это ужасно, это просто непостижимо, ну должна же она где-то быть! Вы уверены, что не напали хоть на какой-то след?

На это полицейский смущенно отвечал, что следствие топчется на месте, но что для них это дело чести, они не отчаиваются и продолжают поиски. И всякий раз, когда Папа вешал трубку, я восклицал:

— Ну что ж, если оно топчется на месте в Париже, то не скоро доберется до нас! Сюда и на машине, и на самолете путь долгий, а уж топчась на месте, им никогда досюда не дойти!

И это неизменно вызывало хохот у моих родителей.

Каждое утро, пока мы с Папой спали, Мамочка ходила купаться в озере вместе с Мамзель Негоди. Она прыгала в воду со скалы, отплывала от берега и лежала на спине, любуясь восходом солнца, а Мамзель плавала вокруг нее, вереща и пытаясь поймать хоть какую-нибудь рыбешку, но ей никогда ничего не попадалось. Мамзель уже давно стала светской птицей: питалась тунцовыми консервами, слушала классическую музыку, щеголяла в колье, участвовала в коктейль-пати и вследствие этого полностью утратила охотничьи навыки.

— Я обожаю глядеть в небо, слушая голоса подводных глубин; мне чудится, будто я где-то в ином мире. Нет ничего лучше, для того чтобы начать новый день! — говорила Мамочка, вернувшись домой, чтобы приготовить нам обильный завтрак, с апельсиновым соком, выжатым из плодов нашего сада, и медом, добытым в ульях соседа.

Потом мы отправлялись на рынок в одну из окрестных деревушек, для каждой из них был свой день, и в каждой свой рынок, непохожий на другие. Я знал поименно всех торговок, и они часто давали мне бесплатно фрукты или пакетик миндаля, которым мы лакомились, присев на тротуарный бордюр или у скалы; мы дробили скорлупу камнями или каблуками. Торговцы рыбой учили варить ее или жарить. Мясники делились испанскими рецептами приготовления свинины в соляном панцире, чесночного соуса айоли или совсем уж безумного блюда — паэльи, куда кидали все подряд: рыбу, мясо, рис, сладкий перец и прочее. Потом мы пили кофе на маленьких белых площадях, золотистых от солнца. Папа читал газеты, то и дело посмеиваясь, потому что мир казался ему обезумевшим, а Мамочка просила меня рассказывать ей необыкновенные истории и слушала, куря сигареты, прикрыв глаза и поворачивая лицо к солнцу, как подсолнух. Когда мне не хватало фантазии, я пересказывал ей наш вчерашний или позавчерашний день, украшая его мелкими выдуманными подробностями, и в большинстве случаев это звучало куда интересней пустых фантазий. После обеда мы оставляли Папу одного, чтобы он мог сосредоточиться на своем романе, лежа в гамаке с закрытыми глазами, а сами спускались к озеру и плавали, если вода была теплая, а если нет, то собирали цветы или пускали «блинчики» по воде. Вернувшись домой, мы заставали Папу усталым после тяжелой работы; лицо у него было измятое, а в голове полно сосновых иголок и новых идей. Перед тем как жарить рыбу на ужин, мы пили коктейли и слушали «Мистера Божанглза». А Мамочка учила меня танцевать под всякую музыку — рок-н-ролл, джаз, фламенко; она знала все па, все фигуры самых веселых и завлекательных танцев. Каждый вечер, перед сном, родители позволяли мне закурить, чтобы пускать дым кольцами. И мы устраивали конкурсы дымных колец, глядя, как они улетают в звездное небо, и радуясь каждому облачку дыма в нашей новой прекрасной жизни беглецов.

К несчастью, через малое время у Мамочки опять начала съезжать крыша, причем какими-то рывками. Внезапно, из-за какой-нибудь мелочи, налетали приступы безумия, которые длились минут двадцать или час, кончаясь так же неожиданно, как начались. А затем в течение нескольких недель все было спокойно. Во время этих вспышек бешенства ее раздражала не только сосна, причиной могло стать что угодно. Например, она вздумала сменить тарелки, потому что ее слепили солнечные блики, отражавшиеся на фарфоре, и она заподозрила, что эти тарелки хотят лишить нас зрения. В другой раз она вздумала спалить все свои льняные платья, которые якобы сжигали кожу, — ей чудились ожоги на руках, и она весь день расчесывала их до крови. Потом настал черед озера: она объявила, что оно отравлено, тогда как на самом деле вода просто сменила цвет после ночного дождя. А уже на следующий день помрачение проходило и она как ни в чем не бывало шла на озеро купаться, ела с фарфоровых тарелок и надевала льняные платья. При этом Мамочка систематически брала нас в свидетели, убеждая в реальности своего одержимого бреда, а Папа всякий раз пытался ее успокоить, доказывая, что она ошиблась, но это ему никогда не удавалось. Она впадала в ярость, вопила, гневно жестикулировала и смотрела на нас со злобной усмешкой, упрекая в глупом здравомыслии:

— Ну как вы не понимаете, как не видите, это же бросается в глаза, а вы точно слепые!

Как правило, она начисто забывала все, что делала во время таких приступов, и мы с Папой ни о чем ей не напоминали, вели себя как обычно, полагая, что бесполезно бередить эту рану. В общем, жизнь у нас была довольно тяжелая, не хотелось бы вспоминать. Иногда она осознавала, что зашла слишком далеко, наделала и наговорила много лишнего, и это было еще хуже: в таких случаях она уже не пугала нас, а причиняла боль, невыносимую боль. Она пряталась и начинала плакать, безостановочно плакать, и казалось, что это никогда не кончится, — так человек, сбегающий по крутому склону, не может сразу остановиться; горе налетало на нее откуда-то сверху, откуда-то издалека, и она не могла с ним совладать. Как не мог совладать с ним и ее макияж — в такие минуты он размазывался у нее по щекам и стекал с бровей и век, покидая ее обезумевшие глаза, отчего ее лицо становилось пугающе прекрасным. А после бурных приступов горя она впадала в хандру — часами сидела в углу, втянув голову в плечи, не поправляя свисающие на лицо волосы, нервно перебирая ногами и громко, хрипло дыша, как загнанная лошадь. И мне казалось, что так она просто пытается убежать от своей тоски. Ни Папа, ни я ничем не могли помочь ей в таком состоянии. Напрасно он утешал ее ласковыми словами, а я «поклевывал» — она была неутешна, и между ней и ее болезнью нам уже не находилось места, его заняло безумие.

И вот однажды днем мы устроили военный совет, чтобы придумать, как сократить количество и длительность приступов. Усевшись втроем на террасе, мы определили, каким оружием бороться с этой тяжелой напастью. Папа сказал, что Мамочке не следует пить коктейли с утра до вечера: жажды они не утоляют и пользы не приносят. Конечно, нельзя утверждать наверняка, что коктейли ускоряют процесс съезжания крыши, но совершенно ясно, что они его и не тормозят. Мамочка согласилась, хотя и с болью в душе — коктейли были ее подлинной страстью. За это она выговорила себе право на бокал вина при каждой трапезе, заявив, что в военное время неразумно лишать ее сразу всех видов оружия.

Ну и раз уж Мамочка добровольно сдалась в плен, она попросила нас с Папой запирать ее на чердаке, как только ее безумие даст о себе знать. Она утверждала, что может бороться со своими злыми демонами только в темноте. Папа ужасно расстроился, но все же пошел наверх, забил там наглухо все окна, вымел пыль, снял паутину и поставил кровать. Да, нужно было в самом деле очень сильно любить свою жену, чтобы запирать ее в этой мерзкой конуре, пока она не успокоится. Всякий раз, как у Мамочки начинался приступ безумия, на Папу смотреть было страшно; он вел ее на чердак, она вопила, а он мягко говорил с ней и все-таки вел, потому что не мог поступить иначе. Я затыкал уши, чтобы не слышать всего этого, а если приступ продолжался слишком долго, спускался к озеру, чтобы попытаться забыть о том, какие гадости преподносит нам жизнь, но иногда вопли Мамочки были слышны даже там, и тогда я начинал петь во все горло, пока эти вопли не снижались до еле различимого шепота. Потом, выиграв битву со своими демонами, битву против себя самой, она стучала в дверь и спускалась вниз с видом победительницы, в полном изнеможении и чуточку смущенная. Но даже при том, что эти чердачные приступы изматывали Мамочку вконец, она все равно не могла заснуть ночью и принимала снотворные. А уж когда она спала, демоны теряли над нею власть и не могли на нее напасть, и она забывалась глубоким сном воительницы.

Теперь, когда Мамочка лишилась коктейлей, Папа пил их по вечерам в обществе сосны. Сделав глоток, он выливал этот ядовитый, убийственный напиток к ее подножию, и она доверчиво его всасывала. Когда я спросил отца, зачем он делится своим аперитивом с сосной, он поведал мне историю из тех, которые никто, кроме него, не умел сочинять. По его словам, он угощал сосну аперитивом в честь важного события — ее скорого отбытия. Он рассказал, что эту сосну ждут далеко отсюда, где-то на другом конце света. Якобы к нему тайно обратились пираты — им понадобился ствол, чтобы сделать мачту для своего корвета. А поскольку он человек не злой и не хочет рубить сосну топором, чтоб ей не было больно, то и поливает ее этой отравой, надеясь, что она рухнет сама по себе, добровольно.

— Ты только представь себе: эта сосна покинет лес и будет всю свою жизнь плавать по морям-океанам, вокруг света, заходить в гавани, противостоять штормам или мирно покачиваться во время штиля; у нее будет красивый старинный такелаж, а на верхушке — черный флаг с черепом и костями; ее ждет доблестная пиратская судьба, и, уверяю тебя, она будет гораздо счастливее и полезнее на таком корабле, чем среди этих никчемных деревьев здесь, на земле, — так он закончил свою историю, орошая остатками коктейля мох и корни у подножия сосны.

Я часто раздумывал, откуда он берет все эти сказки. Мне-то все было ясно как дважды два: он пил на двоих с деревом, чтобы Мамочка не впадала в истерику при виде коктейля, и поливал спиртным его корни, чтобы оно перестало мозолить ей глаза. Но, подумав о том, как наша сосна, став мачтой на пиратском судне, бороздит моря — Карибское или Северное, где пираты открывают неведомые острова, — я решил дать веру его рассказу, уж очень он был хорош. Ибо отец во имя любви сумел сплести прекрасную ложь.

В те дни, когда Мамочка не обрекала себя на добровольное заточение, она необыкновенно трогательно заботилась о нас. Каждое утро она возвращалась, после купания в озере, с маленькими букетиками, которые ставила у изголовья наших кроватей, прилагая к цветам то нежные записочки, то цитаты из всяких произведений, то одно из своих изысканных стихотворений. Она проводила дни либо в Папиных объятиях, либо обнимая меня. Всякий раз, как я проходил мимо нее, она ловила меня за руку и прижимала к груди, чтобы я послушал, как у нее бьется сердце, нашептывала всякие похвалы, вспоминала, какой я был в раннем детстве, как они устроили праздник в палате клиники, чтобы отметить мое рождение, и как другие мамаши жаловались на музыку и шум, которые не давали им спать до утра, и как она целыми вечерами медленно танцевала со мной на руках, чтобы убаюкать, и как я делал первые шаги и пытался ухватить Мамзель за хохолок, и как я впервые в жизни соврал, обвинив Мамзель в том, что эта она написала в мою кроватку, и как она счастлива, что я у нее есть. Прежде она никогда так со мной не говорила, и мне ужасно нравилось, что она рассказывает истории, которых сам я не помнил, даже если при этом в ее глазах было больше грусти, чем радости.

На Сан-Хосе жители деревни устроили пышное празднество, которое длилось весь день. Утро началось с того, что они украсили огромную деревянную статую Святой Девы букетами, зрелище было прямо фантастическое. Люди шли к статуе целыми семьями, неся охапки белых, розовых и алых цветов. Они складывали их к ее ногам, а организаторы праздника мало-помалу сплетали из них алое одеяние с белыми узорами и белую мантию с алыми узорами такой красоты, что не увидишь — не поверишь. Утром, перед началом обряда, это была голая деревянная фигура, а к вечеру Святая Дева, облаченная в благоуханный наряд, могла участвовать в торжестве вместе с людьми. Целый день в деревне трещали петарды, их запускали во все стороны, и они взрывались так громко, что эхо разносилось по всей долине, и я с непривычки вздрагивал от испуга, мне это напоминало войну, какой ее показывают в кино; но, кроме меня, эти звуки не тревожили никого. Папа объяснил мне, что испанцы любят воинственные праздники, и мне пришлась по душе такая праздничная война с цветами, петардами и сангрией. Улицы деревни постепенно заполнялись семьями в традиционных костюмах, сюда сошлись люди со всей долины и даже из более отдаленных мест. Все они, от дедов до внуков, были одеты, как в начале прошлого века; даже младенцев и тех обрядили в цветастые кружевные платьица, ну просто шикарное зрелище! Для этой праздничной войны Мамочка купила нам национальные костюмы, так что наши обновки были сродни обстановке и не нарушали здешние обычаи. Я с удовольствием надел расшитую блестками куртку (не чета американской матроске!), штаны с буфами и белые туфли — тот, кто одет, как окружающие, никогда не выглядит вызывающе. А Мамочка скрыла свои пышные волосы под черной кружевной мантильей и нарядилась в красивое платье с юбкой метра три в ширину, в каких королевы Испании ходили в старину. Ей было ужасно жарко в этом наряде, и она непрерывно обмахивалась черным шелковым веером с узором из бабочек; она махала им так быстро, что казалось, бабочки вот-вот вспорхнут и разлетятся. К середине дня улицы были уже сплошь забиты испанцами в маскарадных костюмах, они шагали торжественно, словно участвовали в какой-то очень важной церемонии. Лица у них были гордые и сияющие, и я подумал: чему ж тут дивиться, такими праздниками можно только гордиться.

С наступлением темноты на улицах вспыхнули факелы и костры, освещавшие танцплощадки, где царило шумное веселье. На церковной площади, у подножия статуи Святой Девы, жители деревни приготовили паэлью в такой гигантской сковороде, что достать рис с ее середины можно было только деревянными грабельками на длинных ручках. В гомоне и суматохе люди набирали себе угощение и рассаживались кто на скамейках, кто за столами, кто прямо на столах, и все были равны, и всем было хорошо, это походило на фиесту с ее всеобщей веселой неразберихой. Конец застолья ознаменовался грандиозным фейерверком; огненные фонтаны взлетали вверх со всех сторон — с крыш домов, с гор на горизонте, с лодок на озере, грохот стоял жуткий, стены домов окрашивались в цвета огней, а небо под конец стало светлей, чем днем. На какой-то краткий миг тьма полностью рассеялась — ночь, видно, решила со всеми вместе принять участие в этой фиесте, — и вот именно в этот миг я увидел, как из-под черной мантильи Мамочки текут слезы, неутешные слезы; они сбегали прямо вниз, по ее бледным округлым щекам, скапливались в уголках губ и, задержавшись в последнем усилии на гордом, дрожащем подбородке, падали наземь.

По окончании фейерверка высокая видная женщина в пунцово-черном платье поднялась на церковную паперть и стала петь песни о любви под аккомпанемент музыкантов. Стараясь усилить эффект от слов своих песен, она простирала руки к небу и, казалось, готова была заплакать, лишь бы эти чудесные слова растрогали сердца слушателей. Потом их сменили веселые песенки, которые народ сопровождал ритмичным хлопаньем, пританцовывая под музыку; атмосфера была пронизана какой-то волшебной энергией. Танцующие пары кружились безостановочно как заведенные, мелькающие женские платья сливались в пеструю круговерть, мужчины-танцоры в своих белых туфлях то принимали картинные позы, то задорно подпрыгивали. А маленькие девочки в светлых кружевных платьицах, с нежными личиками и большими черными глазами, были ужасно красивые, прямо как фарфоровые куколки, особенно одна из них. Я смотрел на нее не отрывая взгляда, не обращая внимания на других и любуясь ее волосами, собранными в высокий шиньон, ее гладким лбом, мечтательными глазами и розовыми щечками. Она сидела на скамье прямо напротив меня, слегка обмахивалась веером и смело улыбалась, хотя мне чудилось, что мыслями она не здесь, а далеко — где-то на другом конце света. Поскольку я неотрывно смотрел на нее, наши взгляды в конце концов встретились, и я буквально окаменел, чувствуя, как мое тело пронзает долгая, сладостная дрожь.

Незадолго до полуночи толпа расчистила перед церковью круг для танцплощадки, и теперь пары выходили туда, в строгом порядке, чтобы исполнить танец перед певицей и ее оркестром. Там были пожилые пары, они двигались осторожно, оберегая свои хрупкие кости, но при этом демонстрируя многолетний опыт, — для них танец был почти наукой, жесты, выверенные до миллиметра, отличались изысканной грацией; казалось, они только и умеют, что танцевать, танцевать и вновь танцевать, и зрители награждали их бурной овацией. А молодые пары, наоборот, блистали скоростью и четким ритмом. Эти двигались в таком бешеном темпе, что я даже начинал бояться: вдруг их пестрые наряды вспыхнут и загорятся. Танцуя, партнеры буквально пожирали друг друга глазами, в которых сверкали и буйная сила, и восторг, и власть, но в первую очередь пылкая страсть. А наряду с ними были еще пары смешанных возрастов, и вот это выглядело по-настоящему трогательно. Мальчики танцевали со своими бабушками, девочки — с отцами; они вели друг друга неловко, неумело, но очень старательно и нежно, и уже за одно это зрители хлопали им громко и ободряюще. А потом я вдруг увидел Мамочку, неизвестно откуда возникшую; она выскочила из толпы, пританцовывая, на середину площадки, положив одну руку на бедро, а другой подзывая к себе моего отца. И хотя она выглядела очень уверенной в себе и посылала Папе улыбку, я все равно с испугом подумал, что у них-то как раз нет права на ошибку. Папа вошел в круг, гордо вскинув голову, и толпа затихла: всем было любопытно посмотреть, как станцуют единственные иностранцы на этом празднике. После паузы, показавшейся мне вечностью, заиграл оркестр, и мои родители двинулись в танце по кругу, медленно, плавно вращаясь и пристально, чуть исподлобья глядя в глаза друг другу, словно гипнотизируя, подманивая, зачаровывая партнера. Это было одновременно и прекрасно, и страшновато. Потом женщина в красно-черном наряде запела, ей вторили нервный перебор гитарных струн, гулкий звон медных тарелок, сухое щелканье кастаньет, и у меня закружилась голова, а мои родители взлетели. Да, они буквально взлетели, мои родители, они летали один вокруг другого, одновременно стоя на земле и воспаряя в небеса, на самом деле взлетали и мягко приземлялись, а потом снова взмывали вверх в страстном порыве, в сумасшедших ритмах своего огненного танца. Никогда еще я не видел, чтобы они так танцевали. Словно они делали это в первый раз. И в последний. Это походило на молитву без слов, на языке жестов; это было и начало и конец всего. Они танцевали до потери дыхания, и я тоже затаил свое, чтобы ничего не упустить, ничего не забыть и вспоминать потом эту безумную пляску. Они вложили в нее всю свою жизнь, и толпа это почувствовала: люди хлопали им так горячо, как никому другому, за то, что они исполняют испанские танцы не хуже местных, даром что иностранцы. Они поклонились зрителям под этот гром аплодисментов, эхо которых разнеслось по всей долине, и я наконец перевел дух, я был счастлив за них и измучен не меньше, чем они.

Пока родители распивали сангрию вместе с жителями деревни, я отошел в сторонку, чтобы издали полюбоваться тем, как они купаются в своей новой славе.

Сидя на скамье и потягивая молоко из стакана, я оглядывал толпу в поисках моей испанской куколки. Увы, все местные девочки носили одинаковые наряды, и она то и дело мерещилась мне, но, как ни обидно, ее нигде не было видно. В конце концов она сама неожиданно вынырнула из толпы, пряча лицо за веером, и медленно двинулась в мою сторону, как в романе, словно плыла по воздуху в своем пышном, развевающемся платье. Она заговорила со мной, глядя куда-то в сторону, на испанском, который я почти не понимал. Испанские слова она произносила гортанно, с раскатистым «р», прищелкивая языком, а я бессмысленно пялился на нее, разинув рот и вытаращив глаза, словно рыба, выхваченная из воды. Потом она села рядом со мной, продолжая говорить за двоих, без умолку, потому что было ясно, что от меня самого — никакого толку. Она не задавала мне вопросов, это чувствовалось по ее интонации, а просто говорила о том о сем, изредка бросая взгляд на мою рыбью физиономию с разинутым ртом. Она делилась со мной своими впечатлениями и прохладой от своего веера, иногда делала паузу, улыбалась и говорила опять, и это было прекрасно, она не должна была умолкать. И вдруг в середине какой-то фразы она наклонилась и поцеловала меня в губы, так спокойно, словно мы были женаты. А я застыл на месте, не в силах двинуться и боясь даже моргнуть, дурак дураком, ну просто жуть. Тогда она засмеялась, встала и ушла, дважды обернувшись, чтобы полюбоваться моей дурацкой рыбьей физиономией.

Мы вернулись домой, я лег в постель, погасив свет, как вдруг дверь тихонько отворилась и я увидел Мамочкин силуэт. Она бесшумно подошла к кровати, осторожно легла рядом со мной и обняла. Она думала, что я сплю, и говорила шепотом, чтобы не разбудить меня. Я слушал этот шепот, не размыкая глаз, чувствуя ее теплое дыхание на своем виске и нежное прикосновение пальца к моей щеке. Она рассказывала историю, вполне банальную историю об очаровательном умном ребенке, гордости родителей. Историю семьи, у которой, как во всех семьях, были свои проблемы, свои радости и печали, но в которой, несмотря ни на что, все друг друга обожали. Историю об отце семейства, чудесном благородном человеке с голубыми, слегка выпуклыми глазами в слегка запавших орбитах, который сделал все, чтобы их жизнь протекала в радости и беззаботных утехах. Но, на беду, в разгаре этого чудесного романа одного из членов этой семьи вдруг поразил тяжкий недуг, безумие, исковеркавшее и разрушившее их счастье. И Мамочка, с рыданием в голосе, прошептала, что знает, как сделать, чтоб болезнь ее не достала. Она прошептала, что так будет лучше для всех, и я понадеялся на ее успех; я так и не открыл глаза, но жутко обрадовался в надежде, что скоро мы заживем спокойно, как прежде. Я почувствовал, как ее палец начертал крест у меня на лбу, а влажные губы коснулись поцелуем моей щеки. Потом Мамочка вышла, и я тотчас заснул, утешенный и довольный вдвойне, мечтая о светлом завтрашнем дне.