Вторая депеша была получена, и в понедельник около двух часов Пьер Отфейль входил на Каннский вокзал, собираясь встретить скорый поезд. На этом поезде в ноябре месяце прибыл из Парижа он сам, еще очень слабый, страдающий от плеврита, от которого он чуть не умер. Кто видел, как в тот ноябрьский день он выходил из вагона, исхудалый, бледный, зябко кутающийся в шубу, тот не узнал бы изможденного лихорадкой, только что вставшего с одра болезни в этом красивом молодом человеке, который шел по той же самой дороге четыре месяца спустя, стройный, гибкий, с розовыми щеками, с улыбкой на устах, с огнем счастья в глазах, озарявшим все его лицо.

Между двадцатью пятью и тридцатью пятью годами, в этот период энергии, созревшей, но еще не истраченной, у самых скромных, самых робких натур бывают часы, когда в малейшем их жесте сквозит жизнерадостное самодовольство: это признак того, что они любят, что и их любят, что вся окружающая природа как бы сговорилась благоприятствовать их любви и как волна приподымает их ощущение, что их страсти нет никаких препятствий на пути. Самая внешность их от этого проникается экстазом, как бы преображается. У них появляется другая походка, другая манера держать голову, другой взгляд. Можно сказать, что какое-то магнетическое сияние исходит от этих счастливых влюбленных и облекает их во временную красоту, относительно которой женщины никогда не обманываются. Они сразу узнают этот «влюбленный вид» и испытывают либо ненависть к нему, либо нежное чувство, смотря по тому, будут ли сами они ригористками или мягкосердечными, прозаическими натурами или романтичными.

Именно к последней категории принадлежали две особы, с которыми Отфейль встретился на маленьком центральном тротуаре, который служит платформой на Каннском вокзале. Одна была Ивонна де Шези, сопровождаемая мужем и Орасом Брионом, другая — маркиза Бонаккорзи, как она все еще продолжала называть себя официально. Ее конвоировал брат ее, Наваджеро.

Чтобы подойти к ним и поздороваться, молодому человеку пришлось пробираться через элегантную толпу, которая собирается тут каждый день в этот час, чтобы ехать в Монте-Карло. А в течение двух минут, пока длилась эта маленькая операция, две женщины и их кавалеры обменялись на его счет такими замечаниями, которые лишний раз ясно доказывали, что слабый пол отнюдь не скупится на едкие уколы.

— Смотрите, Отфейль! — сказала госпожа де Шези. — Как его сестра обрадовалась бы, увидев в нем такую перемену!.. Знаете ли, ведь он в самом деле очень красивый малый!..

— Очень красивый малый, — повторила венецианка, — и вид у него такой, что явно он даже и не подозревает этого… Это так мило!..

— Не надолго же вы оставите ему это достоинство, — вставил Брион. — Отфейль здесь, Отфейль там… у вас, — обратился он к Ивонне, — у маркизы, у госпожи де Карлсберг только и слышишь разговоры, что о нем… Это был просто какой-то мальчишка, безобидный и незначительный, как всякий другой, а вы из него сделали страшного позера…

— Не говоря уж о том, что в конце концов он скоро скомпрометирует одну из вас, если дело будет так продолжаться, — сказал Наваджеро, поглядывая на сестру.

После возвращения из Генуи прозорливый синьор начал замечать, что в Андриане происходит какая-то необычайная внутренняя работа, и стал искать причины этого, но, как можно видеть, в ложном направлении.

— А! Вы оба додумались до этого?.. — перебила Ивонна со смехом. — Хорошо же! Чтобы вас наказать, я сейчас попрошу его прежде всего сесть в наше купе, потом приглашу обедать с нами в Монте-Карло и поручу ему наблюдать за Гонтраном… Ему это необходимо… Обещайте, Пьер, — продолжала она, обращаясь к молодому человеку, который наконец стоял перед ней, — вы будете к моим услугам весь день и весь вечер… На вас возлагается обязанность доложить мне, в случае если мой муж и повелитель проиграет больше ста луидоров… Третьего дня он проиграл в trente-et-quarante тысячу. Две такие партии в неделю, и выйдет премиленький зимний бюджет… Мне тогда скоро придется приняться и за приданое…

Шези ничего не отвечал. Он продолжал теребить свои усы, нервно пожимая плечами. Но его лицо исказилось в принужденную улыбку, совсем не похожую на ту, с какой он обыкновенно принимал вольные и рискованные шутки своей жены. Катастрофа, предсказанная Дикки Маршем, была непредотвратима, и у несчастного джентльмена хватило ребячества, чтобы попытаться исправить свою беду, рискуя на зеленом поле в Монте-Карло крохами, которые у него оставались.

Жена его не знала настоящего положения дел. Таким образом, слова Ивонны были для него особенно жестокими, да и для нее самой, раз она произносила их при Брионе, профессиональном банкире светских женщин, впавших в нищету. Отфейль, просвещенный своими разговорами с Корансезом и госпожой де Карлсберг, остро почувствовал всю иронию подобного рассуждения в такой обстановке.

— Я не еду в Монте-Карло, — сказал он, — я пришел сюда встретить одного моего друга, которого и вы знаете: Оливье Дюпра.

— Который ухаживал за мной у вашей сестры?.. Да, да, я в него была влюблена, по меньшей мере пятнадцать дней… Отлично! Пригласите его пообедать с нами сегодня вечером: вы поедете с пятичасовым поездом.

— Но он женат.

— Пригласите его жену без всяких церемоний, — весело настаивала шалунья. — А ну-ка, Андриана, повлияйте на него, у вас больше силы, чем у меня…

И, продолжая свою роль балованного ребенка, она схватила Наваджеро под руку. Ничто ее так не забавляло, как мины итальянца, когда он знал, что его сестра говорит с глазу на глаз с каким-нибудь мужчиной, к которому он ее ревновал. Она и не подозревала, какую услугу оказывала своей подруге, которая воспользовалась этими несколькими секундами, чтобы сказать Пьеру:

— Он тоже приезжает с этим поездом. Я пришла только затем, чтобы видеть его. Будьте добры, скажите ему, что я назначила Флуренс Марш свидание на «Дженни» завтра утром, в одиннадцать часов. А потом, прошу вас, не обижайтесь, если Альвиз будет не особенно любезным: он забрал в голову, что вы ухаживаете за мной… Но вот и скорый поезд.

Локомотив показался из глубокой выемки, по которой идет путь под Каннами, и почти тотчас же Пьер увидел сияющий профиль господина де Корансеза. Он спрыгнул на землю, не дожидаясь, пока остановятся колеса, и, обнимая Отфейля, сказал ему громко, так, чтобы и его жена слышала:

— Как это мило было выехать мне навстречу! — и шепотом прибавил: — Постарайся на одну минутку освободить меня от присутствия моего свояка.

— Не могу, — отвечал Отфейль, — я ожидаю Оливье Дюпра. Ты, значит, не видел его в поезде?.. А, я вижу его…

И, покинув провансальца и не обращая внимания на новый акт matrimonio segreto, который разыгрывался на платформе вокзала, Пьер бросился к молодому человеку, который смотрел на него, стоя на подножке вагона, и улыбался ему с радостью и нежностью.

Оливье Дюпра был в тех же годах, что и Пьер, но казался старше на несколько лет — до такой степени его очень смуглое, сухощавое и помятое лицо было изборождено резко очерченными морщинами. Черты у него были неправильные и в общем носили страдальческий отпечаток, которого нельзя было забыть. Черные глаза с влажным, бархатистым блеском, ослепительно белые, крепкие зубы, густые, пышные волосы придавали его физиономии какую-то животную грацию, если можно так выразиться, грацию, которая скрадывала выражение горечи, застывшее на его губах, лбу и особенно на щеках. Он не был высок, но плечи и руки изобличали силу.

Едва выйдя из вагона, он также обнял Отфейля с порывистостью, которая чуть не вызвала слезы у него на глазах, и оба несколько минут смотрели друг на друга, забыв, и тот и другой, предложить руку молодой женщине, которая, стоя на довольно высокой подножке, с полной бесстрастностью дожидалась, чтобы который-нибудь из молодых людей вспомнил про нее.

Госпожа Оливье Дюпра была двадцатилетним ребенком, очень красивым, очень изящным; но в ее красоте было что-то неуловимое, тонкое, почти острое: ее золотистые волосы были такого светлого тона, что от них веяло холодом; в ее голубых глазах в этот момент выражалось что-то такое непроницаемое, неопределимое, что часто появляется у новобрачных, когда они видят мужниных друзей детства. Что чувствовала она к этому избранному другу, который был шафером Оливье, — симпатию или антипатию, доверие или недоверие?

Она ничем этого не выдала, когда молодой человек подошел извиниться, что он не поздоровался с ней с самого начала, и помог ей сойти. Она кончиками пальцев едва оперлась на руку, которую протянул ей Пьер. Но это могло быть и вполне естественной сдержанностью. Точно так же, как и фраза, которой она ему ответила, когда он осведомился у нее об их путешествии, могла выражать только вполне естественное желание отдохнуть.

— Мы отлично попутешествовали, — сказала она, — но после такого долгого отсутствия очень хочется попасть наконец домой…

Да, эта небольшая фраза была вполне естественна. Но она могла также означать в устах этой тонкой и холодной женщины: «Мой муж захотел увидеть вас, и я не могла этому воспрепятствовать. Не заблуждайтесь: я очень недовольна…» По крайней мере, такое толкование ее слов невольно зародилось в голове Отфейля, и он был благодарен Корансезу, который подошел к ним и таким образом избавил его от необходимости отвечать. Поезд пошел дальше, очистив для гуляющих свободное место, и южанин подбежал с протянутой рукой, с улыбкой на устах.

— Здравствуй, Оливье… Ты меня не узнаешь?.. Корансез, твой сосед по классу риторики. Если бы Пьер дал мне знать, что ты в поезде, мы пропутешествовали бы вместе и почесали бы языки!.. Ты выглядишь чудесно, тебе будто всего двадцать лет… Представь же меня, пожалуйста, своей жене…

— Я его и в самом деле не узнал, — говорил Оливье через пять минут, сидя в карете, которая везла его с Пьером и женой в отель «Пальм». — А между тем он не изменился. Это настоящий южанин со всей своей фамильярностью, несносной, когда она искренна, и пошлой, когда это комедия. Из всех противных вещей нашей родины — а выбирать есть из чего — самая противная, я думаю, старый лицейский товарищ. Только потому, что вас записали вместе в один из тех безводных колодцев, которые называются французскими колледжами, только потому он называет тебя уменьшительным именем, тыкает… Ты часто виделся тут с Корансезом?

— Он, по-видимому, очень любит вас, господин Отфейль, — сказала молодая женщина. — Соскочив с поезда, он прямо бросился вам на шею…

— Он немного экспансивен, — отвечал Отфейль, — но, право, он добрый товарищ и был для меня большой поддержкой…

— Удивляюсь и тебе, и ему, — возразил Оливье, — но почему ты ни разу не говорил мне про это в своих письмах? Я был бы любезнее…

Ничего особенного не было в таком начале разговора, но этого оказалось достаточно, чтобы между тремя собеседниками прошла та струйка стеснения, которая иногда портит самые желанные встречи. Отфейлю послышался легкий упрек в словах друга о письмах, а в замечании госпожи Дюпра он снова почувствовал холод неприязни. Он замолчал.

В эту минуту экипаж подымался по холмистой дороге, по которой они спускались с Корансезом в то утро, когда шли на «Дженни», и белый силуэт виллы Гельмгольц показался слева из-за серебристой чащи олив. В душе молодого человека с необычайной силой восстал образ его любовницы, и он невольно сделал сравнение между своей дорогой, своей божественной Эли и женой друга. Маленькая француженка, сидевшая рядом с ним, слегка надменная и сухая, при всей своей блестящей элегантности вдруг показалась ему такой незначительной, жалкой, безликой, такой совершенно неинтересной рядом со стройным и страстным образом великосветской аристократки!

Вся особа Берты Дюпра была проникнута той особенной, несколько серенькой трезвостью, которая служит ясным признаком хорошо воспитанной парижанки. Это особый тип. Ее дорожный костюм вышел из мастерской известного мастера, но она так заботилась избежать всего, в чем хоть отдаленно проглядывала бы эксцентричность, что дошла до полного обезличенья. Да, она была красива, как красива хрупкая и нежная куколка из саксонского фарфора; но физиономия у нее была до такой степени сдержанная, губы сжаты, глаза немы, что это милое личико совсем не возбуждало желания знать, какая душа скрывается за ним. Было вполне очевидно, что в этой душе нет ничего, кроме мыслей, одобренных светом, благопристойных чувств и комильфотных желаний.

Такого сорта женщины обыкновенно ищут в муже человека, который много пожил, и Оливье, развратив свое соображение среди бесчисленных похождений на поприще блуда и прелюбодеяния, естественным образом пришел к женитьбе на этом ребенке, красота которого льстила бы его самолюбию мужа и в то же время безукоризненная манера держать себя не давала бы повода к ревности.

Не менее естественно было и то, что Пьер, воспитанный в среде, проникнутой условностями, и заразившийся ее воззрениями, лишь теперь заметил в молодой женщине явную бедность ее натуры, всю ее посредственность и убожество, лишь теперь — благодаря сравнению. Впечатления такого рода очень быстро вызывают то удаление, отступление души куда-то назад, которое объясняют многозначительным словом, весьма удобным при своей таинственности: антипатия.

Пьер не испытывал этой антипатии при всех прежних встречах, когда госпожа Дюпра была еще Бертой Лионнэ. Однако она должна была бы еще больше не понравиться ему в своей родной среде, рядом с отцом, самым церемонным бюрократом, и матерью, типичной матроной из высшей парижской буржуазии. Но тогда в душе молодого человека еще спали романтические струнки, а теперь опьянение любви пробудило их и он стал понимать такие нюансы в женской натуре, которые раньше ускользали от него.

Однако он слишком плохо умел читать в собственной душе и не мог уразуметь, до какой степени эти последние недели изменили его склад мыслей, а потому чувство резкого неудовольствия, охватившее его от присутствия Берты Дюпра, он объяснил простым способом, который помогает нам оправдать все наши ошибки в диагнозе чужих характеров:

«Что такое в ней переменилось?.. Я знал ее такой милой в то время, когда она выходила замуж! А теперь это совсем другой человек… Да и Оливье переменился. Он был так влюблен, нежен, весел! А теперь кажется индифферентным и даже печальным. Что такое происходит?.. Неужели он несчастлив?..»

Экипаж остановился возле отеля «Пальм», когда эта мысль формулировалась в голове Пьера с такой беспощадной ясностью. Он повторял свой вопрос, следя взглядом за Оливье и его женой, которые входили в подъезд. Они шли, совещаясь, как распорядиться относительно багажа и горничной. Походка их была совсем различная, совсем несогласная, и уж одно это изобличало, что между этими двумя людьми, вероятно, произошел тайный разрыв. Именно в таких мелочах — невольном подражании, перенимании жестов друг у друга — любовники и супруги яснее всего выдают тайную гармонию, которая соединяет их. Оливье и его жена «шли враждебно». Приходится создавать новые выражения, чтобы передать те нюансы в движениях, которых не определяли, не анализировали, но которые с неоспоримой очевидностью кидаются в глаза.

И как ясна была фраза, сказанная Дюпра, когда конторщик отеля показал ему помещение, оставленное для него. Это помещение состояло из одной только спальни с большой постелью, из двух уборных — одна из них была очень большая — и из гостиной.

— А где же вы поставите постель для меня? Эта уборная очень мала…

— У нас есть другой номер, состоящий из гостиной и двух сообщающихся спален, — сказал конторщик, — но он на четвертом этаже.

— Это для меня безразлично, — отвечал Дюпра.

Его жена и он сели в подъемную машину, не обратив даже внимания на прекрасные цветы, которыми Пьер сам убрал вазы. Он приготовлял для Оливье и Берты такой брачный покой, какой он хотел бы приготовить, чтобы разделить его со своей Эли. Оставшись один, он вдохнул одуряющий аромат мимоз, смешанных с розами и нарциссами, а потом посмотрел в окно на светлый пейзаж, на Эстерелу, море и острова. Да ведь эта комната, залитая солнцем, с таким ароматом, с таким видом — это настоящее гнездышко для поцелуев, уютное, веселое. И первой мыслью Оливье было искать две отдельные спальни! Он не спал уже в одной постели с женой, а между тем они повенчались едва шесть месяцев тому назад!

Этот незначительный факт в соединении с другими наблюдениями и особенно с невольными его интуициями поверг Отфейля в самую глубокую задумчивость. Он припоминал свою первую ночь настоящей любви, эту ночь чудной близости на тесном пароходном ложе, с которого ему было так трудно подняться. Он припоминал вторую ночь, которую они вместе провели в Генуе, и как сладко было ему задремать на минутку, опустив голову на грудь своей любовницы. Он припоминал, как третьего дня Эли, уступая его мольбам, согласилась принять его ночью в своей спальне в вилле Гельмгольц; как он проскользнул в сад по откосу, не защищенному никакой изгородью, и добрался до теплицы; как он нашел открытую дверь и свою любовницу там. Она провела его в свою спальню по винтовой лестнице, которая шла из зала и служила только для нее одной. О! Какими трепещущими поцелуями обменялись они тогда, охваченные двойным могучим чувством — любви и страха!

В тот раз, когда ему пришлось уйти с этого ложа и из этой комнаты, его охватило отчаяние, исступление… Он возвращался один по пустынным дорогам при свете звезд, а в душе его теснились мечты о бегстве вдвоем, далеко-далеко, чтобы жить возле нее, как муж живет с женой. Право проводить на этом обожаемом сердце ночи, целые ночи, казалось ему драгоценным правом, самым драгоценным из всех прав — ночи, целые ночи, половину лет, и так до конца лет, половину жизни, и так до конца жизни; целые ночи, когда вместе со своим дневным туалетом женщина сбрасывает свою социальную оболочку и снова превращается в простое, естественное создание, украшенное одной только своей юностью, одной только своей любовью, доверчивое, нежное, преданное, — и никто другой не видит ее такой…

Значит, Оливье не питал подобных чувств к своей молодой жене? Но если он так мало любил ее после немногих месяцев супружеской жизни, то любил ли он ее хоть когда-нибудь? А если он никогда не любил ее, то зачем он женился?.. На этом месте мысли Пьера были прерваны: чья-то рука опустилась ему на плечо и внезапно вывела его из задумчивости. Перед ним снова стоял Оливье Дюпра, но уже один.

— Отлично! Я нашел, что было надо, — сказал он, — хоть немного высоко, но вид оттого только выигрывает. Ты ничего не собирался делать сейчас? Что, если бы нам пойти прогуляться!..

— А госпожа Дюпра? — спросил Отфейль.

— Надо дать ей время прибраться, — отвечал Оливье, — и, признаться, я вовсе не досадую, что придется немножко побыть с тобой с глазу на глаз. Люди хорошо разговаривают только вдвоем. Люди, я хочу сказать, мы… Если бы ты знал, как я рад снова свидеться с тобой!

— Дорогой Оливье! — сказал Пьер, которого умилило это восклицание, сделанное простым и задушевным тоном.

Они взяли друг друга за руки и глядели один на другого, как на платформе вокзала, не говоря больше ни слова. В «Fioretti» святого Франциска есть рассказ, как однажды святой Людовик, переодевшись пилигримом, постучался в монастырь Сент-Мари-дез-Анж. Ему открыл другой святой, монах по имени Эгидио, и узнал его. Король и монах бросились на колени друг перед другом, а потом расстались, ничего не сказав. «Я читал в его сердце, — говорил Эгидио, — а он читал в моем».

Эта прекрасная легенда может служить символом всех встреч между такими друзьями, какими были два молодых человека. Когда два человека, знающие и любящие друг друга с детства, как любили Пьер и Оливье, встречаются лицом к лицу, то они не нуждаются уже в новых проявлениях и подтверждениях верности. Почтение, уважение, доверие, преданность — эти благородные доблести мужских чувств не выражаются в словах. Они сияют, они согревают одним своим присутствием, как яркое и чистое пламя. Оба друга снова чувствовали, до какой степени они могут положиться друг на друга, до какой глубины они были проникнуты братским чувством.

— Ты позаботился повсюду расставить цветы! — говорил Оливье, взяв Пьера под руку. — Я распоряжусь, чтобы их отнесли туда, наверх… А теперь пойдем… Только не на Круазету, правда? Если она осталась все такой же, какой я знал ее, когда провел здесь восемь дней, то она совершенно несносна. В то время Канны были снобополисом с целым батальоном принцев и принцеманов!.. А вот я вспоминаю дивные прогулки между Калифорнией и Валлори — дикая природа, дремучие леса, сосны, пробковые дубы… а не эти пальмы с вычурными листьями, которые мне отвратительны.

Они выходили из сада отеля, и Дюпра, говоря последние слова, показал на аллею, которая дала имя этому фешенебельному караван-сараю. Друг со смехом отвечал ему:

— Не пускай слишком много сепии на бедные каннские сады. Эти оранжереи очень хороши для больного! Я могу судить об этом…

То была одна из их старых острот, выдуманных еще в ранней юности, — это сравнение между извержениями черной жидкости, которой спрут мутит воду, чтобы спрятаться, и потоками желчи, которую изливал Оливье в дурные минуты. Он и сам засмеялся при этом воспоминании, но продолжал:

— Я тебя просто не узнаю: ты братаешься с Корансезом, ты, дикий зверек! Ты любишь эти искусственные сады с газонами, которые взрыхляют каждую весну, с деревьями цинкового оттенка, с фальшивой зеленью! Ты, отшельник Шамеана!.. Нет, я предпочитаю вот это!..

И на повороте дороги он показал своему другу на гору, сплошь покрытую, как шапкой, темными соснами и светлыми кедрами. Вдоль опушки от Канн до залива Жуана тянулась линия вилл, потом она прекращалась, и дальше, до самой вершины, раскинулась только гущина девственного леса. Направо разлилось свободное море.

Молодые люди прошли еще несколько сот метров и очутились в настоящей чаще. Красные стволы сосен так густо подымались вокруг, что через них едва виднелась лазурь волн. Над их головами темные ветви выделялись на светлом небе с яркой отчетливостью. Сильный и приятный аромат резеды веял вокруг, перемешиваясь порой со свежим запахом цветущей мимозы. Оливье смотрел на этот уголок сравнительно северного леса, как путешественник, который возвращается с Востока и, утомившись песчаными горизонтами, монотонной, безжалостно сверкающей природой, с искренней радостью встречает разнообразную растительность и богатство тонов европейского пейзажа.

А Отфейль глядел на Оливье: с замиранием сердца вглядывался он в тайну этого брака, которую признал почти без всяких колебаний, и продолжал изучать смену печальных и веселых мыслей на выразительной физиономии друга. В отсутствие жены Оливье был, видимо, больше в духе, но в глубине глаз он сохранял зерно тоски, а на губах — горькую складку: признаки, хорошо знакомые его другу. Эти признаки всегда предвещали один из тех кризисов жестокого ясновидения, о которых госпожа де Карлсберг рассказывала госпоже Брион.

Пьер постоянно страдал за своего друга, когда наступали такие кризисы и он начинал говорить о себе и о жизни недобрым, жестоким тоном разочарованного циника. Сегодня он должен был страдать от этого вдвойне, так как сердце его было упоено собственной любовью. Но что было бы, если бы он вполне понял значение всех фраз, в которых изливалась меланхолия его друга!

— Странно, — начал Оливье, — до какой степени человек еще в ранней юности может предчувствовать всю свою жизнь! В эту минуту мне вспоминается с полной конкретностью одна прогулка в Оверии, которую мы совершали вместе… Ты, конечно, не припомнишь ее. Мы возвращались из Варенна в Шамеан. Это было на каникулах после третьего класса. Я провел перед тем пятнадцать дней у твоей матери и на следующее утро должен был вернуться к моему воспитателю, этой гнусной каналье. Небо было сентябрьское, совсем как это, и с тем же прозрачным светом. Мы присели отдохнуть у подножья кедра. Я видел тебя, видел прекрасное дерево, прекрасный лес, прекрасное небо. И вдруг я почувствовал какую-то безымянную тоску, болезненное желание умереть. Мной овладела внезапная мысль, что никогда в жизни у меня не будет ничего лучшего, что мне нечего ожидать… Откуда пришла эта мысль, столь странная в шестнадцать лет, как было мне тогда?.. Даже и сегодня я не могу этого объяснить. Но я никогда не забуду острой боли, которая пронизала меня под тем большим деревом в тот ясный и мягкий день рядом с тобой. Как будто я заранее предчувствовал все несчастья, всю пустоту, всю отвратительность моей судьбы…

— Ты не имеешь права так говорить, — перебил Отфейль. — Какие несчастья? Какая пустота? Какая отвратительность?.. Тебе тридцать два года. Ты молод. Ты здоров. Тебе все удается: богатство, карьера… брак. У тебя восемьдесят тысяч франков дохода. Ты скоро будешь главным секретарем. У тебя милая жена… и друг из Мономотапы, — прибавил он со смехом…

Глубокий вздох Оливье причинил ему скорбь, а в его излиянии, которое другим показалось бы театральным и ходульным, он услышал самую искреннюю меланхолию. И он пробовал бороться с ней, как часто прежде, вышучиванием, немножко плоским. Оливье обладал умом критическим, тонким, весьма чутким к малейшей безвкусице, и редко случалось, чтобы он не переменял тона, как только друг шокировал таким образом его вкус. Но на этот раз у него на сердце была, без сомнения, слишком большая тяжесть. Он продолжал еще более удрученным тоном:

— Все мне удается! — и он пожал плечами. — Правда, на вид оно так, когда начнешь подводить счет на словах… Но на самом деле тридцать два года — это уж конец молодости, невозвратной, истинной молодости… Здоровье, богатство — это, по меньшей мере, скучно, да и надолго ли их хватит! Во всяком случае, не в этом счастье… Моя карьера? Не будем говорить об этой глупости, пожалуйста… Мой брак?..

Он на мгновение остановился, как бы не решаясь на такую откровенность, а потом продолжал с суровостью в голосе, которая щемила сердце Пьеру, так как показывала, что внутренний нарыв рос и отравлял организм гноем:

— Мой брак? Эх, это промах, как и все остальное, страшный, роковой промах… Впрочем, не все ли равно, — молвил он, встряхнув головой, — не одна, так другая!..

Он продолжал, и Пьер уже не перебивал его.

— Задавался ли ты вопросом, для чего я решил жениться? Ты думал, как и все, что я пресытился уже холостой жизнью, что я хотел урегулировать свою жизнь, что я нашел все условия для разумного брака: ведь все было налицо — и большое приданое, и почтенное имя, и красивая, отлично воспитанная девушка. Ты нашел это весьма естественным. Я и не ставлю тебе этого в упрек. Это обычный предрассудок: мы рабы общества, сами того не подозревая. Задаются вопросом, почему такой-то не женился, как все. А отчего такой-то женился, как все, когда он и все — две вещи разные? Это никогда не приходит в голову…

Притом ты не знал, да и не мог знать, какие факты привели меня к тому… Мы всегда уважали друг друга в наших излияниях, мой Пьер, и только благодаря этому наша дружба осталась прекрасным, редкостным чувством, совершенно не похожим на грязное панибратство, которое большинство называет именем дружбы. Я никогда не говорил тебе про моих любовниц. Я никогда не старался узнать про твоих. Вся эта грязь, благодаря Богу, осталась далеко за пределами наших отношений…

— Остановись, — сказал Отфейль с живостью, — не пятнай так своих воспоминаний: я не знаю их, но в них должно быть что-нибудь святое для тебя. Если я никогда не спрашивал тебя, Оливье, про тайны твоей сердечной жизни, то знай, что я воздерживался из уважения к ним самим, а не к нашей дружбе… Нет, наша дружба ничуть не пострадала бы, если бы соприкоснулась с прекрасной, глубокой любовью. Не клевещи на себя самого, не говори, что у тебя не было ее, не кощунствуй над нею…

— Прекрасная любовь! — подхватил Оливье с необыкновенной иронией. — Не понимаю, что могут означать эти два слова рядом. У меня были любовницы, много любовниц, но когда я думаю о них, то все они напоминают мне про страстную похоть, за которой следовало еще более страстное отвращение, про обладание, отравленное ужасными угрызениями, про грубую чувственность, смешанную с ревностью, про массу лжи сказанной, про массу лжи выслушанной, и ни про одно чувство, одно-единственное, слышишь ли, которое я хотел бы снова пережить, ни про какое счастье, ни про благородство, ни про полноту чувства! Кто виноват? Женщины, которых я встречал? Или я сам? Их низость? Или убогость моего сердца?

— Не может человек быть убог сердцем, — перебил Отфейль с неменьшей живостью, — когда он такой друг, каким ты был для меня…

— Я друг для тебя, потому что это ты, мой Пьер, — отвечал Оливье тоном искреннего убеждения. — И потом, чувства не играют роли в дружбе, а в любви они — все, и мои чувства жестоки. У меня всегда были скверные желания, злые удовольствия, и, не знаю, какая-то жестокая закваска подымалась в недрах моего существа всякий раз, как плоть моя заговаривала слишком громко… Я не оправдываю, я не объясняю этого: так оно и есть, и все мои связи, от первой и до последней, были отравлены этим странным элементом ненависти, — он повторил с ударением: — До последней… Последняя особенно!..

Это было в Риме два года тому назад. Если я когда-нибудь думал, что люблю, то именно в этот раз. В этом необыкновенном городе я встретил необыкновенную женщину, совсем не похожую на других, с великой силой духа, с великим обаянием сердца, без всякой фальши и красавицу, такую красавицу!.. И вот наши гордые души столкнулись. У нее были любовники до меня… по крайней мере, один: русский, убитый под Плевной. Я знал это. И ревность, безумная, несправедливая, невыразимая ревность к мертвому пробудила во мне жестокость к этой несчастной, еще с первого свидания, с первого поцелуя… Я мучил ее. Она была горда и кокетлива. Она отомстила за себя. Она взяла другого любовника, не разрывая со мной, или мне только так казалось, но это безразлично… Наконец она так истерзала меня, так истерзала, что я покинул ее, сам, первый, внезапно, грубо, без последнего прости, клянясь никогда больше не искать ощущений на этом пути…

Я был на середине жизни. После всех опытов в сфере чувства, пережитых мной, во мне осталась такая потертость, такая душевная разбитость, меня так пресытила подобная жизнь, что я решился переменить ее на какую-нибудь другую, все равно на какую. Я был убежден, что хуже не будет и быть не может… Бывают браки по рассудку, по чувству, по приличию, по расчету. А я женился по утомлению… Думаю, что это не особенная редкость. Реже сознаются в этом, а я сознаюсь… У меня всегда была одна только оригинальная черта: полное отсутствие скрытности перед самим собой. Надеюсь и умереть, не потеряв этого… Вот моя история.

— Однако казалось, что ты любил свою невесту? — спросил Пьер. — А если бы ты не любил ее или не думал, что любишь, то, насколько я знаю тебя за честного человека, ты не захотел бы испортить ей жизнь…

— Я не любил ее, — отвечал Оливье, — и не думал, что люблю. Я надеялся, что полюблю ее. Я сказал себе, что, соприкоснувшись с такой особой, не похожей на меня душой, втянувшись в жизнь, не похожую на все мое прошлое, я почувствую нечто такое, чего никогда еще не чувствовал. Да, еще раз я пожелал и попробовал чувствовать, — он подчеркнул эти слова с особой энергией. — Это истинное зло нашего конца века, и мое тоже: упорная, яростная погоня за чувствами…

Чтобы усыпить совесть, я сказал себе: «Если я не женюсь на этой девушке, на ней женится другой, один из бесчисленной своры глупцов, что гранят парижскую мостовую, который будет искать только ее приданого. Я буду мужем не хуже его…» Потом я надеялся иметь детей, сына… Думаю, что теперь даже и это не тронуло бы моего сердца. Опыт сделан. Этих шести месяцев было достаточно. Моя жена не любит меня, и я не люблю, никогда не буду любить моей жены — вот настоящий итог… Но ты прав: во мне не умер честный человек, и я безупречно сдержу слово…

Он провел рукой по глазам и по лбу, как бы прогоняя тяжелые мысли, вызванные такой жестокой откровенностью, и продолжал более спокойно:

— Не знаю, с чего мне вздумалось удручать тебя моими нервами с самых первых часов нашего свидания… Нет, знаю. Виноват этот лес, этот небесный свод, воспоминания из шестнадцатилетнего возраста, яркие до галлюцинации. Теперь конец. Не отвечай мне. Не утешай меня. Пусть желчь лопается внутри…

Улыбка его стала снова открытой и нежной, когда он говорил.

— Поговорим теперь о тебе… Что ты тут поделываешь? Как твои дела? Юг вылечил тебя, я вижу это по твоему лицу. Но на этом берегу, когда солнце приносит вам пользу, скука в такой же степени вредит. Одно на одно и выходит…

— Но уверяю тебя, я не скучаю, совсем наоборот! — отвечал Пьер.

Он понимал, что Оливье не может, да и не должен продолжать разговор о своем браке, понимал и то, что хотя собственное его сердце разрывалось от откровенностей, которые он только что выслушал, однако вся его роль друга-утешителя заключалась теперь в том, чтобы не прикасаться к этим язвам, внезапно обнажившимся перед ним, пока они станут не столь кровавыми, не столь растерзанными. Что же оставалось ему делать, как не откликнуться на любопытство друга? А с другой стороны, необходимо было приготовить Дюпра, чтобы он, если останется на несколько дней, не удивлялся, видя, как Пьер везде бывает, делает визиты.

— Как я живу? — отвечал Пьер. — Как тебе сказать… Живу, как живется. Выхожу из дому немного чаще, чем обыкновенно. Ты не оценил всей прелести Канн: слишком мало оставался ты здесь. Это город маленьких кружков. Нужно принадлежать к одному или к двум, чтобы почувствовать прелесть этого уголка. Мне посчастливилось попасть в самый приятный из всех. Теннис, прогулки, чай в пять часов, обеды то тут, то там: в результате думаешь, что еще зима не кончилась, а уже наступила весна… И потом поездки на яхтах. Например, твою телеграмму из Каира я получил в Генуе, куда мы ездили на судне одного американца. Это мистер Марш, с которым я тебя познакомлю: он оригинален и заинтересует тебя.

— Сильно сомневаюсь, — молвил Оливье, — мы с американцами никак не сходимся. Бесполезная энергия этих людей прямо утомляет меня… На них повсюду натыкаешься… Сколько их видел я в Каире и по Нилу, мужчин и женщин: все богатые, все здоровые, деятельные, образованные, на все смотрят, все понимают, все знают, обо всем судят… И все совершают или уже совершили и снова повторяют кругосветное путешествие. В умственном отношении они напоминают мне тех ярмарочных гаеров, которые у вас на глазах съедают сырого цыпленка, подошву от сапога, дюжину пуль и запивают все это стаканом свежей воды… Где вмещают они всю эту кашу бессвязных впечатлений, которыми пичкают себя? Это загадка… Впрочем, твой янки из другой породы, потому что понравился тебе… А какой принц владетельный или лишенный престола был на его яхте?

— Никакого! — отвечал Отфейль, радуясь, что мизантропия его друга перешла теперь в веселый юмор. — Была его племянница, мисс Флуренс. Она, действительно, отчасти обладает этим страусовым желудком, над которым ты смеешься: она рисует, занимается археологией, химией, но в то же время она славная девушка… Была еще одна венецианка, маркиза Бонаккорзи, живая картина Веронезе!..

— Они мне больше нравятся на полотне, — сказал Оливье. — Это сходство итальянок с картинами великих мастеров приводило меня в Риме в отчаяние. Входишь в гостиную. В уголке, на канапе видишь Луини, который говорит с Корреджо. Приближаешься. Луини с жаром рассказывает Корреджо про последний французский роман, обыкновенно, самый пошлый и глупый, а Корреджо слушает Луини с таким интересом, который навеки отобьет у вас вкус к мадоннам того и другого художника!.. Но ваше судно было совсем частицей космополитического мира: двое американцев, итальянка, француз… А еще какие народы имели своих представителей?

— Еще Франция, скорее Париж, и Австрия, вот и все… Париж был представлен четой Шези. Жену ты знаешь: Ивонна… Это тебе ничего не говорит?.. Мадемуазель Брессюир…

— Та, на которой меня хотела женить твоя сестра? Которая выставляла напоказ свою спину чуть не до самых бедер и в шестнадцать лет считала себя уже фигурой!.. Кто ее любовник?

— Но это самая честная и милая женщина! — возразил Отфейль.

— В таком случае она плохо представляла Париж, — сказал Оливье. — Перейдем к Австрии…

— К Австрии?.. — повторил Пьер.

Минуту он колебался. Он отлично знал, что рано или поздно ему придется упомянуть Оливье про свою любовницу, а если он заговорил про прогулку на яхте, то лишь для того, чтобы назвать ее в первом же разговоре. И вот он боялся. Какие замечания вызовет у его иронического друга обожаемое имя? В голосе его слышалась дрожь, когда он повторил еще раз:

— К Австрии?.. — потом прибавил: — Она была представлена баронессой де Карлсберг, с которой ты встречался в Риме. Мы говорили о тебе…

— Правда, — молвил Оливье, — я встречал ее в Риме.

В свою очередь, колебался и он. Он был так потрясен, что лицо его исказилось, когда из уст своего друга услышал это имя среди чащи леса, по которому разносился шелест сосен, подобный призыву далекого голоса. Это колебание, это изменение лица, самый ответ Дюпра — все должно было бы раскрыть Отфейлю тайну. Но он сам не смел взглянуть на друга, который, снова овладев своими нервами, продолжал:

— Правда, у эрцгерцога есть вилла в Каннах… Она теперь живет с ним?

— Разве она была в разводе с ним? — спросил Пьер.

— Законно — нет, а в действительности — да, — отвечал Оливье.

Он был слишком порядочным человеком, чтобы позволить себе хоть малейшую выходку против женщины, которая была его любовницей. Глубокая и горькая обида, которую он носил в душе, выразилась особенным способом: не будучи в состоянии и не желая злословить о ней, он начал хвалить человека, которого она ненавидела больше всего на свете, — ее мужа.

— Отчего они не сошлись? — продолжал он. — Я никогда не мог этого понять, потому что она очень умна, а он — человек выдающихся достоинств. Он один из тех трех-четырех лиц, таких, как бразильский император, князь Монако и великий герцог Баварский, которые заняли почетное место в науке… Кажется, он ученый, и серьезный ученый…

— Он, может быть, и серьезный ученый, — отвечал Отфейль, — я этого не отрицаю, но как человек — он негодяй… Если бы ты видел его, как видел я, в салоне его жены, когда он устроил сцену в присутствии шести посторонних лиц, то ты удивился бы, как она может прожить рядом с этим чудовищем хоть один день, и ты пожалел бы ее.

Он говорил со страстной убежденностью. Во всяком случае, Оливье, знавший, как мало он экспансивен, с удивлением заметил такое проявление живого интереса. Он был уже и без того потрясен, и задушевный тон друга должен был еще более поразить, изумить его. Он взглянул на него. На этом лице, за всеми изменениями которого он следил с самого детства из года в год, он заметил новое выражение, еще незнакомое ему.

В свете быстрой, как молния, интуиции, он угадал если не всю истину, то хотя бы часть ее, и это окончательно потрясло его. «Неужели он любит ее?..» Этот вопрос прозвучал у него в душе внезапно, невольно, как будто чей-то чужой голос против его воли шептал внутри него. И вопрос был слишком неожиданен, слишком тяжел, так что реакция должна была произойти моментально. «Я с ума сошел, — подумал он, — это невозможно…»

Но в то же время он сознавал, что не в силах спросить своего друга, как он познакомился с госпожой де Карлсберг, как они ездили в Геную, какую жизнь ведет она в Каннах. Такая невозможность допрашивать всегда является при догадках, которые слишком живо и остро задевают сердце.

— Ты, без сомнения, прав. Я говорил только по слухам.

В дальнейшем разговоре имя баронессы Эли более уже не упоминалось. Друзья говорили о путешествии, об Италии и Египте. Но раз наблюдательность проснулась, то уже не в нашей воле усыпить ее. Это какая-то инстинктивная и не поддающаяся контролю сила, которая работает в нас, вокруг нас, против нашей воли, пока не утолит свою жажду все узнать. Во время этой долгой прогулки, потом на обратном пути, во время обеда и после него все внимание Оливье невольно, неустанно, болезненно было сосредоточено на Пьере.

Как будто в нем произошло полное раздвоение. Он шутил. Он отвечал жене. Он давал приказания прислуге. А между тем все его чувства были в страшном напряжении и перед ним раскрывались целыми десятками признаки, которых он не заметил в первые моменты, поглощенный сначала радостью при свидании с другом, а потом — углублением в самого себя и собственную судьбу.

И прежде всего во всем тоне Пьера, в его взглядах, чертах, жестах, позах сказывались не поддающиеся определению, но очевидные признаки большей возмужалости, большей уверенности. Прежняя робкая конфузливость уступила место горделивой сдержанности, которая появляется у чутких и романтичных молодых людей, когда они уверены в том, что их любят. Потом вот еще один великий и безошибочный знак тайного блаженства: какой-то нежный экстаз в глубине глаз и постоянно неопределенный взгляд.

В прежние времена Оливье, разговаривая со своим другом, никогда не видел его таким рассеянным, где-то витающим, странным. А влюбленные все в таком роде. Они с вами говорят. Вы им говорите. Они не слышат ни себя, ни вас. Их ум бродит далеко. Душа Пьера бродила по освещенному луной мостику яхты, по лестнице старого итальянского палаццо, в портике виллы Гельмгольц — вообще далеко от маленького столика в этой столовой отеля, от госпожи Дюпра, которой он забывал налить вина, от Оливье, которого он даже и не видел!..

И потом целый ряд мелких деталей в туалете, те пустяки, в которых чувствуется нежное самоуправство любовницы, которая хочет, чтобы ее любовник не мог сделать ни одного жеста, не натолкнувшись на воспоминание об ее ласке. Пьер носил на мизинце перстень, которого Оливье никогда у него не видел, — две перевившиеся золотые змейки с изумрудными головками. На часах болталась медаль святого Георгия, которой прежде у него не было. Вынимая платок, он распространял запах духов, которых прежде никогда не употреблял…

У Оливье было у самого слишком много любовных приключений, чтобы он мог хоть одну минуту сомневаться в этих признаках женского влияния. Они суммировались с рядом других: и эта непонятная близость Пьера с Корансезом, и вкус к космополитическому свету, и неожиданная игривость манер, и явная симпатия к тем сторонам Канн, которые больше всего должны были бы шокировать его…

Как было не сопоставить все эти факты и как было не вывести из них заключения, что Пьер влюблен? Но в кого? Разве живость, с которой он напал на эрцгерцога, доказывала, что он любит госпожу де Карлсберг? Разве он не с такой же живостью защищал госпожу де Шези, прославлял красоту госпожи Бонаккорзи, грацию мисс Марш?..

Пока Оливье изучал своего друга с этим обостренным и почти машинальным напряжением нервов, воображения и мысли, все эти три имени поочередно приходили ему на ум. Ах! Как жаждал он нового доказательства, кроме всех прежних, одного только, но настолько неоспоримого, чтобы оно прогнало, уничтожило первую догадку, которая только на один момент промелькнула у него в голове, но уже давила его, как ужасный, роковой кошмар!..

Около одиннадцати часов Пьер удалился под тем предлогом, что путешественникам надо отдохнуть. Тогда Оливье, простившись с женой, почувствовал, что для него физически невозможно выносить эту неизвестность. Прежде, когда Пьер и он жили вместе в деревне, часто случалось, что один из них, страдая бессонницей, шел к другому, будил его, и оба отправлялись гулять во мраке ночи и разговаривать без конца. Оливье думал, что и теперь это будет самое верное средство изгнать мысль, которая вселилась в него и возбуждала в нем — он сам не знал почему — целую бурю протеста, неразумного, мятежного, почти дикого.

Да, поговорить с Отфейлем для него будет хорошо, хотя он и не знал, что и как станет ему говорить. Самая элементарная деликатность не позволяла ему, каковы бы ни были отношения между его другом и Эли де Карлсберг, сказать этому другу хоть одну фразу, которая могла бы отрезвить его. Но в интимных разговорах бывает столько случайностей! Может быть, простая интонация, взгляд, жест послужат доказательством, которого он так страстно желает и после которого он и думать перестанет о возможности какого-нибудь чувства Пьера к его прежней любовнице.

Он уже лежал в постели, когда им овладела эта мысль. Автоматически и не размышляя больше, он поднялся. Спустился по лестнице огромного отеля, молчаливого в этот час, и подошел к дверям комнаты Отфейля. Постучал: ответа нет. Еще постучал: по-прежнему молчание. Ключ торчал в замке. Он вошел. Полная луна глядела в открытое окно, и при ее свете он увидел, что постель не тронута. Пьер ушел.

Почему Оливье при этом открытии почувствовал, как сердце его внезапно сжалось, и вслед за тем им овладел прилив невыразимой меланхолии? Он облокотился на окно. Он смотрел на беспредельный горизонт, на прозрачность южной ночи, на звезды, которые мерцали по нежной бархатной синеве неба, на золотой свет луны, отблеск которого ласкал море, тихо плескавшееся внизу, на огни вилл, сверкавшие среди черных масс садов. Теплый ветерок разносил аромат лимонных цветов, нежащий и волнующий до истомы. Какая дивная ночь для любовника, идущего на свидание! И какая дивная ночь даже для влюбленного только, который блуждает вдоль дорог и мечтает о любимой женщине…

Был ли Пьер любовником? На свидание ли пошел он? Или он был просто влюбленным, который предается своим мечтам в ароматном уединении тропинок?.. Как знать?.. Оливье припоминал Ивонну де Шези, с которой танцевал. Он вызывал перед собой образы всех американок и итальянок, каких только знал, чтобы создать идеальные образы маркизы Бонаккорзи и Флуренс Марш. Тщетно! Воображение неуклонно влекло его к Эли де Карлсберг, к этой женщине, самые скрытые прелести которой он знал, к этой любовнице, столь недавней и так еще близкой, к этим ласкам, отраву которых он испытал… И среди чистой ночи он испустил грустный вздох:

— О! Какое несчастье, если он любит ее! Боже мой! Какое несчастье!..

Этот вздох потерялся в мягком сладострастном воздухе, и ветер не донес его к тому, кто был его неведающим виновником. А он в этот самый момент проник в сад виллы Гельмгольц так же, как и в первый раз, и проскользнул до дверей теплицы. Там ждала его женщина, дрожавшая от любви и от страха…

Чего она боялась? Не того, что ее застанут на любовном свидании: подобная слабость чужда была мужественной душе Эли. Нет, она знала, что в этот самый день вернулся Оливье. Она знала, что он провел целый день в разговоре с Пьером. Она знала, что ее имя было произнесено между ними. Она была твердо уверена, что Пьер не выдал их дорогой тайны. Но он был так молод, так наивен, так прозрачен с первого взгляда, а тот другой был прозорлив, проницателен! Решался для нее вопрос, угадал ли Оливье их любовь или нет, захотел ли этот человек восстановить своего друга против нее и тем отомстить, или нет…

Когда она услышала робкие и тихие шаги Пьера по песчаной дорожке, ее сердце забилось с такой силой, что она слышала его звук в глубоком безмолвии теплицы!.. Он тут. Она хватает его за руку. Она чувствует, что эта рука отвечает ей тем же доверчивым пожатием. Она обнимает его. Она ищет его губы, и их уста сливаются в поцелуе. Она снова находит его, она владеет им всем, до самого существа души его. Тот не говорил. И вот слезы льются по щекам влюбленной женщины, горячие слезы, которые любовник осушает своими устами, спрашивая:

— Но ты плачешь?.. Что с тобой?..

— Я люблю тебя, — отвечала она, — это слезы радости…