Штаб дивизии остановился в Подгораце, недалеко от Боговины, которая была уже занята полком Мамедова. До утра и нечего думать о новом броске вперед: почти вся артиллерия отстала, тылы растянулись, боеприпасы на исходе.

Ночь — самое время для штабной работы. Только ночью и можно наверстать упущенное, когда на переднем крае наступает передышка до рассвета. Майор Зотов всегда сам, никому не доверяя, вел журнал боевых действий, и сейчас, отправив донесение в штакор, он взялся за эту  л е т о п и с ь  в о й н ы. Последние дни было не до журнала, хотя он не любил откладывать лаконичные сухие записи, где должна быть только одна сущая правда и никаких эмоций, никакого украшательства суровых и обнаженных, как само оружие, фактов. В то же время Зотов берег ценные подробности: без подробностей нет истории. Комдив не раз посмеивался над ним, дивизионным  П и м е н о м.

А капитану Головному Зотов поручил вести отчетные карты, как человеку, владеющему рисунком и каллиграфическим почерком. Комдив ворчал и на капитана за то, что тот слишком много тратит времени на свои картинки. Но как-то генерал-полковник Бирюзов лично похвалил комдива за штабную культуру. Тогда Бойченко, довольный похвалой, не стал больше поругивать ни Зотова, ни Головного за их чрезмерное увлечение  х у д о ж е с т в е н н о й  с а м о д е я т е л ь н о с т ь ю  якобы в ущерб делам оперативным.

Сегодня они просидели до тех пор, пока не выгорел весь карбид в походных лампах. Офицеры связи, вернувшиеся из полков, давно спали в соседней комнате. Странная была ночь: тихая, спокойная, без единого выстрела, точно дивизия находилась во втором эшелоне не в меру затянувшейся обороны. Ни одной шифровки  с в е р х у — от командира корпуса, и ни одного звонка  с н и з у — от командиров полков. Бывают же такие ночи и на войне, когда люди, словно по уговору, не мешают друг другу выспаться как следует.

Начальник штаба еле растормошил своих помощников. Особенно долго не мог проснуться Головной, которому весь остаток ночи снились какие-то женщины в белом (ох, эти женщины! — нет от вас покоя фронтовикам во сне).

— Что-нибудь новое? — спросил Зотов, поспешно одергивая мятую гимнастерку.

— Новое, — сердито сказал полковник Некипелов.

Он расхаживал по длинной комнате, энергично затиснув руки за широкий глянцевитый поясной ремень. На стене висел большой групповой портрет: югославская королева Мария с сыновьями. Некипелов остановился против цветной репродукции, слегка покачиваясь на носках всем корпусом: это был признак того, что он настроен дурно.

— Красавица, — заметил Головной. — Куда интересней болгарской царицы Луизы-Ионы.

Некипелов круто повернулся.

— Разговоры! До чего распустились, а! Вы знаете, где вы находитесь, а?

— Знаем, в корчме, — ответил вместо Головного Зотов. — Вчера некогда было выбирать квартиру.

— До чего дошло, а! Оперативное отделение штаба дивизии располагается в пивной! Кто же отвел для вас эту корчму? Или сами выбрали, а?

— Выбирал Зарицкий, он вчера оказался в квартирьерах, — объяснил Головной.

— Этот ухарь выберет еще и не такое заведение!

— Я не вижу тут ничего плохого, товарищ полковник, — с достоинством сказал майор Зотов. — Помещение было свободным: мы никого не стеснили, нам никто не мешает. Буфетную стойку убрали с глаз долой, так что вид вполне приличный. Только вывеску разве не успели снять.

— Разговоры! Оставьте вы эту штатскую рассудительность, майор. — Некипелов сбавил тон, присел к столу. — Чем занимались вчера вечером?

— Журналом боевых действий и отчетной картой.

— Вот-вот, а противник тем временем уходит.

— Этого надо было ожидать, товарищ полковник.

— Помолчите, майор. — Некипелов достал из планшетки недавно полученный пакет с грифом «сов. секретно». — Головной, садитесь за машинку.

И он принялся диктовать боевой приказ комдива. Делал он это обычно с удовольствием, поглаживая лысину, и с очень важным видом, приосанившись. В такое время он, кажется, вовсе забывал, что до него уже успели подумать над картой командующий армией, потом комкор и, наконец, комдив и что ему, начальнику штаба, оставалось лишь продиктовать готовое решение, да кое-что перевести с высокого слога оперативной директивы на простой, прозаический, язык грешной тактики. «Что ж, у каждого своя слабость», — подумал Зотов и вышел в соседнюю комнату, чтобы разбудить офицеров связи, которые сейчас отправятся с боевым приказом в части.

Предстоял форсированный стокилометровый марш через горы, в Моравскую долину. Теперь окончательно стало ясно, что дивизия все дальше оттесняется с главного направления на юг и, конечно, не сможет принять непосредственного участия в боях за югославскую столицу. Это огорчало всех, а не только генерала Бойченко, который был расстроен таким оборотом дела. Однако приказ есть приказ: кто-то должен обеспечивать фланг белградской ударной группировки.

Пришел Зарицкий вместе с младшим лейтенантам Верой Ивиной. Они только что закончили допрос пленных, и начальник разведки хотел было доложить Некипелову о самом интересном, что удалось узнать.

— Потом, потом, мне не до вашей беллетристики, — отмахнулся от него полковник. — Оставьте показания пленных майору Зотову: может, пригодятся для архива.

Зарицкий понимающе мотнул головой: нет — так нет.

Собравшись к комдиву подписывать приказ, начальник штаба бросил на ходу:

— А вам, Зарицкий, повезло, мне сегодня некогда объясняться с вами.

Разведчик вопросительно глянул на своих товарищей.

— Нам тут попало за тебя, Костя, что ты поселил нас в корчме, — сказал Головной.

— Вот оно в чем дело! Хочешь как лучше, — притворно вздохнул Зарицкий. — Тут одна королева чего стоит.

— Товарищ майор! — напомнила о себе Вера.

— Не буду, не буду!.. Ты понимаешь, Семен, — обратился он к Зотову, — мы всю ночь напролет допрашивали пленных, а теперь оказывается, что это никому не нужно.

— Будто ты первый день воюешь.

— В обороне так все просят, умоляют нашего брата раздобыть  я з ы к а, а в наступлении я, видите ли, должен работать на архив. На́ тебе, Семен, подшивай к делу, — он положил на стол целую пачку мелко исписанных листов. — Это все боговинские. Познакомиться с другими не хватило времени. Учти, среди немцев попадаются и власовцы.

— Оставь, почитаем.

— До скорой встречи на Мораве!…

Солнце поднялось уже высоко. Дальние горы на западе были окрашены, как всегда, в один и тот же синий тон, но синева эта, точно самодельные чернила, отстоялась за ночь: вершины стали светло-синими, водянистыми, а подножия их — совсем темными от густого осадка ночи, который не успел раствориться под нежарким осенним солнцем.

Каждое море имеет свой цвет. Так и горы. Вера еще не видела таких синих гор: нет, Балканы не похожи на Кавказ, хотя широта одна и та же. Она сказала об этом Зарицкому, когда они вышли из корчмы на улицу.

— Не знаю, не обращал внимания, — рассеянно ответил он.

— А ты приглядись. Чего нахмурился? Обидел тебя, бедного, злой полковник Некипелов, обидел!

— Хватит, перестань.

— А ты не дуйся.

Навстречу шли югославские офицеры. Они были одеты не одинаково, но с тем партизанским шиком, о котором Строев вчера сказал: «Это ведь свойственно молодым армиям. Наши первые краскомы тоже любили, приодеться, и оружие носили так, как женщины носят драгоценности, — всем напоказ».

Да, сербы действительно напоминали героев гражданской войны в России: тот же огонь в глазах, та же горделивая осанка и то же самое — подчеркнутое — презрение к смерти. И если они не ходили в малиновых галифе, как наши конники, то шикарных пистолетов у них было предостаточно, не говоря уже о щегольских ремнях, унизанных трофейными гранатами.

Сербы за несколько шагов взяли под козырек, словно на параде, и учтиво расступились перед Верой. Она просто, по-девичьи улыбнулась им, чувствуя виском их восторженные взгляды. Зарицкий косо глянул на нее, и она улыбнулась и ему, чтобы не обидеть. У Веры сегодня было так легко на сердце, что она готова была петь, дурачиться, как школьница. Недаром Некипелов называл ее чертовкой, будто и шутя, по праву старшего, но, конечно, недовольный тем, что «смазливую девчонку избаловали в штабе». Ну что она поделает со своим характером, тем более, когда ей в неполных двадцать лет на редкость повезло: окончила курсы переводчиков, второй год на фронте, уже не раз ходила с бывалыми разведчиками в свободный поиск, за что ее, пока единственную девушку в дивизии, наградили двумя боевыми орденами. Впрочем, такие щедрые награды доставляют и огорчения, — кое-кто из незнакомых ей людей посматривает на нее с подозрительной пытливостью: а честно ли ты заслужила ордена? Но она все равно их носит, не прячет, как другие. Подполковник Строев прав: на войне тоже есть свои обыватели и мещане. Ну и пусть их смотрят и завидуют, провожают ее трусливым шепотком или немой усмешкой. Черт с ними, с фронтовыми обывателями!..

В разведывательном отделении скучал у телефона один Жора Акопян, маленький чернявый старшина, которого Зарицкий перевел из отдельной разведроты в штаб после ранения на Южном Буге. Это был умелец, мастер на все руки: и писарь, и знающий радист, и фотограф, и нештатный адъютант майора. У разведчиков трудно заслужить уважение, но Акопяна все любили и звали его по-свойски — Жорой.

— Получен боевой приказ, товарищ майор. Сегодня выступаем, — доложил он Зарицкому.

— Это я знаю.

— Карта готова.

— Молодец.

Жора расстелил на столе, как свежую скатерть, большую, склеенную вишневой смолкой, топографическую карту-двухсотку.

Каждый раз, когда кончались старые листы и на смену им появлялись новые, от которых остро пахло литографской краской, майор Зарицкий с волнением открывал для себя тот неизвестный, загадочный мир, в который он вступит завтра с группой своих разведчиков, и где он должен чувствовать себя вполне свободно и уверенно, как дома. Сколько таких обжитых мест давно осталось позади, а все новым листам карты нет конца, и трудно себе представить, куда, в какие еще дальние края отнесет его от родной земли этим быстрым, в воронках, стрежневым течением войны.

— Я пойду, товарищ майор, на полевую почту, — сказал Акопян.

— Иди, иди, только недолго, — отпустил его Зарицкий и подумал: «Хитришь ты, Жора! Это тебе не хочется мешать нам с Верой. А говорят, что мужчины — народ недогадливый».

Он нанес на карту маршруты полков, сложил ее гармошкой, чтобы удобно было листать в пути, аккуратно-заправил в планшет, под целлулоидные створки, и привычно щелкнул кнопкой. Это означало, что он готов в дорогу хоть сейчас.

Вера занималась своим делом, разбирала документы пленных, — что может пригодиться, а что надо выбросить как ненужный хлам. Зарицкий подошел к ней, слегка взял ее за плечи.

— Вот, посмотри-ка, — она подала ему отлично сделанную фотографию.

Совсем молодой немец в военной форме и рядом с ним симпатичная, тоже очень молоденькая немочка, наверное, его невеста. У них был до того блаженный, счастливый вид, что Вера тихо, задумчиво сказала:

— Влюбленным и война нипочем.

— Теперь-то они поймут, что такое война, — жестко сказал Зарицкий.

— И все-таки, когда попадают в руки такие карточки, становится немного не по себе.

— Какая сердобольная!

— Ты меня не понял. Просто думаешь о том, что вот еще одним счастьем стало меньше на земле.

— Ну, положим, этим-то как раз и подфартило: мы пленных не мучаем, не расстреливаем, так что встретятся еще после войны. А вообще, Вера, нельзя быть сентиментальной.

— Если бы я была такой, то сидела бы дома.

Зарицкий торопливо обнял ее, поцеловал, не дав опомниться. Она отошла к окну. Глядя в стекло, как в зеркало, поправила рассыпавшиеся, отбеленные южным солнцем льняные волосы и повернулась к нему лицом, сердитая, обиженная. Ее тонкая талия была перехвачена ремнем, на котором поблескивала кобура игрушечного браунинга под цвет сшитых по ноге сапожек из трофейной темно-желтой кожи. И вся она выглядела сейчас как-то уж очень театрально, неестественно, если бы не вполне реальные ордена и медали на клапанах чуть вздернутых накладных карманов.

— Все нас считают мужем и женой, а мы… — не договорил Зарицкий.

— Ну и пусть считают! Мне-то что. Ты сам на людях играешь роль независимого человека, а наедине клянешься в любви.

— Хочешь, я могу объясниться перед строем разведроты!

— Ты можешь. Мне рассказывали, как ты ходил тут, до меня, за каждой новенькой. Недаром в медсанбате окрестили тебя: «майор Дантес-Зарицкий».

— Э-э, все это от старика Некипелова пошло. Любит он давать клички. Бросит где-нибудь при случае ярлык, а его и подхватят.

— Ты уж не оправдывайся. Нет дыма без огня. Говорят, ты и за Панной Михайловной пытался ухаживать.

— Ну и что? А кто из нашего брата пройдет мимо Чекановой, не оглянувшись?

— Оглядывайся, оглядывайся, когда-нибудь споткнешься.

— А я уже и споткнулся. Я у ног твоих! Чего тебе еще надо?

— Смеешься? Вот и пойми тебя, где ты говоришь серьезно, а где в шутку.

— И вообще, Вера, брось ты слушать всякие сплетни. Ты бойся не меня, а тихонь разных.

Ей нравилось, когда он начинал убеждать ее в своей искренности. Парень-то все-таки прямодушный, откровенный. Какой же он  Д а н т е с? Это, может быть, в самом деле Некипелов придумал для него такую кличку. Некипелов умеет блюсти «моральную чистоту», а сам ни одну девушку не пропустит, чтобы не окинуть с ног до головы оценивающим взглядом (уж ее, Веру, не проведешь!). Но бодливой корове бог рог не дает. Вот он и злится. Тем более, что Костя, всем на зависть, — и храбрый до отчаянности, и красивый, и в двадцать восемь лет заслуженный майор, ни у кого нет столько наград в дивизии, даже у генерала. В самом деле, чего же тебе, Вера, еще надо?.. Однако ты и подумать не посмела бы о какой-то там любви, когда выплакивала себе право учиться на курсах переводчиков, лишь бы только попасть на фронт, где погиб твой старший брат-зенитчик. А теперь ни с того ни с сего эта любовь. Как этого не может понять Костя? Любовь — и рядом смерть. Ну да, конечно, любовь сильнее смерти, но зачем же своей любовью бередить душу тем, кто живет на фронте одними воспоминаниями. Ведь ты со своим счастьем на фронте — как белая ворона.

Над полуденным, сияющим Подгорацом медленно плыл густой колокольный звон. Окрестные горы усиливали его с каждым ударом, и печальный гул потревоженной меди не успевал гаснуть между ударами. Распахнув настежь окно, Зарицкий прислушался.

— Что там? — спросила Вера.

— Похороны.

— Пойдем туда.

Встреченный на полпути Жора Акопян рассказал, что местные жители хоронят одного партизана и троих солдат из бондаревского полка, что генерал уступил сербам и дал согласие похоронить и наших по христианскому обычаю.

Весь Подгорац — от мала до велика — собрался на краю села, где ослепительно белела над гущей сада высокая колокольня с позолоченным крестом. Женщины были в черных платках. Мужчины толпились с непокрытыми головами. В стороне, на отшибе, стояла полурота автоматчиков.

Зарицкий и Вера осторожно протиснулись вперед: пожилой крестьянин охотно уступил им место у ограды, и они теперь могли видеть все, что происходило вокруг свежевырытых могил, под окнами алтаря. Когда панихида закончилась и четыре гроба, один за другим, стали выносить из церкви, женщины заплакали. Глядя на них, утирала слезы и Вера — ей только в детстве как-то довелось однажды побывать на таких похоронах. Вслед за священниками шел церковный хор. Вера не понимала слов, но поражалась этому необыкновенному, берущему за сердце песнопению: оно было очень похоже на то, что запомнилось с детства. Ей даже показалось на минуту, что она не в Сербии, не в Подгораце, а в России, в родной станице, которая отсюда неимоверно далеко.

— Ве-е-ечна-а-ая па-а-а-мять!..

Хор слитно поднял, возвысил к небу эти прощальные слова, и они зазвучали с такой русской мощью, что Вера поняла бы их на каком угодно языке. Громко, навзрыд заплакала стоявшая рядом молодая сербка. Вера взяла женщину под руку, стала успокаивать, как могла.

А над толпой гулко раскатывалась, не ослабевая, все та же волна скорби: ве-ечная па-а-амять…

Ударил автоматный залп, еще, еще. Плотнее прижались друг к другу женщины. Взлетели и домовито закружили над колокольней сытые голуби. Вера посмотрела за ограду: там, мерно покачиваясь на вышитых полотенцах, опускался в могилу последний гроб. Звонко падали на доски полные горсти земли: каждый хотел бросить свою горсть — свою дань мертвым. Все, как в России. Потом стало так тихо, что были слышны прерывистое дыхание людей с лопатами, чирканье металла о камень, плотные, водяные всплески рыхлого суглинка. На холмики легли осенние цветы. Вера стояла до тех пор, пока молодая сербка не положила на могилу партизана ярко-красные георгины, поделив их поровну с его отныне вечными соседями.

…Толпа медленно растекалась по улочкам Подгораца. Все шли молча, думая о жизни и смерти.

В центре села, где была корчма, уже вытянулась вдоль улицы колонна автомобилей: штаб и спецподразделения дивизии готовились к маршу через последние перевалы Восточной Сербии, которая только что взяла под защиту народной памяти еще троих русских освободителей. Кругом стояла никем не нарушаемая, сосредоточенная тишина. А Вере казалось, что колокольный звон все не угасал, он только отдалился в горы и доносится оттуда реже, глуше. Она постепенно возвращалась к той будничной реальности, которой была для нее война с этими частыми переездами с места на место, когда наступление в разгаре, когда нет времени и для короткого письма домой.

— Что приуныла? — спросил ее Зарицкий. — Не надо так.

— Оставь меня в покое.

Он горделиво повернулся, зашагал к корчме, около которой собирались офицеры в ожидании команды Некипелова.