«Русские всё стоят…»
В самом начале войны, особенно в первые дни и часы ее, наше руководство, наше Верховное командование допустило ряд серьезных ошибок и грубых просчетов. В выступлении на приеме в честь командующих войсками Красной Армии 24 мая 1945 года Сталин говорил: «У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941–1942 годах». Это справедливое и авторитетное напоминание нельзя забывать, как нельзя забывать и о том, что в 1941 году наше командование довольно скоро осознало подлинное положение вещей, и у нас никто не высказывал намерения, подобно генералу Гальдеру, начальнику Генштаба сухопутных войск Германии, «выиграть кампанию» в две недели, никто не рассчитывал разгромить агрессора в 8—10 недель, как рассчитывали разгромить Красную Армию генералы вермахта, участвовавшие в декабрьских штабных играх 1940 года, никто не планировал в августе взять Берлин и устроить там парад победителей, как планировал такой парад в Москве сам Гитлер. В то же время, допустив ошибки и просчеты временного, так сказать, «тактического» характера, мы не ошиблись в своих «стратегических» идеях и чувствах: уверенность в конечной победе не покидала нас никогда.
А Солженицын пишет: «Отступали позорно, лозунги меняя на ходу». Какие лозунги? Что именно мы сменили? В первый же день войны советское руководство устами В.М. Молотова твердо сказало: «Наше дело правое. Враг будет разбит. Победа будет за нами». Это и был главный лозунг всей войны, и его мы ни на что не сменили, ни разу не отступили от него. У немцев тоже была полная уверенность в победе, они тоже до конца не отступали от своей «стратегической» идеи порабощения нашей страны и всего мира, но в свете полного разгрома, постигшего их, такая уверенность, такая твердость выглядела бы лишь комично и жалко, если бы не повлекла столько горя для всего человечества. Интересно и поучительно наблюдать, как в дневнике генерал-полковника Гальдера сквозь самоуверенно-самодовольное хрюканье начинают проступать совсем иные мотивы и настроения. Уже 27 июня, спустя всего пять дней после умильно-благодушной записи о том, сколь совершенно составлен план операции и как безукоризненно он выполняется, Галь-дер рисует картину, которая отчасти и огорчает и раздражает его: «На фронте под влиянием изменений обстановки, состояния дорог и других обстоятельств события развиваются совсем не так, как намечается в высших штабах, что создает впечатление, будто приказы, отданные ОКХ (Главным командованием сухопутных войск), не выполняются».
Все чаще мелькают записи о мужестве и упорстве наших войск в отражении агрессии. 24 июня: «Противник в пограничной полосе почти всюду оказывал сопротивление… Лишь отдельные корпуса, действующие перед фронтом группы армий «Центр», небольшими скачками отходят назад…» «Имели место случаи, когда гарнизоны дотов взрывали себя вместе с дотами, не желая сдаваться в плен…» «Войска группы армий «Север» почти на всем фронте отражали танковые контратаки противника… Удалось продвинуться до Виль-комира. На этом участке фронта русские также сражаются упорно и ожесточенно». 28 июня: «На фронте группы армий «Юг» противник предпринял лишь частичный отход с упорными боями за каждый рубеж, а не крупный отход…» «Сопротивление превосходящих по численности и фанатически сражающихся войск противника (в боях за Брест. — В.Б.) было очень сильным, что вызвало большие потери в составе 31-й пехотной дивизии…» «На всех участках фронта характерно небольшое число пленных…» 6 июля: «На отдельных участках экипажи танков противника покидают свои машины, но в большинстве случаев запираются в танках и предпочитают сжечь себя вместе с машинами…» и т. д. Однако 4 июля на заседании верховного главнокомандования Гитлер заявил: «Я все время стараюсь поставить себя в положение противника. Практически он войну уже проиграл». Вероятно, это и была его реакция на речь Сталина 3 июля.
В первый же день войны мы потеряли много техники, у нас большие потери в живой силе. К 3–4 июля вместе с немцами перешли в наступление финские, венгерские, румынские войска, общий фронт активных боевых действий расширился с 2 до 4 тысяч километров. Наши части уже оставили и Вильнюс, и Минск, и Ригу — три столицы союзных республик. Передовые отряды 4-й танковой группы немцев прорвались к Западной Двине северо-западнее Полоцка и к Днепру в районе Рогачева. Нависли удары над Псковом, Витебском, Оршей, Могилевом, Киевом… Вот каково было наше положение, в которое «все время» старался поставить себя Гитлер. Он хотел понять — и Сталина в Кремле, и рядового красноармейца на поле боя: как первый из них мог произнести речь, в которой уверенно говорил о неизбежном разгроме немецкой армии, и почему второй так самоотверженно дрался, что мог взорвать себя в доте или сжечь в танке. Хотел — и не мог их понять! Как не понимал и его высокоученый начальник генштаба, который, говоря об упорстве нашего сопротивления, прямо признавался: «Причины таких действий противника неясны». И эта непонятность наших действий, неясность их мотивов рождала некое смущение духа, из коего постепенно вырастали беспокойство и растерянность.
Есть основания полагать, что уже в эти первые дни и недели войны у Гитлера зародилось то чувство, полное развитие которого Толстой усматривал в душе Наполеона в день Бородина: «Несмотря на известие о взятии флешей, Наполеон видел, что это было не то, совсем не то, что было во всех его прежних сражениях… Когда он перебирал в воображении всю эту странную русскую кампанию и слушал донесения о том, что русские все стоят, — страшное чувство, подобное чувству, испытываемому в сновидениях, охватывало его, и ему приходили в голову все несчастные случайности, могущие погубить его… Да, это было как во сне, когда человеку представляется наступающий на него злодей, и человек во сне размахнулся и ударил своего злодея с тем страшным усилием, которое, он знает, должно уничтожить его, и чувствует, что рука его, бессильная и мягкая, падает, как тряпка, и ужас неотразимой погибели охватывает беспомощного человека. Известие о том, что русские атакуют левый фланг французской армии, возбудило в Наполеоне этот ужас…»
И Гитлеру доносили об успехах — о стремительных танковых прорывах, о взятых городах, о разбитых советских дивизиях, но он знал, что это было не то, совсем не то, что во всех прежних кампаниях, — знал, говоря словами дневника Гальдера, что «русские всюду сражаются до последнего человека, лишь местами сдаются в плен… Часть русских сражается, пока их не убьют» (29 июня); знал, что, «по-видимому, у противника не хватает горючего. Он зарывает танки в землю и таким образом ведет оборону», а «отходит с исключительно упорными боями, цепляясь за каждый рубеж» (1 июля); знал, что «бои с русскими носят небывало упорный характер. Захвачено лишь незначительное количество пленных» (4 июля). Да, все это Гитлер знал, и суть положения, как и для Наполеона на Бородинском поле, выражалась для него в трех страшных словах: «русские все стоят».
Далее Толстой писал, что на французское войско во главе с Наполеоном под Бородином «первый раз была наложена рука сильнейшего духом противника». Нечто весьма похожее произошло и страшным летом 1941 года: несмотря на огромные потери и в живой силе, и в технике, и в территории, Красная Армия, наш народ первый раз за все годы разбоя немецких фашистов наложили на них руку сильнейшего духом противника.
Солженицын без конца искажает факты или умалчивает о них. Например, о героической обороне Брестской крепости, длившейся почти месяц, у него ни слова. А Смоленск он упоминает как место «катастрофического» окружения наших войск, умалчивая о том, что Смоленское сражение — одно из важнейших в Отечественной войне, — начавшись при двукратном превосходстве противника в живой силе, артиллерии, самолетах, четырехкратном — в танках и развернувшись по фронту на 650 километров, а в глубину до 250, полыхало с 10 июля до 10 сентября и связывало огромные силы немцев, рвавшиеся к Москве. Оно складывалось из многих оборонительных и наступательных операций. За первые три с половиной недели Смоленского сражения моторизованные и танковые дивизии немцев потеряли 50 процентов личного состава. Здесь впервые за всю историю своих агрессий фашистские войска вынуждены были на главном стратегическом направлении перейти к обороне. Именно в этих боях родилась советская гвардия.
Гитлер против Солженицына
Этот летописец уверяет, что в начале войны немцы продвигались на восток по 120 километров в день. Его «открытие» выглядит нелепо в свете даже простого арифметического расчета: если немецкое наступление продолжалось бы в таком темпе хоть восемь-десять дней, то уже 1–2 июля агрессор был бы под Москвой, а то и в самой Москве. Как это ни покажется странным и для тех, кто кричит, что мы «отступали позорно», и для тех, кто уверял, будто мы «сдавали чохом города», но если считать целью и Наполеона и Гитлера Москву — а какая ж еще у них могла быть цель? — то приходится признать, что Гитлер двигался к ней гораздо медленнее, чем его предшественник. Действительно, они оба перешли нашу границу почти в один и тот же день года, Гитлер даже на два дня раньше, и начали вторжение почти с тех же самых позиций. Но первый пехом и с конной тягой оказался под Москвой в начале сентября, а второй с неисчислимой моторной армадой подошел ближе всего к нашей столице лишь в начале декабря. Таким образом, немцы явились под стены Москвы на три месяца позднее французов.
На три месяца! Где же, спрашивается, они так долго гуляли? Где же они, мечтая захватить нашу столицу если не в июле, то непременно в августе и уже твердо определив ее судьбу (Гальдер, 8 июля: «Непоколебимо решение фюрера сровнять Москву и Ленинград с землей»), — где ж они, болезные, замешкались? Да там именно и замешкались, как раз там и раскорячились дотоле резвые ножки, где, по представлению Солженицына, мчались они с ветерком по 120 километров в день.
Между прочим, уже в конце войны, в декабре 1944 года, рассуждая о немецких танковых войсках, Гитлер на одном военном совещании сказал: «Теоретически, конечно, танки могут преодолевать по 100 километров в сутки, и даже по 150, если местность благоприятная». Но, как известно, теория и практика не всегда совпадают, и дальше, словно имея в виду именно нашего теоретика, Гитлер закончил свою мысль так: «Я не помню ни одной (!) наступательной операции, в которой мы — хотя бы в течение двух-трех дней — преодолевали по 50–60 километров. Нет, как правило, темп продвижения танковых дивизий к концу операции едва превышал скорость пехотных соединений». Вот ведь какая интересная картина получается! Сам Гитлер, сам верховный главнокомандующий немецкой армии говорит: «Дружок, ну, не позорь ты меня и моих генералов больше того, чем мы опозорены. Ради Христа, не бреши, заткнись со своими ста двадцатью километрами!» Дружок и слушать ничего не желает: сто двадцать, да и только, — сам, дескать, видал! Хотя на деле-то он в эту пору в глубоком тылу преподавал школьникам астрономию. Увлекательнейшая наука! От нее, видно, и заразился летописец любовью к астрономическим числам.
Геббельс против Солженицына
Астроном рассуждает не только о ходе войны, но и о генералах, полководцах ее. Так, старается внушить нам, что предатель «Власов был из самых способных» генералов, среди коих «много было совсем тупых и неопытных». Ну, вроде Бондаренко.
С весьма крупными советскими военачальниками он общался самым тесным и непосредственным образом, на основе чего и пришел к своим столь решительным выводам о них. Например, в марте 1944 года, не пробыв и года на фронте, получил отпуск и находился в Москве. Школьный товарищ Кирилл Симонян, служивший тогда врачом-хирургом в одном из подмосковных госпиталей-санаториев, пригласил его к себе. Он явился. Вспоминает: «За обедом (между прочим, тут находилась и жена Симоняна. — В.Б.) я еле сдерживался, чтобы каждое второе слово не вставлять матерное, как мы привыкли на фронте». Ну, это обычная манера фронтовиков такого пошиба: вот, мол, как принято у нас, у прошедших огни и воды. В этом самом номере, где за рюмкой вина и сытным обедом героя распирало желание вести себя так, «как мы привыкли на фронте», несколькими днями раньше, оказывается, лечился и отдыхал сам Рокоссовский, — можно ли представить себе общение более непосредственное! Может, на том же самом стуле сидел. Другого маршала Солженицын даже лицезрел воочию. Шел однажды по коридору редакции «Новый мир», глядь — навстречу И.С. Конев! Потом он зафиксирует и этот факт тесного общения: «Я видел его в редакции в штатском». И каково же впечатление? «Колхозный бригадир!» Ах, как уязвил аристократ сермяжный…
Наши военачальники времен минувшей войны действительно происходили не из очень-то знатных родов, не из слишком вельможных фамилий, и к тому же — не из великолепных и громких столиц, а из деревенек, безвестных сел да провинциальных городишек. У самого Верховного Главнокомандующего, как известно, отец был сапожником в селе Диди-Аило Тифлисской губернии, а мать — из семьи крепостного крестьянина. Такая же картина и у его заместителя, у маршала Жукова: отец — сапожник в деревне Стрелковка Калужской губернии, мать — крестьянка из бедняцкой семьи. Маршал вспоминал: «Тяжелая нужда, ничтожный заработок отца на сапожной работе заставляли мать подрабатывать на перевозке грузов… Я думаю, нищие за это время собирали больше». Не намного превзошел Главковерха и его заместителя аристократичностью происхождения начальник Генерального штаба маршал Василевский: отец — псаломщик в селе Новая Гольчиха Кинешемского уезда Костромской губернии, мать — дочь псаломщика. Правда, позже отец стал священником, но в доме было девять человек детей, и маршал писал: «Скудного отцовского жалованья не хватало даже на самые насущные нужды многодетной семьи… Зимою отец подрабатывал, столярничал, изготовлял по заказам земства школьные парты, столы, оконные рамы, двери и ульи для пасек».
Маршал Конев родом из Вятской губернии, и отец и мать — крестьяне. Маршал Рокоссовский родился в Варшаве, отец — паровозный машинист, мать — учительница. Кажется, самым большим аристократом среди наших маршалов можно считать Б.М. Шапошникова. Хотя на свет он появился тоже в медвежьем углу — в Златоусте, на Урале, а отец работал по частному найму, мать — учительница, в семье было восемь ртов, жилось трудно, — однако еще до революции Борис Михайлович дослужился до полковника. Как же не аристократ!
Маршал Мерецков — сын крестьянина-бедняка из Рязанской губернии, потом рабочий-слесарь в Москве и Судо-где. Маршал Чуйков: родился в селе Серебряные Пруды Московской губернии в семье крестьянина. Маршал артиллерии Яковлев родом из Старой Руссы, отец — пожарник, мать — «безмерно добрая женщина и жизни-то не видавшая через свои кухню да корыто». Генерал армии Черняховский: в семье было пять человек детей, отец — конюх на помещичьей конюшне, мать — как и у Яковлева, великая труженица кухни да корыта; родители рано умерли, и будущий генерал начал свою жизненную карьеру в должности пастуха. Генерал армии Тюленев родился в семье симбирского крестьянина-бедняка, в четырнадцать лет пошел на заработки…
Таково было происхождение большинства наших военачальников, так начинали они жизнь. И никто из них не стеснялся этого. Наоборот! Маршал Жуков вспоминал: «Мне нравился сенокос, на который меня часто брали с собой старшие… Я гордился, что теперь сам участвую в труде и становлюсь полезным семье». О том же читаем и у маршала Василевского: «Все мы от мала до велика трудились в огороде и в поле… Вместе с крестьянами, лица многих из которых отлично помню и сейчас, косил траву и занимался другими сельскохозяйственными работами». И все они гордились своей принадлежностью к простому люду, своим ранним участием в его жизни, в его труде, в радостях и печалях, гордились своими отцами и матерями. И вот об одном из таких-то людей чистоплюй с Нобелевской премией пишет: похож на колхозного бригадира. Он вздумал человека, в чьих жилах течет крестьянская кровь, уязвить похожестью на отца-крестьянина и на самого себя в юные годы! Уязвить тем, что всю жизнь было предметом его гордости! Как гордились все они и своей советской властью, которая открыла им, «кухаркиным детям», путь к образованию, высоким должностям и всенародной славе.
Совсем иную генеалогическую картину можно было видеть среди военачальников гитлеровской Германии. Незадолго до начала мировой войны из тринадцати командующих военными округами и четырех командующих армейскими группами десять человек принадлежали к высшему дворянству: Вальтер фон Браухич, Вильгельм фон Лееб, Георг фон Кюхлер, Федор фон Бок, Гюнтер фон Клюге, Герд фон Рундштедт, Вальтер фон Рейхенау, Эвальд фон Клейст, Максимилиан фон Вейхс и фон Крессенштейн. Все эти имена, кроме последнего, достаточно хорошо известны по истории войны против нас. А еще были Фриц Эрих фон Ман-штейн, Фридрих фон Паулюс и множество других высокопоставленных «фонов»…
Но вот какую запись оставил известный Геббельс в своем личном дневнике 16 марта 1945 года, когда война шла уже на немецкой земле: «Генштаб представил мне книгу с биографическими данными и портретами советских генералов и маршалов. Из этой книги не трудно почерпнуть сведения о том, какие ошибки мы совершили в прошедшие годы.
Эти маршалы и генералы в среднем исключительно молоды, почти никто из них не старше пятидесяти лет. Они имеют богатый опыт революционно-политической деятельности, являются убежденными большевиками, чрезвычайно энергичными людьми, а на их лицах можно прочесть, что они имеют хорошую народную закваску. В своем большинстве это дети сапожников, рабочих, мелких крестьян и т. д. Короче говоря, я вынужден сделать неприятный вывод о том, что военные руководители Советского Союза являются выходцами из более добротных народных слоев, чем наши собственные…
Я сообщил фюреру о книге Генштаба, добавив, что у меня сложилось впечатление, что мы вообще не в состоянии конкурировать с такими руководителями. Фюрер полностью согласился со мной. Наш генералитет слишком стар, изжил себя… В отличие от них советские генералы не только фанатично верят в большевизм, но и не менее фанатично борются за его победу, что, конечно, говорит о колоссальном превосходстве советского генералитета» (Й. Геббельс. Последние записи. Смоленск. Русич. 1993. С. 200, 203).
Вот как решительно и трезво даже на краю гибели, всего за пятьдесят дней до полного краха Третьего рейха Геббельс и Гитлер защищали Красную Армию от невежественной клеветы завзятого русского патриота Солженицына.
Впрочем, Гитлер шел еще дальше.
«Учиться у русских!..»
Выступая 28 декабря 1944 года перед командирами дивизий Западного фронта, Адольф пребывал в состоянии изрядного восторга в связи с успехом наступления в Арденнах и говорил даже такое: «Если оценивать военную мощь любой из противостоящих нам держав изолированно, будь то Россия, Англия или Америка, то сомнений быть не может: с каждым из этих государств мы бы разделались один на один в мгновение ока».
Из этой похвальбы уж очень хорошо видно, в состояние какого опьянения впал Гитлер по причине даже кратковременного успеха. И вот, несмотря на такую-то восторжен-но-хмельную эйфорию, он, отметив, что наступление в Арденнах «развивалось не так стремительно, как нам бы этого хотелось», признал: «Нужно в этой области учиться у русских». Приведя далее цифры, из коих следует, как успешно действует наша армия малым числом против превосходящих сил немцев, Гитлер снова повторил: «У русских действительно есть чему поучиться».
Правда, это не помешало ему буквально через несколько дней, 9 января 1945 года, на совещании в ставке, сопоставляя действия немецкого командования в блаженной памяти 1941 году с действиями советского командования в 1945-м, сказать: «Мы за короткое время парализовали их коммуникации. А противник на это не способен. У них нет организующего начала, нет вообще никакой организации людей».
Генералы крайне редко решались возражать своему фюреру. Но сейчас в словах Гитлера о неспособности русских была такая вопиющая самоуспокоительная ложь, такая страусиная слепота, что генерал Гудериан, ставший недавно начальником генерального штаба сухопутных войск, не выдержал и решительно возразил: «Они распоряжаются отлично. Их люди в Венгрии (там западнее Будапешта и у озера Балатон шли тогда ожесточенные бои. — В.Б.) организуют дело хорошо и очень быстро». И тут произошла любопытнейшая вещь: под первым же напором реальных фактов Гитлер тотчас капитулировал, в ответ на реплику Гудериа-на он ни с того ни с сего воскликнул: «А как они выстояли в критический момент!». Хотел этим выразить согласие со своим начштабом, даже, как видно, поощрить за трезвость и смелость суждения, но несколько окольным путем. Однако быстроумный Гудериан сразу уловил недобросовестный маневр фюрера: при чем здесь стойкость русских («выстояли»!), когда речь шла об их организаторских способностях? И он, отстранив замаскированное заискивание Гитлера, продолжал твердить свое: «Они распоряжаются очень энергично, действуют очень быстро и очень решительно. Это надо признать». Тут уже был прямой, хотя и безымянный упрек. И что же Гитлер? Он сразу признает, что согласен с генералом именно по этому пункту, делает вид, что его просто не поняли. В ответ на «очень энергично», «очень быстро», «очень решительно» он заключает: «Поэтому, Гудериан (то есть, конечно же, дескать, очень, очень и очень! — В.Б.), я и настаиваю на том, чтобы мы шевелились побыстрее». Иначе говоря, немного побрыкавшись, Гитлер опять призвал учиться у русских. Словом, прозрел, да было уже поздно.
По воспоминаниям Артура Аксмана, деятеля организации «Гитлерюгенд», одного из самых близких к фюреру людей в последнюю пору его жизни, Гитлер сказал ему накануне своего самоубийства: «Мы не сумели оценить силу русских и все еще мерили их на старый лад».