Женское счастье по самой природе своей долговечнее — оно всегда обращено в будущее. Любовь к мужу, любовь к собственным детям, любовь к внукам — все эти три чувства, всю жизнь сопутствуя женщине, помогают ей противостоять времени. Это действительно великое противостояние, которым наделена женщина-мать… Так думал Максим, наблюдая новые для него отношения своей Лизы и беременной невестки, заметно подурневшей и замкнувшейся в себе.
— А как вы назовете сына? — обратился он сегодня к молодым за ужином.
Злата сконфузилась, Юрий тоже не поторопился с ответом.
— Может быть, родится девочка, — сказала Елизавета Михайловна.
— В женских именах я мало что смыслю, но вот мужское надо выбрать заранее. Какие у тебя есть на примете, Юрий?
— Был бы сын — имя найдется.
— Только не давай ты своему наследнику модное имя, тем паче нерусское.
— К сожалению, у меня самой неудачное имя, — сказала, не поднимая головы, Злата.
— Тебя переименовывать не станем. Но сына назовите так, чтобы он не испытывал в жизни неловкости.
— Но если все-таки родится девочка? — посмеиваясь над мужем, спросила Елизавета Михайловна.
— Тогда сами распорядитесь. Но тоже лучше обойтись без Конкордий и Констанций.
— Значит, ты в любом случае хочешь повлиять на нас?
— Внучка ведь. Но я надеюсь, что вслед за внучкой появится и внук…
— Ладно, ладно, Максим, — сказала Елизавета Михайловна. — Что-то ты сегодня игриво настроен.
Он откинулся на спинку стула и по-хозяйски оглядел всю дружную семейку, которая скоро должна пополниться еще одним полноправным членом. Его Лиза в ярком платье в талию — тоже ни на шаг не отстает от моды, несмотря на возраст! — с мягкой задумчивостью на моложавом лице допивала чай вприкуску с мелко наколотым сахаром. Юрий чинно сидел за столом в свежей белой рубашке, отчего выглядел сильно загоревшим, будто вернулся с юга, хотя, впрочем, прорабы все лето загорают на строительных площадках. И Злата, совсем невзрачная на вид, казалось, чутко прислушивалась к себе, недовольная тем, что ее отвлекают попусту. «Она-то еще расцветет краше прежнего», — невольно подумал Максим.
Он ушел в свою комнату, где обычно на досуге читал газеты. В мире было относительно покойно, если бы не этот накрепко затянутый узелок на Ближнем Востоке. Сколько всяких б о л е в ы х точек возникало на земле после войны: то в Азии, то в Латинской Америке, то в Африке. И вот Ближний Восток все температурит…
Максим развернул местную газету. Область жила знакомыми заботами: те же стройки, комбинаты, заводы, те же люди, многих из них он знает лично. Будто и не уходил на пенсию. Смешно вспомнить, что совсем недавно он тревожился, как там обойдутся без него в горкоме. Ничего, обходятся. Город даже более ходко пошел в гору, и с обывательской точки зрения может показаться, что это как раз бывший секретарь не сумел вывести его на крутенький подъем. Обывателю нет дела до многолетней черновой работы, ему подавай готовенькое… (А-а, черт с ними, всякими неомещанами, только бы ты сам не чувствовал себя в долгу у своих единомышленников.) Ярослав Нечаев еще молод, энергичен, самое время, чтобы развернуться, показать, на что способен. Лет через семь-восемь было бы, пожалуй, поздно выдвигать его на первый план: вера в свои силы не вечна, она гаснет с течением времени. Постепенно утрачивая самостоятельность суждений, ты незаметно утрачиваешь и смелость собственных решений.
Максим взял телефонную трубку, позвонил Нечаеву:
— Как настроение? — спросил он.
— Воюем с переменным успехом, — Ярослав обрадовался его вечернему звонку: только что закончилось заседание бюро, и он сам хотел посоветоваться с Максимом Дмитриевичем по одному малоприятному дельцу.
— Ага, догадываюсь, — сказал Максим. — Речь, наверное, пойдет о Дворикове? Что ж, завтра я загляну к тебе.
Максим уже знал в общих чертах вину Дворикова. Скверное это чувство — неожиданное разочарование в человеке, который был не на плохом счету, и ты сам поддерживал его, а то и ставил в пример другим. Опытный, дельный инженер, все послевоенные пятилетки отработал на крупных стройках — и вот, нате вам: оказывается, в ранней молодости подсунул военкому липовую справку, чтобы не попасть на фронт. В то время подобные грехи можно было искупить в штрафной роте и еще вернуться с войны героем. А где искупишь их теперь? Да и вряд ли хватит силенок, чтобы снова заслужить доверие людей. Самая длинная тень у той лжи, что неотступно сопровождает человека смолоду. Эх, Двориков, Двориков. Тоже своеобразное эхо войны. Оно и посейчас вторгается в людские судьбы. Платон и Ульяна нашли друг друга исключительно благодаря этому эху. Иной поворот произошел у Риммы Луговой. Вот кому не повезло так не повезло: прожить лучшие годы с таким мелким человеком… Единственное, зыбкое утешение в том, что Двориков был в войну мальчишкой. Но сколько его сверстников рвались на фронт, всячески утаивая, что они пока не доросли, чтобы носить оружие. Почему же Двориков поступил иначе? Откуда у него, выходца из крестьянской семьи, эта губительная закваска? Что, он больше других беженцев натерпелся страха под бомбежками? Или еще в юности возомнил себя талантом, которому надо выжить любой ценой, не задумываясь над тем, что его будущий институтский диплом уже оплачен кровью его ровесников? Нелегко ему будет защищаться. Но Дворикову поделом, жаль Римму. Она из тех женщин, для которых не существует бабьих компромиссов, даже если впереди, до самого конца, — сплошное одиночество…
Максим опять взял трубку, позвонил Горскому:
— Ты завтра, Платон, будешь в тресте? Я с утра навещу Ярослава, а потом к тебе… Послушай, не съездить ли нам в субботу в горы?
— С удовольствием.
— Что-то потянуло меня туда. Возьмем жен, посидим у костерка в дубовой роще. Заглянем и в совхоз, к Руслану Ивановичу.
— Договорились…
«Железный прораб довоенной закалки, — подумал Максим. — Рабочий день давно закончился, а он все корпит в своем тресте дотемна. Что ж, осень на пороге — нужно приналечь. Он, кажется, и не думает о том, что сам уже вступил в свою собственную осень, что скоро придется уходить на отдых. До чего снисходительная формула — «заслуженный отдых»! Как раз напоследок-то и хочется преподать молодежи предметные уроки. Кому не жаль, черт возьми, уносить с собой и добытый по крупице жизненный и житейский опыт, и благоприобретенное ясновидение, и тем паче неосуществленные замыслы? Но как же со с м е н о й к а р а у л о в, которая должна происходить точно в установленные сроки? Не вечная ли это проблема: смело двигать молодых вперед и параллельно с этим не лишать ветеранов права, что называется, тряхнуть стариной? На заводе проще, там ты можешь быть наставником, а в области управления наставничество, кажется, довольно спорно, — тут вместе с полезным, перспективным можно нечаянно навязать своим преемникам и отживающее».
В комнату вошла Лиза:
— Кому ты все названиваешь, Максим? Беспокоишь людей по ночам.
— Какая ночь, всего десятый час! Люди вон еще на работе. Это ты приучила меня рано ложиться спать.
— Если бы и Горский с Нечаевым ложились пораньше, то успевали бы все сделать за день.
— Благо, что ни горком, ни трест не подчинены кардиологам.
— Все вы охотно подчиняетесь, когда…
— Когда начинает сдавать сердечко? Это другой вопрос. Тогда с л у ж б а с е р д ц а берет всю полноту власти в свои руки. Что ж, на любом пожаре главные начальники — брандмайоры.
— Ладно, Максим, иди спать.
Максим встал, обнял свою Лизу, неловко приласкал, как в те ранние годы, любуясь сейчас ее удивленными глазами. Она легко, по-девичьи выскользнула из его рук, и он молодо ощутил, как статна еще Лиза, бывшая гимнастка, кружившая всем головы в мединституте.
— Что-то ты сегодня расчувствовался, — сказала она.
— Ты и не знаешь, какой я нежный.
— Ладно, нежный, долго не засиживайся, — напомнила Елизавета Михайловна и вышла.
Максим хотел было позвонить в село — вернулся ли Тарас из командировки? — да решил, что лучше утречком.
«Летает из конца в конец на правах комсомольца-добровольца, — подумал он о брате. — Надо же, опять умчался на берега балтийские. Тянет его туда. Что ж, у каждого своя страсть. Привык Тарас в армии к кочевому образу жизни, потому и не сидится ему дома. А ты, Максим, отяжелел. Недавно Тарас пытался даже успокаивать его тем, что партийное секретарство — это земляные работы, без передыха, день за днем, год за годом. К тому же никакой «механизации»… Чудак Тарас! Земляные работы… Конечно, он имел в виду изнурительный многолетний труд, физическую усталость. Но разве беда в них? Усталость проходит, а вот неудовлетворенность сделанным вряд ли пройдет. Как у иного литератора, что всю жизнь мечтал о главной книге, да так и не закончил ее до старости. И все же мучительное состояние неудовлетворенности — святое состояние: по крайней мере останется твой черновой набросок, который может пригодиться кому-нибудь вместо с т р о и т е л ь н ы х л е с о в. Тем паче партийный работник всегда уходит из недостроенного здания: такова уж природа его труда, что одной жизни явно не хватает для воплощения идеалов в социальную реальность».
Заметив на столе свою карманную записную книжку, которую сам же приготовил, чтобы заказать телефонный разговор, Максим взял ее, удивленно осмотрел, точно неожиданную находку. В ней только он и мог разобрать, что к чему. Подумал: пора бы завести другую. В этой книжечке — с адресами близких ему людей — теперь, пожалуй, куда больше тех, у кого уже один, общий адрес. Уходят его друзья, уходят… Приедешь в Москву, а звонить-то, оказывается, почти некому. То же самое в Челябинске, Свердловске. Намного сузилась и география переписки — совсем не то, что было в первые два послевоенных десятилетия, когда не только Россия, но и Украина, Кавказ были плотно заселены однополчанами. Многие настойчиво звали к себе хотя бы на недельку. Он всем обещал, со всеми рад был встретиться, поговорить, вспомнить былое, да так и не выбрался, оправдывая себя лишь тем, что и в отпуск уезжает не каждый год. Некоторые соглашались с ним: да, конечно, секретарю горкома не до туристских путешествий. Другие сердились, упрекали бывшего комиссара дивизии чуть ли не в зазнайстве. Ну, а третьи ждали терпеливо или сами прилетали на Урал. К сожалению, таких встреч состоялось всего несколько. И как он потом жестоко винил себя, читая короткие, скупые некрологи в газетах… Ничего не поделаешь, стремительный ход времени не признавал никаких привалов даже для фронтовиков. Вот сейчас бы можно и постранствовать, когда ты вольный казак. Да поздно: иных уж нет, а те далече…
Но книжечку эту надо непременно сохранить, как п о м и н а н и е боевых друзей. Полистаешь ее вечерком — и один за другим встают перед тобой, как живые, герои сорок первого, сорок второго, прошедшие все муки отступлений и окружений. Во всяком случае, пока ты сам живешь на белом свете, память о них имеет в твоем лице верного проводника.
Максим лег спать глубокой ночью. Думал, что не уснет после нахлынувших воспоминаний. Но вскоре забылся. Под утро он увидел во сне мать: поразительно ясно, отчетливо, до последней морщинки на лице. Она улыбалась ему чуть горьковато, как все мамы, скрывающие при встречах, что́ им пришлось пережить в разлуке с сыновьями. Маленькая, сухонькая, она и часу не посидит на месте, вся в движении, в заботах о старшем сыне, который, слава богу, вернулся с войны живым. Бывало, глядит не наглядится на него, пока он нежится в постели. Немного привыкнув к тому, что старший дома и окончательно стал на ноги после тяжелого ранения, она открыто начала тревожиться о судьбе меньшого. Доведется ли увидеть и Тараса? По вечерам Максим утешал маму, думая о том, какие страдания переносят матери. Он говорил ей, что воевать теперь полегче, что это не сорок первый, тем паче артиллеристам вообще вольготнее. Мама будто успокаивалась на денек, но тревога в ее душе, конечно, не унималась. Хорошо еще, что она не знала, в какой артиллерии служит ее Тарас, которому приходится отбивать танковые атаки на самом переднем крае… Не суждено было маме дождаться своего меньшого: зимой простудилась в очереди за пайком, слегла и угасла на глазах за одну неделю от крупозного воспаления легких. Вот когда Максим почувствовал абсолютную незащищенность. Он не находил себе места от ночных накатов изнуряющей тоски и впервые не стыдился своих тайных слез. Если бы его солдаты, которых он выводил из киевского окружения, чудом оказались в эти горестные дни рядом с ним, они, наверное, не узнали бы в нем боевого комиссара. Что ж, как бы ты ни готовился к неизбежному расставанию с матерью, сколько бы ни думал об этом, философски рассуждая о бренности жизни, только самая смерть матери обнажает перед тобой зияющий провал. И ты стоишь одиноко над обрывом, поистине никем не защищенный…
Максим так живо ощутил сейчас прикосновение легонькой трепетной руки мамы, что застонал от возникшей в груди острой боли.
Елизавета Михайловна очнулась, осторожно провела ладонью по его плечу — она привыкла, что он стонет иногда во сне от каких-нибудь фронтовых видений.
Но стон, более протяжный, тихий, повторился.
Тогда она принялась будить Максима:
— Да проснись ты, наконец!.. Что с тобой?..
Однако Максим так и не проснулся больше.
Эта кончина опечалила всех. Если и были у кого личные обиды на Максима, то их немедленно перечеркнула его бойцовская смерть от разрыва сердца.
С Максимом прощались тысячи горожан. Людская череда растекалась по широкой парадной лестнице, ведущей в главный зал Коммунистического клуба, где, бывало, сходились по ночной тревоге последние защитники города весной девятнадцатого… Максим лежал на возвышении посреди зала, меркло освещенного старинной люстрой, затянутой крепом. Он нисколько не изменился: те же крупные, выразительные черты задумчивого лица, тот же добрый склад полных губ, словно жестокий инфаркт застиг его на полуслове, и брови чуть вздернуты, как обычно на трибуне, когда он выступал на партийных конференциях. Лишь буйная седина на прямом зачесе немного привяла за два дня.
— Совсем как живой, — тихо, самой себе сказала какая-то женщина в годах.
Платон проводил ее рассеянным взглядом. Он стоял рядом с Нечаевым — их только что сменил почетный караул железнодорожников. Платон не мог подолгу смотреть на мертвого Максима: он опускал голову и думал, думал о боевом друге, вместе с которым уезжал на фронт 29 июня 1941 года.
Со своим организаторским талантом Максим Дмитриевич мог подняться высоковато, но он считал, что политика не делится на большую и малую, что у всех коммунистов один масштаб — государственный.
Для Нечаева уроки Максима имели особое значение. Разница в двадцать с лишним лет, разделявшая их, вызывала у Ярослава сыновнее отношение к Воеводину, и он чувствовал себя снова осиротевшим, как в тот день, когда хоронил отца. «На заемной мудрости далеко не уедешь, — любил говорить Максим. — Пусть пока небогатый, но собственный опыт дороже всего». Ненавязчивые воеводинские уроки он, Нечаев, будет помнить долго. Не позвонит теперь Максим Дмитриевич, не зайдет в горком, словно по пути, ранним утром.
Нечаев оглянулся — это Абросимов с сочувствием тронул его за локоть и приостановился. Они встретились печальными взглядами. Руслан Иванович сокрушенно качнул головой, перевел взгляд на покойного и низко поклонился тому по русскому обычаю. Директор совхоза в самый разгар полевых работ приехал в город, чтобы проститься с Воеводиным.
Кто-то подал Елизавете Михайловне стул, но она не села. Она стояла в окружении сына, невестки, деверя и сношеницы. Все они — Юрий, Злата, Тарас, Таисия Лукинична — сбились в тесный кружок, никого не видя, кроме старшего из Воеводиных. Елизавета Михайловна не плакала, у нее не было сил, чтобы плакать. Она беспощадно винила себя в том, что не уберегла, не сумела уберечь Максима. Теперь она никогда не простит себе, что третьего дня вечером не заставила его принять лекарство, не измерила давление. Он был в ударе, много шутил. Почему не насторожила ее взвинченная веселость, телефонные звонки в поздний час, молодой порыв, когда он вдруг ласково обнял ее, как бы прощаясь? Да, то был прощальный вечер… Кто мог догадываться об этом? Неужели Максим предчувствовал конец?.. Юрий взял под руку Злату: она еле держалась на ногах, но ни за что не хотела остаться дома. Юрий горько вспоминал, как отец накануне смерти завел неожиданно разговор о внуке, о том, что надо бы заранее выбрать внуку имя, простое, исконно русское, чтобы внук «не испытывал в жизни неловкости». Отец был явно доволен полным семейным сбором, оглядывал всех и каждого…
Тарас смотрел на брата с каким-то суровым недоумением. Возвращаясь из Риги, готовился к скорой встрече с Максимом, а его встретили в аэропорту жена и племянник. Таисия Лукинична не могла сказать двух слов. Тогда он обратился к племяннику. Юрий отвернулся, сказал в сторону: «Сегодня на рассвете умер отец». — «Быть не может», — странным полушепотом выговорил Тарас и больше не произнес ни слова, пока «Волга» на предельной скорости мчалась в город. И дома не заплакал, оставшись наедине с братом, которого всего полчаса назад числил среди живых. Так и отпечаталось на его лице суровое солдатское недоумение: ну почему, почему судьба не дала Максиму даже осмотреться после его полувековой работы с мальчишеских лет?..
Вот и отстояли в почетном карауле секретари обкома, горкома, райкомов. И Максим Дмитриевич Воеводин, поднятый на сильные плечи, мерно, в такт шагу молодых начал свой последний путь, сопровождаемый заводским оркестром.
Длинные шпалеры горожан растянулись вдоль тротуаров солнечных улиц, по которым двигалась траурная процессия. Люди не спрашивали, как обычно, кого хоронят. Все знали Максима Воеводина, прожившего всю жизнь на Урале, за исключением двухлетнего перерыва на тяжкие арьергардные бои. Сверстники несли его награды. Среди них был только один боевой орден — Красной Звезды — и тот получен уже после войны, за старые раны. Он воевал в те начальные годы Отечественной, когда награждали чрезмерно скупо, хотя вырываться из танковых клещей было куда труднее, чем потом самим окружать врага в ходе общего контрнаступления. А впрочем, заслуги живых всегда наполовину принадлежат мертвым.
Платон шел за гробом вместе с Владленом и Ксенией Андреевной. На людном перекрестке, откуда вел прямой проспект за город, он увидел в толпе Дворикова. Тот неловко переминался с ноги на ногу, не смея примкнуть к процессии, однако проводить секретаря горкома вышел. Неподалеку стоял и Филонович с соломенной шляпой в руках. «Что этого-то привело сюда? — поразился, не веря глазам, Платон. — Может быть, совесть? Может быть, раскаивается теперь, как своими доносами сокращал жизнь Максиму, который мог застрелить его за явную трусость на поле боя, но пощадил тогда, в сорок первом? Да нет, ни грана совести нет у такого отщепенца. И если он сейчас тут, то ради обывательского любопытства». Платон обернулся, но Филонович уже исчез, скрылся за идущими по мостовой рабочими-строителями.
Новое кладбище было открыто всем ветрам. Кажется, недавно, всего лет десять тому назад, на северной городской окраине едва обосновался этот непривычно тихий м и к р о р а й о н — для тех, кто отработал положенный срок. А уже незаметно вырос второй город. «Надо бы его тоже благоустроить», — подумал не в первый раз Нечаев, досадуя на самого себя.
Воеводина хоронили в дальнем к в а р т а л е, рядом с матерью. Это было его желание, высказанное еще во время первого сердечного удара. Он не хотел выделяться среди других и на кладбище.
Нечаеву не доводилось произносить речи у разверстой могилы — и ему стоило больших усилий, чтобы не осечься. Когда спазма сжимала горло, он, вскинув голову, смотрел в высокое сверкающее небо и снова трудно продолжал горестную речь. Стоявшая поодаль Римма боялась, что Ярослав не одолеет своего волнения.
Заключая гражданскую панихиду, от ветеранов войны выступил Платон.
И потекли трубные, рыдающие звуки по окрестной выжженной степи, над которой только что резвился неуемный молодняк скворцов. И ручьями хлынула земля в могилу, вслед за тугими всплесками горстей, брошенных прощальной данью Максиму Воеводину. И безутешно зарыдали женщины, повергая в безысходную печаль видавших виды фронтовиков.
Потом сделалось так тихо, что был слышен даже, казалось, неуловимый шелест листьев, до срока опадающих с юных топольков, что едва принялись на этой иссушенной суховеями, неизбалованной дождями уральской матушке-земле.
В глубоком молчании расходились люди, кончив свое тягостное дело. Нет более черных минут, чем эти первые минуты после погребения. Тут и самый равнодушный человек спросит себя в раздумье: как же ему следует жить дальше в этом сияющем, прекрасном мире?