Было четыре часа утра, когда Пьер Отфейль после страстного бдения этой ночи снова очутился в своей каюте. Он не испытывал той тоски после наслаждения, о которой говорит известная пословица. Нет, его охватил почти торжественный порыв, тот пыл умиленной радости, который является как бы упоительной благодарностью за достигнутое блаженство. Для женщины это самый верный знак того, что ее любят искренне.

Напрасно пробовал он заснуть. Блаженное волнение прогоняло от него сон, как будто его внутреннее существо боялось потерять во время сна ощущение реальности факта, который так полно осуществлял его мечту, так потрясал его, наполнял такой страстью, что почти производил разлад в его мозгу. Когда первые отблески зари начали просвечивать в стекло окна, он встал и поднялся на мостик. Там был уже Дикки Марш, который с вниманием старого моряка поглядывал на небо и на воду.

— Как француз, вы меня удивляете, — сказал он молодому человеку. — Я многих катал на «Дженни». Вас первого я вижу на ногах в такой час, который, однако, на море — самый приятный… Вдохните этот ветерок, который веет издалека. Набрав в легкие такого кислорода, можно без утомления проработать десять часов без перерыва… Небо немножко беспокоит меня, — прибавил он. — Мы зашли слишком далеко. Раньше восьми часов нам не попасть в Геную, и «Дженни» успеет еще поплясать тут… Я никогда не понимал яхтсменов, которые приглашают своих друзей торжественно поплавать по блюдечку, лежа на канапе!.. Мы могли бы пройти от Канн до Генуи за четыре часа, но я думал, что лучше дать вам поспать вдали от шума городского… Барометр стоял очень высоко! Редко я видел, чтобы он падал так быстро…

В самом деле, небесный свод, который был таким чистым весь прошлый день и всю ночь, теперь мало-помалу, как опухолями, покрывался густыми серыми облаками, похожими на скалы. Другие облака вытягивались на горизонте и, подобно движущимся линиям, набегали друг на друга. Сквозь завесу этих серых паров проглядывало тусклое солнце. Море расстилалось по-прежнему, но не было уже таким неподвижным и гладким. Вода получила оттенок свинца, тусклого, тяжелого, зловещего. Ветер свежел, и скоро мощный порыв бури промчался по мертвой поверхности моря. Сначала он поднял на ней бесконечную рябь, потом тысячи мелких волн, которые все росли да росли, и, наконец, пошли без числа небольшие валы, прямые и короткие, увенчанные белыми барашками.

— Вы переносите качку? — спросил Марш Отфейля. — Впрочем, я ошибся: «Дженни» покачает не больше сорока — пятидесяти минут… Ветер у нас сзади, а сейчас мы укроемся за берег… Смотрите, вот маяк Порто-Фино. Как только обогнем мыс, так уж нечего будет бояться.

Обрывки пены покрывали теперь всю кипящую поверхность моря, по которой шла яхта, не качаясь, но наклоняясь то вправо, то влево, как пловец, который борется с волной. Далеко в море вдавалась узкая полоса земли с совершенно белым маяком на конце, возле разрушившегося монастыря. Серебристая зелень олив, среди которых весело выглядывали пестрые виллы, кудрявилась, как руно, на этом мысе, скалистая подпочва коего разбивалась на бесконечный ряд маленьких рифов. Это был мыс Порто-Фино, прославленный как тюрьма Франциска I после битвы при Павии.

Яхта обогнула его так близко, что Отфейль в течение всего времени, пока длился этот маневр, мог слышать шум волн, разбивавшихся о прибрежные скалы. За мысом расстилалась все та же мертвая скатерть, что и прежде, но ее обрамляла длинная линия лигурийского берега, который от Киаппы и от Камольи, мимо Рекко, Нерви и Квинто, тянется к Генуе. Холмы, образующие предгорья Апеннин, громоздились друг на друга и показывали свои долины, засаженные фигами и каштанами, свои деревушки с высокими яркими домами, узкую полоску земли, которая тянется вдоль берега моря. В общем получалась дикая и в то же время веселая картина, к которой делец и влюбленный отнеслись совершенно различно. Первый сказал с презрением:

— Они не сумели построить даже и двухколейной железной дороги на этом берегу! Это дело слишком трудное для здешних людей… Я от Марионвилля до Дьюлега построил четырехколейную, а там пришлось не такие туннели рыть!..

— Да и так достаточно этого добра, — сказал Отфейль, показывая на локомотив, который медленно катился вдоль прибрежья, пуская клубы дыма. — К чему новые изобретения в старых странах?.. Как можете вы мечтать среди этой роскоши, — продолжал он, начиная думать вслух, — на этом берегу, как на всяком другом, думать о существовании борьбы и труда. Прованс и Италия — это оазис, лежащий в стороне от ваших фабрик. Пощадите хотя бы это. Надо же оставить хоть один уголок для влюбленных и поэтов, для всех тех, кто хочет устроить себе жизнь, полную счастливых и безобидных восторгов, для кого идеалом представляется уединение вдвоем в этой стране дивной природы и искусства… О, какое нежное, умиротворяющее утро!..

Эта экзальтация, благодаря которой счастливый любовник отвечал на положительные размышления американца лирическими фразами, сам не чувствуя всего комизма контраста, эта экзальтация продолжалась целый день. С течением времени она даже возрастала, особенно когда пассажиры «Дженни» снова один за другим вышли на мостик и когда появилась сама госпожа де Карлсберг, немного бледная, немного утомленная.

И у нее в глазах светилась та нежность, смешанная с робостью, которая придает столько трогательности взгляду влюбленной женщины наутро после решительного шага. Сколько в ней тревоги, когда приближается эта встреча, которая откроет ей судьбу ее счастья в выражении лица любимого человека! Отдавшись ему, она ведь подарила ему самый неложный залог любви, тот залог, которого сенсуализм мужчины больше всего добивается и меньше всего уважает. Что если он окажется уже утомленным, в то время как для нее это последнее, крайнее пожертвование своей личностью есть только начало сказочного счастья, только первый шаг в таинственном царстве взаимной страсти? Что, если он меньше станет уважать ее за то, что она пожертвовала для него стыдом, даже за само наслаждение, которое вкусил в ее объятиях? Что, если только торжество мужского тщеславия, удовлетворенного победой, выкажет он перед ней, когда она придет с благодарностью в сердце и очах, с полной покорностью в голосе?

И сколько тепла, сколько новых восторгов подымется в ней, когда она, подобно Эли де Карлсберг, с первого же взгляда увидит, что душа ее возлюбленного звучит в унисон с ее внутренним смятением, что он так же деликатен, так же нежен, так же влюблен, как и вчера! Это тождество чувств было для милой женщины такой глубокой и всепоглощающей радостью, что она рада была броситься перед Пьером на колени, — до того дорог стал ей этот человек, воплотивший ее мечту. Они сели, как и вчера, друг подле друга и смотрели на панораму залива и Генуи «Горделивой», встающей над волнами.

— Ведь ты так же, как и я?.. — говорила она ему. — Ты чувствовал одновременно и страх, и необходимость видеть меня, как я чувствовала страх и необходимость видеть тебя? Ты испытывал другой страх, как я, — страх, что придется скоро искупить такое счастье? У тебя было предчувствие катастрофы?.. Когда я проснулась и увидела, что небо покрыто облаками, а море — свинцовое, меня охватила дрожь, опасение. Я подумала, что все кончено, что ты больше уже не мой принц Май…

Этим нежным именем она называла Пьера потому, что каждый раз, как он назначал ей свидание, небо бывало совершенно ясное. И она продолжала, лаская, чаруя, покоряя его:

— Какое счастье — так дрожать и найти тебя снова таким же, каким оставила тебя вчера… нет, не вчера, а сегодня утром!..

Вспомнив, что они расстались всего несколько часов тому назад, она улыбнулась, и в этой улыбке было столько истомы и нежности, грации и страсти, что молодой человек схватил край манто, в которое она куталась, — шотландский плащ с длинной пелериной, развевавшейся по ветру, — и запечатлел на нем поцелуй, рискуя попасться на глаза Шези или Дикки Маршу, которые приближались к ним. К счастью, американец и его собеседники смотрели исключительно на удивительный город, становившийся все ближе и яснее.

Он возвышался теперь в амфитеатре своих холмов, за двумя гаванями и целым лесом мачт и рей. Без числа виднелись дома, непропорциональные, вытянувшиеся вверх, сжимая, давя друг друга. Маленькие, узкие улицы, почти переулки, все с уклонами, разрезали эти массы прямыми углами, а дома были выкрашены в цвета когда-то яркие, а теперь смытые дождями и выжженные солнцем. Они не давали ни малейшего представления о роскошном и фантастическом городе, где террасы дворцов были сплошь покрыты редкостными растениями и статуями.

А вдоль берега до бесконечности раскинулись, рассеялись виллы, здесь соединяясь в поселок и образуя предместье за городской чертой, там стоя особняком среди зелени садов. Дворцы, виллы, предместье — все это Марш отлично узнавал одно за другим при помощи простого бинокля, который передал потом Ивонне и ее мужу.

— Вот Сан-Пьер д'Арена, — говорил он, — Корнильяно, Сестри — налево, а направо — Сан-Франческо д'Альбаро, Кварто, Квинто, Сан-Мариа Лигуре, вилла Граполло, вилла Серра, вилла Кроче…

— Однако, командир, у вас есть еще одно лишнее ремесло на черный день! — со смехом воскликнула госпожа де Шези. — Вы можете стать морским чичероне…

— Что делать! — возразил Марш. — Когда я вижу местность, в которой не могу ориентироваться и не знаю названий, это совершенно то же, как будто я ничего не вижу.

— Ах, как мы не походим друг на друга! — вскричал Шези. — Я никогда не мог разобрать ни одной географической карты, и это не помешало мне испытать во время путешествий массу наслаждений… Поверьте мне, мой дорогой Дикки! Мы стоим на более правильной точке зрения, чем вы: для такого дела на море есть моряки, а на суше — кучера…

В то время как на носу парохода обменивались такими любовными или характерными фразами, Флуренс Марш находилась на корме, стараясь влить немного бодрости в душу Андрианы Бонаккорзи. Будущая виконтесса Корансез повернулась к городу спиной и упорно глядела на след, остающийся на воде за яхтой.

— Теперь я совершенно убеждена, — вздыхала она, — что эта Генуя для меня будет роковой. Genova prende е non rende, как говорят у нас…

— Она возьмет у тебя имя Бонаккорзи и не вернет его тебе, вот и все, — отвечала Флуренс, — и пословица оправдается! У нас в Соединенных Штатах есть другая пословица, которую постоянно повторял президент Линкольн. Ты хорошо сделаешь, если запомнишь ее раз навсегда: она излечит тебя от твоей тоски. Она не то чтобы очень красива, особенно когда дело идет о браке, но она выразительна: «Don't trouble, how to cross a mud-creek, before you get there».

— Но если лорд Герберт переменил намерение и если «Далила» с моим братом находится в гавани? Если Шези захотят сопровождать нас? Если в последнюю минуту старый князь Фрегозо не даст своей часовни, хотя и обещал?..

— И если Корансез перед алтарем скажет: «Нет»? — перебила Флуренс. — И если случится землетрясение, которое поглотит всех нас?.. Ну! «Далила» совершенно спокойно стоит на якоре, на рейде в Кальви или в Бастии. Шези и мой дядя должны посетить пять или шесть американских и английских яхт: нечего и думать, чтобы они пожертвовали этим удовольствием ради прогулки, которую мы якобы затеваем по музеям и церквам. Да это было бы просто безумием!.. И с чего, ты думаешь, князь станет отказываться, раз он обещал дону Фортунато? Заметь, что аббат был его товарищем по тюрьме в 1859 году. Ведь для вас, итальянцев, прямо священно все, что касается Risorgimento. Ты знаешь это лучше меня… А меня беспокоит только одно, — прибавила она с веселым смехом, — как бы этот Фрегозо не продал кому-нибудь из моих земляков лучшие полотна и лучшие мраморы из своей галереи. Эти корсары грабят все. Единственным извинением для них может служить то, что они обладают не одними деньгами, а также и вкусом. Поверишь ли, в Марионвилльском колледже учительница археологии преподавала нам историю греческого искусства до Фидия по фотографическим снимкам с этой коллекции Фрегозо?..

— Отлично, — говорила снова Флуренс Марш своей подруге два часа спустя, — не права ли была я? Встретила ты mud-creek?

Высадка произошла именно так, как предполагалось. Шези и Дикки Марш пошли отдельно делать визиты на увеселительные яхты, стоявшие у мола на причалах. На судно принесли депешу от Наваджеро, адресованную его сестре: он извещал, что «Далила» прибыла в корсиканские воды.

И вот теперь наемное ландо везло влюбленную маркизу в обществе Флуренс, госпожи де Карлсберг и Пьера Отфейля по направлению к генуэзскому дворцу, где их ожидал Корансез. Экипаж взбирался по узким улицам и проезжал мимо разрисованных фасадов старинных мраморных палаццо с колоннадами, которые встречаются в этом городе на каждом шагу и свидетельствуют о безумной роскоши прежних купцов — полуфеодалов, полупиратов. Во всех этих улицах, или, вернее, коридорах, которые круто, обрывисто спускались к гавани, кипели целые рои суетливого, крикливого, жестикулирующего народа.

Хотя северный ветер стал очень суровым, однако три женщины пожелали, чтобы экипаж остался открытым, и любовались этой толпой, этими фасадами, то выцветшими, то блестящими, живописностью костюмов. Когда мисс Марш сказала маркизе свою ободряющую фразу, Андриана все еще взволнованно, но счастливо улыбнулась и отвечала:

— Это правда, я больше не боюсь и начинаю верить, что это — не грезы… Но если бы мне когда-нибудь сказали, что в один прекрасный день я буду ехать с вами троими по Piazza delle Fontani Morose и для того, для чего я еду!.. О, Господи Боже! Вон Корансез! Ах! Как он неосторожен!..

Действительно, провансалец стоял на углу знаменитой площади и улицы, которая прежде называлась via Niova, а теперь называется via Garibaldi. Вдоль этой улицы ученик Микеланджело построил архитектурные шедевры, которые могли оправдать прозвище «Горделивой», данное Генуе ее гордыми гражданами!

Конечно, было в самом деле неблагоразумно показываться на улице и рисковать натолкнуться на знакомого французского туриста, но господин Корансез не мог удержаться. Он вел такую крупную игру, что, наконец, нервное возбуждение подавило рассудительность в этом южанине, который обыкновенно был более сдержанным и в высшей степени обладал добродетелью терпения. Про эту добродетель генуэзцы сложили вот какое фамильярное, но меткое изречение: «У кого есть терпение, тот покупает жирных дроздов по лиару за штуку!..»

От сторожа он узнал, что «Дженни» вошла в гавань, и выбежал из дворца, своего верного убежища, чтобы собственными глазами убедиться в приезде невесты. Узнав в ландо прекрасные белокурые волосы госпожи Бонаккорзи, он почувствовал, как волна горячей крови прокатилась по его жилам, и резво, как ребенок, не дожидаясь, пока экипаж остановится, вскочил на подножку. Быстро поцеловал он руку у своей невесты, поздравил с приездом госпожу де Карлсберг и мисс Флуренс, поздоровался, поблагодарил Отфейля и затем с обычным жаром начал рассказывать про свое двухнедельное изгнание:

— Мы уже крепко сдружились — дон Лагумино и я… Вы увидите, какой это странный человечек, в чулках и высокой шляпе. Не правда ли, маркиза?.. Я уже стал «figlio mio»! Он обожает вас, Андриана. Он написал вам брачную песнь в пятьдесят восемь строф!.. И, однако, этот церковный брак без гражданского… Ах, это смущает его. Я поклялся ему, что это задержка всего на несколько дней, может быть; потом еще и князь Паоло подтвердил ему это… Вот еще другой тип… Вы увидите его музей и что он ставит выше всего в этом музее!.. Но вот мы и приехали…

Ландо остановилось перед высоким входом в палаццо. На перилах балкона красовался громадный рельефный герб с тремя звездами Фрегозо, которые некогда были отлично известны по всему Средиземному морю, когда корабли республики оспаривали владычество на море у пизанцев, венецианцев, каталонцев, турок и французов.

Швейцар, одетый в длинную ливрею с гербами на пуговицах, но покрытую пятнами, держа в руках колоссальную булаву с серебряным шаром, провел гостей под своды вестибюля, откуда подымалась громадная лестница. В глубине зеленел зимний сад, засаженный апельсинами. Спелые фрукты сверкали среди листвы, сквозь которую виднелся искусственный грот, уставленный гигантскими статуями богов. Несколько саркофагов украшали этот вестибюль, от которого веяло роскошью и запустением, столь обычными в старых итальянских дворцах.

— Сознайся, моя свадьба отнюдь не принадлежит к числу банальных, — говорил Корансез Отфейлю, провожая взглядом трех дам, от которых он с другом немного отстал.

Они не виделись больше друг с другом после того утра в Каннах, когда вместе посетили «Дженни». За несколько минут этой новой встречи тонкий южанин подметил в рукопожатии и во взгляде Пьера некоторое смущение. Счастье влюбленного ни разу не было смущено на пароходе присутствием мисс Марш и маркизы. Хотя у него не было сомнения, что они знают про его чувство, но он угадывал, что они с уважением относятся к нему.

Наоборот, встретиться с взглядом Корансеза для него было прямо тяжело. «Дело сделано», — подумал провансалец и почувствовал прилив настроения, обусловленного некоторым сходством их положения: он наслаждался счастьем друга, вспоминая о собственном счастье, радовался его блаженству, вспоминая о собственном блаженстве. Он льстил Отфейлю, ласкал его, стараясь рассеять то зерно недоверия, которое угадывал в нем благодаря своему безошибочному чутью.

— Да, — говорил он ему, — эта лестница будет чуть пошикарнее, чем лестница мэрии… И это даже как-то трогательно — иметь такого свидетеля, как ты! Я не знаю, что готовит нам жизнь, и я не слишком щедр на обещания, но помни, что ты всего можешь от меня требовать после того доказательства расположения, которое ты мне даешь теперь… Да, да! Я отлично тебя знаю! Целая масса пунктов должна была шокировать тебя во время этой поездки. И ты пошел на все это ради старого друга, который, однако, не так близок к тебе, как Оливье Дюпра… Не правда ли, моя невеста сегодня утром очаровательно хороша, — продолжал он. — Но, тсс!.. Вот старый князь собственной персоной и вместе с ним дон Фортунато… Гляди и слушай: это стоит труда…

Действительно, на верху лестницы, в стеклянных дверях высокой галереи стояли два старика. Глядя на них, можно было подумать, что они соскользнули с какого-нибудь полотна, на котором Лонги своей легкой и правдивой кистью запечатлел веселую живописность старой Италии. Один был аббат Лагумино, высохший, маленький, с тощими ногами, напоминавшими скелет и облаченными в чулки и панталоны, которые висели как на вешалке. Его собственный стан был одет в длинный духовный редингот.

Другой был князь Паоло Фрегозо, самый знаменитый потомок той прославленной фамилии, великие деяния которой занесены в золотую книгу войн внешних и — увы! — в бронзовую книгу междоусобных генуэзских войн. Князь носил имя Паоло, наследственное в их роде, в память славного, по преданиям, кардинала Фрегозо, который, будучи изгнан из города, долгое время царил на море, став пиратом.

— Сударыня, — говорил князь, — вы, надеюсь, извините, что я не мог сойти по этой дьявольской лестнице и двинуться вам навстречу, как следовало бы хозяину, и вы не поверите в истинность эпиграммы, которую пустили про нас наши враги тосканцы: «В Генуе воздух без птиц, море без рыб, горы без лесов, люди без вежливости…» Вы видите наших птиц, — и он показал в окошко на чаек, которые носились над портом, высматривая добычу. — Надеюсь доказать вам, если только вы сделаете мне честь отзавтракать со мной, что наши карпы стоят ливорнских…

Если вы ничего не имеете против, мы пройдем сейчас в другую галерею, где есть камин, а в этом камине дрова из моей виллы за Римскими воротами: из-за этой трамонтаны нам приходится жечь огонь, много огня в громадных залах, в которых наши отцы жили с scaldino… Первая вежливость — это уважение к здоровью своих гостей! Баронесса, маркиза, мисс Марш… — Он поклонился каждой из дам, хотя не знал ни одной из них, с неподражаемой смесью церемонности и развязности. — Аббат покажет вам дорогу… А я поплетусь сзади, как несчастный gancio di mare… Это, господа, то бедное и бесформенное животное, которое по-вашему называется крабом, — закончил он, обращаясь к Корансезу и Отфейлю, которых пропустил вперед себя, а сам потащился старческими, разбитыми шагами следом за ними в зал, который был несколько меньше галереи.

Охапка сырого хвороста жалким огнем тлела там и страшно дымила в плохо устроенном камине. Но пол был покрыт мозаикой из драгоценного мрамора, а все своды были украшены лепной работой и фресками, которые изображали появление Ганимеда на пиру богов. Это была легкая, веселая живопись, блистающая еще свежестью, с изящными и красивыми фигурами, с изысканным, фантастическим пейзажем и архитектурой, полная языческой, но мягкой грации непосредственных учеников Рафаэля. На стенах висело несколько портретов.

— Как это красиво! Просто чудо!.. — воскликнули дамы.

— Посмотри на князя, как ему не нравится их восторг, — шепотом сказал Корансез Отфейлю. — У тебя все шансы посмотреть комедию, которую я рекомендую твоему вниманию. Я теперь покину тебя и займусь своим делом…

— Вы находите это прекрасным? — говорил князь баронессе Эли и мисс Марш, стоя возле них, в то время как госпожа Бонаккорзи и Корансез разговаривали в уголке. — Да, плафон недурен в своем роде. И эти картины… у них тоже есть своя история. Взгляните на эту красивую даму, с такой тонкой, таинственной улыбкой. Она одета в зеленое платье и держит в руках красную гвоздику… А теперь взгляните на этого молодого человека, с такой же точно улыбкой, в одежде из той же материи и с тем же цветком… Они приказали написать себя так, в одинаковых костюмах, потому что любили друг друга. Молодой человек был одним из Фрегозо, дама — одной из Альфани, донна Мария Альфани… Все это происходило во время отсутствия мужа, который находился в плену у алжирцев. Влюбленные думали, что он никогда не вернется… «Chi non muori, si rivede», — говаривал часто кардинал… «Кто не умер, снова свидится…» Муж вернулся и убил их… Их портреты скрыли в нашей семье. А я поставил их здесь…

Два больших портрета, прекрасно сохранившиеся, благодаря долгому изгнанию, вдали от всякого света, улыбались посетителям той загадочной улыбкой, о которой говорил старый коллекционер. Чувственная и преступная нега была разлита в глазах донны Марии Альфани, вокруг ее пурпурных губ, бледных щек, темных волос. Это нежное лицо, тонкое, изящное, рельефно вырисовывалось на складках высокой зеленой фрезы и дышало волшебным, опасным обаянием. Страстное торжество дерзкого прелюбодеяния сияло в черных очах молодого человека. Это тождество в цвете костюмов, в оттенке цветков, которые были у них в руках, в позе, в самой манере художника, как бы продолжало и после смерти их преступную связь. Это было своего рода презрение к мстителю, который мог их убить, но не мог разлучить, потому что вот они тут на одном и том же полотне открыто говорят о своей дерзкой близости, гордятся ею, благодаря чарам искусства смотрят друг на друга, восхищаются, любят…

Эли и Пьер невольно обменялись тем взглядом, который появляется у юных любовников, когда они встретятся с останками давно угасшей любви и, соприкоснувшись с прошлым, навеки погибшим, почувствуют хрупкость своего теперешнего счастья. Для Эли потрясение было еще сильнее: грозное изречение кардинала «chi non muori, si rivede» снова вызвало у нее ту дрожь, которую она почувствовала на яхте в самую сладкую минуту самого сладкого часа ее жизни. Но как было не стряхнуть с себя этот страх, эту меланхолию, как было не забыть всякие дурные мысли, когда мисс Марш на рассказ генуэзского князя ответила:

— Вот пара портретов, за которые дорого бы заплатил мой дядя. Знаете ведь, он так любит привозить с собой безделушки такого рода, возвращаясь из Старого Света! Это он называет своими скальпами... Но вы, без сомнения, слишком дорожите ими, князь? Ведь это такие дивные произведения искусства!..

— Я дорожу ими, потому что они достались мне от предков, — отвечал Фрегозо. — Но не профанируйте великое слово: искусство, — торжественно прибавил он. — Это все, что хотите: блестящее украшение, интересная история, любопытный анекдот, точная картина нравов, поучительная психология… Нет, это не искусство… Никогда и нигде не было искусства, кроме как в Греции, помните это крепко… А в новые века только раз — у Данте Алигьери…

— В таком случае эти мраморы вы предпочитаете сим картинам? — спросила госпожа де Карлсберг, которую забавлял тон этой выходки.

— Эти мраморы? — подхватил коллекционер. Он взглянул вокруг себя на белые статуи, расставленные вдоль стен, и резкие черты его могучего лица сложились в презрительную мину. — Те, кто покупал их, даже и не подозревали, что такое греческое искусство…

И, подойдя к Андриане Бонаккорзи, он сказал:

— Надеюсь, маркиза окажет мне честь и примет мою руку, чтобы отправиться к алтарю. Мой возраст дает мне право взять на себя роль отца, и если я не в силах быстро ходить, то извините: бремя лет самое тяжкое из всех, какие выпадают на долю человека… Не волнуйтесь так, — прибавил этот славный человек шепотом, почувствовав, как дрожит рука его спутницы. — Я отлично изучил вашего Корансеза за эти дни: это превосходное и вполне корректное сердце.

— Ну-с! — говорил сам Корансез госпоже де Карлсберг, в свою очередь предлагая ей руку, в то время как Флуренс Марш оперлась на руку Отфейля. — Вы все по-прежнему будете смеяться над хиромантией и над моей линией счастья? В моей свадебной процессии участвует баронесса Эли, и я веду ее под руку! Разве это не счастье? И опять-таки разве не счастье, что судьба послала вам для развлечения, чтобы облегчить эту барщину, такого оригинала, как наш хозяин?

— Это вовсе не барщина, — со смехом отвечала баронесса. — Но, правда, вы счастливы, потому что женитесь на Андриане: она сегодня такая красавица и так любит вас!.. Правда также, что князь совершенно своеобразен. Как-то сама согреваешься, встречая такую пылкость энтузиазма у человека его лет… Когда итальянец проникается какой-нибудь идеей, то любит ее, как любил бы женщину: страстно, самоотверженно… Благодаря этой горячности они снова поднимали из унижения свою родину…

— Вы не поймете этого, — говорила тем временем мисс Марш Отфейлю, — вы живете в старой стране. Но меня, обитательницу города, который лишь немного старше меня, прямо очаровывают визиты в подобные дворцы, где все говорит о временах давно минувших.

— Увы, — отвечал Отфейль, — есть беда еще более страшная, чем жить в молодой стране — это жить в стране, которая хочет стать молодой во что бы то ни стало, хотя она полна священными останками прошлого, славного прошлого… жить в стране, где стремятся все разрушить… Этим безумием одержима Франция в последние сто лет…

— Э-э, то же бешенство овладело Италией за последнюю четверть века, — подхватила американка. — Но мы не дремлем, — прибавила она, — мы все покупаем, все спасаем… О, какая дивная часовня, посмотрите… Вот, я держу пари, что эти фрески в конце концов очутятся в Марионвилле или Чикаго.

И она показала Пьеру на стенную живопись молельни, в которую вошел кортеж. Эта небольшая комната, в которой, без сомнения, некогда служил кардинал-пират, была украшена от пола до сводов громадной композицией символического характера, работой одного из неизвестных мастеров, какие на каждом шагу попадаются в Италии и заслужили бы громкую славу во всякой другой стране. Но тут их слишком уж много!

В общем вся обстановка придавала фантастический характер, симпатичный и вместе нелепый, этому браку, который совершался в старой часовне старого дворца, у старого генуэзского принца, старым священником, слегка галлофобом. Ультрасовременный Корансез, стоящий на коленях рядом с наследницей дожей, и тут же дон Фортунато, благословляющий их, и все это в обстановке XVI века — да это был настоящий парадокс, на какие отваживается только действительность и в которые никто не верит!

И чтобы сделать его еще более невероятным, надо же было, чтобы наивный аббат, страстный почитатель графа Камилла Кавура, произнес, прежде чем соединить новобрачных, маленькую речь по-французски: несмотря на свои политические убеждения, он не мог не оказать этого уважения иностранцу, который женился на его дорогой маркизе:

— Благородная дама, благородный синьор! Я скажу вам лишь несколько слов… Птица, которая не поет, не даст никакого предзнаменования… Вы, благородная дама, готовитесь сочетаться перед Господом с этим благородным синьором. Благородный синьор, вы готовитесь сочетаться перед Господом с этой благородной дамой. Мне кажется, что, освящая соединение знатного венецианского имени со знатным французским именем, я лишний раз призываю благость Всемогущего на союз двух стран, которые должны были бы по духу быть единой страною: наша дорогая Италия, благородная дама, ваша прекрасная Франция, благородный синьор… Пусть будут они соединены, как готовитесь соединиться вы, благородная дама и благородный синьор, узами любви, которых ничто и никогда не разорвет! Да будет так.

— Ты слышал?.. — говорил Корансез Отфейлю час спустя.

Богослужение было уже окончено, новобрачные обменялись торжественными обетами, и завтрак, на коем фигурировали карпы лучше ливорнских, закончился среди тостов, смеха и чтения брачной песни, кропотливого произведения дона Фортунато. Теперь все общество пило кофе в галерее, и молодые люди разговаривали у окна, возле Артемиды с реставрированным носом.

— Ты слышал. Этот добрый аббат обожает меня… Он даже слишком обожает меня, потому что я благороден, но все же не так благороден, как здешние!.. Соглашаясь на этот тайный брак, он тем самым дал Андриане высшее доказательство своей любви. Он умен, как весьма немногие. Уже давно он осуждал Наваджеро и предсказывал Андриане самое мрачное будущее, если она не избавится от этого рабства. Притом он тонкий дипломат, потому что уломал своего старого друга по carcere duro предоставить к нашим услугам свою маленькую часовню… Да! Ум, ловкость, любовь — все это в душе итальянца падает во прах перед горделивым сознанием первородства. Он счел своим долгом, как друг графа Камилла, дать нам почувствовать, что мы младшие члены великого латинского семейства… Но в некоторых обстоятельствах младшие оказываются хитрее старших! Вот почему я простил дону Фортунато его самомнение, представляя себе, какую мину скорчит мой свояк, чистокровный итальянец, когда ему преподнесут маленький документик, под которым ты только что подписал свое имя рядом с именем князя… А не хочешь ли ты полюбоваться на счастье Корансеза? Взгляни!..

Он показал Пьеру Отфейлю через окошко на небо, покрывшееся черными тучами, и на улицу возле дворца, на которой ветер крутил пыль, а прохожие кутались в плащи.

— Ты не понимаешь? — продолжал он. — Благодаря скверной погоде вы не пойдете в море. Дамы будут ночевать в отеле… Не правда ли, ведь это интересно — в первый же вечер после законного брака искать тайного свидания, как будто оно является преступлением?..

Делая это признание, напоминавшее скорее любовника, чем мужа, Корансез двусмысленно улыбался. Его улыбка говорила Отфейлю: «Это ночь любви, которая готовится и тебе тоже». Корансез увидел, что друг его покраснел, как может краснеть только молодая женщина, над которой родственник очень фамильярно подшучивает в первое утро после свадьбы. Но молодая виконтесса вовремя прервала их тет-а-тет, приблизившись под руку с госпожой де Карлсберг. Это был как будто живой комментарий к чувственным словам Корансеза: две красивые молодые женщины, такие стройные, такие изящные, такие страстные, приближались к двум молодым людям. И языческий дух, который невольно охватывает душу на лоне Италии, был настолько могуч и обаятелен, что стыдливое смущение, взволновавшее Пьера, успокоилось под взглядом темных очей его любовницы, светившихся тем же огнем, что и голубые глаза венецианки, любовавшейся на мужа.

— Вы пришли за нами по просьбе князя? — спросил Корансез. — Я знаю! Он не успокоится, пока не покажет вам свое сокровище…

— В самом деле, он зовет вас, — сказала Андриана, — но, главным образом, мы разыскивали вас для нас самих… Муж, который покидает жену через час после свадьбы, — это, пожалуй, слишком скоро.

— Да, это немного слишком скоро, — повторила Эли, и смысл, скрытый в этих словах, адресованных собственно Отфейлю, был сладок для молодого человека, как поцелуй.

— Сделаем удовольствие князю… и княгине, — сказал он, дерзая поднести к губам руку своей дорогой любовницы с видом шутливого ухаживания, — и пойдем смотреть на сокровище. Ты ведь уж знаешь его? — спросил он друга.

— Знаю ли я его? — отвечал тот. — Не пробыл я здесь и получаса, как должен был уже выполнить эту церемонию… Знаете, — и он показал рукой на старого Фрегозо, который в сопровождении мисс Марш и дона Фортунато выходил из галереи; потом он похлопал себя по лбу, — у нашего хозяина есть свой гвоздь… Но вы сами поймете, в чем дело.

Вся «свадьба» — пользуясь мещанским выражением южанина, которого аббат Лагумино пожаловал в сан «знатного французского имени», — спустилась вслед за Фрегозо по узкой лестнице, которая вела в жилые комнаты коллекционера. Теперь он шел впереди, гордо показывая путь. Как постоянно случается в подобных огромных итальянских домах, жилые комнаты были настолько же малы, насколько залы для приемов — громадны и великолепны. Князь, когда бывал один, то жил в четырех совсем тесных комнатках, вся меблировка которых свидетельствовала о физическом стоицизме старика, погруженного в мечты, равнодушного к комфорту так же, как к тщеславию.

Но по стенам были размещены некоторые фрагменты, которые составляли настоящий музей: их было двадцать или двадцать пять, не больше. На первый взгляд эта коллекция Фрегозо, известная в обоих полушариях, состояла из бесформенных обломков той грубой композиции, которая на всякого неспециалиста должна была произвести такое же впечатление, как и на Корансеза.

Изучая античное искусство, Фрегозо пришел к тому, что преклонялся только перед мраморами дофидиевской эпохи, перед реликвиями VI века, в которых живет и трепещет примитивная, героическая Греция.

Едва он, после всех своих гостей, переступил через порог первой комнаты, которая обыкновенно служила ему курительной, как вдруг старый подагрик каким-то чудом, казалось, помолодел: поясница выпрямилась, ноги не волочились уже по паркету тяжелыми шагами. Его божество, как сказали бы его дорогие афиняне, овладело им, и он начал представлять свой музей с таким воодушевлением, над которым нельзя было посмеяться. Под чарами его горячих слов разбитый мрамор оживал, одухотворялся. Он видел этот мрамор во всей его девственной свежести две тысячи четыреста лет тому назад, и в силу непреодолимого гипнотического влияния его видение сообщалось самым скептическим слушателям.

— Вот, — говорил он, — самые почтенные изваяния… Это три статуи Геры, три Юноны в их примитивных формах: деревянный истукан, скопированный на камне еще робким резцом.

— Ксоанон, — сказала Флуренс Марш.

— Вы знаете ксоанон! — вскричал Фрегозо и с этого момента обращался уже только к одной молодой американке. — В таком случае, вы вполне можете оценить красоту этих трех экземпляров. Они неподражаемы… С ними не сравнятся мраморы ни с Делоса, ни с Самоса, ни из Акрополя… Взгляните на все три… Вы видите тут зарождение жизни. Вот тело еще в стадии возникновения, и какого возникновения!.. Оно грубо, как и ткань толстого полотна. И между тем оно дышит: вот груди, ягодицы, ноги… Потом материя делается тонкой; это уже мягкая ткань из нежного льна. Длинная рубашка спускается свободно и не стесняет движений. Статуя оживает. Она идет… Полюбуйтесь на этот могучий торс, обрисовывающийся под пеплосом, на эту тунику в обтяжку, которая с одной стороны лежит вертикальными складками, а с другой — складки идут веером. Полюбуйтесь на эту позу богини: вся тяжесть корпуса на правой ноге, а левая выдвинута вперед… Она идет, она живет… О, красота!.. А эти Аполлоны!..

Дыхание у него прерывалось от лихорадочного энтузиазма, и, не будучи в состоянии говорить, он молча показывал на три торса из камня, ставшего уже рыжим, вероятно, оттого, что долго пробыл в железистой почве. У торсов не было ни рук, ни голов, а от ног остались только какие-то культяпки.

Потом он таинственно продолжал:

— Теперь надо запереть ставни и спустить занавеси. Дон Фортунато, будьте добры, помогите мне!..

Когда воцарился мрак, старик дал аббату в руки зажженную свечу, сделал ему знак идти за собой и, подойдя к мраморной голове, лежащей на пьедестале, сказал голосом, дрожащим от волнения:

— Ниобея Фидия!..

Тогда три женщины и два молодых человека увидели при свете тусклого огонька кусок мрамора, совершенно бесформенный. Нос был разбит и практически исчез. Едва можно было узнать места, где были глаза. Недоставало целого куска волос. Но это страшное разрушение случайно пощадило нижнюю губу и подбородок. Дон Фортунато, знавший уже все невинные театральные эффекты археолога, направил свет именно на этот полуразбитый рот и на подбородок.

— Разве вас не поражает в этом рте экспрессия жизни и скорби! — воскликнул Фрегозо. — Разве не мощен этот подбородок!.. О, как он выражает силу воли, гордость, всю энергию той царицы, которая презирала Латону!.. А эти губы — слышите ли вы крик, который вырывается из них? Проследите эту щеку: по тому, что осталось, ее можно восстановить… А нос! Какую благородную форму сумел придать ему художник!.. Взгляните!..

Он схватил голову и наклонил ее под известным углом, затем, вытащив носовой платок, взял кончики его в обе руки и приставил к нижней части лба статуи, к тому месту, где не оставалось на камне ничего, кроме зияющей впадины.

— Вот она, эта линия носа! Я вижу ее… Я вижу, как катятся слезы, вот, тут… — И он поставил голову под другим углом. — Я вижу их… Ну, будет! — закончил он после молчаливого вздоха. — Надо вернуться к жизни. Раскроем ставни и поднимем занавеси…

И когда дневной свет снова заиграл на бесформенном обломке, Фрегозо опять испустил вздох. Потом, повернувшись к другой голове, не так сильно пострадавшей, он взял ее, поклонился мисс Марш, которая приятно польстила его мании своими техническими познаниями и внимательностью, и сказал ей:

— Сударыня, вы достойны обладать фрагментом статуи, которая украшала Акрополь… Позвольте мне предложить вам эту голову, отысканную при последних раскопках… Взгляните на улыбку…

И голова, поднятая руками старика, действительно улыбалась беспокойной, чувственной и вместе таинственной улыбкой.

— Не правда ли, это эгипетская улыбка? — спросила американка.

— Так называют ее археологи, — отвечал князь, — по месту нахождения мраморов знаменитого фронтона. По-моему, это елисейская улыбка, экстаз, который вечно должен витать на устах тех, кто вкушает вечное блаженство, а боги и богини еще на земле раскрывают это блаженство своим верным слугам… Вспомните стих Эсхила о Елене. Он весь вылился в этой улыбке: «Душа ясная, как тишь морей»…

Когда три женщины и Отфейль, после этого фантастического брака и еще более фантастического визита, снова очутились в ландо, которое везло их к порту, то было около трех часов пополудни. Все четверо с удивлением оглядывались вокруг: им было странно снова попасть сюда, на улицу, полную народа, видеть дома, нижние этажи которых заняты лавками, стены, оклеенные афишами, словом, всю эту сутолоку современной жизни. Это то самое впечатление, которое испытываешь, побывав в театре на дневном спектакле и «отряхаясь» от мира грез на тротуаре при солнечном свете. Эта театральная галлюцинация, которой вы два часа любовались при свете газа, делает для вас тяжелым резкий переход к реальной жизни. Андриана первая выразила вслух это странное ощущение:

— Если бы у меня не было брачной песни этого славного дона Фортунато, — сказала она, показывая маленькую брошюру, которую держала в руках, — я подумала бы, что спала… Он передал мне ее с большой церемонностью и пояснил, что эта поэма напечатана в четырех экземплярах у типографщика, который печатал прокламации Манина, нашего последнего дожа. Один экземпляр предназначается Корансезу, один — Фрегозо, один — для самого аббата, и вот этот!.. Да, я подумала бы, что спала!..

— Да и я тоже, — сказала Флуренс Марш, — если бы эта мраморная голова не была так тяжела. — И она покачала своими маленькими ручками странный подарок, которым почтил ее археолог… — Боже мой, как мне хотелось бы посетить этот музей без князя! Мне кажется, что он всех нас загипнотизировал и что, не будь его там, мы ничего бы не увидели… Да ведь вот сейчас все мы видели улыбку этой головы, когда Фрегозо показывал нам ее?.. А теперь я не нахожу и следа. А вы?

— И я… И я… И я… — вскричали одновременно Эли де Карлсберг, Андриана и Отфейль.

— Во всяком случае, — сказал последний со смехом, — я видел, как плакала Ниобея, у которой не было ни глаз, ни щек…

— А я, — сказала госпожа де Карлсберг, — видела, как бежал Аполлон, у которого нет ног.

— А я, — сказала Андриана, — видела, как дышала Юнона, у которой не было груди.

— Корансез предупредил меня, — прибавил Отфейль, — когда там нет Фрегозо, то его музей становится простой кучей камня; когда он сам его показывает — это Олимп.

— Это человек верующий и влюбленный, — подхватила баронесса Эли, — и несколько часов, проведенных с ним, гораздо лучше познакомили меня с Грецией, чем все прогулки по Ватикану, Капитолию и по галерее Уффици. Это утешает меня в том, что я не успела показать вам «Красный Дворец», — прибавила она, обращаясь к Отфейлю, — и тамошние работы Ван Дейка… Они божественны…

— У вас на это достаточно будет времени завтра, — сказала мисс Марш. — Я знаю наверное, что дядя поедет сегодня вечером, но вас всех оставит на берегу: «Дженни» будет страшно «плясать», а он не допускает, чтобы на его яхте болели. Смотри, как вода бушует даже в порту. А в море уже настоящая буря.

Ландо приехало на набережную к тому месту, где путешественников ожидала шлюпка с яхты. Действительно, мелкие волны дробились о камни; по всей бухте разбушевавшийся ветер поднял небольшое волнение, которое не в силах было раскачать грузные пакетботы, стоявшие на якорях, но подбрасывало увеселительные и рыбачьи лодки. Какая разница была между этим трепетанием седой стихии, которое чувствовалось даже в порту, укрытом двумя молами, и неподвижным зеркалом из цельного сапфира, которое вчера в тот же час простиралось в открытом Каннском заливе! Какой контраст между этим небом, затянутым облаками, и лазурью во время отъезда, между суровостью этого северного ветра и ароматным дыханием вчерашнего зефира!..

Но кому приходило в голову заметить это? Отнюдь не Флуренс Марш, которая, несмотря ни на что, была счастлива своим архаическим скальпом, который она увозила на борт яхты. Отнюдь не Андриане, которой перспектива провести ночь на суше сулила тихую, сладкую и верную надежду: она увидится со своим мужем, как с любовником, и, Корансез не обманывался в этом, пикантность этого тайного, но законного свидания после романтического брака окончательно кружила голову влюбленной женщине, которая в первый раз в течение стольких лет совершенно забыла про своего ужасного брата. Отнюдь не Отфейлю и его любовнице; они тоже предвкушали эти долгие часы ночи, которые проведут вместе.

Молодой человек шел позади вместе с Эли де Карлсберг и говорил ей весело и нежно, приближаясь к шлюпке с «Дженни», флаг которой — белый, черный и красный — развевался по ветру:

— Я начинаю верить, что этот милый Корансез прав, толкуя про свою линию счастья!.. И, кажется, оно заразительно…

Эли отвечала улыбкой, полной неги и обещаний, и в этот же самый момент матрос, стоявший на набережной возле шлюпки, протянул мисс Марш большой портфель. Это был курьер с яхты, которого послали справиться, нет ли чего для пассажиров на почте. Молодая американка начала разбирать пачку в пятнадцать — двадцать писем.

— Вот телеграмма вам, Отфейль, — сказала она.

— Вы увидите, — воскликнул он, продолжая шутить, — это хорошая новость…

Он разорвал желтую бумагу, и лицо его озарилось доброй улыбкой. Он протянул депешу госпоже де Карлсберг, промолвив:

— А что я вам говорил?

Вот что было в депеше:

«Покидаю Каир сегодня, буду Каннах воскресенье, самое позднее понедельник. Получишь новую депешу. Страшно рад свидеться снова. Оливье Дюпра».