Белградская дивизия готовилась к торжественному маршу через Белград. Так уж получилось, что она всю осень оборонялась далеко в горах и еще не видела города, имя которого было ей присвоено. А теперь ее путь лежал на северо-запад, к столице Югославии.

Когда полки сосредоточились в горном селе, близ Крагуеваца, собираясь выступить в дальний поход, Строев вспомнил о капитане Лебедеве и послал за ним своего шофера Митю.

— По вашему приказанию явился, — доложил капитан.

— Что у тебя такой кислый вид? Ты здоров?

— Так точно, здоров, товарищ полковник.

— Ну вот что, Борис, завтра в семь ноль-ноль отправимся с тобой в Ягодину.

— Товарищ полковник!..

— Ладно, ладно. Мне это ничего не стоит, а ты сможешь проститься со своей Недой. Крюк тут не ахти какой, наших догоним в Младеноваце, они там заночуют. Командир дивизии разрешил, а Мамедову я скажу.

— Спасибо, товарищ полковник… Я не думал, что вы…

— Знаю, все знаю. Иди, отдыхай.

Но Борис не мог уснуть до утра. Дивизия, кажется, уходит из Югославии. Неужели совсем? И больше они с Недой никогда не встретятся?.. Как жаль, что он поздно написал Толбухину. Но если даже его письмо дошло до командующего фронтом, если оно нигде не застряло, не затерялось, — ну и что? Почитает маршал наспех и отложит в сторону: на его плечах такая махина — фронт, а тут какой-то Ромео-артиллерист, видите ли, влюбился в сербку! Может, посмеется еще Толбухин над такой слезницей? Нет, неправда, не посмеется. Мы же и воюем-то за счастье, да-да, за счастье каждого из нас… Борис положил перед собой карточку Недельки и долго всматривался в ее большие блестящие глаза, над которыми взлетали от удивления крылатые брови. Он смотрел до галлюцинаций, до того, что она как будто заговорила с ним полушепотом и улыбнулась ему грустно, как в последний раз. Да что это он, прощается, что ли, с нею? Ведь завтра же они увидятся! Как велико, оказывается, это завтра, всего один-единственный день, если ты заранее понимаешь его значение в твоей жизни… А какая длинная нынче ночь! Скорей бы наступало утро… Борис вышел на улицу спящего села. На востоке, над Велика Моравой, темные зубчатые вершины гор были слегка окантованы нежно-розовой полоской занимавшейся зари. Борис с удовольствием подставил лицо под ветер. Он привык умываться ветром после долгой бессонной ночи.

Едва рассветало, Борис уже был у ворот каменного дома, где стояла во дворе строевская машина. Иван Григорьевич обратил внимание, как осунулся он, побледнел и, с укором покачав головой, сказал шоферу:

— Ты, Митя, можешь сегодня отличиться. Однако на поворотах полегче.

— Есть, полегче на поворотах!

Виллис выскочил на Крагуевацкое шоссе и развил бешеную скорость, точно уходя из-под удара немецких пикировщиков. Но в утреннем чистом небе было тихо, и вокруг стояла такая знакомая смолоду декабрьская тишь, что сразу же возник перед глазами Строева родной Урал в ожидании первого снега. Только краски тут были погуще, поярче северного предзимовья. Горы будто совсем не вылиняли под осенними дождями: все та же ослепительная, сверкающая синь вдали, на фоне которой искусно, тонко нарисована мелкая россыпь деревень и хуторов. Шумадия! Песенный край южного славянства… Иван Григорьевич прощался с этим краем, и, конечно, понимал, как тоскливо сегодня Борису Лебедеву, у которого здесь остается его Неделька. Когда он теперь увидит эту девушку? Может, никогда. Может, сегодня и оборвется все разом. Ну что поделаешь: война — злая мачеха для влюбленных.

Вот и он сам не видел Панну с той поры, как встречались на Мораве. Все некогда да недосуг завернуть в медсанбат. И она тоже не появляется в штабе. Верно, обиделась. И поделом ему: ни с того ни с сего повел себя слишком уж свободно. Зарицкому это простительно, но ты не молод, совсем не молод, Иван Григорьевич Строев. Тебе не к лицу подражать беззаботным молодцам. Да и Панна — не Верочка Ивина. У нее за плечами своя, пусть и нескладная, жизнь, у тебя — своя. Тут сравнения с прошлым подстерегают на любом шагу. Неровен час, и ты напомнишь ей чем-то Глеба Санникова. Тогда худо. Не случайно она сказала на Мораве: «Нет больше деликатных мужчин на свете». Да, зело ты самоуверенный товарищ. Так, может, ты действительно оттолкнул ее? Потерять такую женщину, как Панна, — страшно, Иван. Не потому, что нет другой такой на свете, а потому, что к этой ты шел долгие годы. Вот оно ведь какое дело, солдафон ты этакий. К тому же, еще и невезучий. Ах, Панна, Панна…

Митя сбавил ход: дорога стала похуже, крестьяне ремонтировали мосты, взорванные немцами.

— Так ты решил после войны поступить в академию? — спросил Иван Григорьевич Бориса, чтобы начать какой-то разговор.

— Куда вы мне посоветуете, товарищ полковник?

— Думаю, что лучше в академию Фрунзе. Правда, ты артиллерист, но при твоем пристрастии к оперативному искусству больше подходит именно эта академия. И когда ты успел проштудировать столько книг?

— Да я, товарищ полковник, только взялся за военную литературу, как нагрянула война.

— Энгельса читал?

— С него я и начал. Потом дошел до Фрунзе. Я взял себе за правило: как встречу ссылку на какое-нибудь незнакомое имя, обязательно разыщу книгу этого автора.

— А  м о д н ы х  буржуазных военных читал?

— Приходилось. Фуллера, Секта, Зольдана, Гарта, Дуэ — всех, кого переводили на русский язык.

— Ясно. С тобой надо держать ухо остро.

— Не смейтесь, товарищ полковник!

— А забыл, как ты поставил в неудобное положение самого комдива?

— Вспомнили же. Ничего такого неудобного и не было.

…Это произошло в болгарской деревеньке недалеко от Плевны. Штаб дивизии и артиллеристы едва расположились на ночлег, как местный комитет Отечественного фронта пригласил всех на ужин в сельскую прогимназию. Молодой коммунист, председатель комитета, недавно освобожденный из тюрьмы, произнес зажигательную речь: «Добре дошли, братушки!» Хор гимназисток исполнил гимн «Шуми, Марица», несколько народных песен. Потом, когда выпили, разговорились, настала очередь за русскими. Пели о вечере на рейде, о Степане Разине, украинскую — «Распрягайте, хлопцы, кони». И все под сплошное «браво», «бис». В конце вечера комдива окружили учителя. Он похвалил их за то, что они воспитали такую молодежь, и между прочим заметил: «Недаром наш Фрунзе говорил о победе под Седаном, что войну выиграли сельские учителя». Оглянувшись, он спросил Лебедева: «Правильно, товарищ  т е о р е т и к?» Борис немного смутился, однако ответил прямо: «Это сказал не Фрунзе, а Бисмарк». Тогда смутился, в свою очередь, командир дивизии: «Ой ли! Ты что-то путаешь, капитан. Чтоб какой-то там прусский «железный канцлер» способен был так уважительно отзываться о труде учителя?» — «Нет, я не путаю, — стоял на своем Борис. — Эти слова, я хорошо помню, принадлежат Отто Бисмарку, но их любил цитировать Фрунзе, обращаясь к советским учителям». — «Да? Может быть, может быть», — тактично отступил, наконец, комдив, чтобы закончить весь этот разговор в присутствии болгар, которые, хотя и не все понимали, но догадывались, что младший офицер возражает генералу. На том и кончился неприятный инцидент между командиром дивизии и начартом стрелкового полка. Но генерал частенько вспоминает с тех пор Бориса. «Из молодых да ранний!» — говорит он, не то гордясь юным капитаном, не то посмеиваясь над своей оплошностью…

Ягодина открывалась постепенно, из-за поворота горного шоссе, ведущего в Моравскую долину. Город был еще затянут слабым утренним дымком. Полусонный на вид, тыловой город. А давно ли в пролетах этих улиц стояли противотанковые пушки, день и ночь плескался огонь на мостовых, звенели, как литавры, крыши от осколков и барабанной дробью автоматов наполнялись городские площади.

Лебедев попросил Митю остановиться у старого, давно некрашенного домика, что глянул на него удивленными окошками.

— В твоем распоряжении два часа, — сказал ему Строев.

— Спасибо, товарищ полковник.

— А мы со старшиной прокатимся до Моравы.

Борис выждал, пока тронется машина, и постучал в крайнее от ворот окно. Прислушался — никакого движения в доме. Постучал еще. И опять тихо. Неужели Неда ушла с партизанами? Но вот она прильнула к запотевшему оконному стеклу и тут же отпрянула в глубь комнаты. Дома! — у него гулко забилось сердце, он даже привалился к дверному косяку, чтобы унять себя немного перед встречей с ней.

— Бо́рис, — громким шепотом сказала Неда, открыв дверь.

Он наугад, как слепой, вошел в полутемный коридорчик, обнял ее, расцеловал.

— Бо́рис, Бо́рис… — говорила она с тем акцентом на первом слоге, который нравился ему больше всего на свете. — Я нэ думал, што ты придэш.

— Но я же обещал, — он поднял голову, и увидел позади нее, на внутреннем крылечке, ее мать. Увидел — и вспыхнул, застеснялся.

— Мо́лимо, мо́лимо. Прходытэ, в кучу, — ласково сказала мать, совсем еще молодая женщина.

Неда взяла его за руку и повела в темень коридора. Он шел все так же наугад. Он бы всю жизнь так шел за ней, лишь бы не расставаться. В комнате взглянул на часы: как, разве прошло десять минут? А у него всего-то два часа, только два и ни минуты больше.

Мать Неды засуетилась, начала накрывать на стол.

— Будэм ест, — сказала Неда.

— Нет-нет! Ни в коем случае! — Он испугался, что может потерять еще целый час за этим завтраком, и начал объяснять ей, как мало у них сегодня времени.

Мать Неды, горестно вздохнув, поспешила оставить их вдвоем. Ну что можно сказать на прощание, если ты прощаешься каждый раз? Неда расплакалась. Тогда он принялся неловко, растерянно успокаивать девушку, гладил ее черные, как сама шумадийская ночь, жестковатые прямые волосы и говорил сбивчиво, путаясь:

— Наша дивизия уходит за Белград, кажется, в Венгрию, но война скоро кончится… Я увезу тебя в Россию, мы будем приезжать в Югославию часто, часто. О, как мы будем счастливы, моя Неделька!.. А до конца войны совсем недалеко, теперь уж несколько месяцев, я знаю…

Она перестала плакать, сказала твердо:

— Я тож буду ваэват. Лучшэ борба.

— Нет-нет, ты останешься дома, с матерью. Ты должна беречь себя, и мы скоро, очень скоро встретимся!

Неда отрицательно покачала головой.

— Да пойми ты, наконец! — Он с жаром стал доказывать ей, как важно для него, чтобы она оставалась дома, вне всякой опасности, тогда и с ним ничего не случится, потому что он будет спокоен, совершенно спокоен за нее.

— Харашо, Бо́рис.

— Ну вот и договорились.

Теперь она с благоговением смотрела на него черными блестящими глазами. Ее всегда приподнятые брови ломко изогнулись, обидчивые, капризные губы ждали. И не дождавшись, она обняла его отчаянно. Но тут же отпустив, Неда плавно прошлась по комнате, словно по таборному кругу, остановилась за его спиной, крепко-накрепко сжала его голову тонкими руками и спросила тихо, но решительно:

— Бо́рис, хочэш, я стану тваэй, сэчас?

— Что ты? Что с тобой? — испугался он.

Руки Неды разомкнулись, упали ему на плечи.

Они долго молчали, не находя, о чем говорить после этого. Неда стыдилась своего порыва: боже, что подумает Бо́рис?.. А он курил одну сигарету за другой, окончательно убедившись в том, что Неда-Неделька любит его, любит! Как хорошо, что он еще раз приехал в Ягодину, иначе оставались бы глухие, неясные сомнения. Он украдкой глянул на часы: скоро должен вернуться с Моравы полковник Строев.

— Неда, спой мне что-нибудь.

— Да-да, лучшэ пэт, чэм гаварит!

Она испытующе посмотрела на него: нет, он не приказывает, а просит, как и раньше. Сняла гитару со стены, присела напротив Бориса и, легко, изящно положив ногу на ногу, запела его любимую — «Мой сокол». Ее звучный голос нравился ему, особенно когда она переходила на берущий за душу цыганский полушепот. Зная это, она сдерживала себя, пела негромко. Но мелодия нет-нет да и вырывалась вверх, как тот сокол, о котором песня. «Иван Григорьевич прав — в сербках есть что-то цыганское, раздольное», — думал Борис. Он смотрел на Неду ясными ребячьими глазами, опершись острым подбородком на туго сплетенные пальцы, и не столько слушал, сколько любовался ею.

Мать Неды осторожно приоткрыла скрипучую, рассохшуюся дверь. Постояла, послушала, ситцевым фартучком вытерла глаза. На нее никто не обратил внимания. Неда пела уже другую песню, где тихая, задумчивая грусть перемежалась буйной скороговоркой. Она умоляла, жаловалась, угрожала и опять взрывалась от избытка чувств. Он, кажется, слышал что-то похожее очень давно, в мальчишеские годы, — тогда такое называлось пренебрежительно: ж е с т о к и м и  р о м а н с а м и. Но сейчас и этот старинный, «жестокий», романс приобрел для него новый смысл. Отчего бы это? От настроения? Нет, не только. Наверно, и оттого, что в душе с годами прибавляется все больше новых струн, — в меру пережитого.

Под окном просигналила машина. Борис очнулся, встал. Неда, так и не допев, тоже встала. Он опять глянул на часы: прошло не два, а три часа. Какой все же человек — полковник Строев.

Борис наскоро пожал руку матери. В полутемном коридорчике простился с Недой, но она тут же метнулась вслед за ним.

— Вот она какая у тебя! — весело встретил их Иван Григорьевич, едва они показались в широко распахнутой двери. Он по-военному представился Неде как фронтовой товарищ капитана Лебедева, потом взял ее руку, поднес к губам.

— Ну, дорогая девушка, не забывайте нашего Бориса.

Машина тронулась.

Неда прильнула к точеному столбику крыльца — своей единственной опоре. Ступенькой выше остановилась ее мать, с опозданием появившаяся в дверях. Так и стояли они до тех пор, пока автомобиль не скрылся из виду.

Иван Григорьевич устроился рядом с Митей, который гнал виллис напропалую. Казалось, старшина хотел поскорее преодолеть опасную для Бориса зону притяжения, где оставалась его Неделька, его Шумадиночка, — первая и, может, последняя любовь. Кто знает, что их ждет всех там, на севере, за Белградом.

Белград выдвигался из-за горы Авала с кинематографической быстротой. Какой, в самом деле, белый город! Майор Зарицкий жадно рассматривал его между извивами двух трещин на ветровом стекле «оппель-адмирала». Город быстро наплывал, широко, раскинув крылья от Савы до Дуная. Уже были ясно видны окраинные кварталы, за ними возвышался главный амфитеатр югославской столицы.

— Приехали, — сказала Вера.

— Не приехали, а дошли, — отозвался Константин.

— Какая разница.

— Все не можешь привыкнуть к военному языку.

— А ты уж так привык, что и с женщинами разговариваешь по уставу.

— Какая неспустиха!

— А ты задириха.

— Фу, черт! — выругался он, едва не толкнув буфером идущий впереди виллис Строева, который вдруг затормозил.

Остановилась вся колонна. Здесь, в белградском пригороде Милошеваце, — короткий отдых перед завтрашним парадом.

Но разве полковник Некипелов даст передохнуть: как только расположились на ночлег, он немедленно послал штабных офицеров в стрелковые полки и спецподразделения, лично проверить, как там готовятся к параду.

Во всех домах и дворах, занятых дивизией, шла генеральная чистка оружия. Солдаты спешили управиться до наступления темноты. Особенно доставалось артиллеристам: они до зеркального блеска надраивали пушки, гаубицы, минометы, грузовики, стараясь сэкономить время для того, чтобы привести в порядок еще и карабины, автоматы, револьверы. Вся пыль балканского похода смывалась с каленой, потемневшей стали, которая насухо, тщательно вытиралась, и вслед за тем батарейные умельцы искусно наводили глянец тончайшей смазкой. На радиаторах автомобилей, лоснящихся, как новенькие, появились пунцовые флажки. Даже обозные гнедухи не были оставлены без внимания, их тоже чистили, стригли, расчесывали гривы, челки, протирали маслом разбитые копыта (лишь несколько верблюдов, которым удалось дойти до Белграда, решено было направить к Савскому мосту в обход столицы).

К вечеру уставшие люди могли, наконец, заняться и собой. Ремонтировали ботинки, сапоги, пришивали к гимнастеркам самодельные подворотнички, новые пуговицы, меняли выцветшие  л ы ч к и  на погонах, зубным порошком доводили до солнечного сияния ордена и медали. Вот когда старшины почувствовали себя старшинами: они подолгу всматривались в каналы пушечных стволов (чтоб ни одной соринки), с довоенной придирчивостью, как знатоки своего дела, проверяли обувь и обмундирование солдат, а самые дотошные, чтобы угодить комбатам, доставали из карманов белоснежные платочки и оглаживали ими крупы строевых коней, — не осталась ли где хоть одна пылинка. Наверное, никогда за всю войну эта линейная дивизия, которой было не до парадов, не испытывала такого возбуждения, как в погожий декабрьский денек накануне церемониального марша через Белград.

Константин Зарицкий вернулся на квартиру, когда уже стемнело. Вера вместе с хозяйкой приготовила праздничный ужин: на столе поздние осенние цветы, графин с вином, хрустальные бокалы.

Хозяином дома оказался пожилой русский человек, эмигрант, назвавший себя Геннадием Андреевичем, бывшим студентом Санкт-Петербургского университета. Он был искренне рад гостям и говорил, говорил без конца. Откровенно рассказал о том, что служил в деникинской армии, в чине поручика, хотел перейти к красным и, наверное, перешел бы, но влюбился в дочь полковника генерального штаба, да так, что уже не мог жить без нее. В двадцать первом году они поженились в Болгарии, потом перекочевали в Югославию, где вскоре и умерла от воспаления легких его бедная Марина. Он остался без жены, без родины, без средств к существованию, даже тесть отвернулся от него. Хотел покончить с собой, — не хватило духа. Любовь привела его на чужбину и бросила здесь в полном одиночестве. Надо было все начинать сызнова. Юрист по образованию, он долго служил в приказчиках, выбивался в люди. Помогла вторая жена — Ксения Миланович. А потом подрос сын, Петр. Когда в Югославию пришли немцы, молодые русские эмигранты потянулись к партизанам, не усидел дома и его Петр. В свои восемнадцать лет сын решил искупить вину отца перед Россией. Был на хорошем счету у партизанских командиров, да не повезло мальчику: незадолго до вступления советских войск в Сербию Петр угодил в засаду и погиб, отстреливаясь от швабов.

Константин и Вера, выслушав печальную исповедь Геннадия Андреевича, посочувствовали ему. Хозяин пил немного, но все больше хмелел от воспоминаний, от встречи с русскими. Хозяйка, красивая, молодящаяся женщина, сидела на отшибе и ревниво следила за рассказом мужа, который был растроган вниманием земляков.

— А это, простите, пожалуйста, за любопытство, ваша жена? — спросил Геннадий Андреевич Зарицкого.

— Да, жена, — самодовольно улыбнулся он цыганскими глазами.

— Вот такой же белокурой и совсем молоденькой была и моя Марина, когда мы познакомились в Ростове.

Вера поморщилась: ее, кажется, впервые назвали так просто, буднично — женой, и это почему-то резануло слух.

Узнав, что майор тоже родился и вырос в Оренбурге, хозяин прослезился, начал расспрашивать, как теперь выглядит город, целы ли кадетские корпуса, жив ли кто из Панкратовых, Мальневых, Юровых и прочих тузов степного края. О городе Константин мог еще кое-что рассказать, а всех этих Панкратовых и Юровых знал лишь по старым названиям самых больших домов и самых больших оренбургских мельниц. С Геннадием Андреевичем его разделяла не просто четверть века, а и весь новый, революционный век. Особенно эта разница обнаружилась дальше, когда хозяин живо заинтересовался тем, на каких условиях можно открыть хотя бы лавку в случае возвращения на родину. Тут уж Вере совсем стало не по себе от наивных вопросов интеллигентного хозяина и слишком популярных объяснений Константина. Она извинилась, сказав, что подышит немного свежим воздухом.

На улице ее поразило, как ярко освещен Белград, несмотря на близость фронта. Где-то пели знакомую песню из старого боевого киносборника, который она смотрела в первый год войны:

Помнишь годину ужаса, Черных машин полет…

Вера долго бродила по Милошевацу. Никто не спал, отовсюду доносились русские песни.

«Такой же белокурой и совсем молоденькой была и моя Марина», — вслух произнесла Вера слова хозяина. Значит, и тогда, в гражданскую войну, любовь сопутствовала людским мукам? Ну конечно! Об этом написано столько книг, сложено столько песен. Так что ты не исключение. А тебе все как-то неловко перед солдатами. Ну что поделаешь, если суждено полюбить на фронте. И не нужно сгорать от стыда, не надо низко опускать голову. Да, ты счастливая, но ты каждый день под огнем, под пулями. Это, может, еще тревожнее, чем жить одними письмами любимых, что там, далеко в тылу. Недаром они с Костей ждут не дождутся друг друга, когда он или она уходят на передний край. И все-таки, сознайся, что ты никому на свете не уступишь такого мученического счастья. Ведь любовь сильнее смерти. И не только в сказке, но и в жизни, и на фронте, и повсюду. Любовь в каждом, кто идет на смерть, кто побеждает ее в рукопашной схватке. В самом деле, если бы не было любви, то сколько бы еще людей погибло на войне.

Вера озябла и вернулась в дом. Константин продолжал читать хозяину политграмоту. Теперь они просидят до утра, а завтра ведь парад и после него обычный дневной переход к фронту. Она послушала их немного и ушла в другую комнату, где, может быть, жила та самая Марина, за которой Геннадий Андреевич потянулся на чужбину. Вот это уже трагедия. Любовь сильнее смерти, но к чему она без родины?..

С восхода солнца заиграли оркестры, вдоль шоссе начали выстраиваться полки. Не только Вера, даже Зарицкий был удивлен, что в дивизии сохранился не один комплект духовых инструментов и что нашлись свои музыканты в частях.

Автомобильная колонна штаба дивизии вступила в город первой, за ней маршировали, держа равнение, батальон за батальоном, и, поотстав на парадную дистанцию от пехоты, шла моторизованная артиллерия. Правда, настоящего парада все-таки не получилось: ждали, что в центре города Белградскую дивизию встретят маршал Толбухин и маршал Тито, но у них, как видно, были неотложные дела. Зато тысячи горожан образовали бесконечные шпалеры на всем пути от южной окраины до чудом уцелевшего моста через Саву.

Югославская столица была удивительно похожа на русские города, которые остались далеко на северо-востоке, и каждый из солдат почувствовал себя как дома. Конечно, на улицах попадались темные провалы разрушенных домов, кое-где были срезаны огнем углы перекрестков, но люди, населяющие город, воспрянули духом. Среди них выделялись нарядно одетые молодые сербки и четкие фигуры партизан. Все неистово махали руками, поодиночке и слитно выкрикивали слова приветствий, подбегали с цветами к машинам, орудиям, гарцующим коням, а ребята — ох, уж эти ребята любой страны! — важно пристраивались за пехотными колоннами и провожали их до самого берега Савы. Но особый восторг вызывали у белградцев русские женщины: Вера Ивина, Раиса Донец, Панна Михайловна не знали куда девать цветы, а им все дарили новые, и они, как невесты в этом необыкновенном свадебном поезде, то и дело кланялись направо и налево. Нет, строгого традиционного парада не вышло; однако эта встреча так взбудоражила всех, что даже не в меру щепетильный Некипелов, глядя на генерала Бойченко, решил, что сейчас не до соблюдения правил воинского церемониала. Комдив пропускал мимо себя полк за полком, довольный и тем, что народ сплошь не запрудил весь центральный проспект, — благо, оставался узкий коридор на мостовой. Рядом с ним на открытом автомобиле стоял полковник Строев. Он был растроган и плохо различал знакомые лица офицеров — все слилось в один ликующий людской прибой, среди которого то совсем терялись, гасли, то опять взмывали к небу сильные трубные звуки марша. Проплыло знамя бондаревского полка. Проехал на своем горячем Орлике Бахыш, потом Дубровин, и снова батальоны и шпалеры горожан сомкнулись.

Только к полудню головной полк, вразнобой протопав по Савскому мосту, достиг западного пригорода столицы — Земуна, который оказался битком набитым болгарскими войсками. Теперь уже русские, в свою очередь, приветствовали болгар: «Добре дошли, братушки!»