Звеня бубенцами, пара гнедых лошадей, запряженных в сани, привлекая внимание редких прохожих, быстро промчалась по заснеженной улице Читы.

Вторую неделю свирепствовал мороз. В воздухе густо плавала снежная пыль, заслоняя солнце. Во дворе острога сани остановились. Генерал Лепарский молодцевато соскочил, снял с плеч беличью шубу, бросил на руки адъютанту, поправил ремень на шинели, направился к длинному деревянному бараку с маленькими зарешеченными окошками. В те дни из-за сильных морозов узников на работу не выводили.

Около барака с охапкой дров шел Трубецкой. Увидев коменданта, он остановился, уступая дорогу. Из соседнего домика выскочил начальник караула и, на ходу поправляя шинель, поспешил навстречу генералу, намереваясь отдать рапорт. Генерал рапорта не принял, спросил:

— Никто не сбежал?

— Нонче, ваше превосходительство, можно караул снимать. Никто не уйдет, — ответил офицер.

— Это почему же?

— Одежонка не позволит. В такие морозы даже звери из нор не выглядывают…

— Заблуждаетесь, мил человек. Зверь, быть может, и не выглядывает, а у тех, кого вы караулите, враз может появиться не только одежда, но и оружие. Завтра вам на подмогу пришлю еще полсотни казаков.

— Неужто наша рота не справляется? — удивился офицер.

Генерал вопрос этот пропустил мимо ушей, продолжил:

— Надобно караулы удвоить и днем и ночью…

Лепарский еще что-то сказал, но Трубецкой не расслышал.

Генерал быстро обошел переполненные декабристами камеры, в последней увидел согнувшегося на табуретке Бестужева за ремонтом сапог, заулыбался:

— О, да вы не только художник…

Пользуясь хорошим настроением коменданта, к нему подошел Давыдов и, преклонив голову, спросил:

— Ваше превосходительство, сделайте милость, позвольте мне завтра свидание с женой.

Генерал понимающе покачал головой, ответил:

— Должен вас предупредить, что с сегодняшнего дня впредь до особого распоряжения я запретил свидания…

Давыдов недоуменно глядел ему в глаза.

— Да, да, — продолжал Лепарский, — виной тому вы сами. Ну, разумеется, не совсем вы, а ваш покойный Сухинов, дерзнувший поднять бунт в Зерентуе, но, слава богу, удалось ликвидировать все в зародыше…

Лепарский хотя и заметил, как сказанное им сильно удивило Давыдова и других декабристов, стоящих рядом, но он не стал более распространяться, круто повернулся, вышел из камеры. Все, что сейчас узнали декабристы от коменданта, и то, что раньше услышал на улице Трубецкой, мгновенно стало известно всем находящимся в остроге. Начались разные предположения.

В ту ночь узники говорили долго и оживленно. Вспомнили слова, которые сказал Сухинов женам декабристов в Чите: «Я подыму Сибирь». Особенно сильно переживал известие Матвей Муравьев-Апостол, хорошо знавший его. В тот вечер он участия в разговоре не принимал и почти всю ночь пролежал на нарах с открытыми глазами. И как только смеживал глаза, перед ним тотчас появлялся высокий, рыцарски красивый, с благородной осанкой и черными глазами Сухинов.

Дождавшись воскресенья, декабристы потянулись к церкви. В тот день священник правил панихиду по Ивану.

…Миновало два года с тех пор, как погиб Сухинов. Время медленно затягивало рану, но не приносило успокоения и радости его товарищам — Соловьеву и Мозалевскому.

По глухим узким улицам Зерентуя по-прежнему вели закованных в железо все новых и новых каторжников. В свое время декабристы надеялись на царскую милость, ждали облегчений, но после того, как раскрылась подготовка к восстанию, император приказал ожесточить режим для всех заключенных, дабы исключить поползновение не только к бунту, но и к побегу.

Было воскресенье. Мозалевский наколол дров, охапку принес в дом, положил у печки, повернулся к Соловьеву, который сидел у стола и писал кому-то прошение.

— Господин штабс-капитан, не соизволите ли, ваша светлость, помочь мне распилить полено? Аль вы боитесь испачкать ваши нежные ручки?

— Тешиться тебе, Саша, вольно, коли имеешь досуг. А я пишу очень серьезное прошение. Упекли на вечную каторгу совершенно невинного человека, вот я и пытаюсь помочь ему, хотя хорошо знаю, что у нас считается самым тяжким преступлением — жалоба на своего начальника.

Соловьев положил перо на стол, начал одеваться, повернулся к Мозалевскому:

— Ты, Саша, случайно не позабыл, что сегодня мы должны сходить на могилу нашего Ивана Ивановича?

— Разве такое забывается. Ночью проснулся, вспомнил, что в этот день он погиб, и уже до самого утра не сомкнул глаз.

Мозалевский вышел и вскоре возвратился с большим венком, сплетенным из еловых веток, показал его Соловьеву:

— Вот какой смастерил, пока ты над жалобой коптел, А ты говоришь, позабыл. Мы-то не забудем… Скажи, Вениамин, неужто все, что было в Петербурге, на Украине, а потом здесь, пропадет бесследно, забудется потомками?

Разумеется, ни Мозалевский, ни Соловьев тогда не знали, что еще до восстания Сергей Муравьев-Апостол и Иван Горбачевский поклялись друг другу: в случае поражения тот, кто останется в живых, напишет правду для потомства. Горбачевский в последующем, как и некоторые другие декабристы, написал воспоминания о тех днях…

Поскольку Соловьев не ответил, Мозалевский опять спросил:

— Так как ты полагаешь?

— Спасибо, что напомнил, — спохватился Соловьев, — а то я чуть не позабыл. Вчера приезжал человек из Читы от наших и привез вот это. — Соловьев открыл книгу, взял оттуда листок, протянул Мозалевскому.

— Здесь ответ на твой вопрос. Лучше никто не сможет ответить.

Мозалевский взял листок, начал читать:

Во глубине сибирских руд Храните гордое терпенье…

Чем дальше он читал, тем вдохновеннее ставало его лицо.

— Бог ты мой, да ты только послушай! — Мозалевский прочитал последние строки вслух:

Оковы тяжкие падут, Темницы рухнут  —  и свобода Вас примет радостно у входа И братья меч вам отдадут.

— Кто же отважился и сумел такое написать?

Соловьев молчал.

— Так все же кто автор? — не успокаивался Мозалевский.

— Неужто не догадался? Александр Сергеевич. Наш Пушкин! — гордо ответил Соловьев.

Мозалевский, не выпуская из рук, как ему казалось, волшебного листочка, взволнованный ходил по комнате.

— Да, надобно переписать, непременно, а то, гляди, затеряется, — подыскивал он чистый лист бумаги, постоял немного, потом подошел к Соловьеву и, прищурившись, спросил: — Так все же, Вениамин, темницы рухнут? — И, не дождавшись ответа, решительно произнес: — Непременно рухнут!