Без видимого усилия аббатиса поднялась на своем ложе. Она открыла глаза. В больнице, куда проникал золотистый майский свет, все молились вокруг ее постели, задрапированной занавесью. Взгляд умирающей скользнул с одного молящегося на других, прежде чем остановился на одном из них. Она начала краснеть. Как прежде, светлый цвет лица выдавал все ее переживания.

— Сын мой, — сказала она через мгновение, — сын мой, так вы здесь!

При звуках ее голоса головы поднялись. Оторванный от своей молитвы, Пьер-Астралаб смотрел на мать глазами, затуманенными внутренним созерцанием, от которого он еще не очнулся.

— Подойдите, прошу вас.

Он встал и подошел к той, что звала его. Подойдя к постели, он стал неподвижно.

— Благодарю вас за то, что пришли помочь мне, — сказала Элоиза серьезно. — Ваше присутствие ободряет и успокаивает меня. Раз вы рядом со мной, когда я ухожу, значит Господь сжалился надо мной.

Она говорила без видимого усилия, будто страдание предыдущих часов оставило ее.

— Мне нужно было увидеть вас, прежде чем я умру, сын мой, обязательно нужно было.

Священник склонился к умирающей. Он был потрясен.

— Матушка, что я могу сделать для вас?

— Многое. Много больше, чем вы думаете.

Элоиза прервалась, чтобы посмотреть на собравшихся у ее изголовья.

— Перед этими свидетелями, — продолжила она с решимостью, — перед этими друзьями, скорее должна я сказать, которые знают меня и знают мои слабости, я хочу обвинить себя в грехе, который тяготит меня теперь, который великой тяжестью тяготит меня. Слушайте же, слушайте все! В последний раз, перед тем как вас покинуть, я с великим смирением и публично говорю — грешна и повинна не в мелком грешке. Речь о сыне, оставленном равнодушной матерью! Я не сумела любить это дитя, как он того заслуживал, как он имел на то право. Поглощенная другой любовью, я отвернулась от него и лишила своей нежности.

Она остановилась, с трудом переводя дух, будто на ее грудь вновь опустилось бремя.

— Пьер-Астралаб, вы простите меня? — спросила она прерывающимся голосом. — Чувствуете ли вы способным простить мне мое безразличие и недостаток любви?

— Умоляю вас, матушка…

— Не снисходительности, сын мой, прошу я у вас, поймите это. Я нуждаюсь в полном и всецелом отпущении греха, в отпущении, которое освободит меня от этих угрызений совести и от угрызений в том, что я не испытала их раньше.

Умирающая замолчала. В больнице воцарилась полная тишина.

Пьер-Астралаб, склонив голову, собирался с силами. Наконец, он вновь поднял голову.

— От всей своей души и в полном сознании дела, матушка, я прощаю вас, — сказал он с бесконечным почтением. — Господь предназначил вас для более важного дела, нежели дело моего воспитания: Он избрал вас для воплощения любви и вознесения ее к самой высокой вершине! Да благословит Он вас, как это делаю я.

Жестом почтительной нежности сын Элоизы начертал знак благословения на ее льняном уборе, затем, в порыве сыновьего почтения, взял руку умирающей и поцеловал ее.

— Идите с миром, — заключил он. — Вот вы и в мире с собой.

Элоиза откинулась назад. Какое-то мгновение ее сын удерживал ее пальцы в своих, затем он опустил их на распятие, которое аббатиса носила на груди.

Только тогда он опустился на колени у постели, чтобы соединить свои молитвы с молитвами своей матери.

Ты просил меня, Пьер, не докучать тебе больше своими жалобами. Как всегда, я покорилась твоей воле, подчинив ей свою. Безутешная, но немая, терзаемая, но послушная, я сообразовывалась с твоими желаниями и не говорила тебе больше о своих чувствах.

Тем не менее, я не исцелилась. Я так никогда и не исцелилась. В течение всей своей жизни я выполняла свой долг без любви к нему и употребляла свою энергию более для того, чтобы принудить себя к молчанию, чем для того, чтобы попытаться изменить свое сердце!

В то же время, хоть мне и удалось не заговаривать с тобой больше о своем обожании, выше моих сил было оставаться без всякой связи с тобой. Я написала тебе новое письмо, где, для полной ясности между нами, обязывалась не касаться более темы, которая тебе не нравилась, и похоронить свою любовь в самой глубине своей души. Я не скрывала от тебя, какого чудовищного усилия будет стоить мне достижение такого результата. Дабы ты знал, несмотря ни на что, как обстоит дело, и в качестве последнего напоминания, я добавила приписку, которая была, сама по себе, объяснением, и чей смысл не мог от тебя ускользнуть: «Та, которая принадлежит Богу особо, но тебе — особенно».

Это были мои последние слова любви. С тех пор ни одна фраза, ни один намек не выдали битвы, полем которой я не прекращала быть до сегодняшнего дня.

Я продолжила свое послание совсем иным тоном. Обращаясь к тебе уже не как к супругу, но как к духовному отцу нашей общины, я спрашивала тебя о происхождении наших монастырских традиций и просила нового устава, составленного для нашего употребления, — для женщин, а не для мужчин. В самом деле, правила святого Бенедикта, которые монахини соблюдали, как и монахи, казались мне подходящими нам не вполне. По опыту я знала, что в них было достаточно несовершенств. Наша физическая слабость не могла приспособиться без ущерба для здоровья к слишком суровой дисциплине монахов.

Я изложила тебе свои аргументы и предложила некоторые переделки. Почему бы, к примеру, не разрешить монахиням умеренного употребления вина и вкушения небольшого количества мяса? От этого наши силы бы укрепились, нашим трудам это пошло бы на пользу, а монастырское служение оказалось бы от этого только лучше отправляемым. В плохо кормленом теле душе не хватало жизненной силы и она чахла в убожестве. Зато, поддерживаемый крепким здоровьем, дух будет лишь с большей радостью посвящать себя молитве и поклонению. Точно так же, освобожденные от тяжелых обязанностей, мои дочери предались бы с возросшим пылом служению Господу. Эти вопросы, которые, на первый взгляд, затрагивали только наше благополучие, касались на деле нашего духовного расцвета и давали нам средство его достичь.

Я постаралась также истребовать у тебя распорядок дня, задуманный так, чтобы ручной труд занимал у нас меньше времени, чем самая священная из обязанностей: богослужение. Я предложила еще некоторые другие изменения, которые все могли быть сведены к моему врожденному чувству меры. Видишь ли, Пьер, я придавала большое значение отмене труда с чисто материальным результатом или, по крайней мере, его смягчению, в пользу все более глубоких мистических переживаний. Я глубоко чувствовала насколько вера важнее свершения — я, неустанно трудившаяся и, к своему ужасу, до такой степени лишенная веры!

Должно быть, я изложила то, в чем ты и сам был убежден. Ты ответил мне, прислав два трактата, совпадавшие с моими желаниями. Ты полностью одобрял в них меня и давал нам просимые правила. Они заключали в себе все наши труды, все наше время: малейшие детали и нашей практической жизни, и отправления религиозного культа. Ни одна секунда наших дней или наших ночей не была оставлена без внимания. В согласии с моими пожеланиями даже наша пища стала лучше: нам было дозволено два приема пищи в день, кроме времени поста, когда мы должны были довольствоваться одним ужином. Немного мяса, немного вина, овощи в изобилии, иногда рыба. Фрукты только за ужином. Хотя наш хлеб не должен был быть белым, как у богатых, и должен был на треть состоять из отрубей, распределять его следовало в изобилии, как и прочую пищу, не полагая никаких количественных пределов нашему аппетиту.

Я написала тебе: «Это тебе надлежит, о учитель, установить при жизни то, что мы всегда будем поддерживать».

Видишь ли, мне было сладостно сообразовывать свои привычки с тем, что ты почел за благо нам продиктовать, и думать, что тебе все известно о нашем существовании, что ничто тебе не чуждо, что твоя мысль может безошибочно следовать за мной на протяжении всех моих дней.

Получив эту новую программу, я задалась единственной целью: исполнить ее буквально и через тщательное ее исполнение превратить Параклет в один из самых значительных женских монастырей страны.

Думаю, что могу, не погрешив против истины, утверждать, что я этого добилась. По моим указаниям каменщики перестроили уже существовавшие строения. Они возвели и множество новых. Каменная ограда отделила нас от мира, в то же время защищая от него. Вокруг наши поля, виноградники, леса возделывались, обрабатывались, приводились в порядок крестьянами, которых я смогла наконец вознаграждать за труды.

Следуя твоим наставлениям, я назначила из числа своих дочерей шесть управительниц, наделенных каждая какими-либо определенными обязанностями. Приорша должна была во всем помогать мне: в воспитании и наставлении монахинь, в присмотре за библиотекой, переписыванием и украшением рукописей, в отправлении богослужения, распределении работ между монахинями, выработке ежедневных указаний. Ризничая, или хранительница церковной утвари, отвечала за молельню и за ее скромное украшение. Сестре-сиделке — бедной сестре Марг, которую я так плохо слушаюсь! — медицинские познания которой должны быть образцовыми, доверялась забота о моральном и физическом здоровье в монастыре. Наставница послушниц, или кастелянша, заботилась о том, чтобы кожи, шерсть и лен, поступавшие из наших владений, превращались в одежду, белье и постели для общины. Она распределяла работу по шитью и ткачеству между остальными сестрами. Келарша ведала всем, что относилось к пище земной: погребами, трапезной, кухней, мельницей, пекарней, садом, огородом, полями, пасекой, птичником, скотным двором. Привратница, охраняя вход в монастырь, принимала посетительниц, которым я дозволяла оставаться под нашим кровом лишь неделю. По истечении этого срока им надлежало либо покинуть монастырь, либо принять постриг.

С таким подспорьем я могла строго присматривать за своим стадом, контролировать всякое движение, занятия и даже мысли. Моя власть была безграничной, но чтобы оградить себя от гордыни, я должна была подчиняться тем же предписаниям, что и моя паства: нестяжательство, целомудрие, молчание.

Дабы сообразовываться как можно ближе с поступками Господа, мне доводилось обмывать ноги беднякам, которых мы всегда принимали, выказывать в отношении их мягкость и сердечное смирение. Я должна была также постоянно присутствовать среди моих дочерей, есть и спать с ними, одеваться как они, не выделять себя ни в чем. В качестве отличительного знака я носила лишь золотое кольцо и наперсный крест. По большим праздникам я брала в руки жезл аббатисы.

Таким образом, все занятия в Параклете распределялись в соответствии со строгим распорядком. Но я следила, чтобы они никогда не были чрезмерны. Избавленные от тяжелого труда, монахини, в согласии с моим желанием, отныне без забот предавались существованию, которое, притом что оно утверждало преобладание духовного над бренным и возвышало души, позволяло им не оставлять в небрежении и свою плоть. Ни одной из них, к примеру, не позволялось — кроме случаев болезни — отсутствовать в молельне во время чтения канонических текстов или во время мессы, но в период между службами были перерывы, когда им можно было отдохнуть.

Умственные труды также имели свое место в нашем распорядке. Мы должны были ежедневно предаваться созерцанию и чтению Писания. Через их посредство я вмешивалась непосредственно в просвещение своих монахинь. Так часто, как это было возможно, я давала желающим уроки латыни, греческого или даже древнееврейского, не упуская, естественно, и руководства изучением Святого Писания.

Так прошло несколько лет. Никогда я не оставалась праздной, никогда не дозволяла себе отдыха. Позволив моей мысли остановиться в ее движении, предоставив мне время опомниться, бездействие стало бы для меня более пагубным, чем избыток трудов. Напротив, рвение, привносимое мной в мои труды, доставляло мне, вместе с целой тучей забот, удовлетворение от выполненного долга.

Было бы напрасным отрицать, что моя предприимчивая и изобретательная натура черпала немалое удовлетворение в исполнении столь грандиозного дела, столь обременного ответственностью. Я сражалась на всех фронтах: духовная жизнь, интеллектуальный поиск, материальное управление, повседневные интересы монастыря — ни одно предприятие не казалось мне невозможным!

Не сознавая того, я, должно быть, обладала немалым запасом энергии. Созидание Параклета стало применением для нее. Должна признать, что если я смогла спастись от крушения, куда рисковало меня ввергнуть разрушение нашей любви, то обязана я этим именно этому предприятию. Его трудность придавала мне новые силы и спокойствие, которое я не надеялась вновь обрести.

Чтобы достичь своих целей, я, не отступая, предпринимала любые ходатайства, любые хлопоты: в 1137 году я добилась получения от Людовика VII, нашего государя, королевской хартии, на веки вечные освобождающей наше аббатство от налога на куплю или продажу предметов первой необходимости. Иннокентий II вновь, по моему прошению, подтвердил в особой булле наши привилегии и права собственности. Нам в самом деле было необходимо, чтобы столь высокая власть подтвердила приобретение наших новых владений: построек, лесов, виноградников, рек и мельниц, которые с течением времени добавились к списку того, чем мы были обязаны великодушию наших друзей.

К этому времени я внезапно заметила в себе «хозяйственную жилку» и находила удовольствие в перечислении и выгодном применении материальных благ, которые я так долго презирала. Во мне оставалось, благодарение Богу, достаточно критического чувства, чтобы самой посмеяться над этим. Разве я не знала, что все эти богатства лишь давались нам Господом на время? Ничто не принадлежало нам, но все Господу. Мне вспомнилось, что однажды ты сказал: «Все, чем мы обладаем сверх необходимого, есть кража!».

Ободряемая твоим примером и дабы ни в чем не отступить от твоих наставлений, я решительно отвергла столь низменное удовлетворение, вновь погрузившись в изучение теологии.

К тому же в течение этих лет совершенствования и созидания ты не прекращал укреплять меня, Пьер, в нашей взаимной переписке, которую я ценила превыше всего.

Потребность пребывать в контакте с тобой, моя дорогая любовь, побуждала меня поддерживать эту переписку с прилежанием. Так что я усвоила привычку писать тебе, прося твоих объяснений по поводу теологических трудностей, с которыми я и мои дочери сталкивались в наших занятиях. Если ты видел в этом лишь любознательность, удвоенную похвальной потребностью в знаниях, то я должна признаться, что в моей душе это было куда больше тайным желанием занимать твои мысли, показывая тебе, до какой степени я слушалась тебя во всем.

Как бы то ни было, я достигла своей цели. Сначала ты послал нам ответ на сорок вопросов, которые нас затрудняли и которые я объединила, чтобы обратиться с ними к тебе. Затем, по моей просьбе, ты написал свой «Гексамерон», полный комментарий к книге Бытия. Немного времени спустя я истребовала у тебя гимны для оживления нашей литургии. Ты сочинил сто тридцать три гимна, и многие из этих чудесных гимнов я пела с восхищением и рвением, воздавая должное, надо признаться, более твоему таланту, чем славе Божией!

Несмотря на дополнительный труд, к которому я тебя таким образом понуждала, мне было столь драгоценно общаться с тобой таким образом, что впоследствии я попросила тебя писать проповеди специально для нас. Ты принял это новое обязательство со своей обычной доброжелательностью и выслал их мне с письмом почти нежным, где писал, между прочим: «Вы, бывшая некогда моей супругой в плоти, а ныне моя сестра в религиозной жизни…»

Неужели, Пьер, тебе надо было обрести уверенность во мне, чтобы позволить себе, с таким запозданием, упоминание о нашем прошлом!

Я сумела не злоупотребить этим движением сердца, которое, не забыв меня, отдалось Богу, и сохранила в своем ответе безличный тон, который ты желал в нем найти. Это было вовсе не благоразумие с моей стороны — я не имела никакого благоразумия в том, что касалось тебя, — это была осторожность и предусмотрительность.

Поскольку твое бурное существование не позволяло тебе нанести нам визит, мне было важнее всего поддерживать наши эпистолярные отношения. Через их посредство я сохраняла связь с твоей судьбой, я следовала рядом с тобой по твоему тяжкому пути.

В самом деле, несмотря на то, что ты окончательно покинул Сен-Гильдас, твое существование подвергалось не меньшим угрозам. Вернувшись в Париж, ты возобновил, несмотря на свои предыдущие обещания и в абсолютном презрении к опасности, лекции на горе Сент-Женевьев, а также составление многих трудов. Ты воспользовался этим также для пересмотра некоторых своих писаний и сочинения новых.

Тут же заинтересовавшись, просвещенная публика последовала за тобой, как она делала это всегда. Привлекательность твоего гения была такова, что стоило тебе появиться, тебя непременно окружала толпа жаждущих читать или слушать тебя.

Увы! и опять твой успех был для тебя роковым! Но не тайные завистники ускорили на этот раз твое падение. Громовой голос возвысился против тебя, способный призвать себе на помощь гром Господень! Предупрежденный одним из своих друзей, которого смелость твоих книг напугала сверх всякой меры, Бернар Клервосский после некоторого размышления обрушился на тебя. Он дважды по-дружески являлся к тебе, советуя изменить свои мнения и не возбуждать своих учеников против правоверия. Это значило мало тебя знать! Не в твоих силах было обуздать свой порыв. Я всегда видела тебя во власти потребности объяснять другим ход твоей мысли. На этот раз, однако, ты должен был бы почувствовать серьезность угрозы. Но ты ею пренебрег.

И вот в 1140 году Бернар встретил в Сито одного из твоих учеников, с которым имел случай побеседовать. Он встревожился, оценив твое влияние на этот проницательный ум и, вследствие этого, на молодежь вообще. Как человек, привыкший заставлять себя слушать, он тут же направил папе и римским кардиналам послания, в которых с пламенным красноречием говорил о твоем влиянии и о тебе самом с большой суровостью.

Это вмешательство произвело огромный шум. Все его обсуждали. Так я и получила сведения о нем в Параклете через нашего епископа. Тревога, памятная по мрачным дням в Аржантейе, вновь овладела мной. Что может статься с тобой, коль скоро противником стал сам Бернар Клервосский?

У меня была причина для беспокойства. События вскоре ускорились самым безжалостным образом. Случилось так, что король наш Людовик VII выбрал воскресенье после Пятидесятницы, чтобы приехать в Санс на торжественную выставку реликвий собора. По этому случаю приветствовать молодого суверена собралась большая толпа. Было решено воспользоваться этим необычным стечением народа, чтобы созвать малый собор.

Именно тогда, Пьер, тебе пришла в голову неудачная мысль просить городского епископа организовать публичный диспут между тобой и Бернаром. Ты счел, что такое стечение обстоятельств позволит тебе изложить свои мнения перед лицом Неба. Это значило идти на слишком большой риск! Но ты сохранял еще остатки той гордой веры в себя, которая всегда поддерживала тебя и от которой тебе удалось избавиться лишь в последний час.

Бернар сначала отказался от ораторского поединка. Он говорил, что не любит обсуждать предметы веры в свете диалектики.

Увы! Тебя распалила перспектива столь необычайной схватки, и ты сообщил своим друзьям о дате состязания. Не имея более возможности уклониться, Бернар написал епископам провинции, прося их присутствия при споре, который ему пришлось в конце концов принять.

Зная о том, что готовилось, я не переставала трепетать за тебя, умоляя Господа прийти тебе на помощь. К несчастью, Божественная воля была не на нашей стороне. Тебе, без сомнения, нужно было пройти еще много ступеней вниз в обучении смирению — добродетели, столь противоположной твоей натуре! Ты еще не прошел свои муки до конца, Пьер, и Господь смилостивится над тобой лишь позже, когда, лишенный всего, ты согласишься безоговорочно покориться Его воле.

Итак, 3 июня, которое было, как я помню, понедельником через неделю по Пятидесятнице, в Сансе начался собор. Все высокие и могущественные лица королевства, как светские так и церковные, окружали, как мне рассказали, короля с его советниками. На кафедре, среди прелатов и клириков, тебя ожидал Бернар Клервосский в ореоле своей святости.

Стоя посреди зала, ты противостоял ему. Он тут же перешел к атаке. Этот человек, твердый, как скала, считал, что ни один твой тезис не выдерживает критики. Дерзость твоих высказываний приводила его в ярость. Для него вера не была предметом обсуждения. Ею обладали или ею не обладали. Истина была целым, и ее нельзя было позволить ставить под вопрос кому попало.

По его приказу один из клириков зачитал семнадцать положений, извлеченных из твоих трудов, которые он считал опасными, и тотчас после этого он обрушил на тебя целый поток цитат из Писания.

Когда мне рассказали, что случилось вслед за этим, я вначале отказалась в это поверить. Как, ты уклонился от борьбы, ты, чья отвага мне была известна! Ты бежал! Прервав своего собеседника, ты объявил, что не признаешь собора. Даже не попытавшись оправдать своих трудов, оправдаться самому, ты покинул зал, заявив во всеуслышание, что лишь папа может судить тебя!

Нетрудно догадаться о произведенном впечатлении. Все были единодушно против тебя. Так что уже в твое отсутствие синод осудил как еретические четырнадцать из семнадцати положений, которые ты не стал защищать.

Уже на следующий день два письма, излагающие в подробностях происшедшие события, были отправлены папе. Вряд ли они были снисходительны к тебе! Одно было подписано архиепископом Санским и его епископами, другое — архиепископом Реймсским и его епископами. Со своей стороны, Бернар Клервосский направил Святейшему Отцу личное письмо, в котором требовал отрешить тебя от сана как врага Церкви. Он присовокупил к письму весьма документированный трактат против твоего критического метода и некоторых введенных тобой понятий.

Результат этих действий не заставил себя ждать! В начале июля Иннокентий II направил как Бернару Клервосскому, так и архиепископам Санса и Реймса рескрипт, осуждающий твое учение все целиком, включая, разумеется, те положения, которые вменяли тебе в вину. Сверх того, он отлучал от церкви твоих учеников и предписывал тебе пребывать в молчании в монастыре, откуда ты не должен был уже выйти. Кроме того, все экземпляры твоих трудов должны были быть преданы огню.

Все было сказано. С твоим учением было покончено. Самый блестящий, самый одаренный, самый дерзновенный ум нашего времени был принужден к молчанию, низвергнут, сослан под сень монастыря. Твои враги торжествовали, ты был повержен!

Удар был жестоким для тебя, Пьер, но таковым он был и для меня. Я знала твою веру. Она не могла быть поставлена под сомнение. Я часто находила ее даже слишком непреклонной, когда она удаляла тебя от меня. Но она также освещала мой путь. Ты предоставил мне тысячи ее доказательств своим пером и еще больше примером Твоего существования, посвященного Богу, что ты неоднократно мне доказывал в течение двадцати лет. А тебя обвиняли в ереси! Но ведь твоей единственной целью было разъяснение религии, освещение всех ее темных мест. Желая сделать ее понятной для всех, ты думал лишь о том, чтобы приблизить ее к людям! Я знала твое рвение и твою искренность, о ты, самый страстный из христиан! Твоя максима: «Вера в поисках разума, разум в поисках веры» не могла быть поставлена под сомнение. Не ты ли любил повторять ту истину, что «поскольку разум приходит от Бога, Бог и разум не могут противоречить друг другу»?

Я проводила мучительные часы в своей келье, возвращая в памяти всю историю твоего падения. Я страдала твоим страданием, как всякий раз, когда ты подвергался нападкам, но также, увы, и своим собственным. Я должна признать, Пьер, что к чистой боли, которая пронзила меня, когда мне сообщили о твоем осуждении, быстро добавилось и чувство горечи, которую я едва осмеливалась признать в тайне своего сердца: так значит я посвятила себя, без призвания, без влечения, монашеской жизни, усеянной шипами и терниями, чтобы обнаружить по истечении двух десятилетий, что человек, ради которого я пожертвовала своей долей земных радостей, был отвергаем Богом?

Мы не отвечаем за свои дурные мысли, если отказываемся задержаться на них и с ужасом их отталкиваем. Так что я не буду судима за такую мерзость, ибо я на них не задержалась. Тем не менее, они оставили во мне какое-то чувство беспокойства, ощущение ошибки, которое, в соединении с моим горем и моим негодованием, довели меня до ненависти к Бернару Клервосскому.

Господи, прости мне теперь эту враждебность, обращенную против одного из твоих избранных. Я раскаиваюсь в ней. В то время она вырвалась из моего сердца вместе со слезами, и я не могла помешать этому.

В том свете, каким я озарена сегодня, я лучше вижу причины, по которым Бернар Клервосский опасался дерзостных доктрин моего учителя. Для этого цистерцианца, которому нельзя отказать в дарах разума и эрудиции, переживание веры было всегда превыше интеллектуальных подходов. Этот великий мистик думал, что любовь души, исполненной человечности, стоит выше исканий разума. Можно ли его за это порицать? По достижении конца моего пути мне кажется, что Бернар Клервосский вовсе не был неправ…

К тому же и ты, Пьер, разве ты не принес повинную, примирившись с ним? Слишком непохожие друг на друга, чтобы иметь надежду прийти к согласию, вы тем не менее покончили с этим, заключив мир. Уважение, более глубокое, чем ваши разногласия, сблизило вас после этих бурь.

В то же время, когда я узнала об уничтожающем тебя приговоре, Пьер, я превратилась в живую рану и не чувствовала себя способной простить.

Именно тогда я получила твое последнее письмо. Это было много больше, чем простое послание: это было духовное завещание, высшее свидетельство твоего уважения и твоей привязанности ко мне. Я была взволнована до глубины души тем, что из тинистой бездны своего поражения и отказавшись навсегда от борьбы, в которой ты блистал, ты подумал написать мне, мне одной, чтобы предоставить мне величайшее доказательство доверия, которое ты только мог мне дать. Не отрекаясь от нашей любви, ты обращался ко мне как к главному арбитру, чтобы исповедать свою веру. Ты делал это в таких благородных, таких возвышенных выражениях, что все нападки против твоей мысли рушились сами собой. Твое «верую» было всецелым приятием христианской доктрины, актом самоотречения и безграничной любви к Богу.

«Я не хочу быть философом, если для этого мне нужно восставать против святого Павла. Я не хочу быть Аристотелем, если для этого мне нужно расстаться с Христом, ибо нет под небом иного имени, кроме Его, в котором я должен обрести свое спасение…» — так говорил ты, продолжив точным пересказом апостольского Символа веры.

Как и подобало супруге, которой я никогда не переставала быть, я стала наконец законной хранительницей твоей веры, свидетельницей твоего последнего обязательства.

После того как, избрав меня во времена моей юности, ты вновь избрал меня в зрелом возрасте как прибежище для того, что было в тебе самого драгоценного, ты, конечно, мог прервать нашу переписку и замкнуться в молчании. У меня была защита против отчаяния и одиночества. Заключенное в моем сердце, надежно хранимое в моих руках, твое исповедание веры соединяло нас надежнее, чем присутствие во плоти, на которое я больше не имела права. Став твоей половиной через супружество, я присутствовала теперь наполовину и в твоем осуществлении!

Благодаря этому принесенному мне тобой дару, мое мучение внезапно уступило место неистребимой уверенности, что я пожертвовала собой не напрасно. Пройдя через столько невзгод, но сохранив свою привязанность ко мне, ты давал мне вместе с этим доказательством своего постоянства вечный залог нашего единомыслия.

Мне оставалось лишь вернуться к своим трудам, продолжать свое дело в Параклете, осознавая всю значительность завета, хранительницей которого ты меня сделал, и в готовности провести остаток своей жизни в молитвах за тебя, присоединиться к тебе в молитве, образец которой ты мне оставил.

Здесь опять, Господи, я обвиняю себя в том, что во всем сообразовалась с отношением Пьера более из потребности сопровождать его до конца пути, чем с мыслью о Тебе. Его любовь всегда была мне путеводительницей, Ты знаешь это, Господи. Теперь я вижу — следуя за ним, я влеклась к Тебе. Долгое время я предпочитала не замечать этого. В эти последние мгновения я больше не могу обманывать себя.

Перед смертью Пьер завещал мне свою веру, веру, которую он позаботился изложить для меня письменно, чтобы я не заблудилась. Это стало моим наследством!

За эти двадцать два года, что я молюсь за него днем и ночью, я, сама того не желая, восприняла его рвение, приняла его смирение. Мне недоставало лишь осознать это, лишь с полным пониманием дела покориться Твоей воле.

Скоро я соединюсь с тобой, Пьер, с тобой, скончавшимся душеспасительным образом. Помоги мне в этот трудный час избавиться от остатков моей гордыни, чтобы сложить ее, вместе с моим бедным телом, к ногам Господа. Я чувствую, что время мое близко. Немногое в себе остается мне открыть. Скоро я завершу свое долгое продвижение к свету.

После оповещения о запрете, который вычеркивал тебя из числа тех, кто имеет право выступать публично, после этого наивысшего испытания, ты решил, в совершенно понятном желании оправдать себя, отправиться в Рим, дабы лично изложить свое дело перед папой. Это был последний всплеск той гордыни, в которой тебя так жестоко упрекали.

Но и в этом ты не должен был получить удовлетворения. Твои угасающие силы не позволили тебе осуществить свое намерение. Ты предпринял это путешествие, которое тебе не суждено было завершить, как бедный паломник, осужденный своими, следуя от монастыря к монастырю. Путь был слишком долог и слишком тебя ослабил. Приговор, осудивший тебя, поразил тебя в самое сердце. Больной, изнуренный более чем шестьюдесятью годами невзгод, ты был вынужден довольно скоро остановиться, даже не достигнув Италии.

Твоей последней пристанью стала, благодарение Богу, пристань благодати. В знак помилования Господь позволил тебе наконец повстречать доброго человека, который стал твоим другом.

Ты нашел приют в Бургундии, недалеко от Макона. Аббатство Клюни, одно из знаменитых, прославившееся по всей Европе, давшее жизнь многочисленным новым монастырям, сияет повсюду на Западе своим великолепием и великодушием. С уверенностью в добром приеме к нему приходят от самых удаленных пределов, чтобы предаться молитвенному созерцанию и присутствовать при совершении самых прекрасных литургических обрядов из всех существующих.

Однако тебя привлекла туда и удержала не эта слава, Пьер, а исключительная личность его настоятеля. Пьер Достопочтенный был одним из наилучших аббатов и наилучших людей, о которых когда-либо было известно. Мудрый, благочестивый, совершенной доброты, он был само милосердие и чуткость. Вместо того чтобы отвергнуть изгнанника, он предпочел встретить тебя как посланца Господа. Весьма образованный, он знал твои труды и приветствовал в тебе гениального философа и теолога, которым никогда не переставал восхищаться. Один из немногих, кто умел выделить в твоих писаниях основное, то, что пребывало в безупречном правоверии, он засвидетельствовал тебе свое одобрение самым почтительным образом.

Любовь, которую он совсем не страшился тебе выказывать, должна была сверх того тронуть тебя бесконечно.

Я часто благодарила Провидение за то, что оно поставило рядом с тобой, когда все тебя покинули, этого чудесного человека, который взял тебя под защиту перед твоей кончиной. Благодаря ему тебе было позволено окончить свои дни в покое и раздумьях.

В Клюни тебя встретили с уважением и восхищением, как несчастного, но знаменитого учителя, которым ты не перестал быть. Тебя окружили заботой. Пьер Достопочтенный сгладил на твоем пути все трудности. Он стал посредником в вашем примирении с Бернаром Клервосским, ибо ваша распря была скандалом в глазах верующих. Ты явился к нему, в его собственный монастырь, и вы заключили мир.

Сверх того, Пьер Достопочтенный написал папе письмо, в котором он умолял Его Святейшество о прощении для тебя. Он упоминал в нем о твоем сближении с Бернаром Клервосским, уверял, что ты готов отречься от ошибок, которые мог совершить, и что ты сказал ему о своей твердой решимости воздерживаться отныне от всякого произвольного толкования текстов. Он также доводил до сведения Иннокентия II твое желание остаться навсегда в стенах Клюни, вдали от ораторских споров и ученых схваток.

В результате такого весьма искусного маневра папа был вынужден укрепить тебя в твоем собственном решении. В соответствии с вынесенным приговором ты обещал оставаться в затворе и заставить о себе забыть. Но зато ты получил подтверждение на свое пребывание в Клюни, где обрел наконец гармонию и безмятежность, в которых испытывал такую настоятельную нужду. Твой друг просил также для тебя права возобновить преподавание — исключительно в стенах монастыря.

Все было ему предоставлено. С тех пор, восстановленный в своих правах и привилегиях священника, ты смог, до назначенного срока, молиться, преподавать, размышлять и готовиться к уходу.

Я была уведомлена об этих обстоятельствах самим Пьером Достопочтенным. Как только я узнала о месте твоего уединения, я направила этому посланному Провидением другу несколько подарков в благодарность за то, что он делал для тебя. После твоей смерти он незамедлительно прислал мне письмо, где предоставлял все разъяснения, которых я только могла пожелать. К благодарности и исполненному такта восхвалению моих свершений в религиозной жизни он присоединял множество объяснений касательно твоих последних месяцев: «Нет никого в Клюни, кто не мог бы свидетельствовать об образцовой жизни, полной смирения и благочестия, которую он вел среди нас… В нашем братстве, в котором я пригласил его занять первое место, он, по бедности своих одеяний, казалось, занимал последнее… Так поступал он и в еде, и в питье, и во всех телесных нуждах. Он осуждал своим словом и примером все, что было излишеством, все, что не было абсолютно необходимым… Его чтение было неустанным, его молитва прилежной, его молчание значимым… Он причащался, принося Господу божественную жертву, так часто, как мог… Его разум, его слова, его поступки беспрестанно посвящались размышлению, преподаванию, разъяснению божественных, философических и ученых предметов. Так жил среди нас этот простой и прямой человек, богобоязненный и отвращающийся от зла».

Я была бесконечно благодарна тому, кто стал моим другом, после того как был твоим, за то, что он доставил мне такое умиротворение, поведав об этих месяцах, в течение которых молчание поглотило тебя. Для меня стало глубоким утешением узнать, сколько почтения, умиротворяющего покоя и душеспасительной доброты нашел ты в Клюни.

Но конец твой приближался. После почти годичного пребывания в этом монастыре, унизительная болезнь наконец довершила твое измождение. Поскольку ты нуждался в полнейшем покое, Пьер Достопочтенный отправил тебя в приорство Сен-Марсель, в Шалон-на-Соне, чей воздух славился целебностью. Ты пробыл там недолго. Смерть пришла за тобой, когда ты предавался своим благочестивым трудам. Когда ты почувствовал близость ухода, ты захотел принести общее покаяние перед всеми собравшимися братьями. Ты снова подтвердил свою веру и получил наконец напутственное причастие перед последним путешествием. Причащаясь, ты вручил свою душу и тело Господу, в этом мире и в вечности, и затем, покинув эту землю, чтобы соединиться с Божественным учителем, ты почил в мире.

Это было 21 апреля 1142 года. 25-го я уже знала. Вестник, посланный аббатом Клюни, сообщил мне о начале моего траура. Бесконечные годы холода и пустоты начинались для меня.

Я чувствовала себя лишенной части моего существа. Не думаю, что мои дочери нашли меня более грустной после твоего исчезновения, чем до него, ибо мое положение было выше всякой печали. Оно сводилось к отсутствию — отсутствию, углублявшему во мне пустоту, которую не могли заполнить ни Бог, ни люди.

Я потеряла тебя, и что же мне оставалось?

Я просто подумала, что, как лампа, оставшаяся без масла, я угасну в свой черед. С нетерпением я ожидала тайного посетителя, который освободит меня от этого смертного тела. Он не явился. Это была последняя епитимья, наложенная на меня за мои прошлые грехи, последнее наказание.

«Всякий дурной конец есть следствие дурного начала», — написала я тебе однажды. Эта отсрочка на двадцать лет была нескончаемым концом.

Как всегда, моим единственным прибежищем стало действие. Я могла наконец заняться тобой. Получив прекраснейшее письмо от нашего друга, я ответила ему, испрашивая его помощи. Я лишь позже узнала, что тебя погребли там, где ты скончался, в Сен-Марселе. Но зато я не забыла, что ты настоятельно выражал желание покоиться в Параклете. Так что нужно было тебя туда перевезти. Я сказала об этом Пьеру Достопочтенному и стала ждать.

Действуя как истинный брат, этот преданный человек решил похитить твою бренную оболочку втайне от монахов Сен-Марселя, которые, радуясь, что обладают останками столь знаменитого человека, не допустили бы их перемещения.

На шестнадцатый день декабрьских календ он прибыл в Параклет, под снегом, чтобы возвратить мне тело, которое я так любила. Он отслужил мессу в твою честь, о мой исчезнувший Пьер! и присутствовал рядом со мной при твоем погребении, местом которого стало подножие большого престола в твоей молельне.

По иронии, в которой я усматриваю и толику милосердия, смерть исполнила наконец мое самое неизменное желание и отдала мне тебя навсегда.

Я потеряла половину своей души, но рядом со мной в моей собственности было то, что оставалось от моей любви.

Несмотря на душевную боль, я стремилась все привести в порядок. Поскольку я испытывала отныне к Пьеру Достопочтенному уважительную дружбу, я написала ему, прося оказать мне несколько последних услуг: прислать грамоту, содержащую в ясных словах прощение твоих грехов, мой возлюбленный, дабы я могла повесить ее на самой твоей могиле; письмо с печатью, подтверждающее, что в Клюни в течение тридцати лет после моей смерти будет совершаться служба за упокой моей души; и наконец, в порыве весьма запоздалой материнской заботы, я просила его помнить о нашем сыне, Пьере-Астралабе, которым я так мало занималась, и добиться для него места священника у епископа Парижа или где-нибудь еще.

Все было исполнено согласно моим пожеланиям.

Мне оставалось лишь жить без тебя дальше. Никто не знает, чего мне это стоило. Только стены моей кельи могли бы сказать, сколько слез заставило меня пролить это продление бесцельного существования. Находя прибежище в молитве, я молилась за тебя неустанно. Утром и вечером я подолгу молилась на твоей могиле, цветы на которой я меняла каждый день.

В том же духе я посвящала себя монастырю, который ты основал. Ты наметил мой путь. Погребенное в глубине моей души, мое горе никогда не мешало мне выполнять свое дело. Я к нему приспособилась, еще когда ты был жив. После твоего ухода ничего не изменилось. Я знала, что твой дух одобрял мои действия и подбадривал меня из невидимого мира.

В своем первом послании Пьер Достопочтенный написал мне: «Вы не должны лишь гореть, как уголь, но, подобно лампе, вы должны одновременно и гореть, и светить».

Всецело посвящая себя Параклету, я могла надеяться послужить светом одним, а в иных укрепить ослабевшее мужество.

Итак, я целиком отдавалась своему делу. Оно было тяжким, сложным, часто неблагодарным, но меня направляла неукротимая энергия. В ней я видела единственное возможное проявление моей посмертной любви. Она меня поддерживала.

Многие великодушные сердца помогли мне в моем предприятии. Дочь Денизы, наша Агнесса, присоединилась ко мне вместе со своей сестрой Агатой, ныне покойной. Это пламенная и тонкая монахиня. Я назначила ее приоршей, чтобы она наследовала мне, когда настанет время. Ее душевная ясность и твердость часто поддерживали меня. Госпожа Аделаида, не зная уже, чем еще меня одарить, доверила мне свою сестру Эрмелину, и обе остались моими лучшими подругами.

При том что владения нашего аббатства не переставали увеличиваться, а число моих дочерей умножаться по мере распространения нашей доброй славы, мне пришлось однажды подумать и об основании ответвлений и филиалов нашего дома. С течением времени я создала еще шесть монастырей. Их совокупность образует орден Параклета, авторитет которого огромен.

Все тщательно соблюдают правила, которые ты дал нам, Пьер, и, чтобы быть уверенной, что никто в нем никогда ничего не изменит, я кодифицировала твой устав. С большой неохотой и лишь потому, что этого требовали иногда обстоятельства, я должна была в некоторых деталях внести небольшие изменения. Это не имело значения. Я никогда не переставала действовать по твоим заветам и во всем следовать твоим заповедям.

В настоящее время мой труд завершен. Параклет пользуется репутацией, не имеющей себе равных, и твое творение вызывает во всех восхищение.

Я могу уходить. Но куда я приду? Примешь ли Ты меня, Господи? Разве не ад ожидает меня? Не буду ли я навеки лишена Тебя, лишена Пьера?

Боже, смилуйся надо мной!

Я обвиняю себя в совершении самого непростительного из грехов: я предпочла создание Создателю! Я знаю об этом. И вот вдруг, Боже! Я в этом раскаиваюсь.

Господи, помилуй меня!

Пьер сказал мне однажды, что всякая молитва должна завершаться словами «да будет воля Твоя». Так да пребудет же, Господи, Твоя воля, а не моя.

Свое сердце, слабеющее с каждой минутой, я возвращаю Тебе, Господи. Хотя оно и билось так долго ради другого, его последние удары будут посвящены Тебе. Я склоняю наконец свою мятежную главу и вручаю в Твои руки свою покорность.

Удали мою душу от врат ада, Господи милосердный.

Пьер, ты, должно быть, молишься за меня с тех пор, как меня оставил; присоедини же, умоляю тебя, свой голос к моему! Вступись за меня перед Богом. Нужно, чтобы мы соединились в вечности, как были соединены здесь. Нужно, чтобы мы обрели друг друга навсегда.

Разве друг наш, Пьер Достопочтенный, не писал мне: «Дражайшая сестра моя в Господе, тот, с кем ты была вначале соединена во плоти, а затем связана узами более крепкими, ибо более совершенными, узами Божественного милосердия, тот, с кем и под началом кого ты послужила Богу, сам Христос принимает его теперь в своей обители, вместо тебя и как тебя саму; и Он сохранит его для тебя, чтобы по пришествии Господа, спускающегося с небес в гласе архангельском и звуке трубном, благодатью Его он был тебе возвращен».

Да будешь ты мне возвращен, да буду я тебе дана, и да простит нас Бог!