Сильно поредевшие полки генерала Бойченко занимали оборону на высотах близ Секешфехервара. Это трудное для русского человека название венгерского города научились правильно выговаривать все, — так оно навязло в зубах у каждого. (Когда-то Секешфехервар назывался мягко, певуче — Альба Регия, но пехоте сейчас было не до истории).

Солдатам иной раз думалось, что именно на них навалилась вся чертова дюжина немецких танков, что рядом, у соседей, кажется, полегче. Офицеры знали больше и не завидовали соседям. А сам генерал Бойченко и полковник Строев говорили, что им еще повезло, — центр тяжести боев давно переместился на северо-восток, за Веленце. Они по очереди, круглые сутки, дежурили на НП, который находился в самом пекле. Наблюдательный пункт и сначала был выбран всего в двух километрах от передовой. Когда же немцы потеснили бондаревский полк (его продолжали именовать по-старому, хотя после Бондаря сменилось уже два командира), НП оказался еще ближе к переднему краю. Но комдив, по совету Строева, решил остаться на прежнем месте, чтобы не смущать пехоту, которая весьма чувствительна к подобным переменам у себя в тылу. Если солдаты знают, что генерал рядом, то они и воюют спокойнее, точно за их спиной стоят наготове резервы.

Правда, на всякий случай отдельная разведрота была спешно выдвинута в район дивизионного НП. Она прочно окопалась по южному склону господствующей высоты, откуда Бойченко и Строев руководили отражением атак немцев. (Да и что еще делать в такое время разведчикам, когда замысел противника ясен и обознику?)

Вот и перелопачивали они талую мадьярскую земельку, все глубже зарываясь по ночам. Иногда к ним приходил под вечер майор Зарицкий, ревниво относившийся к тому, что его бывалые ребята, молодец к молодцу, вынуждены выполнять обязанности самых обыкновенных пехотинцев. Но и то хорошо, что не послали его роту в траншеи первой линии, под танки. Разведчиков надо беречь. Зарицкий выбирал их по одному в стрелковых батальонах. Недавно Строев похвалил за отличное знание дела младшего сержанта Медникова из саперного батальона.

И Зарицкий добился его перевода в разведывательную роту, доказывая, что она должна иметь своего толкового сапера-проводника. Он даже настоял, чтобы Медникову присвоили звание старшины.

Сегодня Зарицкий отправился к своим ребятам, посмотреть, как они там устроились в новой траншее, отрытой пониже старой, у самой подошвы высоты, а заодно и вручить старшинские погоны Медникову. Перестрелка к вечеру затихла. Немцы, видно, тоже утомились от бесконечных утренних атак, которые успеха не имели. Сегодня, как и вчера, противник вел себя более сдержанно. После обеда он прекратил всякие наскоки, в которых обычно участвовало до десятка танков, и сейчас лишь изредка постреливали дежурные батареи: через каждые три минуты, точно, секунда в секунду, в немецкой стороне слышались хлопки орудийных выстрелов, и вслед за тем на южном склоне черного от воронок холма, в строгой последовательности батарейной очереди, гулко рвались снаряды. Впору сверять часы по немецким огневым налетам: три минуты — очередь, три минуты — очередь. Такой огонь называют беспокоящим. Непонятно — почему, если он давно никого не беспокоил, кроме новичков, с опозданием падавших на землю.

Майор остановился у поворота траншеи, чтобы оглядеть передний край. Закопченное солнце, не дотянув до западного горизонта, опускалось на юго-западе, в той стороне, где находился Балатон. Вдалеке смутно темнел разбитый Секешфехервар. Нет, самого города не было видно, — от него, наверное, не осталось и камня на камне, но месторасположение его угадывалось именно по этой темной окаемке, едва заметной на фоне серого поля боя. Там, в Секешфехерваре, ночной снежок подолгу не залеживался: «ИЛы», как старательные дворники, начинали  п о д м е т а т ь  улицы и площади до восхода солнца.

Майор невольно прислушался. За поворотом глубокой траншеи солдаты спорили о том, «кому живется весело, всех лучше на войне». Зарицкий сразу же узнал голос Акопяна, который утверждал, что больше всех достается войсковым разведчикам.

— Нет, саперам, — настойчиво возражал ему густой басок. — Недаром говорят, что саперы ошибаются раз в жизни.

— Однако сапер расставит мины и сидит себе во втором эшелоне, зубоскалит от нечего делать с санитарками из медсанбата, а разведчик каждую ночь идет на смерть.

— Все мы по очереди ходим на свидание со смертью.

— Однако…

— Хватит, хватит, старшо́й, — уже примирительным тоном заговорил знающий себе цену бас.

«Да это Медников!» — догадался Зарицкий.

— А по-моему, легче всего на фронте генералам, — вступил в спор не знакомый майору звонкий голос.

— Ляпнул тоже! — возмутился Акопян.

— Постой, постой. Ты видел, как умирают генералы? — спросил Медников.

— Нет, не приходилось, — сказал третий спорщик.

— Вот то-то и оно! А я видел в сорок первом.

— Тогда всякое бывало в окружениях. Рассказывали.

— Тебе рассказывали, а я видел сам. Генерал, он умирает столько раз, сколько гибнет у него солдат в бою…

— Вы хотите сказать, что они за всех переживают?

Медников не удостоил спорщика ответом и ни с того ни с сего спросил Жору:

— А кем у тебя, старшо́й, работал отец в молодости?

— Чистил сапоги лентяям.

— То-то я смотрю на твои, кирзовые, и думаю: откуда у парня выучка? Оказывается, врожденная!

Они засмеялись, и громче всех Жора Акопян. Потом Медников заговорил глуховато, словно размышляя вслух:

— Была бы моя воля, я бы таких юнцов не брал на войну. Ведь вы еще и не жили на свете…

— Однако не воевать же одним старикам! — перебил его Жора.

— Не старикам, конечно, а людям пожившим.

— Странная теория, — сказал третий.

— Какой ты все-таки задиристый! Сколько тебе?

— Девятнадцать. Ну и что?

— То-то и оно — девятнадцать. Годишься, мне в сыновья, а все лезешь в драку. А тебе сколько, старшо́й?

— Двадцать первый уже, — с достоинством ответил Жора.

— Я считал меньше. Когда ты успел столько отмахать? — весело спросил Медников? — Учился где-нибудь?

— На архитектурном факультете.

— Ого!.. Вот и учился бы. Может, из тебя вышел бы большой человек.

— Большой не большой, но архитектором обязательно буду.

— Да ведь и я о том же говорю, что будешь, — спохватился Медников, который, очевидно, понял, что они рассуждают на разных языках: молодежь и под огнем не задумывается о смерти. — Не надо только горячиться.

— Вы хотите сказать, что береженого и бог бережет? — с мальчишеской ехидцей спросил третий.

— Остер, остер ты, хлопец, все норовишь читать чужие мысли как по-писаному. Да вот не угадал.

«Нет, брат, как раз в точку, — подумал Зарицкий. — Привык ты, минер, философствовать в кругу почтенных немолодых саперов. А тут ошибся в собеседниках. Публика другая: это разведчики, которые с самой смертью ходят под руку, а то и в обнимку, как с барышней».

Он вышел из-за угла траншеи, громко поздоровался. Они встали с земляной уютной лавочки, устроенной в нише, и ответили на его приветствие вразнобой, переминаясь с ноги на ногу. Майор окинул взглядом всех троих. Жора Акопян был в офицерской шинели тонкого защитного сукна, в кирзовых, но уже с перетянутыми головками, ладных сапогах; аккуратная ушанка лихо сдвинута на затылок, на широком командирском ремне покоился трофейный парабеллум и слева красовалась целая гроздь  л и м о н о к. Мужиковатый Медников в накинутой поверх полушубка старой, заскорузлой плащ-палатке, в ботинках и обмотках, выглядел против Жоры истинным пехотинцем. А третий их компаньон, высокий, тоненький, с едва заметным пушком на щеках и подбородке, казался ну совсем еще мальчишкой.

— Откуда такой? — обратился к нему Зарицкий.

Акопян поспешил ответить за новичка:

— Рядовой Пахомов, петеэровец из бондаревского полка. Сегодня к нам прислали, товарищ майор.

— Для огневой поддержки?

— Так точно, товарищ майор! — неожиданно твердым голосом ответил сам петеэровец.

— Ну теперь наш брат разведчик не пропадет. Держись, «королевские тигры»! Так, что ли, истребитель танков?

— С «тиграми» не берусь тягаться, товарищ майор, а легкий танк подбил прошлый раз со второго выстрела.

— Ты смотри!..

Медников лукаво, снисходительно улыбался в пышные крестьянские усы. Начальник разведки несколько торжественно, как и подобает в таких случаях, объявил, что приказом командира дивизии младшему сержанту Медникову присваивается звание старшины.

— Служу Советскому Союзу, — негромко, с достоинством ответил пожилой сапер.

Майор достал из полевой сумки новые погоны с красными шелковыми лентами крест-накрест. Медников сбросил плащ-палатку, вытянулся по команде «смирно», и Зарицкий, сняв его мятые выцветшие погоны, укрепил взамен их эти, старшинские, с целлулоидной прокладкой, и пожал ему руку. Сапер стоял, будто освещенный пунцовыми бликами погонов, стараясь ничем не выдать своего волнения.

— Хорошо устроились, — сказал майор, оглядев удобную, полного профиля траншею. — Отсюда вас никакие танки не выкурят.

— А чем мы не пехота? — живо отозвался Акопян. — У нас теперь и собственные саперы и даже истребители танков!..

Поднявшись на ступеньку земляной лестницы, которая вела наверх, начальник разведки опять увидел желтое, подернутое копотью большое солнце, на половину диска осевшее за горизонт. «На Балатоне и закатится хваленое светило немецкого военного искусства», — заметил недавно полковник Строев в разговоре с генералом. Может быть, Строев и прав. Но сколько еще вот таких закатов отгорит, отполыхает над венгерским озером, которое тот же Иван Григорьевич окрестил лужей адмирала Хорти.

Когда солнце полностью погрузилось в далекий Балатон, слитно ударили немецкие батареи. Небо сразу померкло, как в грозу, нежданно-негаданно нагрянувшую на серое всхолмленное поле. В глаза кинулась молния близкого разрыва, сухо треснул громовой разряд.

— Товарищ майор! — крикнул Жора.

Он оглянулся. Акопян, Медников и петеэровец, едва успев пригнуться, тут же снова распрямились, чувствуя себя неловко.

— Жаль, испортили немцы великолепный вечер, — с напускным офицерским равнодушием сказал Зарицкий.

Артподготовка была в разгаре. Слева, справа, впереди клубились вихри; обгоняя друг друга, накатывались взрывные волны; тяжкий гул становился уже невыносимым и на дне траншеи.

Они теперь лежали вчетвером на теплой глине, попарно — Медников с Пахомовым, Жора Акопян с майором. Почти рядом, за поворотом хода сообщения, где несколько минут назад стоял Зарицкий, бухнул увесистый снаряд, качнулась земля вокруг, и комья посыпались на них. Жора закрыл глаза. Но, кажется, пронесло.

Вал огня начал удаляться в тыл.

Майор встал первым. Темно-бурые ветвистые разрывы сплошь усеяли теперь всю высоту, на которой находился НП комдива. «Как они там?» — подумал Зарицкий с беспокойством.

Гул отхлынул еще дальше, на восток, и в немецкой стороне возник, ширясь и крепчая, надсадный шум моторов.

— Танки, товарищ майор, — деловито сказал Пахомов. Он подбежал к своему длинному ружью, которое лежало на бруствере, за нишей.

Танков было много, не то что утром. На большой скорости они приближались к первой линии обороны сквозь высокий частокол разрывов. Две или три машины споткнулись на минном поле, но остальные, не сбавляя хода, спешили перемахнуть через траншею, которая отсюда, с тыла, была видна отчетливо. У самой передовой точно с неба опустилась черная завеса, и танки на минуту скрылись из виду. Потом выплыл один, другой, третий, четвертый — уже по эту сторону огневого шва.

— Вот сволочи, плохо дело! — громко выругался Зарицкий.

— Вижу, товарищ майор, — так же деловито, спокойно отозвался петеэровец.

Зарицкий с удивлением быстро глянул на него и усмехнулся: ну что ты, братец, можешь сделать этой своей  б е р д а н к о й? Но Пахомов не сводил глаз с танков: они метались то вправо, то влево между воронками, стараясь обмануть наводчиков кинжальной батареи. Занялась жарким пламенем еще одна пятнистая машина, будто на нее плеснули ковш бензина.

— Ага, гадюка!.. — закричал Пахомов, радуясь удаче артиллеристов.

Два танка вынырнули из дыма совсем близко. Пахомов выстрелил. Головной крутанулся, как волчок, и, распустив гусеницу, встал. Второй начал обходить его вплотную, боясь налететь на мину. За ним показался третий.

Бледный Жора Акопян не знал, что ему сейчас надо делать.

— Иди к Пахомову! — сердито прикрикнул на него Зарицкий.

Жора бросился на помощь к петеэровцу, а Медников, взяв в обе руки свои противотанковые  в ь ю ш к и, сказал майору:

— Я сейчас их вмиг остановлю. Тут все заминировано, кроме этого долка. Так они, черти, догадавшись, прут прямо по долку.

Зарицкий не успел ничего ответить, как сапер был уже на бруствере. Он пробежал с десяток метров, припал к земле и, ловко орудуя локтями, пополз дальше. А Пахомову тем временем удалось подбить еще одну машину.

Медников поставил мины и тут же повернул обратно: он полз очень сноровисто, умело, как пластун. Немцы увидели его. Из только что подбитых танков начали стрелять. Какое-то время он находился в том мертвом пространстве, которое всегда спасает жизнь. Но вот между ним и траншеей вскинулся к небу пышный султан разрыва. Тогда Медников поторопился: он вскочил и побежал к своим. Ну зачем он это сделал?.. Почти одновременно грянули два пушечных выстрела. Грузный Медников рухнул на проталину. Зарицкий, Акопян, Пахомов мучительно ждали, что он опять поднимется, тем более, что уцелевший танк развернулся наутек, а по другим артиллеристы уже вели сосредоточенный огонь. Но — нет, не встал больше Медников…

Когда немецкая атака была полностью отбита, и все вокруг утихло в наступивших сумерках, его принесли в траншею, положили на земляную лавочку в нише, где он на закате солнца рассуждал с Пахомовым и Акопяном о жизни и смерти. «Вот и не верь предчувствиям», — думал Зарицкий, листая при свете карманного фонарика документы старшины. В партбилете, бережно завернутом в чистый лист бумаги, майор обнаружил две фотографии: кроткой крестьянской женщины, наверное, жены, которая улыбалась через силу, — так печальны были ее ждущие глаза; и групповой снимок большой семьи, — Медников с женой в тесном окружении ребятишек. Зарицкий не мог долго смотреть на карточки: и надо же было ему добиваться перевода Медникова в разведчики…

Позвонили с НП комдива. Майор доложил, что в роте двое легко ранены и один убит. Больше ни о чем его не спрашивали. И он сам больше не добавил ничего. Там, на НП, спешили, как видно, отчитаться перед  в е р х о м. Эти танки, конечно, засчитали артиллеристам, хотя их остановили Пахомов с Медниковым. В отношении Пахомова надо доложить, представить для начала к медали «За отвагу», а Медникову, кавалеру ордена Славы всех трех степеней, никакие уже награды больше не нужны.

Строев вернулся на КП сразу после того, как была отбита вечерняя атака немцев. Комдив настоял, чтобы он немедленно показался хирургам: осколок угодил ему в левую руку повыше запястья.

Командный пункт располагался в небольшом селе, где сгрудились теперь и тылы дивизии. Название этого села звучало по-русски очень сладко, даже приторно — Патка (чуть ли не патока!), но меду тут было мало: немцы с утра до вечера держали плоскую деревеньку под огнем, да и с воздуха бомбили ее каждый день.

Только он снял шинель, как в дверь забарабанили.

— Войдите! — с раздражением ответил Строев, никак не думая, что это Панна.

— Что с вами случилось, Иван Григорьевич? — спросила она прямо с порога своим глубоким грудным голосом.

— Да так, пустяковая царапина. А откуда ты узнала?

— Начсандив сказал, что вы серьезно ранены, и срочно послал к вам.

— Видите, уже серьезно! Медики зело склонны ко всяким преувеличениям. И пока такой слух дойдет до штаба корпуса, там уже придется почтить вставанием память товарища полковника!

— Вы неуместно шутите, Иван Григорьевич.

— Виноват, товарищ начальник, исправлюсь..

Она осмотрела его руку, покачала головой, сделала перевязку.

— Ну и как? — поинтересовался он.

— Ранение касательное.

— Я же говорю, что пустяки!

— Но все-таки с недельку поскучаете в тылу. Вы много потеряли крови.

— Да, шинель пропала. Военфельдшер Хаустова вгорячах разрезала на НП весь рукав до самого плеча. Шинель жалко.

— Какой вы, право, неосторожный, Иван Григорьевич. Ведь еще немного — и осколок мог повредить кость.

— Осторожно воевать нельзя, Панна Михайловна… Вот сегодня погиб славный мужик. Медников, Максим Петрович… Бросился навстречу танку, еще успел поставить мины, но поторопился обратно. А надо было выждать. Это мой проводник. Как-то в Югославии повел через минные поля. Я шел за ним след в след и удивлялся его умению угадывать, где земля  з а р я ж е н а, а где нет. Когда мы наконец выбрались на безопасное место, я спросил: «Устали?» И он признался: «Говорят, жизнь прожить — не поле перейти, но пока минное поле перейдешь, сто раз отмеришь в уме всю жизнь — от начала до конца…» Сколько раз ходил Максим Петрович среди мин и ни разу не оступился. А тут замертво упал от снарядного осколка. Видишь, Панна, как трудно бывает перехитрить  в л ю б ч и в у ю  смерть, если уж она за тобой увяжется…

— Тем более надо быть осторожнее, — заметила она, тронутая его рассказом о сапере.

— Между разумной осторожностью и самой настоящей трусостью едва уловимая разница. Неровен час, и угодишь по ту сторону. Я знал довольно храбрых людей, которые на моих глазах становились трусами. Осторожность, как ржавчина, постепенно подтачивает волю. Я думаю, что Некипелов тоже был когда-то не из робкого десятка.

— Что это вы о нем вспомнили?

— К слову пришлось.

Они сидели друг против друга, разделенные слабым огоньком карбидной лампы. Строев выглядел очень бледным, усталым после непрерывных боев под Секешфехерваром, которые продолжались без малого полмесяца. А у Панны сейчас горело, пылало все лицо, даже неудобно было чувствовать себя такой здоровой. Ей бы встать да уйти, — пусть он отдохнет немного. Но она все медлила, оправдываясь только тем, что не видела его больше недели.

— Спасибо, что навестила, — сказал он.

— Ну о чем вы говорите, право? — Она нехотя поднялась, решив, что ей все-таки пора идти.

— Нет-нет, посиди еще немного, прошу тебя. Мне с тобой всегда бывает лучше, честное слово!

— Да ведь и мне… — Панна торопливо погасила улыбку на раскрасневшемся лице, сказала озабоченно: — Вам нужно отдыхать, Иван Григорьевич.

— А я и отдыхаю. — Он осмотрел ее, крепкую, рослую, но в меру крупную и статную, и кивком головы показал на стул.

Она опять присела на краешек стула, делая вид, что уступает ему, но уступала самой себе.

— Когда сегодня немецкие танки прорывались к нашему НП, — а отходить нам, как ты знаешь, некуда, — я подумал: неужели мы с тобой больше не увидимся? Конечно, я выполнял свои обязанности, как полагается, тем паче, что генерал в это время отлучился на командный пункт, но, отдавая распоряжения артиллеристам, подтягивая саперную роту заграждения, буквально все ставя на карту, я продолжал думать о тебе. Это второе, глубинное, течение мысли не только не отвлекало меня от главного, а, кажется, наоборот, помогало мне собраться с духом. Видишь, как человек в бою держится на том  ч у т ь - ч у т ь, которое и есть зерно всякого одухотворения. Нет, я вовсе не хочу сказать, что только чувства движут нашим братом. Но когда попадаешь в такое положение, то действительно стараешься найти какую-то душевную поддержку в близких людях — будь то мать, или отец, или любимая женщина. Ты слушаешь меня?

— Извините, пожалуйста, — смутилась Панна, занятая собственными мыслями. С недавних пор, окончательно поверив в свое будущее, она стала бояться за Ивана Григорьевича, иногда просто не находила себе места. Но сказать ему она не смела: он бы отругал ее за интеллигентские предчувствия, а ей хотелось выглядеть перед ним  м у ж е с т в е н н о й  ж е н щ и н о й, как назвал он ее однажды в минуту откровения.

— Немцы начинают выдыхаться, — сказал Строев вне всякой связи с тем, что говорил до этого.

Они встретились взглядами. Еще никогда он не смотрел в ее глаза с таким открытым восхищением. И она, чтобы не выдать себя, отрицательно качнула головой и отвела взгляд в сторону.

— Что, не веришь?

Она промолчала.

— Слева немцы уже отходят на Веленце. Им не удалось ни окружить нас, ни прорваться к Будапешту. Они хотели повторить сорок первый год — здесь, на Дунае. Не вышло.

Панна грустно улыбнулась.

— Верно, тебя никак не убедишь. Но вот сама увидишь, пройдет еще два-три дня, может быть, неделя, и положение на фронте будет полностью восстановлено. Да-да.

— Вы, Иван Григорьевич, разумеется, привыкли смотреть на события широко, с дивизионного НП, а я стою за операционным столом, мой масштаб — судьба раненого солдата. Знаете, сколько я пропустила раненых за последние дни?

— Вот с тобой и поговори!

— Не надо, право, успокаивать Меня, я не первый месяц на фронте. Одно могу сказать, чем ближе конец войны, тем сильнее хочется любому человеку жить.

— Естественно. Но я о другом.

— А я именно об этом. Интеллигентщина? Сентиментальность? Нет, хотя вы и упрекаете меня в этих грехах.

— Я в шутку.

— Нам, врачам, не свойственна розовая сентиментальность, нам некогда плакать, если в твоих руках гаснет еще одна жизнь.

— Да что ты сегодня, Панна?

— А то, что надо думать о себе, Иван Григорьевич. Если вы не жалеете себя, подумайте хотя бы о других… — Она отвернулась, но поздно: крупные слезы остро блеснули в ее глазах.

— Вот-те раз! — Он встал, осторожно опустил ладонь правой, здоровой руки на ее мягкие волосы и, гладя их, заговорил совсем уж назидательно, тоном старшего: — Как ты подвела меня, Панна! Я-то тобой гордился, считал тебя мужественной. Да ты и сама верно сейчас заметила, что медики не плачут. Ай-яй-яй, Панна Михайловна, Панна Михайловна!

— Простите, нервы… — сказала она и тоже встала, вскинула голову.

Он слегка, одной рукой обнял ее за плечи и прижался небритой холодной щекой к ее пылающей щеке.

— Забудьте, пожалуйста, Иван Григорьевич.

— Постараюсь.

— И не посмеивайтесь.

— Какой тут смех, когда военный хирург в таком плачевном состоянии!

Как ни пытался он развеселить Панну, ничего не помогало. Не надо было ему рассказывать о гибели Медникова, о сегодняшней атаке немцев. Только добавил своих тревог к ее тревогам.

— Я пойду, Иван Григорьевич, отдыхайте, — она выпрямилась, одним скользящим движением руки убрала рассыпающиеся волосы со лба, надела мерлушковую серую ушанку и стала совсем похожа на тех русских величаво-суровых женщин, которых рисуют на фронтовых плакатах.

Он проводил ее до ворот.

— Завтра пришлю сестру, надо будет сделать перевязку, — сказала она и тут же исчезла, растворилась в темени-февральской ночи.

Он постоял еще несколько минут, жадно вдыхая свежий, пахучий от проталин воздух. Со стороны Балатона, верно, от самой Адриатики, упруго потягивал южный теплый ветерок. Над передним краем взлетали и падали немецкие ракеты, отчего низкое наволочное небо то приподымалось, как море перед отмелью, то снова всей тяжестью валилось наземь. А на востоке небо было выше и все в лимонных и багровых пятнах по горизонту: там, в районе Веленце, продолжались сильные бои. Оттуда, если прислушаться, долетал глухой, точно подземный, орудийный гул. Там был эпицентр будапештской битвы.

Строев вспомнил о Дубровине. Он сам ездил хоронить его, когда солдаты из противотанкового истребительного полка, остановив и отбросив немцев, нашли мертвого комбата на проселочной дороге. Похоронили Андрея на высоком берегу Дуная, близ Адони. Кто мог знать тогда, что немцы на следующий день прорвутся еще дальше на север? Так Андрей снова оказался на занятой противником земле. Но оба раза — мертвым.

Как только будет освобождена венгерская столица, надо обязательно перенести его туда, поставить на могиле обелиск. Кто-кто, а Дубровин заслужил этого. Он один в чистом поле пошел на танки, которые с ходу развернулись на Будапешт. А ведь его ждало назначение на должность командира стрелкового полка…

Надо написать, наконец, матери о случившейся беде. Рука не поднимается, а надо, надо. Сам же решил написать лично, не доверяя штабным писарям, которые привыкли к заученной общей фразе: «пал смертью храбрых». Но как пал, где, при каких обстоятельствах? Мать должна знать все, какой бы ни была трагической смерть сына. До сих пор идут на полевую почту ее письма, обращенные к милому Андрюше. Их читать невозможно — Андрея давно нет на свете, а она все просит его беречься, одеваться потеплее, чтобы, неровен час, не простудился в окопах, потому что с детства хворал ангиной. Ну как тут ей напишешь правду? Где возьмешь необходимые слова? Русская мать… Нет, твой сын ни разу не жаловался на фронте, что у него ангина, он первым поднимался над траншеей, выхватывал пистолет из кобуры и, взмахнув над головой, громко, во весь голос, командовал батальону: «Вперед, за мной!» И автоматчики, опережая своего комбата, вмиг закрывали его собой. У такого командира всегда так: солдаты будто соревнуются с ним в беге навстречу смерти и побеждают страх. Это главное — одолеть минутный страх, а смерть потом сама отступит. Вот как воевал Андрей Дубровин. Когда ему присвоили звание Героя, он смутился, почувствовал себя неловко перед бойцами. Он сказал им, отвечая на поздравления: «Слава офицера всегда общая, коллективная, она принадлежит и каждому из вас». Об этом тоже надо бы написать матери, если уж ей суждено пережить единственного сына. Теперь ее материнская гордость — вся опора в жизни, с помощью которой только и может она осилить свои остаточные годы. Такие люди, как Андрей, и мертвыми помогают жить живым.

Лецис тоже долго не мог уснуть в эту ночь. На столе у него лежала целая стопка партбилетов, которые принесли вечером с передовой. Он не спеша листал их при тусклом свете походной лампы из снарядной гильзы. Все его  к р е с т н и к и, принятые в партию на фронте. Сколько уже вернулось почти новых красных книжечек, и всякий раз, когда подписанный им билет возвращался к нему, начальник политотдела задумывался о том, как быстро выходят из строя коммунисты на войне. Ведь совсем недавно он вручал вот этот, любовно завернутый в бумагу, партийный билет саперу Медникову. На Днепре младшего сержанта принимали в кандидаты, на Днестре — в члены партии. Ян Августович вспомнил, как он выговаривал замполиту саперного батальона за то, что Медников, принятый в партию с трехмесячным кандидатским стажем, отшагал в кандидатах вдвое больше, пока дивизия с боями шла от Днепра к Днестру. Замполит оправдывался тем, что зимой, до выхода в район Тирасполя, некогда было оформить документы, что в конце концов не очень уж серьезное это нарушение инструкции. Лецис даже прикрикнул тогда на капитана, вопреки своему правилу говорить с подчиненными ровно, не повышая голоса. Он сказал: «Потрудитесь, капитан, точно выполнять указания ЦК! Если человек принят кандидатом на льготных условиях, как отличившийся в бою, то не ждите передышки для того, чтобы принять его в члены партии». И вот Максим Петрович Медников отвоевался… С маленькой карточки на Лециса смотрит пожилой задумчивый сапер. Да, саперы ошибаются только однажды… Его партийный стаж измеряется всего лишь месяцами, но такие месяцы стоят многих мирных лет. Вот и взносы не успел он заплатить за минувший месяц, но его последний взнос был самим дорогим — он отдал сегодня жизнь, он больше ничего не должен партии.

Коммунисты, коммунисты… Как вы действительно быстро выходите из строя под огнем, поднимаясь первыми в атаку.

Ян Августович отложил стопку билетов погибших солдат и офицеров и придвинул к себе другую, тонко пахнущую ледерином, а не порохом. Все люди незнакомые, прибывшие в дивизию, наверное, осенью, пока он отлеживался в госпитале. Но есть и ветераны. Вот «маленький старшина» Георгий Акопян. Его он знает еще с Моздока. Тоже давно просрочил льготный кандидатский стаж, хотя и служит на виду у всех, в разведке. Неплохо служит, когда надо, идет в ночной поиск, за языком. А вот младший лейтенант, переводчица Вера Ивина. Одна из тех девчонок, что с утра до вечера осаждали военкоматы, а если их не брали в действующую армию, то они выплакивали свое право воевать. Золотая молодежь! Иные даже не успели в мирное время вступить в комсомол и теперь сразу вступают в партию. Война свела у них на нет переходный возраст, — и все они, очень рано повзрослев, давно приняли на свои плечи, безо всяких скидок полную долю государственного груза. Это именно те молодые люди, которые после победы составят сердцевину партии, ее ударную силу второй половины века…

Две стопки партбилетов: одни принадлежали мертвым, другие принадлежат живым.

Две стопки партбилетов лежали перед Лецисом, членом партии с семнадцатого года: по левую руку — старые, по правую — новые. Они были дороги ему в равной мере. Новых больше, чем старых. Так должно и быть. И все ж он опять раскрыл партийный билет Медникова и снова заглянул в лицо потомственного пахаря, который и здесь, в Венгрии, готовил чужую землю для будущего сеятеля, освобождая ее от мин, как, бывало, от межевых камней — колхозное родное поле…

Лецис взял простую, школьную ручку и стал подписывать новые партбилеты, чтобы завтра же, не откладывая до тихих дней, вручить солдатам прямо на передовой. Завтра дивизия станет сильнее почти на двадцать коммунистов. Пополнение как раз кстати. Его суть не в добавке активных штыков, а в личном примере тех, кто увлекает за собой однополчан.

Утром Ян Августович поднялся с тяжелой головой, да к тому же и с тяжелым сердцем. Оно начало пошаливать все чаще, особенно в такую неустойчивую погоду, как здесь, в Венгрии. А впрочем, мадьярская туманная и слякотная зима вряд ли виновата. Когда жизнь подвигается к шестидесяти, только поспевай отсчитывать всякие там переходы количеств в старческие качества. Что и говорить, диалектика не из приятных.

Благо, в дивизии никто не знает, что у него больное сердце. На вид здоровяк здоровяком, косая сажень в плечах, и все думают, что ему износа не будет. Пусть думают. Так-то лучше… Ян Августович выругал себя, начал одеваться. Он же хотел с утра, пораньше отправиться на передовую, вручать партийные документы новичкам. Нет-нет, надо раскачаться. Нашел время болеть, когда дивизия отбивается из последних сил. Непорядок.

Хорошо, что на переднем крае сегодня тихо. Перелом, что ли, наступил наконец? Или неприятель не закончил новую перегруппировку и ждет вечера? Сколько у него еще осталось танков, сам черт не ведает. Бьем, бьем эту танковую  э л и т у  немцев, а они все лезут. Но скоро-скоро должны выдохнуться.

Это уже всегда так, — не ушел в полки с восходом солнца, обязательно потеряешь на командном пункте минимум полдня: то внеочередное политдонесение нужно передать  в е р х у, то принять заезжего корреспондента какой-нибудь газеты, то срочно поговорить по телефону с замполитами частей. Лецис выбрался на передний край только после обеда. Затишье на участке фронта под Секешфехерваром продолжалось. Странно. Непривычно. Лецис, и не догадывался, что эта тишина была связана с той, которая уже наступила в районе озера Веленце, откуда уползали, оставляя кровавый след на утреннем снегу, недобитые «тигры» и «пантеры». Тишина немедленно передается по всему фронту, как и ружейная пальба, вдруг возникшая в одном месте.

Пользуясь передышкой, войсковые тыловики подвозили боеприпасы, где скрытно, балками, а где и в открытую, на виду у неприятеля, — он сегодня почти не обстреливал дороги. Неприятель тоже, наверное, пополняет артзапасы. Но для него так и останется до конца войны загадкой тот особый вид оружия, которым располагают русские и которого не было и не могло быть в немецкой армии. С этим оружием и шел на передовую начальник политотдела Лецис.

Он вручил партийные билеты в стрелковых полках Бондаря и Киреева, занимавших оборону локоть к локтю, поговорил накоротке с молодыми коммунистами, пожелал им боевого счастья и потом направился к артиллеристам.

Легкий истребительный дивизион располагался на танкоопасном направлении, в лощине между высотками, куда не раз уже «просачивались» отдельные машины. В сотне метров от огневых позиций батарей до сих пор стояли два подбитых танка и вокруг них валялись трупы гитлеровцев, припорошенные сухим снежком. Немцы, как ни старались, не смогли оттащить эти танки к себе в тыл: артиллеристы защищали их, как свои собственные.

— Позовете сержанта Тишина, — сказал Лецис командиру дивизиона капитану Абрамову.

— Я здесь, товарищ подполковник, — отозвался Тишин, выступая из группы батарейцев.

— Скажите на милость, не узнал, а ведь старый дружок-приятель!

Солдаты засмеялись.

— Как вытянулся, скоро меня догонит, — говорил Ян Августович, приглядываясь к сержанту. — Растут, растут люди в единоборстве с танками!

— Вчера еще одного ловко зацепил, — сказал командир дивизиона.

— Молодец!.. Так вот, товарищ Тишин, вы теперь кандидат партии, — Лецис обнял его, ощутив юную гибкость тела, — высок да тонок!

— Спасибо, товарищ подполковник, — осевшим голосом ответил Тишин, и слезы навернулись на его глазах.

Ян Августович хорошо понимал состояние парня. Люди на войне привыкают сдержанно относиться к любой славе и даже первый боевой орден не вызывает у них такого волнения, как эта тоненькая книжечка — знак непосредственной принадлежности к партии. Ему доводилось видеть слезы и на лицах прославленных героев, принимавших партийные билеты с необыкновенным душевным трепетом. Он сам будто становился моложе всякий раз — в эти минуты приобщения новых людей к ленинскому союзу единомышленников, хотя уж он-то, казалось, привычно выполнял свои обязанности начальника политотдела.

— Поздравляю, товарищ Тишин. Надеюсь, мне, старику, не придется краснеть за вас.

— Большое спасибо, спасибо вам, товарищ подполковник. Ваше доверие я оправдаю… — говорил Микола, тщательно, аккуратно вкладывая кандидатскую карточку в заранее приготовленную обложку и пряча ее в левый заветный карман гимнастерки.

Старшина Нефедов поздравил его последним, но руку пожал с чувством, — не поминай, мол, лихом своего помкомвзвода.

А Тишин забыл сейчас про все обиды. Да разве кто обижал его когда-нибудь нечаянным словом, и если что и говорил тот же старшина Нефедов, так это пустяки, обычные пересуды. В душе он стал коммунистом еще на Южном Буге, увидев на виселице свою сестру Оксану, но теперь он и по документам — полноправный коммунист. И он, Микола Тишин, будет верен партии всю жизнь, он клянется в этом здесь, перед дулами немецких пушек…

Такие слова он приготовил тоже заранее, чтобы сказать их начальнику политотдела, однако не сказал, растерялся, — тихие мужские слезы оказались посильнее торжественных, громких слов.

На обратном пути Лецис решил побывать на НП комдива, — благо, что кругом было по-прежнему тихо. Он не спеша поднимался на изрытую снарядами высотку, то и дело огибая старые воронки. Шел и думал о солдатах. Каждый из них воюет по-своему. Вот Медников воевал этак весело, что ли: всегда с шутками-прибаутками, с ядреным крестьянским словом. Умел сапер мудро относиться к смерти, и даже при встречах с ней лицом к лицу мог, наверное, улыбнуться в глаза старухе. Это не было наигранным солдатским равнодушием, нет. Он знал цену жизни и отлично понимал, что война — жестокая работа, которую не осилить без артельного азарта. И он перелопачивал на фронте землю, как у себя дома.

А вот Тишин воюет по-другому: строго, серьезно, с молчаливым ожесточением. Не только потому, что у него особый счет к немцам — за повешенную сестру. Парень чувствует себя в долгу перед людьми, которые с первого дня войны в действующей армии. Таким, как он, может, всего труднее. Но и он теперь, конечно, приободрится, душевно приосанится. Надо будет проследить за тем, чтобы парень не ходил в кандидатах дольше положенных трех месяцев.

До НП оставалось уже совсем немного, когда разом, наперебой заговорили немецкие пушки. Ян Августович спрыгнул в мелкую траншею хода сообщения и, пригибаясь, побежал наверх, к землянкам наблюдательного пункта. Однако сильный огневой налет все-таки заставил его лечь на дно траншеи. «Как там сейчас мои  к р е с т н и к и?» — подумал он о людях, которым вручил сегодня партийные билеты. Он знал, что вступление в партию — нелегкий психологический барьер: жизнь начинается как бы наново, и все, что сделано до сих пор, кажется таким незначительным и малым, что человек бывает способен и на опрометчивый поступок. Да, сколько их погибло, молодых коммунистов, за эти годы… Обстрел командной высоты так же внезапно оборвался, — немцы перенесли огонь на передний край. Лецис встал, выпрямился и поглядел в сторону Секешфехервара. Там в одну минуту смешались небо и земля. Вечерний бой достигал наивысшей силы, когда вот-вот двинутся в атаку уцелевшие гитлеровские танки. «Ну, Микола, поровнее, поспокойнее веди себя в этом кромешном аду боя!» — хотел бы он сказать сейчас Тишину.

А Микола в это время думал: «Только бы товарищ подполковник успел выйти на дорогу, где его ждет, наверное, машина. Только бы не застиг его налет в чистом поле». Он все оглядывался назад, пока там бушевал огонь, не обращая ни на кого внимания, даже на помкомвзвода старшину Нефедова, который пытался перехватить Миколин тревожный взгляд. И когда в тылу стихло, Микола с облегчением, прерывисто вздохнул, повеселел, хотя наступали самые тяжкие минуты огневого поединка с танками, рев которых уже местами прорывался сквозь артиллерийский гул.

Вечерний бой. Он словно отодвинул сумерки на юго-запад, и, кажется, что день еще не кончился, что оттуда, со стороны Балатона, нет-нет да и подсветит заходящее зимнее солнце. Но это вовсе не солнце, а бело-оранжевые настильные лучи орудийных залпов. И сумерки стали не реже, а погуще, просто-напросто у тебя очень обострилось зрение, если ты сразу же увидел танк, повернувший на батарею. Хорошо бы остановить его рядом с этими двумя, что давно остыли на ветру. Однако сосед опередил. Микола даже охнул от досады, обернулся. Старшина Нефедов стоял на одном колене позади него. «И чего тебе тут нужно?» — огорчился Тишин. Помкомвзвода ободряюще кивнул на соседнее орудие. Но Тишину было не до того. Он не мог себе простить, что задержался с выстрелом всего на одну секунду, и, опять приникнув к панораме, стал искать на поле боя свой, никем еще не подбитый танк. Ах, как нужен ему сегодня этот танк, один-единственный!.. Но танков больше в секторе обстрела не появлялось. Как назло.