Военные дымы дольше всего не выветриваются из женских судеб.
Застоявшаяся горечь этих дымов, кажется, все еще в воздухе, которым дышишь, хотя черные следы войны на земле давно заросли буйным разнотравьем, села и города наново отстроены краше прежних, да и старые пойменные леса, изреженные артогнем береговых плацдармов, ярко зеленеют дружным молодым подлеском.
С течением времени глуше и глуше доносится ступенчатое эхо былых сражений, и теперь уже сами фронтовики частенько соединяют отдельные атаки и контратаки в масштабные, знаменитые баталии. Но вдовья память старательно расщепляет время на отдельные месяцы, недели, дни, высвеченные прошлым мимолетным счастьем, которое дотла сгорело в коротких замыканиях бесчисленных боев. Именно женщины — средоточие народной боли — до конца хранят в своей душе поименный солдатский список: для них нет и не может быть ни одного Неизвестного солдата.
Ульяна Порошина отчетливо видела то дымное всхолмленное поле близ мадьярского хутора Вереб, где Платон кинулся встречь немецким «титрам» и, споткнувшись на взрывной волне, пополз среди воронок наперехват головному танку. Это ее последнее видение в ту зимнюю слякотную ночь с годами становилось предельно четким и контрастным. А дальше ничего уже и не было. Ульяна трудно, день за днем, мысленно возвращалась из-под Будапешта на Кубань, где она встретилась с Платоном. Потом снова шла на запад, но уже летучим шагом, потому что рядом с ней вышагивал ее неунывающий Платон. Туда и обратно, туда и обратно… Так и странствовала она многие годы по фронтовым дорогам, изученным памятью до каждого малого извива. Любила «приостанавливаться» на государственной границе, где они с Платоном решили соединить свои судьбы. Произошло это на Дунае, недалеко от Измаила. Весь левый берег был запружен войсками Третьего Украинского фронта, которые с утра до вечера нетерпеливо ждали, когда саперы наведут понтонный мост. Какой это был чудный вечер! Пели русские и украинские песни. За ужином Платон обнес солдат добрым вином из бессарабских подвалов. Бойцы, в свою очередь, угощали его и Ульяну спелым виноградом, грушами. В сторонке неистово играли «Катюшу» скрипачи-бородачи из цыганского кочующего табора, что увязался за батальоном от днестровского лимана. Только в полночь дошла наконец очередь переправляться. Торжественно вступили на румынскую землю и помчались на трофейных «штейерах» на юг. Батальонный аккордеонист сидел рядом с ними, Платоном и Ульяной, и с упоением играл старинный вальс «Дунайские волны». А позади бесконечной вереницей растянулись сотни, тысячи автомобилей с зажженными фарами: после Кишинева ни одного немецкого бомбардировщика не появлялось в небе. Ульяна то и дело оглядывалась назад — наверное, ни у кого и никогда не было такого с в а д е б н о г о п о е з д а. И Ульяне казалось, что вот и отгремела, кончилась война… Разве могла она знать тогда, что впереди еще смертные бои в Восточной Сербии, штурм Белграда, окружение Будапешта, ни с чем не сравнимое танковое пекло Балатона, которое будет полыхать без малого сто дней и сто ночей, до следующей весны, облюбованной историей для окончательной победы…
Душевные раны оттого еще не заживают слишком долго, что их может разбередить любая радость, тем более нечаянная. Когда недавно Ульяну вызвали в горвоенкомат и объявили, что она, бывшая радистка саперного батальона, награждена орденом Красной Звезды за спасение на поле боя офицера, Ульяна растерялась. «Это какая-нибудь ошибка», — сказала она. Военком грустно улыбнулся: «Все проверено и перепроверено, Ульяна Матвеевна. Вы были награждены боевым орденом весной сорок пятого года, но вас никак не могли найти». Он тепло поздравил ее, вручил орден в присутствии офицеров городского комиссариата и пожелал крепкого здоровья.
Она вышла на улицу, хотела было идти домой, но, вспомнив, что дочь вернется с работы не раньше пяти часов вечера, пошла к морю. Над городом жарко сияло полуденное солнце, которое что-то очень уж расщедрилось, и — ни малейшего ветерка на подковообразной набережной. Город ветров наслаждался необыкновенным покоем, обласканный на редкость тихим Каспийским морем.
Ульяна выбрала пустую скамейку в боковой аллее, достала из сумки новенькую орденскую книжку, все еще сомневаясь — не ошибка ли это. Убедившись в правильности каллиграфической записи, устало откинулась на пологую спинку скамьи и глубоко задумалась…
Кто же мог представить ее к ордену? В батальоне никого из офицеров, кажется, и не уцелело, сам Платон сложил голову в Венгрии…
И она опять мысленно вернулась на мадьярский хутор. Ульяна потеряла Платона из виду в тот момент, когда прямым попаданием снаряда разбило «виллис» и был намертво сражен Вася, такой славный паренек — шофер командирского автомобиля. Странно, ни один осколок не задел тогда ее, Ульяну, не успевшую вскочить на машину. (Впрочем, на фронте всякое случалось: иной раз люди погибали от какого-нибудь одиночного разрыва вдалеке и бывало, что оставались невредимыми под сплошным веером осколков.) Кто-то из артиллеристов, пробегавших мимо, крикнул: «Чего раздумываешь? Айда на хутор!» Она побежала вслед за ним, поняв, что немецкие танки вырвались на огневые позиции дивизиона. Вдруг артиллерист неловко ткнулся ничком на проталине. Она бросилась к нему, чтобы сделать перевязку, — он был мертв. Едва Ульяна добралась до крайнего домика, освещенного заревом ближнего пожара, как увидела на дороге офицера, пытавшегося встать на ноги. Она подбежала, помогла ему подняться и узнала того самого полковника в солдатской ушанке, который сегодня встретил саперов в полукилометре от хутора и попросил Платона задержать немцев на полчаса. Он тоже узнал ее. Немецкие танки тем временем надвигались ходкой, ветреной грозой. Ульяна с большим трудом повела раненого полковника, грузно опиравшегося на ее плечо, к воротам крайнего домика. С минуту они посидели на лавочке под окном, чтобы немного отдышаться. Подумав, она решилась (другого выхода но было): громко, требовательно постучала в темное окно. Никакого ответа. Тогда она в отчаянии принялась барабанить по стеклу. Наконец калитку распахнул старик мадьяр. Она молча, одними глазами показала на своего спутника. Неизвестно, что тронуло старого крестьянина — мученический вид раненого или жалкий вид его спутницы, беспомощной девчонки, — однако он помог им войти во двор.
Дьюла Ярош спас их обоих.
Они скрывались у него двое или трое суток, пока не закончилось вокруг танковое встречное сражение. Им повезло: эпицентр будапештской битвы неожиданно переместился из древней Буды в район этого мало кому известного хутора Вереб — сюда были брошены остаточные резервы соседнего Второго Украинского фронта. И немцы начали отход по гулкому коридору прорыва — за озеро Веленце.
Раненый полковник, которому помогла Ульяна, оказался штабным офицером гвардейской армии. Когда ему становилось получше, он доставал из планшета расцвеченную топографическую карту, а Ульяна зажигала свой фонарик. Склонившись над картой, он говорил ей: «Ничего, потерпи, дочка, скоро наши подойдут. Обязательно, вот увидишь».
Ранним утром следующего дня артиллерийская пальба заметно отдалилась. Ульяна с надеждой смотрела на полковника, когда он снова бережно разглаживал ладонью истрепанную карту, но ни о чем не спрашивала — он и без того мрачнел с каждым часом, к тому же его сильно мучила рваная осколочная рана. День тянулся в бесконечном ожидании какого-нибудь чуда, в которое Ульяна свято верила, — нет, не ради себя: ради той, новой, загадочной жизни, что едва затеплилась у нее под сердцем…
Чтобы отвлечься от тревожных дум, полковник начал вспоминать свою семью. Ульяна слушала рассеянно, запомнив только, что его зовут Афанасием Кузьмичом Щегловым, что сам он родом с Урала и что у него два взрослых сына-фронтовика и дочь Галя, девятнадцатилетняя девушка. «Тебе-то сколько?» — между прочим поинтересовался он. Ульяна помедлила, но призналась откровенно: «Мне тоже девятнадцать». — «Всего-то? Значит, ты ровесница моей Галине. А я считал, что тебе года двадцать два-двадцать три». — «Все так считают», — смутилась она, недовольная тем, что сказала правду. «И давно ты воюешь, дочка?» — «С весны сорок третьего», — «Ну-ка, ну-ка, поведай мне всю твою историю», — добродушно потребовал он. Пришлось рассказывать, кто она, откуда, как попала на войну, добавив себе почти два года. Даже чуть было не поведала про свою любовь на фронте. Да сдержалась.
Вечером бой опять придвинулся к хутору. Афанасий Кузьмич насторожился. Он по звуку безошибочно определял, чьи стреляют танки, немецкие или наши. Да что-то не слышно было «тридцатьчетверок», а гул танкового сражения явно приближался. Какая же сила завернула немцев от Будапешта? Наконец он догадался, что наступает, видимо, тот самый 23-й танковый корпус генерала Ахманова, который накануне немецкого прорыва вошел в оперативное подчинение командующего Третьим Украинским фронтом. Худо, наверное, приходится нашим хлопцам на заграничных колесницах (с их слабой броней и игрушечными пушками), которыми был вооружен ахмановский корпус. Но если и на таких машинах они погнали назад «королевских тигров», то какая же действительно львиная ярость ведет сейчас танкистов в отчаянное контрнаступление!
Скоро все слилось, соединилось в один сплошной обвальный грохот: и дробные залпы батарей, и частые, в упор, удары танковых орудий, и отдаленная бомбежка на севере.
Потом через хутор с надсадным ревом двигателей, со скрежетом и лязгом гусениц вихрем промчались две или три машины. За ними, огрызаясь на коротких остановках, уползала в свое балатонское логово вся танковая элита гитлеровцев.
Было за полночь, когда хозяин спустился в бункер и на ломаном русском языке объявил, что швабы уехали.
— Подождем до утра, — сказал Афанасий Кузьмич.
Дьюла Ярош принес буханку хлеба, ломоть свиного рулета, фляжку домашнего вина.
Полковник и Ульяна принялись за еду в полусвете догорающего фонарика, а старик сидел на ступеньке каменной лестницы и мерно покачивал головой, наблюдая, как они жадно ели.
— Неплохо говорите по-русски, — заметил Афанасий Кузьмич, поблагодарив хозяина за угощение.
— Был плен России.
— А-а, понятно. У нас на Урале тоже были пленные мадьяры.
— Урал, Урал!.. — подхватил старик. — Я там воевал против адмирал Колчак.
— Да вы красный мадьяр! Теперь все понятно, — сказал полковник, глянув в сторону Ульяны, вот, мол, дочка, какие мы с тобой удачливые.
Дьюла Ярош, кое-как подбирая нужные русские слова, оживленно заговорил о том, что служил он при штабе Фрунзе, участвовал в бою под Уфой, где его ранило. Хотел вернуться на родину, чтобы помочь своим, да, пока лечился в госпитале, Венгерская Красная Армия начала отступать от Тиссы, и он вместо фронта угодил к румынам. Бежал, но его поймали под Веной. Лучше бы ему до конца бить адмирала Колчака — кто же знал, что в Венгрии победит адмирал Хорти…
С улицы опять долетел шум моторов, взахлеб загремели немецкие автоматы. Афанасий Кузьмич переглянулся с хозяином. Тот виновато пожал плечами.
Только с восходом солнца в окрестностях Вереба установилась полная тишина. Старик Дьюла пошел «на разведку». Он тотчас вернулся с долгожданной новостью: на хуторе советские солдаты!
Ульяна сопровождала полковника Щеглова до армейского госпиталя, где его срочно положили на операцию. Ульяна ни за что не хотела оставить Афанасия Кузьмича одного и не оставила бы, но случилась беда с ней самой: она почувствовала себя плохо еще в дороге. «У тебя, голубушка, самая настоящая пневмония», — сказала худенькая докторша-капитан, внимательно прослушав ее легкие.
Там и рассталась Ульяна с Афанасием Кузьмичом Щегловым. После операции его эвакуировали в тыл, а она больше месяца, до весны, пролежала в крестьянской горнице, отведенной под женскую палату. Часто бредила, объяснялась в любви Платону, сокрушалась, что ему не придется увидеть сына, которого он тек ждал. Этот бред и подвел Ульяну: как только она начала ходить по чисто прибранной, светлой мадьярской горнице, та же докторша-капитан мягко осведомилась: «Ты что, беременна, голубушка?» Она кивнула головой, заплакала. «Давно?» — вовсе тихо, заговорщицки спросила ее исцелительница. «Может, четвертый месяц». — «В таком случае поедешь в Россию. У тебя есть к кому ехать?» Ульяна отрицательно покачала головой. «Не плачь, доберешься до моей сестренки, в Сибирь. Майя примет тебя, я напишу».
И когда началось наступление на Вену, когда вот-вот и госпиталь должен был тронуться за войсками, Ульяна получила документы, сухой паек и отправилась с попутной машиной на левый берег Дуная. Где-то там, за Дунаем, находилась головная железнодорожная станция, откуда все до срока демобилизованные с горьким чувством возвращались на восток, совсем немного не довоевав до близкой теперь Победы…
— Мама, о чем ты задумалась?
Ульяна вскинула голову — перед ней стояла Виктория.
В светлом платьице без рукавов, в белых туфлях, с выгоревшей прядкой волос, падающей на высокий лоб, с притаенной улыбкой в темных прищуренных глазах, она выглядела сейчас совсем юной девушкой.
— Что же ты молчишь? — спросила Вика, перехватив ее долгий, изучающий взгляд.
— Присаживайся, торопиться некуда.
Вика повела округлыми плечиками, теряясь в догадках, что с матерью, но покорно села.
— Тебе что, нездоровится? — она пытливо заглянула в ее глаза.
В глазах Ульяны стояли слезы.
— Да что с тобой, мама, в конце концов?
— Я сейчас из военкомата…
— Неужели ты опять ходила туда?
— Знаешь, девочка, мне сегодня вручили орден Красной Звезды.
Виктория уставилась на мать немигающими глазами.
— Чего же ты плачешь, мама, милая?.. — Она крепко охватила ее сильными руками, принялась целовать на виду у прохожих и тоже вдруг всплакнула. Они никогда не плакали вдвоем, скрывая свои слезы друг от друга. Но тут были слезы радости, которые, может, еще горше, если радость больно напоминает о пережитом.
— Ну перестань, перестань, — сказала Ульяна, наклонившись к сумочке и отыскивая зеркальце.
Вика обычно ни о чем не допытывалась, уверенная, что мать сама все расскажет, немного успокоившись. Она даже об отце старалась не расспрашивать, давно привыкнув к тому, что мама исподволь, с годами, посвящала ее в новые и новые подробности своего короткого счастья на войне. Уже совсем взрослой дочери Ульяна рассказала, как полюбила она на фронте Платона Горского, какая необыкновенная свадьба была у них на дунайском берегу, недалеко от Измаила, и как позднее, за границей, узнав о беременности жены, Платон буквально грезил сыном-крепышом.
Но сейчас Вика не удержалась и забросала мать вопросами: за что ее наградили орденом? кто представил спустя столько лет? или так долго искали ее после войны?..
Ульяна рассказала по порядку все, что припомнилось ей сегодня тут, на Морском бульваре. Как на хуторе Вереб помогла подняться с земли раненому полковнику, как завела его в первый попавшийся дом, где их укрыл обоих, рискуя жизнью, старик-мадьяр.
— Разумеется, тот полковник и представил тебя к награде.
— Ты думаешь?
— Чудес на свете не бывает. Это он, он. Никто ведь, кроме него, не знал о твоем подвиге.
— Не надо, Вика, громких слов, — недовольно поморщилась Ульяна.
— Жив он?
— Может быть. Правда, ему уже тогда было за пятьдесят. Но старика Дьюлы Яроша, конечно, нет на свете…
Дома Вика заставила мать приодеться — и чтобы с новым орденом, со всеми медалями. Потом сбегала за тортом и шампанским. Вдвоем они накрыли праздничный стол, на который Вика поставила фотографию отца в резной рамке. Улыбчивый майор зорко оглядывал маленькое женское общество, вроде бы недоумевая, по какому такому поводу этот семейный пир в будничный денек. Они выпили сначала за память о нем и только после за Ульянину награду.
Ульяна весь вечер думала не о себе, даже не о Платоне, она думала о Виктории: давно пора ей устраивать свою жизнь.
В конце июня она снарядила Вику в туристскую поездку по Волге, а для себя достала двухнедельную путевку в пансионат на берегу Каспийского моря. Вика неохотно уступила матери: они всегда отдыхали вместе. «Поезжай, встряхнись, людей посмотри, да и сама покажись людям», — говорила на прощанье Ульяна.
Когда она вернулась в Баку, то нашла в почтовом ящике целую груду писем — все, конечно, от Вики, которая чуть ли не ежедневно отчитывалась перед матерью о своем волжском путешествии. Но среди Викиных посланий оказалось несколько совершенно неожиданных. Незнакомая бывшая фронтовичка, тоже воевавшая за Дунаем, поздравляла ее с наградой. И уж совсем тронули ее сердечные слова двух солдат из саперного батальона, с которыми она раньше переписывалась, однако потом как-то потеряла однополчан из виду. Машинально перебирая накопившиеся газеты, Ульяна обнаружила еще одно письмо. Она сразу не поверила, не могла поверить, она только глянула на знакомый почерк и тут же прикрыла глаза ладонью, точно от близкого разрыва. Нет-нет! Не может быть!.. Ей просто показалось… С минуту она не решалась снова взглянуть на авиаконверт, боясь страшной ошибки. Наконец взяла себя в руки, прочла обратный адрес…
Наревевшись до боли в висках, Ульяна вскрыла письмо, которого ждала вечность и в реальность которого даже сейчас не верила. Слезы застилали ей глаза: она никак не могла осилить первую страничку, то и дело возвращаясь к прочитанному.
Привыкнув немного к мысли, что это не какой-нибудь сон, а настоящее Платоново письмо, она принялась за чтение более спокойно. Платон обстоятельно писал о том, как он разыскивал ее по всей стране вплоть до середины пятидесятых годов и как отовсюду получал неутешительные ответы. Он уже давным-давно отчаялся найти свою Улю-Улюшку и вдруг на днях узнал случайно из газеты…
Утром она села за ответ… Прочитав написанное, огорчилась, что и сотой доли пережитого не сумела изложить на бумаге. Нет, не писать — рассказывать надо, рассказывать много вечеров подряд. Вот он приедет, и тогда они наговорятся досыта.
Но женский инстинкт тотчас подсказал ей, что Платон, конечно, давно обзавелся другой семьей. Как не подумала она об этом еще вчера?.. Опять взяла его письмо, начала перечитывать в который раз. Теперь весь тон Платонова письма звучал как оправдательная речь перед ней, Ульяной. Да, он многие годы искал ее — «вплоть до середины пятидесятых годов». Значит, тогда и женился. Это ведь яснее ясного.
Ульяна сожгла законченный ответ и задумалась о том, как по-иному, а главное, покороче ответить ему на первое письмо. Она думала долго, мучительно фантазируя, что ее ответ немедленно станет известен всей новой семье Платона и поэтому надо обойтись (но как?) без всякой сентиментальности, без скрытых между строк вдовьих упреков и обид. В конце концов она сочинила простое, дружеское письмецо, такое, которое могла бы написать любая однополчанка Платона: всего одну страничку о себе и о взрослой дочери — единственной надежде в жизни — и больше ни о чем ни слова. Это будет лучше для самого Платона, который, быть может, ни с кем и не говорил о ней, тем более ничего не сказал жене.
На следующий день Ульяна собралась на почту, но еще раз, на свежую голову, перечитала написанное вчера — и ужаснулась: какая же слепая ревность руководила ею, если она могла написать так сухо, скупо! Она всегда желала лишь одного — чтобы Платон был жив, чтобы Вика наконец встретилась с отцом, — ведь он ни в чем не виноват, раз уж их развела сама война. Напрасно не отправила вчерашнее письмо, сожженное под настроение. Огорчившись, снова взялась за работу. Писала и откладывала листы в сторонку, недовольная собой, своим неумением связать обыкновенные слова в единую логическую цепь. Испортила, наверное, полпачки Викиной меловой бумаги, оставшейся после защиты диссертации. Хорошо, что Вика не видит этих терзаний матери.
Уже под вечер, устав от бесконечных противоречивых размышлений, Ульяна вложила в заготовленный конверт то самое лаконичное письмо, которое поразило ее утром своей искусственной сдержанностью, и поехала на главный почтамт, чтобы сдать его заказным. (Она привыкла отправлять только заказную корреспонденцию с той поры, когда начала розыски Платона.)
Вышла на улицу Низами, облегченно вздохнула. Многоязычный город по-прежнему блистал всеми красками южного лета. Раскаленное оранжевое солнце закатывалось где-то за Черным морем, поигрывая прощальными бликами на тихой вечерней глади Каспия, от которого, кажется, рукой подать до Урала, где обосновался ее Платон. Но между ними, точно горная гряда, вся эта послевоенная треть века.
Платон целую неделю носил Ульянино письмо во внутреннем кармане пиджака, все откладывая неминуемое объяснение с женой, Ксенией Андреевной. Однако до каких пор ходить с этим «камнем за пазухой»?
Он и внимания не обратил на краткость Ульяниного ответа, вернее, отнесся к этому проще, чем она могла подумать: ей ведь тоже, конечно, нелегко поверить сразу, что они нашли друг друга. Но Платона, как выстрел, поразила ее фраза о многолетнем одиночестве — Уля не пожалела тут ни себя, ни его. Впрочем, она имеет на это право, раз всю жизнь стоически хранила свои чувства. Неужели она так и не вышла замуж? Или выходила, но неудачно?.. Платон ухватился было за новую догадку… Да нет, он все-таки кругом виноват перед Ульяной, и не следует ему оправдывайся. Чем же столько лет жила его Ульяна? Конечно, дочерью. Не потому ли она и мирилась со вдовьей участью, что у нее росла девочка — живая, трепетная память о недолгом счастье на фронте. А у него, Платона, мысленная связь с прошлым все ослабевала и ослабевала в безнадежных поисках Ульяны. Правда, он нередко вспоминал о ней, когда глухая боль будила по ночам, особенно зимой, в часы затяжных рассветов. Однако Уля больше виделась ему вместе со всем погибшим батальоном. Для него она была уже далекой-далекой жизнью — в адриатическом тумане над венгерской всхолмленной равниной. А для нее он всегда оставался душевным ее бытием.
Платону хотелось поскорее отправиться в Баку. Вот будет встреча — и с самой Улей-Улюшкой, и с Викой! Он во всех деталях рисовал себе их встречу, забывая, что рядом с ним совсем другая женщина, которая тоже стала ему необходимой в жизни.
Сегодня, когда они с Ксенией Андреевной остались дома одни, Платон вынул из кармана Ульянино письмо и положил на стол:
— Прочти, пожалуйста.
Она неуверенно взяла сложенный вдвое, потертый на сгибе цветной конверт, вопросительно глянула на мужа:
— От кого это?
— Читай.
Ксения пробежала глазами листок меловой бумаги, исписанный женским почерком, неровно, косо. На ее спокойном крестьянском лице не отразилось ни испуга, ни удивления, однако по мере того, как она вчитывалась в текст, лицо все гуще покрывалось горячими шафрановыми пятнами от висков до подбородка.
— Значит, нашлась… — устало произнесла она незнакомым, упавшим голосом, не глядя на Платона.
Он промолчал.
И Ксения долго молчала, не поднимая головы. Платон подошел к ней, опустил руку на ее плечо. Ксения Андреевна не шелохнулась.
— Как это произошло? — спросила она тем же незнакомым голосом.
Платон рассказал о случайной газетной заметке. Ксения Андреевна горестно покачала головой. Он ждал от нее упреков, что долго держал в секрете и самую заметку, и свой запрос в Баку, но она сейчас, казалось, не видела его, Платона. Он не мешал ей думать. У них — у Ксении и у Платона — были во многом схожие судьбы, и, наверное, потому слова сейчас были лишними. К тому же Ксения знала почти все о Порошиной: фотография Ульяны всегда висела в рабочей комната Платона. О чем тут еще спрашивать? Ну, а как им жить дальше — решит сам Платон, и никто другой. Пусть решает.
— Когда ты собираешься в Баку? — спросила она, не выдержав этой слишком грузной паузы.
— Поеду в отпуск, тогда и заеду.
— Боже мой, у тебя такая взрослая дочь… старше моего Владлена, — неловко добавила она и разрыдалась.
Он успокаивал ее как мог, однако ему-то самому его нежность казалась теперь половинчатой — при живой Ульяне. Он никогда не понимал тех мужчин, которые могут ласкать то одну, то другую женщину, не испытывая никакого угрызения совести. Платон чувствовал себя сейчас каким-то вором, что ли, пусть и не был виноват ни перед Ксенией, ни перед Ульяной. До чего же скверное, оказывается, это чувство.
Пришел Владлен. Ксения Андреевна как ни в чем не бывало приготовила чай, накрыла стол. Но улыбки у нее сегодня были вымученными. Благо, что Владлен с увлечением говорил о каком-то спектакле, не обращая внимания на плохую игру матери.
Августовская ночь выдалась непогожей, ветреной. Дождь налетал на город короткими напусками и, гулко отбарабанив по крышам, хлестнув в оконные стекла, опять стихал до следующего порыва ветра. Неужели скоро осень? Но ведь там, впереди, еще бабье лето, которое, случается, греет землю весь сентябрь, до утренних заморозков в октябре.
Как ни старалась Ксения Андреевна забыться, уснуть хотя бы на часок, ей не удавалось. А Платон, кажется, заснул крепко. Она чутко вслушивалась в его ровное дыхание, затаившись, чтобы не разбудить каким-нибудь нечаянным движением. «Быть может, ему снится его Ульяна?» — вдруг спрашивала она себя и поспешно глотала слезы, боясь невольного всхлипа. Год за годом, вся жизнь четко рисовалась ей в эту ночь. Когда погиб на минном поле ее Федор, она думала, что посвятит всю жизнь Владлену. Сколько вдов живут для детей. Разве она не сможет? И если бы не встреча с Платоном, сделавшим для нее так много доброго, она, конечно, не вышла бы ни за кого. Сперва ей было просто жаль Платона, кругом одинокого, потерявшего жену на фронте, а потом она привязалась к нему всей душой. Их разделяла внушительная разница в возрасте — одиннадцать лет, зато объединяла общая горечь пережитого, что немало значит для людей, начинающих все сызнова. Ну что ж, эти ее годы не выброшены на ветер: Ксения ни разу не жаловалась на свою судьбу. Однако даже выстраданное счастье, видно, редко бывает сквозным.
Она встала утром раньше всех. Приготовила завтрак. Тщательно оделась, заранее собравшись на работу в областную библиотеку. Платон молча оглядел ее за коротким завтраком: лицо бледное, глаза припухли от бессонницы, но в горячечном взгляде решимость, которой он прежде не замечал.
Провожая его, Ксения Андреевна сказала на лестнице:
— Как бы ты ни поступил, я ко всему готова.
— Негоже нам так сразу и прощаться, — деланно улыбнулся он.
— Я говорю вполне серьезно.
— У нас будет время поговорить, — невесело сказал он и неторопливо зашагал по улице, омытой шумливым ночным дождем.
Платон выбрал окольный путь, чтобы немного побыть одному со своими навязчиво-тревожными мыслями. Он думал сейчас вперемешку — то о Ксении, то о Владлене. Все ли он сделал для них за эти долгие годы? Кажется, все, что мог, не утаивая, не приберегая душевную энергию. Может быть, он и не полностью заменил Владлену погибшего отца, но редко кто со стороны догадывался, что Владлен — его пасынок… В то же время Платон не баловал его, как это делают иные отчимы, старательно оберегая покой в семье. Платон понимал, что устойчивость второго брака всецело зависит от того, как супруги относятся к приемным детям, и что не каждая мать способна даже в малой степени пренебречь этим ради собственного счастья. Однако если он делал все возможное, чтобы вывести Владлена в люди, прочно поставить на ноги, то — не для самой Ксении, а для ее сына. Потому-то у них и не существовало этой больной проблемы — отношений отчима к пасынку… Только теперь, когда воскресла из мертвых его Ульяна, а вместе с ней и взрослая дочь Виктория, Платон вдруг прямо спросил себя, каким он был отчимом. Но какая она, Вика? И что в ней от матери, что — от отца? И как они встретятся?.. Лишь выйдя на уральскую набережную, спохватился, что незаметно прошел мимо треста. Такого еще не случалось с ним никогда.