Господин де Корансез был вовсе не таким человеком, который мог бы пренебречь хоть одной маленькой деталью, полезной для достижения раз намеченной цели. Его отец-винодел говаривал про него: «Мариус?.. Не беспокойтесь за Мариуса: это тонкая бестия…»

В то самое время, когда баронесса Эли начинала свои горестные признания в пустынных аллеях сада Брионов, этот ловкий субъект снова отыскал Отфейля на вокзале, посадил его в вагон между Дикки Маршем и Шези и повел дело так искусно, что, еще не доезжая до Ниццы, под Болье, американец пригласил Пьера посетить завтра утром его яхту «Дженни», которая в то время стояла на якоре в Каннской бухте. А завтрашнее утро было для Корансеза последними часами, которые ему оставалось еще провести в Каннах перед отъездом якобы в Марсель и Барбентан, на самом же деле — в Италию.

Мисс Флуренс Марш обещала, что вслед за этим визитом на «Дженни» Отфейль будет приглашен на прогулку 13-го числа… Примет ли Пьер это приглашение? И, главным образом, согласится ли он быть свидетелем той таинственной церемонии, на которой венецианский аббат с громким именем дон Фортунато Лагумино изречет слова, навеки соединяющие миллионы покойного Франческо Бонаккорзи с сомнительной знатностью Корансезов?

Чтобы настроить должным образом своего старого товарища, провансальцу оставалось только это последнее утро. Но он не сомневался в успехе, и в половине десятого он пружинящей походкой подымался по кряжу, отделяющему Канны от залива Жуана, свежий и бодрый, как будто и не возвращался вчера из Монте-Карло на последнем поезде. На этом кряже, которому каннские жители дали громкое название Калифорнии, в одном из отелей с сотнями окон, глядящих на фруктовые рощи, поселился на зиму Пьер Отфейль.

Утро было из тех, которые делают здешнюю зиму очаровательной: много солнца, потоки лучей, но солнце не жжет, лучи не палят. Мириады роз распустились на клумбах и вдоль террас. Из рамки пальм, алоэ и бамбука, мимоз и эвкалиптов выглядывали белые и цветные виллы. На окраине кряжа полуостров Круазет удлинялся, вытягивался по направлению к островам. Темные громады сосен вперемежку со светлыми домами возвышались между нежной синевой неба и почти черной синевой моря.

А господин де Корансез весело шагал с букетом фиалок в петлице самого изящного пиджака, какой только когда-либо снисходительный портной шил в кредит для красивого малого, охотящегося за приданым. Желтые ботинки ловко облегали его красивую ногу, на густых черных волосах красовалась соломенная шляпа, взор был влажен, зубы сияли белизной из-за улыбающихся губ, борода была тщательно расчесана — он шел цветущий, здоровый.

Он блаженствовал, ощущал какой-то животный комфорт, испытывал счастье чисто физическое, чисто телесное. Он прямо пожирал этот божественный свет, этот морской ветерок, насыщенный ароматами цветов, этот мягкий, совершенно весенний воздух. Он наслаждался этим ярким пейзажем, своим здоровьем, силой, юностью, и в то же время расчетливый человек, сидевший в нем, обсуждал в длинном монологе характер друга, к которому он шел, и взвешивал шансы, говорящие за успех его предприятия:

«Согласится? Не согласится?.. Без сомнения, согласится, если только узнает, что госпожа де Карлсберг будет на судне. Не сказать ли ему про это? Э, нет. Если я скажу, то это омрачит все. Как его рука задрожала под моей вчера, когда я произнес ее имя!.. Ба! Да ему про это скажут Марш или его племянница — иначе они будут не американцы. У этих господ такая уж манера — говорить громко и во всеуслышание про все, что они думают и чего хотят. И это у них отлично выходит…

Ну, если согласится! Благоразумно ли привлекать еще лишнего свидетеля?.. Конечно, чем больше людей будет участвовать в секрете, тем вернее наш Наваджеро, когда наступит день великого объяснения… Секрет? При участии-то трех женщин!.. Госпожа де Карлсберг расскажет все госпоже Брион. Ну, а еще?.. Флосси Марш расскажет все молодому Вердье. Ну, а еще?.. Отфейль? Отфейль самый надежный из всех четырех… Как мало изменяются некоторые люди! Вот человек, которого я после коллежа почти не видал: а он так же прост, так же наивен, как в то время, когда мы каялись в школьнических проделках славному аббату Таконе… Жизнь ничему не научила его. Он и не подозревает, что баронесса влюблена в него не меньше, чем он в нее. Ей придется первой объясняться в любви. Вот если бы нам с ней удалось поговорить об этом!..

Но предоставим все силам природы. Женщина, которая восчувствовала страсть к молодому человеку и все-таки не отдалась бы ему, — да такая штука возможна разве только среди ужасных туманов хладного севера, а под этим солнцем, среди этих цветов?.. Никогда… Прекрасно! Вот я и перед его отелем. Однако эта казарма очень удобна для свиданий: столько народу входит и выходит, что дама может пройти десять раз, и никто ее не заметит…»

Отель «Пальм» — это библейское имя блистало на фасаде и оправдывалось садом в восточном вкусе — отель «Пальм» возвышался сбоку у дороги серой громадой, которая была претенциозно заполонена громадными скульптурными украшениями. Колоссальные кариатиды поддерживали балконы, на колоннах с каннелюрами покоились просторные террасы.

Пьер Отфейль занимал скромную комнату в этом караван-сарае, который ему рекомендовал его доктор. Если вчера чувствовалась какая-то несообразность, когда он предавался сентиментальным грезам на диване казино в Монте-Карло, то тут бросалась в глаза другая несообразность, тянущаяся изо дня в день: пребывание такого человека в этой банальной ячейке космополитического улья. Он жил тут совершенно особняком, поглощенный своей химерой, погруженный в атмосферу своих мечтаний до такой степени, что для него совершенно не существовало соседей, обитавших бок о бок с ним, у него под ногами и над головой, этой шумной толпы гуляк, которых привлекает на здешний берег карнавал.

Не дальше как сегодня утром насмешливый ум Корансеза нашел бы себе богатую добычу, если бы тяжелые камни этого дома силой волшебства сделались бы прозрачными и если бы предприимчивый южанин увидел, как его товарищ сидел, облокотившись на письменный стол, и как будто загипнотизированный смотрел на золотой ящичек, купленный вчера вечером. Но насмешки перешли бы в истинное остолбенение, если бы он мог проследить перепутанные нити мыслей в уме влюбленного, который после этой покупки стал добычей лихорадочного возбуждения: его мучили угрызения совести, которые, при всей своей беспочвенности, придают глубоко трагический характер страстям робким и молчаливым.

Этот кризис беспокойства, утонченной деликатности и угрызений совести начался в поезде, который увозил из Монте-Карло всю компанию, собранную Корансезом. Вызван он был словами Шези.

— Правда ли, — спросил он у Мариуса, — что баронесса Эли проиграла сегодня вечером сто тысяч франков и, чтобы продолжать игру, продала одному из понтировавших свои бриллианты?

— Вот как пишется история! — отвечал Корансез. — Я был вместе с Отфейлем. Она только проиграла то, что выиграла. Вот и все. А продала несчастную безделушку в сто луидоров: золотой портсигар…

— Тот, который она постоянно носит? — спросил Наваджеро.

— Ну, не желаю я ей, чтобы эрцгерцог узнал про эту историю. Он хотя и демократ, а все же бывает строг, когда дело коснется до кодекса приличий…

— Да кто же, по-вашему, расскажет ему про эту историю? — возразил Корансез.

— Адъютант, черт возьми! — настаивал Шези. — Эта каналья Лаубах. Он шпионит за всеми ее поступками. Если безделушки не будет налицо, эрцгерцог узнает…

— Ба! Завтра утром она выкупит ее. Монте-Карло кишит этими благородными спекулянтами. Они одни и получают выгоду от игры…

Отфейль вслушивался в этот диалог, и каждое слово отзывалось болью в его сердце. Вдруг он заметил, что на нем остановился взгляд маркизы Бонаккорзи, один из тех любопытных взглядов, которые невыносимы для робкого влюбленного, потому что в них он отчетливо читает знание его тайны. Разговор скоро перешел на другую тему, но сказанных фраз и выражения глаз госпожи Бонаккорзи было вполне достаточно: молодым человеком овладело невыносимое душевное смятение, как будто боковой карман его сюртука разорвался и все эти люди увидели драгоценный ящичек.

«Не видела ли маркиза, как я покупал его?.. — спрашивал он самого себя, содрогаясь всем своим существом. — И если она меня видела, то что она думает?..»

Но вскоре он заметил, что итальянка углубилась в разговор с Флуренс Марш и, по-видимому, относилась совершенно индифферентно к его существованию.

«Нет, мне пригрезилось, — думал он. — Невозможно, чтобы она меня видела. Я так укрылся от всех, кто был там!.. Я обманулся. Она посмотрела на меня так, как всегда смотрит, тем пристальным взглядом, который у нее ничего не обозначает. Мне пригрезилось… Но я не грезил, слушая других. Эли несомненно захочет завтра утром выкупить этот портсигар. Она разыщет купца. Он расскажет ей, что уже продал. Он меня опишет. Что, если она меня узнает по описанию?..»

При этой мысли новый трепет пробежал по его телу. В мгновение ока внутренняя галлюцинация нарисовала перед ним маленький салон на вилле Гельмгольц (эрцгерцог окрестил свой дом этим именем в честь великого ученого, который был его учителем). Влюбленный увидел баронессу Эли сидящей в уголке у камина в платье из черных кружев с шелковой отделкой цвета зеленого мирта — этот туалет нравился ему больше всех других. Он увидел комнату в час вечернего чая: мебель, цветы в вазах, лампы с матовыми абажурами — всю эту обстановку, которая так много говорила его сердцу. Вот он сам входит туда и встречает ее взгляд, в котором читает — на сей раз догадка бреда совпала с действительностью, — что госпожа де Карлсберг знает про его поступок… Эта мысль причинила ему живейшую боль, но зато сразу вернула его к действительности.

«Я все еще грежу, — подумал он. — Но тем не менее факт, что я поступил крайне неблагоразумно, даже хуже — прямо нескромно. Я не имел права покупать эту драгоценность. Нет. Я не имел права. Прежде всего, я рисковал быть замеченным и тем скомпрометировать ее. А затем завтра или послезавтра, если дело огласится и эрцгерцог начнет расследовать?..»

Новая волна галлюцинации: он увидел эрцгерцога Генриха-Франца и баронессу лицом к лицу друг с другом. Он видел, как слезы наполнили прекрасные, дорогие глаза любимой женщины. Она снова переживала тяжелый момент в своей личной жизни, и причиной того был он, готовый с радостью отдать всю свою кровь до последней капли, лишь бы радость озарила эти глаза, обыкновенно столь грустные, лишь бы счастливая улыбка мелькнула на этих устах, с горьким выражением. И вот почему беспокойство самое фантастическое, но тем не менее в высшей степени мучительное, начало истязать молодого человека.

Тем временем мисс Марш и Корансез, сидя в уголке, шепотом обменивались следующими фразами:

— Это дело решенное, — говорила молодая американка, — я попрошу дядю, чтобы он пригласил его. Бедный малый! Я, право, чувствую слабость к нему. Какой у него грустный вид!.. Они очень огорчили его, говоря о баронессе таким тоном.

— Совсем не то, совсем не то, — отвечал Корансез. — Он теперь в отчаянии, что по собственной оплошности пропустил прекрасный случай поговорить со своим божеством. Представь себе, в тот самый момент, когда я подошел к ней, мой Отфейль исчез, испарился, провалился. Теперь и терпит угрызения за собственную робость. Вот чувство, которого, надеюсь, мне никогда не придется испытать.

Угрызения!.. Ловкий южанин и не подозревал, как метко это сказано. Касательно мотивов он ошибался, но он самым точным термином обозначил чувство, которое в действительности обуревало Отфейля в течение долгих ночных часов и которое сегодня утром заставило его сидеть без движения перед драгоценным ящичком. Казалось, что молодой человек не купил, а украл эту безделушку, — до такой степени мучило его присутствие ее тут, у него на глазах.

Но что было делать с ней теперь? Оставить у себя?.. Именно это и было его инстинктивным и страстным желанием вчера, когда он бросился к купцу. Этот простой предмет, так часто бывавший в руках баронессы Эли, живо напоминал ее образ! Оставить у себя?.. Но ему снова приходили на память фразы, слышанные вчера в поезде, а вслед за тем и все чувства, которые тогда им овладели. Послать его?.. Самое верное средство, чтобы молодая женщина стала искать, кто позволил себе такую дерзость… И что, если она разыщет?..

Обуреваемый такими мыслями, Пьер то ставил ящичек на стол, то снова брал его. Он разбирал загадочную надпись, сделанную на металле коробочки затейливым ювелиром, из драгоценных каменьев: «Е. М. moi. 100. С. С.». «Aimez moi sans cesser» — означали эти буквы и цифры. Влюбленный мечтал, что раз на этой безделушке начертано такое нежное пожелание, то она попала в руки госпожи де Карлсберг или от эрцгерцога, или от близкой подруги. Человек часто впадает в подобные наивности, когда любит так, как любил он, в первый раз, и когда еще не привык представлять в конкретных образах жестокую и грустную истину, гласящую, что все женщины имеют свое прошлое.

В какое отчаяние впал бы он, если бы эта женская игрушка могла рассказать ему свою историю и передать споры, которые вызывала сентиментальная надпись во время связи баронессы Эли с Оливье Дюпра! Сколько раз этот последний пытался узнать, от кого получила его любовница этот подарок — одну из тех драгоценностей, бесполезность и роскошь которых, так сказать, насквозь пропитана ароматом адюльтера! И никогда ему не удавалось выпытать у молодой женщины имя таинственного лица, про которого Эли вчера сказала госпоже Брион: «Его уже нет на этом свете».

На самом деле эта подозрительная коробочка не знаменовала ничего особенно преступного, и баронесса получила ее от молодого русского, графа Верекьева. Он был первый, с кем она пококетничала, причем зашла довольно далеко — это доказывала надпись, — но отношения порвались, не дойдя до настоящего падения, так как молодой человек уехал на турецкую войну. Под Плевной он был убит…

Да! Как несчастен был бы Отфейль, если бы только подозревал, какие слова произносились возле этой коробочки: слова, полные романтической нежности, лившиеся из уст Николая Верекьева, и слова, дышащие подозрением и угрозой, слетавшие с языка его самого дорогого друга, того самого Оливье, чей портрет — как ирония! — стоял на столе, на который он облокачивался в эту минуту. Увы! Его сердце было слишком юно, осталось слишком нетронутым, слишком чистым, слишком доверчивым. И как оно должно было облиться кровью в тот день, которого он и не ожидал, о котором и не думал за все это утро, в день, когда вся деликатность его натуры послужила ему лишь источником для обвинений против самого себя!

Вдруг удар в дверь заставил его вскочить. Погруженный в свои думы, он забыл и время, и свидание, и товарища, которого ожидал. С трепетом преступника, пойманного на месте преступления, спрятал он портсигар в ящик стола. Его голос дрожал, когда он произносил: «Войдите», вслед за чем в дверях вырисовался элегантный и жизнерадостный силуэт Корансеза. С акцентом, которого не могли сгладить ни Париж, ни салоны принцев в Каннах, начал свою речь южанин:

— Что за страна, совсем как моя родина! Что за утро!.. Что за воздух!.. Что за солнце!.. Северяне кутаются там у себя в шубы, а мы — посмотри-ка!..

И он показал на свой пиджак, поверх которого не было даже легкого пальто. Затем, без перерыва, думая вслух обо всем, что попадалось на глаза, он продолжал:

— Я никогда еще не взбирался на твой маяк. Что за вид! Как линия Эстерелы вытягивается красивым большим лесом… И что за море! Движущийся бархат!.. У тебя тут было бы божественно, если бы немного побольше места. Тебя не стесняет, что в твоем распоряжении всего одна комната?..

— Ни на волос, — отвечал Отфейль. — У меня с собой так мало вещей — всего несколько книг!

— Правильно, — заметил Корансез, окидывая взором маленькую комнату, которая, благодаря скромному саку военного покроя, развернутому на комоде, походила на покой, отведенный под постой офицеру. — Ты не одержим манией к разным вещичкам. Вот если бы ты видел до смешного переполненный несессер, который я таскаю с собой, не говоря уже о целом чемодане всевозможных безделушек!.. Но меня развратили иностранцы. Ты, как раз наоборот, остался чистым французом. Ведь никому и в голову не придет, до чего этот народ прост, трезв, бережлив. Даже чересчур. А главным образом, он чересчур ненавидит всякие новые изобретения. Он проклинает их настолько же, насколько любят англичане и американцы. Вот например, ты. Я уверен, что только случай заставил тебя снизойти до этого ультрасовременного отеля. Ведь в самом деле ты презираешь всю эту роскошь и комфорт…

— Ты называешь это роскошью? — перебил Отфейль, пожимая плечами и показывая на новую и кричащую меблировку комнаты. — Впрочем, в твоих словах есть доля правды. Я не люблю усложнять свою жизнь.

— Я знаю эту школу, — продолжал Корансез, — ты предпочитаешь лестницу подъемной машине, простой очаг — паровому отоплению, масляную лампу — электричеству, почту — телефону. Вот она старая Франция. Мой отец был в том же духе. Но я… Я принадлежу к новому поколению. Сколько ни устраивай труб с холодной и теплой водой, телефонных и телеграфных проволок, машин, которые избавляют от лишнего движения, самого пустячного движения, — все равно мы никогда не скажем: довольно!.. Однако эти новые отели имеют один недостаток: стены в них не толще листка бумаги. А между тем мне надо поговорить с тобой довольно серьезно и, быть может, попросить у тебя серьезной услуги. Поэтому мы лучше уйдем отсюда, с твоего разрешения. Мы пройдем пешком до самой гавани, где нас к половине десятого ожидает Марш. Идет? Чтобы убить время, мы отправимся по самой дальней дороге.

Предлагая эту «самую дальнюю дорогу», провансалец имел заднюю мысль. Он хотел повести своего друга по дороге, которая шла мимо решетки сада, принадлежащего госпоже де Карлсберг. Мариус Корансез был отчасти психологом: его инстинкт служил ему гораздо лучшим руководителем, чем все теории Тэна об оживании образов. Он прекрасно понимал, что в генуэзском заговоре Пьер Отфейль прежде всего увидит возможность попутешествовать с баронессой Эли. Значит, чем сильнее в душе молодого человека будет царить мысль о молодой женщине, тем более он будет склонен произнести «да», которое было нужно Корансезу.

Так вот этот невинный макиавеллизм был причиной того, что два товарища пошли не прямо к порту, а углубились в лабиринт дорожек и тропинок, который раскинулся к востоку от «Калифорнии». Там еще остался целый ряд диких ущелий и рощи олив, этих чудных деревьев с тонкой листвой, которые придают серебристый колорит настоящему провансальскому пейзажу, колорит, чуждый тропикам и жаркому поясу. Дома встречаются там реже, стоят больше особняком, а по временам испытываешь даже впечатление, как в глубине долин кантона Ури: кажется, что ты удалился на сто лье от всяких городов, от всякого жилья — до такой степени лесистые кряжи скрывают от взора Канны и море. Эрцгерцог Генрих-Франц, по своей мизантропии, решил построить виллу на том самом пригорке, у подножия которого раскинулся этот полудикий парк.

Корансез с Отфейлем пересекли долину и пробрались на пункт, с которого вилла Гельмгольц сразу вся предстала перед их взорами. Это была довольно грубая двухэтажная постройка. К одному из ее крыльев примыкала обширная теплица, другое крыло заканчивалось низким сооружением, над которым возвышалась странной формы труба, клубившаяся в это время густым дымом. Южанин движением руки указал своему спутнику на эту черную колонну, которая подымалась к голубому небу, но скоро, растрепанная мягким дуновением ветра, относилась в сторону к пальмам в саду.

— Эрцгерцог в своей лаборатории, — сказал он. — Надеюсь, что сегодня Вердье сделает славное открытие, так что будет о чем послать недурную заметку в академию…

— Так ты не веришь, что он сам работает? — спросил Пьер.

— Не особенно-то, — отвечал Корансез. — Ты знаешь… Научные подвиги императорских кузенов или их литературные произведения… Впрочем, это для меня совершенно безразлично. А что для меня не столь безразлично и даже совсем не безразлично — это как он примет сегодня свою милую жену. Ведь она действительно мила, а при одном случае, о котором я тебе расскажу, она скоро мне докажет, что она еще и добра до бесконечности. Ты слушал вчерашние разговоры про то, что она окружена шпионами?..

— Даже в Монте-Карло? — вымолвил Отфейль.

— В Монте-Карло главным образом, — отвечал Корансез. — И притом же я убежден, что, если эрцгерцог и не любит уже баронессу, он тем не менее ревнует ее до бешенства, а жестокостью может сравниться с ревностью без любви… Отелло задушил свою жену из-за платка, который дал ей, а ведь он ее обожал. Суди же сам, какой гвалт может поднять этот субъект из-за портсигара, который она продала, если только этот портсигар — его подарок…

Это маленькое рассуждение, произнесенное тоном полусерьезным и полушутливым, заключало в себе добрый совет, который южанин считал долгом дать другу перед отъездом. На простом и ясном языке этот совет выразился бы в следующей фразе: «Ухаживай за этой красивой женщиной сколько угодно: она очаровательна… Сделайся ее любовником. Но остерегайся мужа…»

Он заметил, как выразительная физиономия Отфейля сразу омрачилась, и поздравил себя с тем, что его так скоро поняли. Как мог он подозревать, что задел рану и что разговор о ревности герцога только усилил в сердце влюбленного ту муку угрызений, от которой и без того страдала эта нежная и слишком деликатная совесть?

Отфейль был слишком горд и благороден, чтобы хоть на одну минуту подумать об игре вроде той, какую ему столь дипломатически предлагал товарищ, или остановиться на взвешивании шансов за возможность адюльтера и против нее. Он был из числа тех людей, которые, полюбив, способны только страдать от несчастий любимого существа, он был одним из тех существ, самоотверженных и геройских в нежном чувстве и всегда готовых пожертвовать собственным счастьем.

Он снова, но еще отчетливее, с еще большей тоской, увидел то, что представилось ему вчера в воображении при первом приступе угрызений совести: вероятную сцену между эрцгерцогом и баронессой Эли, сцену, причиной которой был бы он сам и которая была неизбежна, если бы герцог узнал о продаже драгоценной вещицы и если бы баронесса не успела в своих стараниях выкупить ее.

Этого было вполне достаточно, чтобы он стал лишь вполуха слушать болтовню Корансеза, который, впрочем, вполне тактично перевел разговор на другую тему и начал рассказывать забавные анекдоты из своего неистощимого репертуара. Но что значила для Пьера эта более или менее достоверная хроника смешных и скандальных случаев здешнего прибрежья?

Его внимание снова пробудилось лишь тогда, когда они очутились на Круазете и его товарищ решился нанести главный удар. Это место прогулок в то утро было многолюднее, чем обыкновенно. Навстречу товарищам попалась одна личность, которая дала южанину прекрасный предлог для откровенного разговора и для просьбы. Он неожиданно схватил мечтателя за руку и, пробудив его от мечтаний, сказал вполголоса:

— Я тебе уже говорил, что госпожа де Карлсберг за последнее время была особенно добра ко мне, а выходя из отеля, я тебе сообщил, что я решаюсь просить у тебя услуги, большой услуги. Ты не улавливаешь связи? Но сейчас ты ее уловишь и поймешь загадку. Видишь ли ты субъекта, идущего нам навстречу?..

— Я вижу графа Наваджеро, — отвечал Отфейль, посмотрев в указанную сторону, — с двумя собаками и спутником, которого я не знаю. Вот и все…

— Вот и весь ключ к моей загадке. Но подождем, пока они пройдут… Он идет с Гербертом Богэном. Он не соблаговолит заговорить с нами…

Действительно, к ним приближался венецианец, который во сто раз больше походил на англичанина, чем шедший с ним вместе лорд. Он, дитя Адриатики, нашел средство до такой степени верно реализовать тип англичанина из Кауза или из Скэрборо, что даже избежал карикатурности. Он был одет совершенно по-лондонски: в пару из материи, которую шотландцы по месту ее выделки называют «харис». Низки брюк были подвернуты тоже по-лондонски, хотя за целую неделю не упало ни капли дождя. Он шел растянутым, широким шагом, держа в одной руке перчатки, в другой трость наперевес. Лицо было гладко выбрито и чопорно под фуражкой одинаковой материи с вестоном, в зубах торчала коротенькая деревянная трубочка, формы излюбленной оксфордцами. За ним бежала пара породистых такс, необыкновенно длинных и приземистых, на коротеньких и кривых ногах.

С какой партии тенниса возвращался итальянец-англоман? На какую партию гольфа торопился он? Рыжий цвет волос, унаследованный им от дожей, его предков, и увековеченный на картинах Бонифацио, придавал ему окончательное, совершенно неправдоподобное сходство с лордом Гербертом. Только в одном была между ними разница: проходя мимо Корансеза и Отфейля, оба двойника поздоровались с ними, причем в выговоре одного, лорда Герберта, не слышалось решительно никакого акцента, тогда как венецианец бросил свои два слога безусловно британским тоном.

— Ты хорошо рассмотрел этого человека, — начал Корансез, когда они отошли на приличное расстояние, — и ты принял его за англомана самого потешного пошиба… Только попробуй поскреби этого англичанина и узнаешь, что окажется под этой оболочкой? Итальянец времен Макиавелли стесняющийся в нравственном отношении не более чем его предки при дворе Борджиа. Он не задумается отравить кого угодно: тебя, меня, первого встречного, если мы очутимся, в известном смысле, на его дороге… Я по его руке видел это. Но успокойся, по этой части он пока еще не практиковал, а занимается лишь тем, что вот уже шесть лет тиранит несчастную, беззащитную женщину, свою сестру, обворожительную маркизу Бонаккорзи. Я не берусь объяснить тебе, как он это делает и чем он ее терроризирует… Но в течение шести лет бедная женщина шевельнуться не могла без его ведома, не было у нее ни одного слуги, не им выбранного, ни одного письма она не получила без того, чтобы он не потребовал в том отчета. Словом, это — страшная семейная трагедия, ужасающий деспотизм, такое полное угнетение, в возможность которого нельзя поверить до тех пор, пока повествование о нем не прочтешь в светской хронике или не увидишь лично, как я видел. Он не желает, чтобы сестра вышла вторично замуж, не желает потому, что живет за счет большого состояния, принадлежащего ей одной. Вот тебе…

— Какая мерзость! — воскликнул Отфейль. — Уверен ли ты, убежден ли в справедливости того, что рассказываешь?

— Убежден, как в том, что вижу яхту Марша, — ответил Корансез, указывая на стройную яхту, стоявшую на якоре в порту, и со своего рода хвастливостью, сентиментальной и смелой, не лишенной некоторой грациозности, он продолжал:

— И хотел я просить тебя помочь мне расправиться с этим хорошеньким господином. Ты поймешь меня… Мы, провансальцы, все немножко Дон-Кихоты. Лучи здешнего солнца вливают нам в кровь охоту, страсть увлекаться чем-нибудь или кем-нибудь. Если бы мадам Бонаккорзи была счастлива и свободна, я, наверное, не обратил бы на нее внимания. А когда я узнал, что ее бессовестно эксплуатируют и что она несчастна, я влюбился в нее до безумия. Как дошло до того, что я сказал ей про мою любовь и узнал про ее взаимность, я расскажу тебе потом. Если Наваджеро родом из Венеции, то я из Барбентана. Это подальше от моря, менее романтично, менее славно, но плавать по морям и у нас умеют… Как бы то ни было, а я женюсь на госпоже Бонаккорзи и обращаюсь к тебе с просьбой быть свидетелем у меня на свадьбе.

— Ты женишься на мадам Бонаккорзи? — повторил Отфейль, которому изумление помешало ответить товарищу. — А как же ее брат?

— Ничего не знает, — ответил Корансез. — Вот тут-то на голубом эфирном фоне и выступает добрая фея-благодетельница в образе прелестной баронессы Эли. Без нее Андриана — ты позволишь мне так называть мою невесту — никогда не решилась бы сказать «да». Она любила меня и чуть не умирала от страха. Не суди ее строго. Слишком нежные и чувствительные женщины легко поддаются безрассудной робости, которую надо уметь понимать… Она боялась, но за меня главным образом. Ее пугала воображаемая ссора между мною и ее братом, неприятное объяснение, переходящее к резкости и кончающееся дуэлью. Наваджеро владеет шпагой, как Машо, стреляет из пистолета, как Казаль. Тогда я предложил самую романтическую, самую неправдоподобную развязку — повенчаться тайно, и уговорил ее на это… 14-го числа предстоящего месяца, если Бог продлит мою жизнь, венецианский аббат, на которого она вполне полагается, повенчает нас в часовне генуэзского дворца. Предварительно я скрываюсь из этих мест. Я уезжаю в Барбентан, в мои виноградники. А 13-го числа, когда Наваджеро будет разыгрывать англичанина на борту судна лорда Герберта Богэна в обществе принца Уэльского и еще нескольких не столь важных высочеств, — в то время яхта Марша, на которую будешь приглашен и ты, увезет в числе других пассажиров женщину, которую я люблю больше всего в мире, которой я собираюсь посвятить всю свою жизнь, и вместе с ней друга, которого я больше всех уважаю. Если только этот друг не ответит на мою просьбу отказом… Что же ответит он?..

— Он ответит, — промолвил Отфейль, — что никогда в жизни не был он так изумлен в такой степени, как сегодня. Ты, Корансез, влюблен и влюблен до того, что жертвуешь своей свободой! Ты всегда казался таким легкомысленным, таким индифферентным ко всему!.. И тайный брак!.. Но ведь этот брак не останется тайной и двадцати четырех часов. Ты многоречив, и сам про все рассказываешь всему свету… Во всяком случае, благодарю тебя за чувства, которые ты мне выказал, и обещаю быть твоим шафером…

Произнося эти слова с простотой и серьезностью, печать которых лежала на всех его поступках, он взял Корансеза за руку. Провансалец вполне попал в тон, заставив вибрировать рыцарскую струнку в этой душе, столь благородной по самой природе своей. Без сомнения, бесхитростность и душевная чистота, выказанные Пьером, даже стесняли южанина. Он, конечно, не прочь был воспользоваться ими в своих видах, но, надо полагать, испытывал некоторый стыд, злоупотребляя прямотой этого человека, очарованию которого он сам поддавался. По крайней мере, благодаря другу он сделал такое полупризнание, какого до сих пор еще не срывалось с его языка.

— Только не считай меня таким болтливым… Это все солнце виновато… Но на самом деле мы, люди юга, говорим лишь то, что хотим сказать, и ни слова более… Вот мы и пришли… Тсс!.. — приложил он палец к губам. — Мисс Марш все знает, сам Марш не знает ничего…

— Еще одно слово, — поспешил Отфейль. — Я пообещал тебе быть твоим свидетелем, но ты позволишь мне поехать в Геную отдельно: я слишком мало знаком с этими людьми, чтобы принимать приглашение такого рода…

— Я обращусь за содействием к Флосси Марш, чтобы подавить твои сомнения, — отвечал Корансез, не будучи в состоянии сдержать улыбку. — Ты будешь пассажиром «Дженни»! А знаешь ли ты, почему это судно называется «Дженни»? Надо быть настоящим англосаксом, чтобы додуматься до подобной игры слов. Ты ведь знаешь, что английское the sea, море, произносится как «си», музыкальная нота, и, наверно, ты слышал много про певицу Дженни Линд?.. Ладно! Так вот почему остряк Марш окрестил свою плавучую виллу этим красивым именем: because she keeps the high seas, потому что она добирается до открытого моря, или до высокого «си»… И каждый раз, как он рассказывает эту историю, он до такой степени изумляется собственному остроумию, что начинает хохотать, как сумасшедший… Не правда ли, какая милая игрушка!..

В нескольких шагах перед двумя спутниками вырисовывались линия белого корпуса и оснастка «Дженни». Она казалась молодой и кокетливой царицей этой маленькой гавани, в которой вдоль набережной теснились рыбачьи лодки, гоночные гички и каботажные суда.

По берегу на лавочках, на солнцепеке сидели моряки и, напевая, чинили темные петли сетей. В нижних этажах домов помещались лавочки, где продавались тысячи разных мореходных принадлежностей: просмоленные канаты и одежда, кожаные шапки, каучуковые сапоги. Тут же находились склады всевозможных товаров и конторы пароходных компаний. Трудовая жизнь, по-видимому, совершенно изгнанная из этого царства распущенности, вся целиком, казалось, сосредоточилась на узкой набережной порта и придавала ему живописность сутолоки, букет народной толпы. Вся прелесть этой картины чувствуется особенно живо благодаря контрасту с банальным однообразием, печать которого налагается на бездельный, космополитический юг излишествами показной роскоши.

Без сомнения, плебей Марш инстинктивно почуял этот контраст и, благодаря ему, почувствовал влечение к здешнему уголку залива. Этот сын труда сам когда-то работал собственными руками на набережной Кливленда, у волн озера Эри, еще более бурного, чем Средиземное море. В сущности, он презирал пустое и тщеславное общество, среди которого жил теперь, но все-таки жил в нем, потому что смотрел на круг высшей космополитической аристократии, как на сферу, которую надо еще завоевать. Как было ему не испытывать необыкновенно интенсивное чувство горделивой радости, когда он, принимая великого герцога или принца крови на своей яхте, бросал взор на этих рыбаков, своих сверстников. Он думал про себя, покуривая сигару вместе с императорским или королевским высочеством: «Каких-нибудь тридцать лет тому назад я и эти рыбаки — мы были в одинаковом положении. Я занимался тем же, чем и они. А теперь?!»

Но в настоящий момент, так как Отфейль и Корансез не фигурировали на страницах «Готского Альманаха», хозяин яхты не считал необходимым ожидать своих гостей на палубе. Когда молодые люди поднялись на последнюю ступеньку сходней, они увидали только мисс Флосси Марш, которая сидела перед мольбертом на складном стуле и рисовала акварель.

Тщательно и терпеливо копировала она пейзаж, развернувшийся у нее перед глазами: группу островов, сливавшихся там, внизу, в одну массу, похожую на длинную и темную лохматую черепаху, лежащую неподвижно среди голубой воды; излучистую, продолговатую, как бы упругую линию берега с домами среди зелени на заднем плане; воду цвета могучей, бездонной лазури с белыми пятнами парусов и поверх всего этот горизонт — эту кровлю из другой лазури, лазури небесной, легкой, прозрачной, светозарной… Под прилежной рукой молодой девушки этот горизонт запечатлевался в типичных красках и очертаниях, точность и сухость которых изобличали ничтожность дарования и избыток усердия.

— Эти американки изумительны, — прошептал Корансез Отфейлю. — Восемнадцать месяцев тому назад эта особа еще и не думала прикасаться к кисти, но потом принялась за работу и сфабриковала из себя художницу. Таким же образом она сфабрикует из себя ученую, если выйдет замуж за Вердье. У них всякий талант сводится к выучке, как у дантиста, который вставляет тебе зубы из золота… Она заметила нас…

— Мой дядя теперь занят, — сказала акварелистка, обменявшись с гостями крепким рукопожатием. — Я полагаю, что ему надо было бы назвать яхту: «Моя контора»… Ведь это слово есть в вашем языке?.. Только что приехав в гавань, он устраивает телефон между яхтой и телеграфом, и начинает работать кабель на Нью-Йорк, Чикаго, Фриско, Марионвилль!.. Мы пойдем поздороваться с ним, а потом я покажу вам яхту. Она довольно красива, но уже устарела: ей, по меньшей мере, шесть лет. Мистер Марш заказал в Глазго другую, которая совсем забьет и эту яхту, и много других. Она будет вместимостью в четыре тысячи тонн, а «Дженни» имеет только тысячу восемьсот!.. Но вот и мой дядя!

Молодые люди, вслед за мисс Флуренс, прошли через палубу судна. Пол был безукоризненно чист, бронзовые приборы блестели, красовалась мебель темного дерева, обитая свежим материалом, повсюду попадались драгоценные восточные ковры; и паркет, и бронза, и кресла, и ковры с честью могли бы украшать любую из вилл, разбросанных по здешнему побережью, а не то что яхту, испытавшую валы Атлантического и Великого океанов. Зато зал, куда молодая девушка ввела гостей, представлял зрелище, которое легко можно было бы встретить и Марионвилле на пятнадцатом этаже любого из колоссальных зданий, вытянувшихся вдоль улиц неуклюжими громадами из камня и железа и набитых деловым людом.

За тремя конторками сидели три секретаря. Один из них снимал копии с писем, бойко бегая ловкими пальцами по клавишам пишущей машинки, другой передавал депешу по телефону, третий стенографировал под диктовку того самого коренастого человечка с серым лицом, которого Корансез накануне показывал Отфейлю за столом trente-et-quarante. Этот огайский Наполеон прервал свое занятие, чтобы приветствовать гостей.

— Не имею возможности сопровождать вас, господа, — сказал он им. — Флосси покажет вам судно. Пока вы прогуливаетесь, — прибавил он с каким-то вызывающим спокойствием, которым всякий истый янки выказывает свое презрение к Старому Свету, — мы приготовляем вам новые пути для прекрасных путешествий. Впрочем, вы, французы, так хорошо чувствуете себя дома, что почти никуда не ездите…

А знаете вы нашу страну Великих Озер? Вот вам карта. У нас там на Верхнем Мичигане, Гуроне и Эри шестьдесят тысяч судов с водоизмещением в тридцать два миллиона тонн. Они ежегодно перевозят разных товаров на три с половиной миллиарда. Теперь дело идет к тому, чтобы установить прямое сообщение для этого флота и городов, которые он объезжает — Делета, Мильуоки, Чикаго, Детруа, Кливленда, Буффало, Марионвилля, — прямое сообщение с Европой. Озера вытекают в море через реку Св. Лаврентия. Это и есть дорога, не правда ли?.. К несчастью, выходя из озера Эри, приходится перепрыгивать через маленький барьер, высотой в два раза больше, чем Триумфальная арка в Париже: это Ниагара. А потом еще приходится считаться с быстринами возле озера Онтарио… Правда, уже вырыто семь или восемь каналов со шлюзами, которые позволяют ходить вверх и вниз маленьким судам… А мы хотим устроить свободный проход для любого океанского корабля…

И вот этот господин заканчивает переговоры по сему делу, — и Марш показал на секретаря, занятого у телефона. — Вчера вечером окончательно определена сумма нашего капитала: двести миллионов долларов!.. Через два года я на «Дженни» без всякой пересадки проеду с этой набережной к своему дому… Я хочу, чтобы Марионвилль сделался Ливерпулем Озер. В нем уже числится сто тысяч жителей. Через два года будет полтораста — цифра вашей Тулузы, через десять лет будет двести пятьдесят тысяч — цифра вашего Бордо, через двадцать лет мы дойдем до пятисот семнадцати тысяч — цифры старого Ливерпуля. Мы молодой народ, в нас много незрелого, но мы растем — и мы дорастем до вас… На минутку, господа. Позволите?

И неутомимый делец снова начал диктовать, не дождавшись даже, пока его племянница вывела из комнаты выродившихся чад отсталой Европы.

— Не правда ли, какой типичный американец? — шептал Корансез на ухо Отфейлю. — Он это отлично знает и играет в самого себя: Heantoncabotincumenos, — как сказал бы нам старый учитель Мерле… Вся их нация в таком роде.

Затем прибавил вслух:

— Знаете ли, мисс Флосси, мы можем говорить при Пьере о наших проектах совершенно открыто: он согласился быть моим свидетелем…

— Ах, какое счастье! — подхватила молодая девушка и весело прибавила: — Я, впрочем, не сомневалась в этом. Мой дядя поручил мне, — продолжала она, — пригласить вас на прогулку в Геную. Значит, дело в шляпе. Это будет премило. А знаете, вы получите награду за ваш добрый поступок: на яхте будет ваш флирт — госпожа де Карлсберг…

Произнося эти слова, веселая девушка взглянула прямо в лицо молодому человеку. Она говорила без всякого желания уколоть, с той откровенной непосредственностью, на которую справедливо рассчитывал прозорливый Корансез.

У людей Нового Света есть эта прямота, которую мы склонны считать неделикатностью. Она происходит от того, что они прямо и целиком принимают факты. Флосси Марш знала, что присутствие баронессы Эли на яхте будет приятно Отфейлю. Как честная девушка и американка, она не думала, что отношения его с замужней женщиной могли перейти за границы невинного кокетства или романтического увлечения. И ей показался вполне уместным и естественным намек на чувства Пьера. Точно так же она сочла бы вполне уместным с его стороны намек на ее собственные чувства к Марселю Вердье.

До какой же степени она огорчилась и изумилась, когда по внезапной бледности молодого человека, по дрожанию его губ, по его взгляду поняла, что причинила ему боль. При этом открытии у нее самой густая краска покрыла щеки. Если иногда американцы, по избытку простодушия, поступают бестактно, то все же они весьма чутки, touchy, как они выражаются: ошибка, совершенная с такой легкостью, сразу же становится для них самих настоящим наказанием.

Увы! Даже эта краска только увеличила тяжесть того потрясения, которое испытал Отфейль, когда он услышал имя госпожи де Карлсберг, произнесенное таким тоном. Быстрая, как молния, ассоциация напомнила ему слова Корансеза: «Мисс Марш подавит твои сомнения» и его последнюю усмешку. Припомнился ему и взгляд госпожи Бонаккорзи вчера в поезде. Внутренняя интуиция, не основанная ни на логике, ни на рассуждении, подсказала ему, что тайна его страсти, скрытая в глубине его души, похищена этими тремя лицами. От стыда, смущения и беспокойства у него по жилам пробежал такой холод, что он задрожал весь, как в лихорадке. Говорить в эту минуту крайнего потрясения было бы для него мучением, но Корансез спас его от пытки и, прекрасно заметив действие, произведенное на товарища несообразительностью американки, начал усердно расхваливать яхту.

— Что скажешь ты, Отфейль, об этом зале и о курительной комнате? Нравится? Не правда ли, сколько изящества в этой обстановке из белого полированного дерева, и притом изящества тонкого, благородного!.. А эта столовая? А эти каюты? Тут не соскучишься месяцы, годы! Видишь, в каждой есть особая уборная и ванна…

И он играл роль гида не только для своего спутника, но и для молодой девушки. Он вспоминал все детали благодаря удивительной памяти на вещи, которой обладают подобные ему люди, созданные для реальной, внешней жизни. С обычным апломбом он рассказывал про все, начиная с пик и ружей в трюме, предназначенных для обороны от пиратов Китайского моря, и кончая приспособлениями для наполнения и опорожнения бассейнов. Наконец он предложил вопрос, весьма странный в коридоре этой колоссальной игрушки, которая являлась последним словом новейших изобретений в сфере комфорта и утонченной жизни:

— Мисс Флосси, нельзя ли будет нам посмотреть комнату покойной?

— Если это интересует господина Отфейля! — отвечала Флуренс Марш, которая с самого начала разговора не переставала раскаиваться в своей опрометчивости. — У моего дяди, — продолжала она, — была единственная дочь: ее звали Марион, как и мою бедную тетю… Вы ведь знаете, что мистер Марш, овдовевший очень рано, назвал свой город Марионвиллем в честь жены?.. Кузина моя умерла вот уже четыре года. Дядя чуть с ума не сошел. Он пожелал, чтобы в комнате, которую сна занимала на яхте, ничего не трогали и не изменяли. Он велел поместить там ее статую и постоянно окружает ее цветами, которые при жизни любила покойная. Вот посмотрите, но не входите…

Она отворила дверь, и молодые люди при свете двух ламп с синеватыми абажурами увидели комнату, сплошь обтянутую материей цвета розы, но розы поблекшей, увядшей. Она была переполнена всевозможными роскошными безделушками, всем, чего только может пожелать дитя, которое безумно балует отец, североамериканский железнодорожный магнат. Посредине на постели из инкрустированного дерева лежала статуя покойной, вся в белом, с закрытыми глазами, с полуоткрытым ртом, среди анютиных глазок и орхидей. Тишина этого странного склепа, таинственность, тонкий аромат растений, которые его наполняли, оригинальная поэзия этого посмертного обоготворения на судне дельца-яхтсмена — все это были вещи, которые при других обстоятельствах сильно задели бы врожденнный вкус к сентиментальному в сердце Пьера Отфейля.

Но во время всего визита он стремился только к одному — поскорее отделаться от мисс Марш и Корансеза, остаться одному и поразмыслить над фактами, которые с такой дикой, ужасной неожиданностью доказали ему, что его священнейшая тайна раскрыта. Покинуть судно для него было большим облегчением, а необходимость еще несколько минут слушать своего спутника — просто пыткой.

— Заметил ты, — говорил Корансез, — как покойная походит на госпожу де Шези? Нет? Как же! Если ты ее где-нибудь встретишь с Маршем, то советую вглядеться. Он тогда забывает обо всем: и о канале возле Великих Озер, и о железной дороге, и о марионвилльских сооружениях, и о копях, и о своем судне — он думает только о покойной дочери. Если бы маленькая Шези потребовала от него Кохинора, он вычерпал бы целое море, лишь бы отыскать этот камень — и все из-за этого сходства… Не правда ли, ведь это довольно необычайно: детский уголок, старые игрушки, трубадуры, картинки в стиле Греза, и рядом этот широкоплечий парень?.. Такой характер должен понравиться тебе.

Если он тебя интересует, ты вволю насмотришься на него 13-го, 14-го и 15-го… Еще раз благодарю за то, что ты согласился сделать для меня. Если тебе понадобится что-нибудь написать мне, то мой адрес: Генуя, до востребования… А теперь мне надо заняться последними приготовлениями к поездке… Если желаешь, я подвезу тебя. Вон как раз я вижу моего кучера Эне. Я велел ему быть тут к одиннадцати часам…

С этими словами Корансез поманил шарабан, который проезжал порожняком, запряженный маленькими корсиканскими лошадками в звонких бубенчиках. Ими правил субъект, который, приветствуя молодого человека, подмигнул плутоватыми глазами и воскликнул:

— Э! Здравствуйте, господин Мариус!

Это восклицание доказывало, что долгие разговоры установили между двумя провансальцами большую фамильярность. Паскаль Эсперандье, прозванный Эне (старшим), был ловким и разбитным малым, все самолюбие которого сводилось к тому, чтобы заставить своих двух «крыс» бежать быстрее, чем русские рысаки великих князей, проживавших в Каннах. Он чистил их, прибирал, украшал цветами и побрякушками, причем обнаруживал такую фантазию, что все компатриоты мисс Марш от Антиба и до Напуля при виде их невольно восклицали:

— How lovely!.. How enchanting!.. How fascinating!.. — вопли, которые американцы одинаково издают перед картиной Рафаэля и перед платьем от Борта, перед партией в поло и перед модным гимнастом.

Без сомнения, этот земляк с хитрой улыбкой обладал и дипломатическим талантом, который иногда делал его полезным при секретной интриге. По крайней мере, благоразумный Корансез никогда не брал другого экипажа, особенно когда у него предстояло, как и сегодня, свидание с маркизой Андрианой. Они должны были на пять минут встретиться в саду одного отеля, куда она отправлялась с визитом. Ее карета должна была остановиться у одних ворот, а экипаж Эне — у других. Ввиду этого обстоятельства нельзя было и выдумать ничего более приятного тайному жениху, чем ответ Пьера:

— Благодарю, я лучше пройдусь пешком…

— В таком случае, до свидания, — крикнул Корансез, садясь в экипаж.

И, пародируя известный стих, прибавил:

— И до скорого, синьор, вы знаете где, вы знаете с кем, вы знаете зачем!..

Экипаж повернул в сторону Антиба и удалился с безумной быстротой. Наконец-то Отфейль остался один! Наконец-то он мог остаться наедине с мыслью, которая со страшной ясностью формулировалась в его мозгу с того самого момента, когда мисс Флуренс Марш вымолвила простые слова: «ваш флирт — госпожа де Карлсберг».

«Они все трое знают, что я люблю ее: и маркиза, и Корансез, и мисс Марш. Вчерашний взгляд одной, фраза и улыбка второго, слова третьей и краска стыда за то, что подумала вслух, — вот это уже не грезы… Они знают, что я ее люблю?.. Ну, а вчера, неужели Корансез, подводя меня к игорному столу, понимал все, что происходило в моем сердце? Да возможно ли такое притворство с его стороны? А почему бы и нет? Ведь он сам только что говорил про скрытность. А как надо было уметь сдерживаться, чтобы скрыть от Наваджеро, Шези и всего этого ненавистного света чувство, которое он питает к госпоже Бонаккорзи… Вот он умел скрыть, а я не сумел совладать с моим… Как знать, может быть, все трое видели, как я покупал портсигар? Нет! У них не хватило бы жестокости самим говорить об этом при мне или поддерживать разговор других. Мариус не зол, да и маркиза тоже, и мисс Марш. Но они знают, все же они знают! Но откуда?»

Да, откуда? Задаться таким вопросом для человека влюбленного, и притом же изъеденного мнительностью, значило отдаться самоистязанию тех тайных исповедей совести, когда покаянное настроение создает самые безумные иллюзии в лихорадочном бреду. И на обратном пути в Калифорнию, и за отдельным столом, на котором ему готовили завтракать, наконец, во время длинной и уединенной прогулки до живописной деревушки Мужэн перед ним час за часом, день за днем проходила вся жизнь за последние недели. Роковое извращение духовной перспективы обнаружило ему в чистом и невинном счастье его безмолвной идиллии целый ряд непоправимых ошибок, которые завершало последнее преступление: покупка золотого ящичка в игорном зале, набитом народом, на глазах подобных людей!..

Он видел первую свою встречу с госпожой де Карлсберг в гостиной виллы Шези: оригинальная красота молодой женщины и ее очаровательность иностранки сразу поразили его, он поддался влечению созерцать ее до бесконечности… Ему и в голову не приходило, что этим он привлекает всеобщее внимание и напрашивается на комментарии!.. Он вспоминал, как попал к ней в первый раз, как бывал потом, как повсюду искал случаев встретиться с ней, вдыхать воздух, ее окружающий, говорить с ней. Разве могли пройти незамеченными эти нескромные искания и появление его в местах, в которых он прежде не показывался, а теперь стал завсегдатаем?

Он видел себя на дерне в гольф-клубе в то утро, когда баронесса Эли казалась ему особенно прекрасной в пикантном своей оригинальностью туалете из красного и белого — цветов клуба. Все маленькие эксцентричности в манере держать себя, которые шокировали его у другой женщины, у нее казались очаровательными! Он видел себя на балу, стоящим в уголке зала и ожидающим, что вот она войдет и внесет с собой те чары, которые изливались на него из каждой складки ее платья. Он видел себя у модного кондитера на Круазете, видел, как подошел к ней, а она, с всепокоряющей грацией, беспрестанно просила его помочь ей в выборе лакомств. И с каждым из этих образов неразрывно связывалось воспоминание о ее любезности, нежной снисходительности и внимательности.

Но теперь к чувству очарования, которое так ласкало его сердце, присоединялись упреки самому себе, приводившие его в окончательное отчаяние. Он вспоминал бестактные мелочи в своем поведении, разные неловкости, вполне естественные, когда человек не думает, что его в чем-нибудь заподозрили. Зато какими страшными ошибками представляются ему все эти мелочи, когда он чувствует, что за ним усердно наблюдают!

Например, десять дней госпожи де Карлсберг не было в Каннах и за все это время он ни разу не показывался в тех местах, в которых прежде бывал часто, но лишь затем, чтобы видеть ее. Никто не встречал его ни на заливе, ни на вечерах, ни на чаепитиях в пять часов. Он не сделал ни одного визита. Как можно было не заметить этого совпадения между его исчезновением и отсутствием баронессы? Что могли говорить об этом?..

С тех пор, как любовь вовлекла его в этот круг, живущий развлечениями и удовольствиями, он часто поражался, с какой легкостью и непринужденностью злые языки прогуливались насчет отсутствующих женщин. Почему же его поведение не могло стать источником сплетни насчет госпожи де Карлсберг? Да, наверно, о них и говорят уже. Но в каком духе? Служат ли они мишенью для простого зубоскальства, или его поступки особенно подчеркивают и создают клевету на женщину, к которой он питает любовь мучительную, страшно мучительную в настоящую минуту, благодаря химерическим угрызениям совести?

Новую пищу всем этим догадкам давало слово, сказанное Флуренс Марш: «ваш флирт». Пьер всегда питал искреннее презрение к отношениям, которые подразумеваются под этим термином, — эту растлевающую фамильярность между мужчиной и женщиной, осязание женской красоты сладострастным оком, нескромное панибратство и дурной тон сальных намеков. Приходило ли ему в голову, что его отношения к госпоже де Карлсберг носят подобный характер? Неужели можно было истолковать таким образом недостаток выдержки у него?..

Потом он стал думать о страданиях, которые он угадывал в жизни этого создания, единственного в мире, на его взгляд, о шпионстве, которое улавливает малейшее ее движение. Снова представал перед ним зал в Монте-Карло, вспоминался несчастный поступок, и он не понимал теперь, каким образом вчера не уразумел всей своей неделикатности. Зато сегодня он чувствовал это до острой боли.

Не один час продолжалась эта прогулка, и тяжкие мысли обуревали его. К своему отелю он вернулся уже в сумерки, в темные, южные сумерки, которые внезапно наступают после мягкого и светлого, как бы летнего, дня. Но что должен был испытать он, когда у ворот отеля консьерж передал ему письмо, на конверте которого он увидел адрес, написанный баронессой Эли!..

Дрожащими руками разорвал он конверт с античной печатью, изображавшей голову Медузы: эта фигура была вырезана на перстне, который молодая женщина купила в Италии и постоянно носила на пальце. И если бы в самом деле перед Отфейлем живьем предстало это чудовище, созданное языческой легендой, то оно не больше испугало бы его, чем простые слова записки:

«Дорогой господин Отфейль, я только что вернулась из Канн и буду рада, если вы найдете время явиться на виллу Гельмгольц завтра в половине второго. Мне надо поговорить с вами насчет одного довольно важного дела. Ввиду этого я назначаю вам час, в который, по моим соображениям, нам никто не помешает. Уважающая вас…»

На этот раз она подписалась уже не так, как в последних записках, которые он получал от нее, не поставила перед фамилией своего имени, но подписалась, как в самом первом письме: Заллаш-Карлсберг.

Молодой человек читал и перечитывал эти сухие, холодные строки. Ясность их сразила его окончательно: молодая женщина узнала про вчерашнюю его покупку в Монте-Карло. Все муки долгих самоистязаний слились теперь в одну страшно щемящую боль, и, войдя в свою комнату, он громко воскликнул:

— Она все знает. Я пропал!