Пятнадцать дней протекло с тех пор, как госпожа де Карлсберг первая призналась Пьеру Отфейлю в своей страсти к нему, забыв все свои обещания, решения, угрызения, уверенность в близкой катастрофе. Настал день, назначенный для отъезда «Дженни». Они стояли рядом на капитанском мостике яхты, которая увозила также маркизу Бонаккорзи по пути к фантастическому браку, поверенную ее тайн, мисс Марш, и, наконец, госпожу де Шези с мужем — этих взяли, чтобы занимать «командира». Эту кличку в шутку, но справедливо дала дяде племянница: действительно, неутомимый Ричард Карлейль Марш не сходил с мостика, откуда распоряжался маневрами яхты, как настоящий моряк. Сидеть в коляске и не править самому, ехать на яхте и не командовать лично — это для марионвилльского владыки было все равно, что совсем не сидеть ни в коляске, ни на яхте. Часто говаривал он, и это не было пустым хвастовством:

— Если завтра я разорюсь, то у меня будет двадцать средств снова нажить состояние и, тем более, не умереть с голоду. Я — механик. Я — кучер. Я — плотник. Я — штурман. Я — капитан дальнего плавания…

В тот полдень, когда «Дженни» шла к Генуе, этот на все руки мастер из Огайо пустил в ход последнее из двадцати ремесел, которые он, по его словам, знал до тонкостей. Он стоял на капитанском мостике, в обшитой золотым галуном фуражке. Его внимание до такой степени поглощено было управлением судна, он настолько вмешивался во все детали, что, казалось, у него никогда и не было другой заботы, как только отдавать приказания матросам. Он в высшей степени обладал чертой, свойственной всем выдающимся работникам: он весь целиком уходил в дело данной минуты.

Сейчас это дивное море, такой голубой, мягкий, глубокий, неизмеримый лазурный ковер, едва колыхающийся, представлялся ему не больше, чем скаковым полем, средством отдаться наслаждению борьбы ради самой борьбы, истинному национальному удовольствию англосаксонской расы. В пятистах метрах от «Дженни», впереди направо, вырисовывалась оснастка другой яхты, окрашенной в черный цвет: борта ее были ниже, нос острее, шла она на всех парах. Это была «Далила», судно лорда Герберта Богэна. Еще дальше впереди, но левее, шла в том же направлении третья яхта, белая, как и «Дженни», но больше ее. Это был «Альбатрос», любимая игрушка одного из русских князей, который жил на даче в Каннах.

Американец нарочно позволил обеим яхтам проехать далеко вперед, собираясь потом обогнать их. Оба другие экипажа сразу поняли его цель, и тут же было заключено безмолвное пари между русским князем, видным английским аристократом и американским миллионером. Все трое одинаково фанатично увлекались спортом, все трое гордились своими судами, как молодые люди гордятся своими рысаками или любовницами.

В глазах Дикки Марша, который в слуховую трубку кричал свои приказания, окружающий пейзаж превратился в какую-то отвлеченную геометрическую фигуру, в треугольник, крайние пункты которого были обозначены тремя яхтами. Он буквально не видел уже дивного горизонта, распростертого перед ним. Тщетно Эстерела развертывала перед ним длинную волнистую линию своих лиловых гор, темные впадины ущелий и обрывы мысов. Тщетно Каннский порт вытягивал свой мол со старым городом, возвышающимся над ним, с церковью, которая вырисовывалась сквозь воздух столь прозрачный, что можно было ясно видеть каждое крохотное окошечко, каждый лепной завиток, каждую ветку деревьев за оградой. Тщетно убегали вдаль роскошные холмы Трасса, покрытые пышной растительностью, а возле залива ряды белых вилл выставляли крыши из садов, и острова, подобно двум оазисам темной зелени, обозначали пункт отправления возле другого залива, кончающегося пустынной стрелкой под Антибом. Деревья на этой стрелке, как и на островах, раскинулись букетом развесистых сосен, склонившихся в одну сторону, и говорили о вечной драме этого побережья, о борьбе мистраля с волнами, о борьбе, которая в эту минуту утихла.

Но какое дело было до всего этого Дикки Маршу, для которого дивная погода этого прекрасного утра была только одним из условий его игры, одним из факторов в вопросе, выиграть или проиграть?.. Ни один барашек не пенился на обширной поверхности расплавленного сапфира, по которой «Дженни» двигалась вперед, с гулким и свежим звуком разрезая воду. Ни одного перистого облачка, ни одной тучки, известной у моряков под названием «кошачьих хвостов», не омрачало сияющего небесного купола, в котором солнце, казалось, тонуло, расплывалось, нежилось в абсолютно чистом эфире! Как будто какой-то заговор был между небом, морем и берегами, как будто они хотели оправдать пророчество хироманта Корансеза касательно путешествия яхты, которая везла ему тайную невесту.

И Андриана Бонаккорзи напомнила Флосси Марш об этом предсказании. Облокотившись на борт, они сидели рядом, одетые в совершенно одинаковые Костюмы из белой фланели с узенькими красными и черными полосками — цвета флага на «Дженни». Они разговаривали, устремив взоры на «Далилу», которая становилась все ближе и ближе.

— Помнишь, в зале Монте-Карло, — говорила маркиза, — как предсказал он то, что происходит теперь, по своей руке и по нашим, с какой точностью?.. Ведь это удивительно, правда?

— Значит, ты признаешься, что была не права со всеми своими страхами! — отвечала мисс Марш. — Если он верно предугадал одно, то, должно быть, верно предугадал и остальное… Мы проведем чудную ночь в открытом море… Завтра в первом часу мы бросим якорь в Генуе…

— Не будь так самоуверенна, — перебила итальянка и подняла два согнутых пальца, чтобы предотвратить дурное влияние, — ты накликаешь беду…

— Да какую беду? — спросила подруга. — При этом небе, этом море, этой яхте, экипаже…

— А я почем знаю?.. А если лорд Герберт Богэн вдруг задумает продолжать гонку до конца и не отстанет от нас до самой Генуи?

— Не отстанет от нас до конца? Он — на «Далиле», а мы — на «Дженни»? Вот уж в это я не верю! — сказала американка… — Смотри, мы уже обгоняем… Осторожно: возле нас идут Шези с женой… Послушайте, Ивонна! — обратилась она к хорошенькой виконтессе, такой стройной, беленькой и розовой в платье из белого кашемира с большими отворотами и с вышитыми на этих отворотах флагами яхты. — Вам не страшно мчаться с такой быстротой?

— Мне?.. — засмеялась госпожа де Шези и, повернувшись к носу, стала дышать полными легкими. — От этого воздуха, от этой быстроты я пьянею, как от шампанского.

— Маркиза, видите вашего брата? — спросил Шези, показывая госпоже Бонаккорзи пальцем на одну из фигур, стоявших на мостике «Далилы». — Он рядом с принцем. Вряд ли они довольны… А его таксы? Видите этих такс, которые бегают, как настоящие крысы?.. Я хочу посердить Альвиза… Постойте…

И, сложив трубкой руки, он прокричал слова, иронии которых сам не подозревал:

— Эй, Наваджеро! Не поручите ли чего в Генуе?

— Он не слышит или делает вид, — сказала госпожа де Шези, — но вот это он уж поймет… Принц не смотрит? Нет?..

И вертушка сделала своими двумя маленькими ручками самый задорный нос, какой только когда-нибудь адресовала хорошенькая женщина к толпе, в которой находилось королевское высочество.

— Ай, принц увидел меня, — продолжала она с сумасшедшим смехом. — Ба! Да ведь он славный малый! И, наконец, если он недоволен… — Она мило поставила перед глазами растопыренные пальчики. — Вот и все!..

В то время, когда парижская проказница занималась этим непочтительным ребячеством, обе яхты очутились наконец на одной линии. В течение четверти часа, казалось, они не могли обогнать одна другую и неслись, вздымая пену, пожирая пространство, содрогаясь только от мощных вздохов своих стальных легких, изрыгая из труб черные, совершенно прямые столбы, которые только в высоте слегка загибались, — до такой степени спокоен был воздух. За ними на синей воде оставалась зеленая волна с белой пеной, длинная, переливающаяся дорога из изумруда, оправленного в серебро. Там качалась и подпрыгивала парусная лодка с молодежью, которой нравилось покачаться на валах.

Неподвижность настилов на борту «Дженни» во время этого безумного хода доходила до фантастического. Не видно было даже, чтобы дрогнула вода в вазах венецианского стекла, стоявших на легком столике недалеко от трех женщин. В вазах медленно распускались розы, пышные розы пурпурного и шафранного цвета. Возле этих букетов, окруженная их ароматом, сидела госпожа де Карлсберг. Она сняла перчатку с одной из своих прелестных ручек и нежно ласкала пальцами распустившиеся лепестки чудных цветов. Взглядом, полным радости и вместе мечтательности, смотрела она то на «Далилу», то на ясный горизонт, то на спутников, то, наконец, на Отфейля, который стоял возле четы Шези и беспрестанно оборачивался в ее сторону.

Ветерок, создаваемый быстрым движением, обрисовывал стройную фигуру молодого человека под синей морской рубахой и панталонами из белой фланели. Тот же самый ветерок слегка шевелил тяжелую ткань красной блузы, облегавшей стан баронессы Эли, и широкие концы ее черного шелкового кушака, повязанного поверх юбки из материи с черными и белыми клетками. У них обоих, и у молодого человека, и у молодой женщины, в глубине глаз светилось лихорадочное упоение жизнью, которое так гармонировало с блеском этого чудного дня.

Как мало его нежная и радостная улыбка влюбленного, который знает, что и его любят, как мало походила она на горькие складки, которые появлялись в уголках его рта пятнадцать дней тому назад из-за шуток Корансеза! А она сама! Краска на щеках, обыкновенно таких бледных, полуоткрытые уста, вдыхающие смесь здорового морского воздуха и тонкого аромата цветов, чело, на котором думы как бы прояснились, как мало походило все это на Эли, которая на вилле Брион, под звездами самой дивной южной ночи, проклинала бесстрастную красоту природы!..

Теперь, в нескольких шагах от ее возлюбленного, какой чудной казалась ей эта природа! Как чуден был аромат этих роз, лепестки которых гнули ее пальцы! Как ласкался этот нежный ветерок! Как опьяняло это свободное небо, это свободное море!.. Сколько снисхождения находила она в себе ко всем мелким недостаткам, которые прежде она так сурово осуждала в людях своего общества. Вечные колебания Андрианы Бонаккорзи, позитивизм Флуренс Марш, дурной тон Ивонны де Шези вызывали теперь у нее лишь снисходительную улыбку. Против обыкновения, ее не раздражала уже наивная и комичная важность, которую напускал на себя Шези на борту яхты.

В синей фуражке с прямым козырьком, вытянувшийся, будто аршин проглотил, этот маленький человечек разыгрывал смешную роль титулованного гостя и покровителя и объяснял причины превосходства «Дженни» над «Далилой» и «Альбатросом». Он сыпал техническими выражениями, которые слышал от Марша, и отдавал распоряжения насчет чая.

— Дикки спустится, как только мы обгоним вторую яхту, — возвестил он и тут же подозвал матроса: — Джон, пойдите и скажите метрдотелю, чтобы через четверть часа был готов чай…

Потом он обратился к госпоже де Карлсберг.

— Вам здесь неудобно, баронесса… Я уже сто раз говорил Маршу, что надо переменить его кресла… Иногда он решительно ничего не видит… Посмотрите, вот ковры! Ведь это настоящие бухарские, роскошь… Он купил их шесть штук в Каире, и они сгнили бы в трюме, если бы я не открыл их и не заставил разостлать здесь вместо тех отвратительных марокканских половиков! Помните?.. А эти растения на мостике, ведь они придают много красоты, правда?.. Боже мой! Если бы он не был teetotaler, то я сказал бы, что он хватил лишнюю порцию cock-taie. Смотрите, как близко держит он нас к «Альбатросу»… Это ужасно… Мы сейчас столкнемся… Нет… Какой ловкий поворот!.. Князь смотрит на нас. Надо уж извинить нас.

И он поклонился князю. Это был атлет с крепкой мускулистой фигурой русского добряка. Он сам аплодировал триумфу «Дженни» и, когда оба судна были борт о борт, закричал своим мощным голосом:

— До будущего года! Я построю такую яхту, которая и вас забьет.

— Знаете, я страшно боялся! — говорил Шези Маршу, который, согласно своему обещанию, спускался с мостика. — Мы прошли всего на какой-нибудь метр от «Альбатроса»… Еще бы чуточку, и случилось бы несчастье…

— Я был вполне уверен в своем судне, — отвечал Марш просто. — Но с Богэном я ни за что не сделал бы этого. Вы видели, на каком расстоянии держался я от него. Он разрезал бы мне яхту пополам… Когда англичане видят, что их сейчас забьют, самолюбие доводит их до безумства, и они на все способны…

— Как раз то же самое они рассказывают про американцев! — весело перебила Ивонна де Шези.

Без сомнения, хорошенькая парижанка была единственной личностью, которой хозяин «Дженни» позволял подобные шутки. Но Корансез сказал правду: когда говорил злой язычок виконтессы, Марш видел свою дочь. И теперь его не покоробило от этой остроты по поводу его родины. А между тем обыкновенно он самым наивным образом принимал к сердцу, когда осмеливались сомневаться в том, что любая американская вещь есть самая выдающаяся на свете.

— Вы снова нападаете на моих бедных соотечественников, — сказал он. — Это черная неблагодарность. Все, которых я знаю, влюблены в вас…

— Ну, командир, — отвечала молодая женщина, — не трудитесь над мадригалами. Эти нежности — совсем не ваша специальность… Лучше вот проводите нас напиться чаю. Ведь он уже накрыт, правда, Гонтран?..

— Удивительные люди! — сказала мисс Марш вполголоса, когда ее дядя и чета Шези отошли на несколько шагов, направляясь к лестнице в столовую. — Они совсем как дома…

— Не ревнуй, — возразила госпожа Бонаккорзи. — Они очень пригодятся нам в Генуе, чтобы занять страшного дядю!..

— Если бы была только она! — отвечала Флуренс. — Она такая веселая и смелая. Но вот он. Ты знаешь, я дочь великой республики и не в силах переносить аристократов, которые умудряются быть дерзкими, занимаясь ремеслом паразитов и лакеев… И больше всего меня сердит то, что этот господин импонирует моему дяде!..

— Шези просто муж красивой и милой женщины, — сказала госпожа де Карлсберг. — Таким мужьям все позволяют ради их жен, и они становятся балованными детьми. А балованный ребенок в тридцать лет — никогда не будет особенно привлекательным. Но уверяю вас, что этот экземпляр — совершенно честный и безобидный малый… Вы спускаетесь? Я останусь на мостике. Будьте добры, пошлите нам чаю сюда… Я говорю «нам», потому что вы ведь составите мне компанию, — продолжала она, обращаясь к Отфейлю. — Я знаю нашего Шези: теперь, когда гонка кончилась, он начнет ко всем приставать, чтобы собрать публику вокруг хозяина. К счастью, вы под моим покровительством… Садитесь вот тут…

С этими словами она перчаткой показала молодому человеку на кресло, стоявшее возле нее: она удержала Пьера рядом с собой с нежной и властной грацией. Если женщина любит, но должна сдерживаться перед посторонними, то в эту грацию она вкладывает всю захватывающую страсть, ласки, которые не может подарить прямо. Влюбленные с темпераментом Пьера Отфейля повинуются подобным приказаниям с трогательными жестами обожания, которые вызывают улыбку у мужчин и глубоко трогают женщин. Они так хорошо знают, что покорность в самых маленьких делах служит верным знаком сердечного обожания! И вот мисс Марш, так же как госпожа Бонаккорзи, даже и не подумала подшутить над поведением Отфейля. Наоборот, уходя, они поддавались невольному участию, которое пробуждают в самых честных женщинах романы подруг, и говорили:

— Корансез прав. Как он любит ее!..

— Да, теперь он счастлив… А завтра?..

О, завтра! Молодой человек и не думал об этом страшном и таинственном завтра, неизбежном возмездии за все наши сегодняшние грехи. А «Дженни» шла все вперед своим быстрым, укачивающим ходом по бархату этого моря, теперь совершенно свободного. «Далила» и «Альбатрос» скрылись уже в голубой дали; исчезли и берега. Еще несколько вздохов машины, несколько поворотов винта, и кругом плывущего судна оставалась только колеблющаяся вода да неподвижное небо, на котором солнце опускалось уже к западу. Какие поистине божественные часы бывают в конце дивного зимнего дня в Провансе, когда вечерний холодный сумрак не успел еще остудить воздух и покрыть темнотой весь пейзаж.

Теперь все остальные гости яхты спустились в столовую, и казалось, что влюбленная чета осталась одна во всем мире на плавучей террасе, среди веток и аромата цветов. Один из корабельных слуг, подобно проворному и молчаливому духу, поставил перед ними маленький чайный столик с серебряным прибором, на котором красовался фантастический герб, присвоенный Маршем и блестевший на чашках и блюдцах: мост, перекинувшийся аркой над болотом — Arch on Marsh.

Эта игра слов, вроде той, которая дала имя яхте, была начертана большими буквами под гербом. Мост на гербе был золотой, болото — из черни, а фон — серебряный. Американец вовсе не заботился о нарушении геральдических правил и истолковывал такое сочинение тремя словами: черный, красный и белый — цвета его флага. А сам герб с девизом в его воображении означал, что его железная дорога, известная смелостью своих мостов, спасла его от нищеты, изображенной тут болотом!

Наивный символизм, который гораздо более подходил бы к арке грез, перекинутой в настоящую минуту для влюбленной четы поверх всякой житейской грязи. Импровизированное чаепитие окончательно придавало этому мимолетному мгновению какую-то интимную прелесть, как будто они устроились своим домом и живут вдвоем душа в душу, наслаждаясь невозбранно каждодневным счастьем быть вместе. Несколько минут они наслаждались своим одиночеством, не говоря ни слова, а потом молодой человек попробовал вслух выразить это впечатление уютности:

— Какие сладкие минуты! — сказал он. — Такие сладкие, о каких я и не мечтал! Подумайте, если бы это было наше судно и если бы мы могли так ехать много-много дней, вы да я, я да вы, никого кроме нас двоих… И ехали бы мы в Италию, которую мне хотелось бы посмотреть только с вами, или в Грецию, где зародилась ваша красота. Какая вы красавица, как люблю я вас!.. Господи! Если бы этот час никогда не кончился!..

— Дитя! Все часы кончаются, — отвечала Эли, полузакрыв свои темные глаза, в которых экзальтированная речь молодого человека вызвала искры страсти.

Как будто сердце ее сжалось почти скорбно от прилива нежности, и потом, в силу реакции, она продолжала с грацией и почти с резвостью молодой девушки:

— Моя старая гувернантка-немка постоянно говорила, показывая мне на птиц в парке Заллаша: «Надо походить на них и, как они, довольствоваться крошками…» Правда, в жизни только крошки и попадаются… Но я поклялась, — продолжала она, — что не позволю вам, не позволю нам впасть в страшное уныние.

Она подчеркнула последние два слова, нежно намекая на одну фразу, которую они не раз произносили, расставаясь, которая имела уже определенный интимный смысл в их нежных разговорах. Наклонив голову, она повернулась к столу и начала наливать чай, промолвив:

— Ну, теперь умненько напьемся чаю, и будем благодушны, как добрые бюргеры моей родины…

С этими словами она протянула одну чашку Отфейлю. Принимая чашку, молодой человек промешкал несколько мгновений, касаясь своими пальцами изящной и нежной ручки, которая протягивала ему прибор с шаловливой грацией, столь обольстительной у истинно влюбленной женщины.

Эта простая ласка заставила их обменяться взглядом, в котором сталкиваются, сливаются, тонут одна в другой две души, наэлектризованные страстью. Они снова замолчали, чтобы этим молчанием продлить и глубже проникнуться впечатлением их взаимного лихорадочного пыла, который так опьянял их в атмосфере морских запахов, смешанных с ароматом роз, под несмолкающий лепет полусонной волны, которая убаюкивала их своим томным шумом.

Чтобы понять, какие интенсивные токи вызвала эта простая ласка у молодого человека и молодой женщины, надо заметить, что они пока не были еще любовником и любовницей в полном значении этого слова. Наивная Луиза Брион уехала тогда из Канн немедленно, чтобы не быть свидетельницей неизбежного, с ее точки зрения, падения своей дорогой и неразумной подруги. Но если бы она подозревала настоящую суть этих странных отношений, то, быть может, еще попробовала бы бороться.

В течение пятнадцати дней, протекших со времени неожиданного признания госпожи де Карлсберг, влюбленные сто раз повторили друг другу про свою любовь, обменялись поцелуями, в которых изливается вся душа, даже письмами, такими же безумными, как эти поцелуи, — и все же не отдались друг другу вполне.

Это только в книгах не бывает промежутка между моментом, когда влюбленные говорят: «Люблю», и полным обладанием. В действительной жизни дело идет совсем иначе. Это отлично знают все кокетливые женщины, равно как и все влюбленные с деликатным чувством, у которых сердце не развращено ни тщеславием, ни распущенностью и для которых невозможно вкушать блаженство высшей ласки при известной грубой обстановке.

Эта природная стыдливость у Отфейля еще усиливалась робостью, свойственной людям его типа, романтичным и чистым, которые доживают третий десяток, а про чувственность знают только по редким встречам, вызывающим немедленное отвращение и упреки совести. Эти стыдливые натуры стремятся, хотя и не вполне преуспевают в том, сохранить девственность для первой настоящей любви, и когда наконец встретятся с этой любовью, то их объемлет страшный ураган, совершенно их парализующий. Непреодолимый природный инстинкт заставляет их перед женщиной, которую они любят страстно и идеально, мечтать о ласках, подобных ласкам павших созданий, и эта ассоциация образов оскорбляет их любовь, как недостойная профанация.

Несмотря на интимность, которая за эти две недели становилась все страстнее, Пьер не дерзал просить любовного свидания у этой женщины, беззащитно отдавшейся ему, заговорив с ним с трогательной откровенностью страсти. Чтобы обмануть бдительность каннского светского круга, в котором укрыться труднее, чем где бы то ни было, необходимо было прибегнуть к свиданиям в меблированных комнатах в Ницце или Монте-Карло, одна мысль о которых возбуждала его отвращение.

Но разве могла она, совсем отдавшись, быть связанной с ним более прочными узами, чем после первого поцелуя в тот первый час? Когда она сказала ему: «Мы любим друг друга», рука в руку и очи в очи, — он склонился к ней, изнемогая от блаженства, от которого готов был умереть, и губы их слились!..

Глядя на нее в эту минуту, на этой пустынной палубе яхты, Пьер дрожал всем своим существом от одной улыбки этих губок: он все еще чувствовал на своих губах их нежное и жгучее прикосновение. Видя ее такой стройной, молодой, с грудью, дрожащей от нервного возбуждения огневой натуры, он вспоминал, с какой порывистостью привлек ее к себе в саду виллы Гельмгольц через два дня после первого признания…

За разговором она незаметно привела его к чему-то вроде бельведера, скорее к портику с двумя рядами мраморных колонн, откуда открывался вид на море и на острова. В середине четырехугольный кусок голой земли представлял клумбу, сплошь засаженную гигантскими, свободно разросшимися камелиями. Ковром покрывали пол красные, розовые и белые широкие лепестки, облетевшие с веток, блестящие и гладкие, как осколки мрамора. А рядом в густой, залитой светом листве сверкали такие же красные, розовые и белые цветы. Тут он во второй раз держал ее в своих объятиях, прижав еще крепче…

И еще крепче, в забытом уголке дивной виллы Элен-Рок в Антибе… Там выпала одна из редких минут, когда она могла совершенно отрешиться от оков своего сана. Такая красивая, такая стройная, пришла она, вся в мальвах, по дорожке, окаймленной синими цинерариями, желтыми анютиными глазками и большими лиловыми анемонами. Кругом кусты роз наполняли воздух ароматом, напоминавшим аромат этой минуты. Они сели рядом на белую скамейку под черными соснами с красными стволами, которые поднимались над маленькой синей бухтой по серым утесам, и он прижал свою голову к сердцу обожаемой спутницы… Теперь стоило ему только взглянуть на ее молодую грудь и ему казалось, что он слышит биение ее сердца и осязает щекой дивную форму этой груди.

Все эти воспоминания, переплетаясь еще с другими, такими же живыми и возбуждающими, сливались с экстазом настоящей минуты, который наконец дошел до того, что Пьер почти не в силах был выдерживать его. Мощная волна подымала его и неудержимо влекла к тому часу, когда Эли вся будет принадлежать ему. И он чувствовал, что час этот близок.

Есть ли хоть один мужчина, любивший и уважавший любимую женщину, который не вспомнит с грустной нежностью про такие минуты, про невыразимое блаженство: уверенность в грядущем еще пленительнее, еще глубже, чем благодарность за свершившееся? Но как немного людей, которые, подобно Пьеру Отфейлю, могли наслаждаться, упиваться этим дивным ощущением на лоне природы, светозарной, необъятной, напоенной живыми вздохами неба и моря! Как немного людей, для которых это незабвенное создание — первая настоящая любовница — обладала несравненной привлекательностью иностранки, загадочной женщины, очаровывающей, как неслыханная музыка, как неизвестный аромат цветка!

Это полное отсутствие сходства между Эли и другими женщинами, которых он встречал, окончательно усыпляло в молодом человеке наивное угрызение, сопровождавшее его прежние падения. Он забывал даже то, что составляло главную преступность, то, что должно было бы отравить этот час упоения: Эли была замужем. Она отдалась уже одному мужчине и при его жизни не имела права отдаться другому. Пьер не был настолько религиозным, чтобы уважать в браке мистический характер таинства. Но в то же время он свято хранил в сердце заветы, всосанные с молоком матери; его семейные традиции были благородны, он насквозь был проникнут духом законности и потому всем своим существом восставал против нравственной грязи адюльтера.

Но Эли позаботилась, чтобы он не встречался с эрцгерцогом, и это ей легко удалось. Принц почти не показывался на глаза жене после той страшной сцены, даже обедал с глазу на глаз с Вердье в особые часы. Этот невидимый муж рисовался в воображении Отфейля не иначе, как в виде деспота и палача. Его жена была не женой, а жертвой, и молодой человек слишком страстно сочувствовал ей.

Это сожаление окончательно уничтожило всякие следы угрызений совести, тем более, что он беспрестанно в течение этих двух недель читал на лице своей возлюбленной постоянное возмущение против недостойного шпионства гнусного барона Лаубаха, этого адъютанта с физиономией Иуды.

Можно себе представить, до какой степени этот добровольный сыщик докучал Эли своим несносным выслеживанием, если воспоминание о нем промелькнуло в мыслях молодой женщины в тот момент, когда она забывала, когда она желала забыть все, кроме сладострастного неба, лежащего моря, яхты, как бы затерявшейся между этим небом и этим морем, и возлюбленного, который, обжигая ее страстными взорами, говорил:

— Помните, как мы беспокоились четыре дня тому назад, когда поднялся страшный ветер, и мы думали: «Не поедет яхта»?.. И обоим нам пришла в голову одна и та же мысль — пойти на Круазетту и посмотреть на бурю!.. Я чуть было не сказал вам: «Благодарю», чуть не бросился на колени, когда встретил вас там с мисс Марш…

— А потом вы подумали, что я рассердилась на вас, — молвила она, — потому что я прошла быстро и почти ни слова не сказала вам… Я заметила профиль Яго-Лаубаха… Ах, — прибавила она, — какое блаженство сознавать, что все, кто находится здесь на борту, — друзья, неспособные на предательство! Марш, его племянница, Андриана — это воплощенная честность… Маленькие Шези легкомысленны, фривольны, но подлости в них ни капли… Даже когда не боишься предателя, все равно, одно его соседство отравляет самые блаженные минуты. А как грустно было бы, если бы мне отравили эту минуту…

— О, я понимаю вас! — воскликнул он, бросая на нее нежный взгляд влюбленного, который радуется, подмечая совпадение в своих чувствах и в чувствах обожаемой женщины. — У меня совсем как у вас! Присутствие отвратительной личности сжимает мне сердце, как тисками… На другой вечер я встретил у вас Наваджеро, о котором Корансез столько наговорил мне, и один вид этого мошенника отравил мне весь визит. А между тем у меня в кармане лежало письмо, которое вы мне накануне написали. Знаете, то, которое кончается: «Любите меня бесконечно, даже еще более, и мне все еще будет мало…»

Они засмеялись, и он, следуя за ходом своих дум, мечтательно продолжал:

— Странно, что не все так думают об этом. Для некоторых, и притом чудных людей, прямо какое-то удовольствие констатировать людскую подлость. У меня есть один друг в таком роде: тот Оливье Дюпра, о котором я вам уже говорил и которого вы знавали в Риме… Я никогда не видел его таким веселым, каким он бывал, когда попадал на явную, очевидную гнусность. Как огорчал он меня этой чертой характера! А между тем это был человек в высшей степени чуткий, с нежным сердцем, с высокоразвитым умом… Можете вы объяснить это?

Тот самый голос, который проникал в самые тайники сердца Эли, произнес теперь имя Оливье. Какой ответ на вздох, только что вылетевший из груди влюбленной женщины, на ее страстное желание, чтобы ей не отравили этой дивной минуты!

Не успела с губ Пьера слететь эта простая фраза, и все очарование исчезло, как дым. Эли почувствовала, как к ее радости примешалась такая острая боль, что она готова была закричать. Ее любовный роман едва только еще начинался, а предсказания прозорливой советницы Луизы Брион уже сбывались: она была заключена в тяжкие оковы молчания, от которого ей становилось больно, страшно больно, и в то же время она должна была избегать облегчающего признания, как величайшей опасности!

Сколько уже раз в подобные минуты напоминание об Оливье внезапно вызывало между ней и Пьером грозный призрак старой связи! В первый раз Пьер мимоходом в легком и веселом разговоре назвал имя своего лучшего друга. Баронесса нашла более благоразумным сказать, что встречалась с ним в Риме, и тогда Отфейль вслух начал вспоминать об Оливье. Он и не подозревал, что каждое его слово, как нож, вонзалось в сердце бедной женщины. И как было ей не почувствовать снова вечную угрозу, нависшую над ее новым счастьем, когда она видела, до какой степени Оливье дорог Пьеру — не менее, чем Пьер был дорог ему?

Каждый раз, как и теперь, невыразимая тоска охватывала ее. Как будто вся кровь из ее жил внезапно устремлялась в невидимую, но глубокую рану. Увы! Роковое имя могло даже и не проскальзывать в разговоре двух влюбленных, а та же самая тоска овладевала несчастным сердцем — достаточно было, чтобы молодой человек, среди интимного разговора, выразил свое беспощадное мнение о какой-нибудь романтической истории, попавшей в местную скандальную хронику.

Тогда Эли начинала настаивать, чтобы он говорил, как бы стремясь измерить весь ригоризм его прямолинейной морали. Как страдала бы она, если бы он думал иначе! Ведь тогда это был бы уже не он! Он не был бы этим благородным и чистым сердцем, не опошленным еще жизнью. И в то же время она страдала от того, что он думал именно так, что он, сам того не подозревая, бесповоротно осуждал ее прошлое!

Да, она с замиранием сердечным настаивала на том, чтобы он ясно обнаружил свои сокровенные мысли, и со смертельным ужасом она постоянно видела столь естественную у чистого человека идею, что для любви все простительно, а для каприза — ничто, и что женщина с сердцем не может любить два раза. Когда Отфейль говорил фразы, в которых просвечивала эта абсолютная и наивная вера в единство истинной любви, то перед духовными очами Эли представала неумолимая и беспощадная фигура Оливье.

И где бы они ни были — в молчаливом ли портике, убранном цветами камелий, под гулкими ли соснами виллы Элен-Рок, в Напуле ли, на лугу, где разгуливают среди дивного, свежего пейзажа любители залива, — вся эта чудная южная природа умирала для нее, исчезала, как дым: и пальмы, и розы, и синее небо, и светлое море, и тот, кого ока любила. В свете мучительной полугаллюцинации с вызовом глядели на нее жестокие глаза и недобрая улыбка прежнего любовника. Она слышала, как он говорит с Пьером.

И тогда замирала в ней всякая способность отдаться счастью. Веки ее трепетали, рот судорожно раскрывался, чтобы вдохнуть воздуха, острая боль раздирала сердце, терзала грудь, черты лица искажались, а ее невольный, ее нежный палач спрашивал ее, как и теперь, со страстным беспокойством, которое и приводило ее в отчаяние, и вместе утешало:

— Что с вами?..

И она отвечала, как и теперь, маленькой ложью, которой истинная любовь не прощает. Когда сердце отдается глубокому чувству, то полная, безусловная искренность становится для него почти такой же физической необходимостью, как еда и питье. Пусть эта ложь будет невинной ложью! А все же Эли снова испытала какое-то угрызение совести, прикрывая обманом внезапный поворот в своем настроении:

— Меня охватила дрожь от холода… Вечер так быстро наступает! Какой резкий перепад температуры…

И пока молодой человек помогал ей закутываться в манто, она еще вымолвила несколько слов, причем интонация представляла полный контраст с незначительностью детали, которую подметила Эли:

— Посмотрите, как изменилось море с заходом солнца… Оно стало темным, почти черным… Небо помрачилось… Подумаешь, что вся природа тоже сразу почувствовала холод… Она все еще прекрасна, но красотой, в которой чувствуется приближение тьмы!..

Действительно произошел атмосферный феномен, который в Провансе неожиданнее, чем во всяком другом месте: яркий и почти жгучий день вдруг резко оборвался и в несколько минут наступил вечер. «Дженни» продолжала путь по морю, на котором не прибавилось ни волн, ни даже ряби, только мачты, реи и трубы бросали на его поверхность бесконечно длинные тени. Солнце опустилось уже почти до самой линии горизонта, и в его лучах было уже мало теплоты, так что они не могли рассеять густой, холодный туман, который все подымался да подымался, и под его дыханием тускнели бронза и полировка на судне. Синева неподвижного моря сгустилась до черноты, а лазурь безоблачного неба побледнела, похолодела, поблекла. Так протекло четверть часа.

Потом, когда солнечный диск коснулся горизонта, вдруг по небу и по морю заиграл гигантский пожар заката. Берега совершенно исчезли, и пассажиры яхты, теперь снова поднявшиеся на мостик, видели перед собой только воду да небо, небо да воду — эти две бесконечности без формы, без контуров, девственные и обнаженные, как в первые дни мироздания.

По ним разливался свет, производя самые феерические эффекты: тут вся масса света ударила в ткань нежного, прозрачного, розового цвета, какой бывает у лепестков дикого шиповника; там она разлилась пурпурными волнами, цвета благородной крови; в другом месте раскинулась россыпью зеленых изумрудов и фиолетовых аметистов; еще дальше спустилась в колоссальные золотые завесы! И этот свет уходил ввысь вместе с небом, дрожал вместе с морем, разливался по бесконечному пространству до тех пор, пока светило не погрузилось в воды и вся роскошь исчезла так же, как появилась, снова оставив море темно-синим, почти черным, а небесный свод — почти таким же черным. Но на этот раз на самом краю ярко выделялась пурпурная лента. Но и эта широкая светлая полоса бледнела, тускнела и исчезала.

Начали сверкать первые звезды, на яхте зажглись фонари, освещая ее темную палубу. Она шла вперед, унося на себе через сгущающийся мрак ночи женское сердце, в котором целый день отражалась божественная ясность светлых часов, а теперь, после минуты ослепительного блеска, воцарилась глубокая меланхолия этого смутного, бесцветного мрака!

Эли не была суеверной, но все же не могла не ощутить с замиранием всего существа своего, что эта внезапная смена лучезарного пейзажа печальным сумраком вечера есть как бы символ ее душевного состояния в эти минуты, символ, до жестокости верный: так же точно безоблачная радость ее духовного мира была только что осквернена, поругана, убита нежданным воспоминанием о прошлом! Из-за этой аналогии для нее становилось почти мучительным смотреть на трагедию заката, на эту с самого начала проигранную битву, которую отчаянно вели последние отблески дня с ночным мраком.

К счастью, прелесть зрелища была так величественна, что даже легкомысленные светские спутники ее поддались могучему впечатлению. Никто ни слова не вымолвил в течение нескольких минут, пока продолжался этот апофеоз, эта агония света на западе горизонта.

Когда же снова началась болтовня, то Эли захотелось скрыться, убежать куда-нибудь подальше, убежать даже от Отфейля, близость которого пугала ее. Она была страшно взволнована и боялась, что, сидя рядом с ним, поддастся истерическим слезам, которых не сможет объяснить. Когда он подошел, она сказала ему:

— Надо вам немного занять других…

А сама начала шагать взад и вперед по мостику в компании с одним только Дикки Маршем. Американец даже на пароходе сохранял привычку каждый день производить определенный моцион, точно соблюдая его продолжительность при помощи шагомера, который держал в руках. Посматривая на циферблат, он шагал взад и вперед между двумя строго определенными пунктами до тех пор, пока не удовлетворял вполне своих гигиенических принципов.

— В Марионвилле, — часто говаривал он, — это очень удобно: все кварталы, blocks, имеют каждый ровно полмили в длину. Когда вы прошли восемь кварталов, то знаете, что сделали четыре мили. Ваша constitutional walk кончена…

Обыкновенно Марш молчал, когда таким образом занимался благородным упражнением. Как большая часть крупных дельцов его родины, этот реалист был необузданным мечтателем и беспрестанно строил и разрушал всевозможные комбинации, имевшие целью возвеличить его до неслыханного титула «биллионера». Это была его манера отдыхать, и мечты о долларах делали его бессловесным, как опиум — курильщиков. Эли знала эту особенность Марша и, идя рядом с марионвилльским владельцем, надеялась, что они обменяются не более чем десятком слов.

Она рассчитывала, что эта чисто механическая прогулка успокоит ее слишком расходившиеся нервы. Так ходили они уже минут десять, не говоря друг другу ни слова. Но затем Дикки Марш, который, казалось, был озабоченнее обыкновенного, вдруг спросил у госпожи де Карлсберг:

— Шези говорит вам когда-нибудь про свои дела?

— Иногда да, — отвечала молодая женщина, — как и всем. Ведь вы знаете его манию: он верит, что играет важную роль на бирже, и охотно рассказывает про это…

— А не говорил ли он вам, — продолжал Марш, — что спекулирует всем капиталом на прииске в надежде утроить свое состояние?

— Очень вероятно, но я не слыхала этого.

— А я слыхал, — сказал американец, — не позже как сейчас, внизу за чаем. И вы видите, я еще до сих пор расстроен из-за этого. Самые великие дела не волнуют меня, однако… В настоящий момент, — продолжал он, глядя на красивую госпожу де Шези, которая говорила с Отфейлем, — эта милая виконтесса Ивонна, без сомнения, разорена, в полном смысле слова разорена, абсолютно, радикально…

— Это невозможно!.. Шези пользуется советами Бриона, а я слышала отовсюду, что это первый финансист нашего времени.

— Фе! — молвил Дикки Марш. — Стара песня!.. В Штатах его бы живьем слопали… Впрочем, в делах по сю сторону океана он пользуется порядочной известностью. Это верно, — прибавил он с глубокой иронией. — Так как Брион здесь пользуется славой и так как он советует Шези, то этого малого догола ощиплют, как цыпленка… Я не надоем вам объяснениями, почему это так. Но я уверен, слышите ли, уверен, как в этом море, что в настоящий момент происходит крах знаменитого синдиката серебряных приисков. Вы знаете, по крайней мере, об его существовании… Все bulls попадутся… Правда, вы не понимаете: это наша кличка для игроков на повышение, которые лезут вперед, как быки… Удар идет из Нью-Йорка и Лондона… Шези не имеет уже состояния в триста тысяч долларов. Он рассказал мне про свое положение на бирже. Он потеряет на бумагах миллион двести тысяч франков… Если это еще не совершилось в момент нашего с вами разговора, то случится в конце месяца.

— И вы ему сказали все это?

— К чему? — возразил американец. — Я бы только отравил ему путешествие… И потом, всегда будет время в Генуе, откуда он может телеграфировать своему биржевому агенту… Но вы, баронесса, вы поможете мне оказать им настоящую услугу. Вы, конечно, угадали, — продолжал он, — что если Брион советует Шези примкнуть к bulls, то, значит, сам он заодно с bears… Еще раз извините, вы ведь и этого не знаете: мы так называем игроков на понижение. Это медведь, который покачивается, шатается, кажется неуклюжим, тяжеловесным, косолапым и все-таки вас задушит… Вы начинаете понимать, что Брион хочет подмять Шези, пускается на хитрости, чтобы оттягать у него миллион? Это дело законное. На то и существует биржа. Когда человек настолько глуп, что спрашивает совета у своего противника, то этот последний совершенно вправе надуть и отобрать у него все деньги. Когда финансист дает советы светскому барину, то всегда повторяется одна и та же история. Это классически неукоснительно. All right!.. Однако у Бриона есть еще другие виды. Представляете ли вы себе госпожу Шези с десятью тысячами франков дохода?.. План ясен?..

— Такой низкий расчет очень похож на него, — с отвращением сказала Эли. — Но в чем могу я вам помочь и как помешать этому мерзавцу, чтобы он не предложил бедняжке пойти к нему на содержание? Ведь вы это самое и хотели сказать… Чтобы поставить точку над «i»…

— Именно, — отвечал американец. — Видите ли, мне хотелось бы, чтобы вы им сказали, но не сегодня и не завтра, а в тот момент, когда ее оглушат ударом и когда она потеряет голову: «Вам нужен человек, который освободил бы вас из затруднения? Обратитесь к Дикки Маршу из Марионвилля». Я сам сказал бы ей это, но она подумала бы, что я, как Брион, влюбился в нее и предлагаю ей деньги за то… У этих француженок порядочно ума, но есть одна вещь, которой они никогда не поймут: то, что с ними можно не думать о том, что эта бедная виконтесса Ивонна называет в шутку «маленьким грешком». Это уж вина здешних мужчин, развращенных до мозга костей, как, впрочем, и во всей остальной Европе. А если вы ей скажете, то между ней и мной будет третье лицо… Этого будет достаточно, чтобы доказать ей, что у меня совсем другой мотив… Какой именно — мне нечего объяснять вам; ведь вы знаете, как она походит на нее.

Он замолчал. Мало кому говорил он об этом сходстве между Ивонной де Шези и его покойной дочерью, о сходстве, которое размягчало его сердце до невероятия. Но госпожа де Карлсберг принадлежала к числу избранных и, следовательно, не могла заблуждаться относительно тайного мотива этого странного интереса и еще более странного предложения. В душе огайского набоба, одаренного колоссальным воображением, рядом с натурой дельца жили романтические струнки, доходящие до фантасмагорий в стиле Монте-Кристо. Поэтому баронесса не сомневалась в его искренности. Да и она сама была настолько романтична, что даже не удивлялась этому.

Дикки Марша приводила в ужас одна мысль о том, что он может увидеть это хорошенькое и милое личико, портрет того, которое он так любил, запятнанным грязной роскошью Бриона или какого-нибудь другого содержателя разорившихся светских дам. Чтобы помешать этому кощунству, он, как истый янки, выбирал самое прямое и практическое средство. Эли уже не удивлялась противоречию в совести причудливого и смелого Марша: сидевший в его душе спекулятор находил вполне естественным мошенничество Бриона в денежной сфере, а англосакс возмущался при одной мысли об адюльтере.

Нет, не удивление охватило госпожу де Карлсберг при этой неожиданной откровенности. И без того уже смущенная, нервная, она почувствовала как бы новый прилив тоски. Шагая с Маршем взад и вперед с одного конца яхты к другому, разговаривая с ним, она слышала, как Ивонна де Шези весело хохотала с Отфейлем. Для этого ребенка сегодняшний день был тоже веселым. Но несчастье подкрадывалось уже к ней из глубины той неизведанной бездны, в которой зарождается наша судьба!

Это впечатление было до такой степени интенсивно, что, отойдя от Марша, Эли невольно направилась прямо к молодой женщине и обняла ее с нежностью, так что виконтесса, все еще продолжая смеяться, сказала:

— Ах, как нежно… Однако, как вы стали ласковы со мной с тех пор, как начали опасаться, чтобы я не открыла!.. Вы сумели выбрать время без промаха…

— Что вы хотите сказать? — спросила баронесса.

— Но… во всяком случае, не сомневайтесь, что в этой взбалмошной Ивонне сидит капелька честного и порядочного человека!.. Сестра Пьера это отлично знает, и она всегда…

Когда хорошенькая резвушка делала это признание, то в ее светлых глазах сияла такая чистая совесть, такая нравственная невинность, какой нельзя было и подозревать, судя по ее обычно фривольному тону, и сердце Эли сжалось еще болезненнее.

Наступила тьма, и колокол прозвонил первый зов к обеду. Три огня — белый, красный и зеленый — сверкали, как драгоценные камни, на мачте, над правым бортом и над левым. Эли почувствовала, что чья-то рука проскользнула под ее руку: это была Андриана Бонаккорзи, которая сказала ей:

— Надо спуститься и одеться. Вот досада-то… Лучше бы промечтать целую ночь здесь…

— Еще бы… — отвечала баронесса и подумала: «Эта-то, по крайней мере, совершенно счастлива», и прибавила вслух: — Это ваш прощальный обед, вы расстаетесь с вдовьей жизнью. Надо вам принарядиться поизящнее… Но какой у вас взволнованный вид!..

— Я думаю о брате, — сказала итальянка, — и эта мысль давит меня, как угрызения совести. И потом я думаю о Корансезе — он на год моложе меня. Теперь это ничего, но через десять лет!.. Я боюсь того, что готовит мне будущее.

«Она тоже предчувствует угрозы рока, — повторила про себя Эли через четверть часа, когда горничная оканчивала ее прическу в почетной комнате, которую ей отвели как раз бок о бок с залом, где покоилась статуя почившей вечным сном. — Какое терзание! И у каждого есть свое: Марша, несмотря на все его богатство и кипучую деятельность, грызет тоска, которая его точит и в которой он никогда не утешится. Шези резвятся как дети, а над ними нависла страшная беда. Андриана готовится к браку, а ее обуревают всякие сомнения и страхи. Флуренс не уверена, выйдет ли она когда-нибудь замуж за того, кого любит. Вот настоящая изнанка этой поездки, этих людей, которые возбуждают такую зависть!.. А Отфейль и я — мы любим друг друга, а между нами стоит призрак, которого он не видит, но я вижу отлично!.. И завтра, послезавтра, через несколько недель этот призрак станет живым человеком, увидит нас, и я увижу его, и он заговорит, заговорит с Пьером!..»

Эта меланхолия все более и более глубоко овладевала молодой женщиной, когда она садилась за обеденный стол, убранный дорогими цветами, с роскошью, какой баловал себя тароватый американец. Чудные орхидеи покрывали скатерть ковром самых мягких оттенков: казалось, раскинулся рой странных насекомых с пестрыми чешуйками, с неподвижными крылышками. Такие же орхидеи висели гирляндами на лампах и на электрической люстре, спускавшейся с полированного потолка. Среди фантастических очертаний этих роскошных венчиков сверкал целый ряд ювелирных вещичек в стиле Людовика XIV. Перед этой исторической личностью огайский демократ преклонялся, после Наполеона, больше всего: в этом отношении, как и во многих других, в лице Марша воплощалось одно из наиболее удивительных противоречий в воззрениях его соотечественников.

Гармоничная отделка комнаты, роскошь стола, изысканность блюд и вин, блеск туалетов — все это придавало зрелищу притягательную силу эстетической утонченности, а через большие открытые окна виднелась безбрежная поверхность моря, все еще неподвижная и залитая теперь лунным светом. Марш приказал замедлить ход яхты, так что повороты винта слабо, еле слышно доходили до столовой. Действительно, минута была настолько полна художественным настроением, что, несмотря на все свои тайные печали и беспокойства, обедающие поддались мало-помалу очарованию этой феерической обстановки — и хозяин судна прежде всех.

Он посадил госпожу де Карлсберг прямо против себя, между Шези и Отфейлем, а госпожу де Шези — налево от себя. Он говорил с ней и глядел на нее с веселым и нежным чувством дружбы, всепрощающей, готовой на жертвы, полной невыразимых грез, очарования и тоски. Он решился спасти ее от опасности, которую ему внезапно открыли финансовые откровенности Шези, и ему казалось, что таким образом можно еще что-нибудь сделать для той, другой, мертвой, изображение которой покоилось тут же рядом. И это смягчало боль раны, всегда сочившейся кровью в его отцовском сердце.

Он смеялся глупостям, которые говорила Ивонна. Она была так привлекательна в розовом туалете, немного возбужденная сухим шампанским, белая пена которого искрилась в ее бокале, пена того же оттенка, что и волосы; и еще более возбужденная ощущением, что она нравится, — самым опасным для женщины опьянением. Мисс Марш, вся в синем, сидела между ней и Шези и слушала, как он говорил про охоту — единственный предмет, где этот джентльмен был компетентен, слушала с глубоким вниманием американки, которая обучается.

Андриана Бонаккорзи молчала, но, как бы согретые окружающей обстановкой, ее нежные голубые очи улыбались сокровенным грезам. Турецкая ткань того же цвета, что эти очи, облекала роскошный стан белокурой венецианки и спускалась на ее белую юбку. Она забывала и про угрожающие тучи, которые обещал крутой нрав ее брата, И про будущие неверности своего красавца жениха, а только видела в грезах глубокий ласкающий взор, чувственные губы и удалые жесты молодого человека, к которому медленно, но верно увлекала ее яхта и женой которого готовилась она стать через несколько часов, получить право любить его без угрызений совести!

И как было баронессе Эли не поддаться чарующему забвению, как бы разлитому в этой атмосфере? Ее возлюбленный, ее любящий друг был рядом с ней и полон ею! Он глядел на нее своими молодыми очами, и в них она читала столько уважения и столько любви, столько робости и столько страсти! Он говорил с ней, произнося слова, которые мог слышать весь свет, но говорил голосом, который существовал только для нее одной, который трепетал желанием.

Она начала было что-то ему в ответ, но наконец и сама замолкла. Из глубины ее существа подымалась волна страсти, все сокрушая, все потопляя. Что значили страхи за будущее, угрызения за прошлое рядом с Пьером, когда она видела и чувствовала, как сердце его билось, грудь вздымалась, тело вибрировало, ум работал, все существо его жило?..

Неожиданно их колени соприкоснулись, и оба они отодвинулись, объятые невольной стыдливостью перед этой фамильярностью, которая заставляет предвкушать полную близость. Но в двух существах, которые любят друг друга, живет сила, более могущественная, чем всякий стыд, ложный или справедливый, заставляющая их прижиматься друг к другу, расточать ласки, столь пошлые, когда они подсказаны расчетом, и столь романтические и трогательные, когда они непроизвольны и полны идеализмом, которым одухотворяются самые плотские проявления чувства.

Через минуту их ноги встретились опять. Ни у того, ни у другой не хватило духу отступить. Еще через минуту в одной фразе Отфейля проскользнул намек на их нежную прогулку в Каннах, и Эли почувствовала такую потребность одарить его лаской, что ее ножка инстинктивно и решительно выскользнула из маленького башмачка и погладила ногу молодого человека. Они снова взглянули друг на друга. Он побледнел при этом интимном, огневом, чувственном прикосновении!

О, пусть он всегда видит ее в своих воспоминаниях такой и простит ей все ужасные страдания, которые вытерпел из-за нее, простит ради красоты, какой она блистала в эту минуту! Божественная, божественная красота! Томная влага заволакивала ее очи. Раскрытые уста вдыхали воздух, как будто она сейчас умрет. Дивная округлость обнаженной шеи особенно вырисовывалась без колье. Она приобретала грациозную и дивную привлекательность в полукруглом вырезе черного платья, которое своим глубоким тоном придавало еще более матовый оттенок ослепительной белизне ее кожи. От соседства этого черного шелка ее тело казалось нежным, как ткань цветка. А на темных волосах, которые просто лежали на ее гордой головке, обнаруживая благородную, слегка продолговатую форму ее, сияла одна только драгоценность — рубин, красный и теплый, как капля крови!

Да, пусть чаще вспоминает он и про то, как потом стояла она на мостике в уединении этой звездной ночи, погрузившись в грезы, и, опираясь на борт, смотрела на море, где воды катились, лепетали и вздыхали во мраке, смотрела на небо, где блистали молчаливые хоры звезд, смотрела, наконец, на него и повторяла ему одни только слова: «Я люблю тебя! О! Как я люблю тебя!..»

Они не обменялись обещаниями. Он не просил ее отдаться ему совсем, и, однако, он знал, что час наступил, знал так же верно, как то, что вокруг них нет ничего, кроме ночи, неба да моря. Да, это море, посеребренное луной, это небо, пламенеющее созвездиями, эта ночь, напоенная томными дыханиями, будут таинственными, торжественными свидетелями их брака!..

И еще позже, когда все на судне заснуло, а он проскользнул в комнату Эли… О, какое мгновение! Как не помнить до самой смерти той минуты, когда она приняла его в свои объятия и прижала к сердцу, чтобы не отпускать уже до самого утра!

Мягкий свет лампы, прикрытой тяжелыми кружевами, едва проникал в уголок, где они лежали друг возле друга так близко, что опьяненный любовник мог видеть рядом со своей головой, на той же самой подушке, голову своей возлюбленной, ее очи, ее дорогие очи, пылающие признательной негой среди колец разметавшихся кудрей…

Оба молчали, как бы подавленные тяжестью слишком сильных ощущений. В молчании ночи они не слышали ничего, кроме собственных вздохов страсти, которые смешивались с монотонным и спокойным шумом движущейся яхты. Да по временам еще присоединялись мерные всплески воды об обшивку борта, и море, их снисходительный сообщник, очаровывало, убаюкивало их первое счастье на своем лоне, столь спокойном под таким ясным небом — в ожидании бури.