Что ж говорит бездельник Соломон?

А.С.Пушкин. Скупой рыцарь

Уважаемый Владимир Теодорович, не могу про­должать в шутовском притворно-восторженном духе. Пора сказать прямо: книга Соломона Волкова даже для наших дней чубайсовской эпохи нечто со­вершенно необыкновенное. Это редчайший образец неуважения богини мудрости Афины, покровитель­нице наук и ремёсел. А уж сколько вздора о Шоста­ковиче, и о всём Советском времени!.. И всё, чем я игриво восхищался, чушь, - от «краба» до встреч Сталина с Маяковским, Есениным и Пастернаком. Ничего этого не было.

Впрочем, Ваш друг лжет не только на Советское время. Так, знаменитые стихотворения Пушкина «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» он именует «националистическими опусами». И, что, Вы согласны: на поток клеветы непозволитель­но отвечать, а отметить годовщину великой битвы

- это национализм? В нынешнем году будет как раз 200-летие Бородинской битвы. Вы за то, чтобы за­претить празднование?

Особенно возмущают Вашего обличителя такие строки:

Иль русского царя уже бессильно слово? Иль нам с Европой спорить ново? Иль русский от побед отвык? Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды, От минских хладных скал до пламенной Колхиды..

Да, именно так и пишет этот заатлантический пушкинист: не «от финских», а «от минских скал».

Но что читаем дальше! «По распоряжению Ста­лина в годы войны приведённая строфа широко пе­репечатывалась, но, разумеется, без упоминания о царе» (с.75). Строфа! Без царя, однако с «минскими скалами»? Да неужели Вы верите в это? Неужели сам Сталин приказывал: «Напечатать строфу, но без Николая Палкина!» Может, всё-таки это делал не он, а начальник Политуправления Красной Армии Л.З.Мехлис? Нет, и Лев Захарович не был таким олу­хом, как Ваш заокеанский друг. Да каким же обра­зом у нас фильмы-то ставились, книги-то издавались о князьях и царях - об Александре Невском, Иване Грозном, Петре Первом? Или при этом царей име­новали бригадирами стахановских бригад? Как же у нас не только берегли их старые памятники, но и ставил им новые?

Неудивительно, что при таком взгляде на патрио­тизм Волков ухитрился в «Борисе Годунове» разгля­деть «сочувствие Пушкина к Самозванцу». Да что там сочувствие! Поэт «просто любуется» ставлен­ником Польши. Ну, как, допустим, Солженицын лю­буется генералом Власовым, ставленником фашист­ской Германии, как Путин - самим Солженицыным, известно чьим ставленником, а Грызлов - самим Путиным, ставленником Ельцина и Абрамовича... Более того, «Самозванцу Пушкин даёт выразить не­которые из своих заветных мыслей: «Я верую в про­рочество пиитов». Да ничего тут нет заветного, это мысль не Пушкина. Так издревле, ещё во времена Гесиода кое-кто думал. Однако же какое единение душ великого национального поэта и безродного авантюриста, врага России, сконструировал Ваш умник. И не может налюбоваться на плод ума свое­го. У меня три полных собрания сочинений Пушки­на, включая знаменитое академическое 1937 года, да еще однотомник и отдельные сборники. И всюду - «Иль русского царя уже бессильно слово?» Как же это проскочило!

И вообще, что касается Пушкина, то над ним в Советское время, уверяет Волков, просто глумились: в 1937 году из столетия со дня его смерти устроили не что иное, а настоящую «вакханалию» (с.79). О, я это помню: по радио и с эстрады Владимир Яхонтов и Дмитрий Журавлёв глумливо читали именно его «Вакхическую песню»:

Что смолкнул веселия глас? Раздайтесь, ваюсальны припевы!..

А вместо последней строки «Да здравствует солн­це! Да скроется тьма!» они вопили: «Да здравствует Сталин! Да скроется Троц!» Сплошная вакханалия!

Андрей Платонов, уверяет литературный ось­миног, ухитрился в эти ужасные дни напечатать хо­рошую статью о Пушкине, но - под псевдонимом. Почему так? А потому, что ещё в самом начале 30-х годов после резкой надписи Сталина на журналь­ной публикации его рассказа «Впрок» Платонова- де «выбросили из литературной жизни». Да как же узнали о надписи Сталина, сделанной в тиши каби­нета? Разве он тотчас и опубликовал свои маргина­лии, то бишь заметки на полях, как это делал когда- то покойный критик Юрий Суровцев? Владимир Теодорович, Вы же должны понимать, что надпись стала известна только после смерти Сталина, а Пла­тонов умер раньше.

Да, у писателя были немалые трудности в жизни и в творчестве, но все тридцатые годы он актив­но работал и напечатал немало прекрасных вещей. Вспомните хотя бы «Такыр» (1934), «Третий сын» (1935), «Фро» (1936), «Река Потудань» (1937), «На заре туманной юности» (1938), «Родина электриче­ства» (1939)... А сколько было у него именно тогда критических статей! О Горьком, Николае Остров­ском, Юрии Крымове, о Чапеке, Олдингтоне, Хемин­гуэе... А пьесы для Центрального детского театра!

Статья Платонова «Пушкин - наш товарищ», ко­торую имеет в виду Волков, была напечатана в жур­нале «Литературный критик» №1 за 1937 год и вовсе не под псевдонимом, в чём нетрудно убедиться, не обращаясь к архиву. В том же «ЛК» вскоре появилась его статья «Пушкин и Горький». В журнале «Крас­ная новь» №10 (37) против обеих статей выступил известный тогда критик Абрам Гурвич. 20 декабря в «Литературной газете» Платонов ответил ему во­все не как человек, живущий в страхе: «Критический метод Гурвича крайне вульгарен и пошл...». Так вот, ответ А.Гурвича тоже в «ЛГ» так и был озаглавлен - «Ответ тов. Платонову». Где же псевдоним?

Сочинение осьминога изобилует нечистоплот­ными выдумками такого рода и о других писателях.

Так, хочет уверить нас, что в двадцатые годы стихи Пастернака были запрещены. Владимир Теодоро­вич, сообщите этому недотёпе хотя бы списочек основных изданий поэта именно в ту пору:«Сестра моя - жизнь» (1922), «Темы и вариации» (1923), «Из­бранное» (1926), «Девятьсот пятый год» (1927), «По­верх барьеров» (1929)... Ещё, говорит, тогда были запрещены и стихи Николая Заболоцкого. И у это­го писателя судьба была не простая. Но у него в ту пору и запрещать-то было нечего, кроме, разве что несколько рассказов для детей, напечатанных в жур­нале «Ёж». Неужто злодеи их и запретили? А первая знаменитая книга поэта «Столбцы» вышла в самом конце тех лет - в 1929 году. Вокруг неё бурно кипели страсти, но никто её не запрещал.

Нет конца измышлениям и фантазиям этого рако­образного о нашей литературе. Дело доходит вот до чего. Иосиф Бродский, говорит, уверял меня, что До­стоевскому, как его герою Раскольникову, «вполне могла придти мысль об убийстве ради денег». А мне кажется, что Бродскому вполне могла придти мысль об убийстве Волкова просто ради того, чтобы он за­молчал.

Но Соломон этого не понимает и гонит облезло­го зайца своего домысла дальше: «Схожие идеи об убийстве ради денег обуревали молодого Шостако­вича». Вы только подумайте, великий композитор, гений, а вот вам, пожалуйста... И как это доказыва­ется? Очень убедительно. В одном из писем, гово­рит, «у него прорвалось уж совсем «достоевское»: «Хорошо было бы, если бы все мои кредиторы вдруг умерли. Да надежды на это маловато. Живуч народ». Да, «заимодавцев жадный рой» ужасно живуч... Вла­димир Теодорович, неужели Вы и теперь не понима­ете, что за создание Божье Ваш друг и какую книгу Вы осенили своим славным именем?

И здесь пора приступить к главному - к образу самого композитора, ибо ведь он, а не ракообразные да членистоногие стоит в центре сочинения.

Вот сценка. В 1943 году Шостакович принял участие в конкурсе на новый гимн. Прослушивание было в Большом театре. Композитора пригласили в правительственную ложу. Он входит и, как гово­рящий скворец, произносит: «Здравствуйте, Иосиф Виссарионович! Здравствуйте Вячеслав Михай­лович! Здравствуйте Клемент Ефремович! Здрав­ствуйте Анастас Иванович! Здравствуйте Никита Сергеевич!»(с. 55). И это сервильное чучело - Шо­стакович?!..

Удивляться тут нечему, говорит Волков. «Ожи­дание удара преследовало Шостаковича всю его жизнь, превращая её в сущий ад». Именно здесь он видит пример такого ожидания: «Сталин сказал ему: «Ваша музыка очень хороша, но что поделать, му­зыка Александрова больше подходит для гимна». И повернулся к соратникам: «Я полагаю, что надо принять музыку Александрова, а Шостаковича...(Тут вождь сделал паузу; позднее композитор признавал­ся одному знакомому, что уже готов был услышать: «А Шостаковича вывести во двор и расстрелять»). Да разве не прямо в ложе? Неизвестно почему, но вождь закончил так: «...надо поблагодарить» (с. 56).Отчего на сей раз не расстреляли и всех осталь­ных участников конкурса, кроме трёх победителей- Александрова, Михалкова и Регистана, неизвестно. (А сталинская благодарность, надо думать, имела не только словесное выражение).

Ни за что Волков не поверит и не поймёт, что если Шостакович действительно сказал так «одному зна­комому», то дурачился, хохмил, потешался. А Вы, Владимир Теодорович, своим авторитетом поддер­живаете этот лютый вздор человека, не имеющего ни маковой росинки юмора. Пишете, что когда работали над партитурой Восьмого квартета, посвящённого па­мяти жертв фашизма и войны, то «вдруг ощутил, что в одном месте Шостакович показывает, что его рас­стреливают, его убивают». Флобер сказал: «Мадам Бовари это я». И Шостакович, разумеется, тоже хотел вжиться в образы жертв фашизма. Но всё-таки мы по­нимает, что между Флобером и Бовари есть, ну, хотя бы половое различие. Ваш Волков этого не понимает.

«Многие годы,- пишет он,- Шостакович и его се­мья балансировали на грани катастрофы, под посто­янной угрозой ареста, ссылки или полной гибели». Вот такой гибели, как тогда прямо во дворе Большо­го театра.

Однако живой композитор вовсе не произво­дил впечатление человека загнанного, несчастного, ждущего беды. Он любил жизнь и жил со вкусом. Не только много работал, писал, но и много слушал, читал, был страстным футбольным болельщиком и даже имел диплом спортивного судьи, играл в тен­нис, прекрасно водил машину, любил весёлые ком­пании, имел широкий круг знакомых, влюблялся, был не дурак выпить, в силу обстоятельств даже три раза жениться и в двух браках был вполне счастлив, родил физически нормальных сына и дочь... Вот между всем этим он и балансировал.

Волков может сказать: всё так, ибо страшные угрозы, беспощадные удары иногда маскировались под премии. Например, под Сталинские премии Первой степени в 1941-м, 1942-м, 1946-м, 1950-м, 1952-м годах. Пять зубодробительных Сталинских ударов! Легко ли вынести! Никто не получил столь­ко этих ударов. А в 1954-м - Международная премия мира, в 1958-м - Ленинская премия, в 1966-м ещё и Золотая Звезда Героя... Всё верно, однако же ведь не дали ему ни орден Суворова, ни Кутузова. Обошли, обидели, оскорбили, унизили...

Я подхватываю: да, просто не было у нас худож­ника, столь жестоко терзаемого Советской властью! Смертельные удары маскировались также под орде­на и почётные звания - три ордена Ленина, ордена Октябрьской революции, Трудового Красного знаме­ни, звание Народного артиста СССР. Наконец, была и такая коварная хитрость, как удары под видом квартир, дач, кремлёвских пайков, поликлиник и т.п. Композитор жил в Ленинграде, на Кировском про­спекте, но после войны ему предоставляют квартиру в центре Москвы, между прочим (какая чуткость!), тоже на улице Кирова и дачу в Болшево. Конечно, это были не две комнатки там и здесь, однако в 1947 году дали квартиру в новом роскошном доме МИДа на Можайском шоссе. Сын Максим вспоминает: «Это была не одна квартира, а две. Их просто объедини­ли». Просто... Для тех времён дело совершенно не­виданное, другого примера я не знаю.

Сын же рассказывает, что в 1949 году Шостако­вич отказался ехать на Конгресс деятелей науки и культуры. Ему позвонил Сталин и будто бы состо­ялся такой разговор. Сталин уговаривал, а Шостако­вич отказывался: «Я не могу ехать. Я болен, и потом мою музыку запретили исполнять» - «Кто запретил твою музыку?» Вот уже липа. Сталин только с узким кругом старых соратников был «на ты». Это нынеш­ние отцы отечества тычат куда ни попадя. Впрочем, память, когда дело касается Сталина, изменяет сыну композитора не только здесь. Он ещё говорит, напри­мер, что няня на день рождения всегда дарила ему «большую, как простыня сторублёвую бумажку с портретом Сталина». Не было у нас ни сторублевых, ни каких иных «бумажек» этого рода с портретами Сталина, как не было и «бумажек» словно просты­ня. Может, няня дарила в шутку керенки? Но и там портрет Сталина едва ли мог быть. А тот конгресс, кстати, проходил не в Нью-Йорке, как можно понять из этих воспоминаний, а в Париже и Праге.

Видя такие досадные сбои памяти, уже не удив­ляешься уверениям, что в 1948 году отец был оза­бочен, как прокормить семью. Да он же незадолго до этого получил Сталинскую премию первой степени. А это 100 тысяч рублей. По тем временам огромные деньги.

Я слышу стон из-за океана: «Как вы смеете! Его же всю жизнь травили! Статью «Сумбур вместо му­зыки» он до конца дней, носил на груди в целлофа­новом мешочке. Иван Гронский, конфидант Сталина, пообещал, что к формалистам «будут приняты все меры воздействия вплоть до физических».

Такое негодование Волкова мне понятно. Но, во- первых, кто такой конфидант Гронский? Как гово­рится, сколько у него дивизий? Конфидант был всего лишь главным редактором некоторых газет и журна­лов. Дивизий для физических воздействий не имел. Во-вторых, где это он «пообещал» - на редколлегии «Известий» или «Нового мира»? В-третьих, конфи­дант сам провёл 16 лет в лагере, но остался советским человеком. Пожалеть бы его за такой срок неволи, а не пугалом выставлять. В-четвёртых, и это главное, Шостакович не отверг же критику в этой статье своей оперы «Леди Макбет Мценского уезда», не упорство­вал. Дней через пять после появления статьи он сам пришёл к председателю Комитета по делам искусств П.М.Керженцеву, и на вопрос того, признаёт ли он критику в этой статье, ответил, «что большую часть признаёт» и «хочет показать работой, что указания «Правды» для себя принял». Затем спросил, не напи­сать ли статью или письмо с изложением своей пози­ции. Керженцев счёл это не нужным. В конце беседы Шостакович сказал, что композиторы очень хотели бы встретиться с товарищем Сталиным (Власть и ху­дожественная интеллигенция. М. 1999. С. 289). И всё это он подтвердил, создав в 1956 году, когда тиран уже ничем ему не грозил, новую редакцию оперы, дав ей гораздо более разумное название «Катерина Измайлова». Её премьера состоялась в 1962 году, и прошла с большим успехом. Так с чего бы стал он носить на груди помянутую статью?

Да, композитор знал несправедливости, обиды, но вся история со статьёй «Сумбур» раздута. Другое дело, что Шостакович, о котором при первом же его появлении заговорили как о гении и до этого толь­ко хвалили, был человеком очень чувствительным и ранимым. Подлинная драма для художника - невоз­можность донести своё произведение до читателя или слушателя. Но ведь опера «Леди Макбет» уже два года шла не только в Москве и не где-то, а в фи­лиале Большого, но и в Ленинграде (за один год 50 раз «с аншлагами по повышенным ценам») да ещё и в Англии, США, Швеции, Швейцарии... Е.Громов добавляет: «в театрах Парижа и Копенгагена, Праги и Братиславы». Она имела оглушительно хвалебную прессу. О чём ещё может мечтать художник! А когда появилась статья «Сумбур», то ведь у Шостковича нашлись такие могучие защитники и дома и за гра­ницей, как Максим Горький и Ромен Роллан. Горький написал письмо Сталину.

К тому же никаких «оргвыводов» не последовало, как это было через десять лет с Анной Ахматовой и Михаилом Зощенко, которые не только угодили в постановление ЦК, но и были исключены из Союза писателей, как позже и Пастернак. И защитников у них не нашлось.

Но ведь суровой критике иногда справедливо, ино­гда не очень в партийной печати подвергались произ­ведения даже «любимцев Сталина», как их называет Волков, например, роман «Молодая гвардия» Фадее­ва, которого-де «вождь объявил классиком» (чего он, разумеется, никогда не делал) или повесть Симонова «Дым отечества». Тогда кто-то горько усмехгнулся: Он был красивым, молодым Всё было - слава, молодечество...

Но что такое слава? Дым Неблагодарного отечества.

Наконец, Шостакович, конечно же, гений. А у кого из таинственных существ этого рода жизнь про­шла безмятежно - у Данте или Галилея, у Бетховена или Вольтера, у Пушкина или Мусоргского? И ведь никто из них не знал щедрот от власти, а только го­нения, ссылки, клевета... Шостакович родился в ин­теллигентной семье в столице и всю жизнь прожил в Ленинграде и Москве в атмосфере искусства. И о нём сразу же повеяло: гений! А его гениальный ро­весник Шолохов всю жизнь прожил в деревне среди мужиков. И сразу после выхода первой книги «Тихо­го Дона» пополз слушок: плагиатор... Да не слушок, а прямые обвинения и в молодости и в старости - от злобного пигмея Солженицына. Слава Богу, ниче­го подобного Шостакович не знал. Не приходилось Шостаковичу, как Шолохову тайно ночью бежать из родного дома от грозившего ареста и расправы. Не знаю, когда и как умерла мать Шостаковича, а мать Шолохова погибла под немецкими бомбами. А вспомним других русских гениев. Композитора минула участь Пушкина и Лермонтова, изведавших ссылки, надзор и погибших на дуэли в тридцать семь и в двадцать шесть лет, и судьба Достоевского, по­знавшего каторгу и умершего в шестьдесят, и муки Льва Толстого, спастись от коих он надеялся бег­ством ночью из дома, и нищенские скитания по Руси Горького, и роковые решения Есенина и Маяковско­го... Так о чём же речь? Какой страдалец? Ничего из помянутого не изведав, в почёте и славе в полном достатке и благополучии, осыпаемый наградами и премиями, прожил до семидесяти лет. Между про­чим, никому из великих русских композиторов про­шлого такой срок судьба не подарила. Глинка, Боро­дин, Мусоргский, Чайковский, Римский-Корсаков... Только последнему посчастливилось перевалить за шестьдесят, а остальные - сорок-пятьдесят лет с не­большими хвостиками. Но ничего из этих соображе­ний не интересует Волкова, ему нужна сооружённая им конструкция для клеветы на Советскую эпоху.