Книга широко известного мне сочинителя Бенедикта Сарнова «Феномен Солженицына», вышедшая в прошлом году, по многим данным и сама совершенно феноменальна. В частности, из нее отчетливо видно, о чем раньше никто не говорил, что в «раскрутке» Солженицына с самого начала, с первых его шагов большую роль сыграли соплеменники критика. Он копошится во многих подробностях и мелочах литературной биографии писателя. Уделяет несколько страниц даже тому, из чьих ручек получил Твардовский, как главный редактор «Нового мира», первый рассказ этого гения «Один день Ивана Денисовича» — из ручек ли сотрудницы журнала Аси Берзер, Льва ли Копелева или его ли супруги Раисы Орловой. Думаю, что читателю нет до этого никакого дела. Но нельзя не заметить, что все эти ручки из одного этнического ресурса.

Да и в редакции журнала было, как у гоголевского Янкеля в осажденном казаками Дубно, «Наших много!». И впрямь: члены редколлегии Б. Г. Закс, И. А. Сац, Александр Моисеевич Марьямов, Ефим Яковлевич Дорош, завотделом поэзии Караганова Софья Григорьевна, да завредакцией Н. П. Бианки, да Инна Борисова, да помянутая Берзер, да Буртин Юрий Гершевич… Мало того, еще и секретарем Твардовского была Минц Софья Ханаановна, а подменяла ее при нужде Наталья Львовна Майкапар. Ну ведь явный же переизбыток!

Не видеть такой пейзаж и не понимать его значение Твардовский, конечно, не мог и однажды записал в своей «рабочей тетради»: «Вообще, эти люди, все эти Данины (Даниил Плотке), Анны Самойловны (Берзер) вовсе не так уж меня самого любят и принимают, но я им нужен как некая влиятельная фигура, а все их истинные симпатии там — в Пастернаке, Гроссмане и т. п. Этого не следует забывать. Я сам люблю обличать и вольнодумствовать, но, извините, отдельно, а не с этими людьми» («Знамя» № 7’00. С. 134). Но, увы, и забывал «это», и обличал не отдельно, а вместе… Ведь только трое русских и было в редакции: сам Твардовский, А. Г. Дементьев, В. Я. Лакшин да А. И. Кондратович. А когда был ампутирован Дементьев, его заменил М. Н. Хитров. Правда, говорят, что еще и уборщица тетя Нюша была русская. Но и в других редакциях, кроме «Октября» и «Молодой гвардии», пейзаж был такой же. Почему? С какой стати такая концентрация?

А вот кто в мае 1967 года составлял и распространял письмо в президиум Четвертого съезда писателей в поддержку письма Солженицына, которое он направил туда же: сам Сарнов, Борис Балтер, Наум Коржавин (Мандель), Владимир Корнилов да какой-то Юрий Штейн — тоже все как на подбор. Письмо это подписали 80 человек, среди которых русских — около двадцати, почти все остальные — друзья Сарнова: Войнович, Лазарев (Шиндель), Слуцкий, Рощин (Гибельман) и т. д. То есть тут они составляли примерно три четверти, а вот с известным обращением 5 октября 1993 года в «Известиях» к Ельцину «Раздавите гадину», т. е. патриотов, защитников конституции, картина более отрадная — их там всего-то лишь половина.

А кто были, по выражению Сарнова, те «присяжные борзописцы, которые по приказу с самого верха кинулись взахлеб хвалить «Один день» в «Правде», в «Известиях», «Литературке»?» Ну, вообще-то похвал было много. Но самым первым присяжным борзописцем «по приказу с самого верха» еще в рецензии даже не на книгу, а на рукопись выскочил обожаемый старец Корней Чуковский; потом уже книгу принялся взахлеб нахваливать по тому же приказу именно в «Правде» Самуил Маршак, о котором Сарнов когда-то написал чувствительное сочинение; тут же в «Литературной газете» вылез еще один «присяжный борзописец» Григорий Бакланов, близкий друг нашего критика, — и тоже взахлеб. Именно на их захлеб счел самым надежным (вот оно — «не следует забывать») опереться Твардовский в известном письме о «деле Солженицына» возглавлявшему тогда Союз писателей Константину Федину: ««Литературное чудо» — так озаглавил свою рецензию на рукопись» Одного дня» К. И. Чуковский…» и т. д.

Вот какова с молодых лет среда обитания критика Б. Сарнова — сплошь «присяжные борзописцы, пишущие по приказу с самого верха», то бишь Политбюро или персонально М. А. Суслова.

Наконец, вспомним, кто и совсем в недавнее время душевней всех прославлял Солженицына? Говорящий мим Радзинский. Кто взывал с телеэкрана: «Читайте гениального Солженицына!», чтобы понять, сколь мерзостна Россия? Аномальный умник Борис Ефимович Немцов. Опять же «все наши».

Но когда гений свою роль выполнил да при этом сказал что-то сочувственное о родине, некоторые из борзописцев вдруг призадумались: «А не антисемит ли он? Ведь еще образ Цезаря Марковича в «Одном дне» представлен без должного обожания…». А портретики в «ГУЛаге» его руководителей: Ягода, Френкель, Сольц, Берман… К чему бы это? Сейчас по распоряжению президента, сделав из трехтомной телемахиды компактный учебник для школьников, вдова гения все эти прелестные портретики убрала. А почему в «Круге первом» совсем не героем изображен еврей Рубин, прообразом коего автор избрал опять же еврея Копелева? Странно… Сомнительно… Подозрительно… Нет, нет, тут явно попахивает…

У нас почему-то всегда стесняются анализировать событие с национальной точки зрения. Даже пустили в ход ловкую придумку, например, о преступности: «Преступность национальности не имеет». Она не должна иметь ее перед законом, но у нас и тут имеет. Многочисленные факты вопиют: чеченцы убили несколько русских мальчишек. А нам твердят: это инопланетяне убили. И отпускают прямо из зала суда или даже из отделения полиции. Только после многолетних раздумий Путин решился, наконец, убрать с должности министра МВД, которое несет главную ответственность за борьбу против преступности, инопланетянина Рашида Нургалиева.

А Маркс и Плеханов, Ленин и Сталин не только не избегали национального аспекта явлений, но порой считали его совершено необходимым. Так, Ленин в статье «Как чуть не погасла» Искра»», рассказал, что в августе 1900 года на совещании в Швейцарии при обсуждении вопроса о создании партии «по вопросу отношения к Еврейскому союзу (Бунду) Г. В. Плеханов проявляет феноменальную нетерпимость, объявляя его прямо не социал-демократической организацией, а просто эксплуататорской, эксплуатирующей русских, говоря, что наша цель — вышибить этот Бунд из партии, что евреи сплошь шовинисты и националисты, что русская партия должна быть русской, а не давать себя «в пленение колену гадову» и пр. Никакие наши возражения против этих неприличных речей ни к чему не привели, и Г. В. остался всецело на своем, говоря, что у нас просто недостает знания еврейства, жизненного опыта и ведения дел с евреями» (ПСС, т. 1, с. 311).

А женат он был, между прочим, на Розалии Марковне Богард (1856–1949), бывшей ему искренним и преданным другом.

Разумеется, с Плехановым, несмотря на его огромный авторитет, можно было не соглашаться, спорить, что Ленин, как видим, тогда и сделал, но важно, что они не стеснялись об этом говорить, спорили. Правда, Ленин по достижении тогдашнего возраста Плеханова и сам сильно вознегодовал против «бундовской сволочи» и «еврейских марксистов, которые скоро на нас верхом будут ездить». А Сталин, проанализировав национальный состав съезда РСДРП, с горечью констатировал: большевики — в основном русские, меньшевики — в основном евреи. Надо это знать? Конечно. Национальность — не выдумка мракобесов.

* * *

Но вернемся к нашим феноменальным баранам. В 2000–2001 годы появился двухтомник Солженицына о русско-еврейских отношениях «Двести лет вместе». Казалось бы, само заглавие преисполнено доброжелательства: вот, мол, сколько прожито бок о бок! Ну да, были трения, взаимные обиды, но нельзя же все это вечно помнить, давайте и дальше нога в ногу, ноздря к ноздре шагать в прекрасное завтра. Разве не так?

А вскоре вышла отдельным изданием работа Валентина Оскоцкого «Еврейский вопрос» по Солженицыну» (2004). Автор — еврей, в прошлом — любимец «Правды», потом — беглый марксист. По нынешним временам только таким и можно верить, тем более работа предсмертная. Так вот он, пересказав разные оценки, в конце концов как бронзой по мрамору вывел: «Настаиваю категорически: на пятистах страницах плотного книжного текста я не нашел ни единого прямого повода заподозрить писателя в антисемитских пристрастиях» (с. 6). Даже заподозрить! Хотя бы в пристрастиях! Правда, тут одна ошибочка: в двухтомнике не 500 страниц, а 1050. Тем убедительней ошибка Оскоцкого: на тысяче с лишним страницах не поймал ни одной антисемитской блохи… Я его хорошо знал: большого ума человек. Был парторгом в журнале «Дружба народов», где тогда и я работал, и оказался главным вышибалой меня из редакции.

Мало того, его сочинение вышло под эгидой Московского бюро по правам человека. А директор этого Бюро — Александр Брод, члены совета — Леонид Жуховицкий, Александр Рекемчук — кто тут русский? Разве они напечатали бы неправду, невыгодную себе!

Но у Сарнова ушки на макушке, он самый чутконосый критик современности. Бенедикт не верит ни своим соплеменникам, ни друзьям.

* * *

Тут надо осветить эту фигуру поярче. Первое, что бросается в глаза при чтении сочинений Сарнова, это его необычайная то ли чувствительность, то ли истеричность, то ли просто трусость. Ну смотрите: «Это сообщение как гром среди ясного неба вызвало у меня ужас»… «все мое существо сковал страх»… «прочитав письмо, я был потрясен»… «я был поражен»… «ужас не покидал меня долгие дни»… «мой страх перед неизвестностью»… «меня одолевали кошмарные предчувствия»… «новая волна страха окатила меня»… «я просто ошалел»… «На мое плечо легла чья-то рука. Каталептическая скованность охватила меня»… «сердце ухнуло куда-то вниз»… «руки у меня тряслись, губы дрожали, голос прерывался»… «это поразило меня в самое сердце»… «я висел в воздухе»…

И вот при всем этом, в ошалелом состоянии витая в воздухе, критик всю жизнь одержим буйными страстями. Их три. Первая большая страсть — патологическая любовь к писчей бумаге. Честно признается: «Я с детства питал какую-то странную необъяснимую любовь к тетрадям, блокнотам, записным книжкам — вообще к бумаге». Думаю, что никакой загадки тут нет. Просто уже тогда в детской подкорке жила мечта писать и писать, печататься и печататься. Так что, точнее сказать, тут не любовь к бумаге, а страсть к ее поглощению своими письменами.

В советское время эта страсть удовлетворялась слабовато, выходили у Сарнова книги нечасто и были страниц по 200–300, ну от силы 350. Зато уж ныне, когда нет никакого контроля и цензуры, он развернулся! Вот книжечка «Скуки не было» — 700 страниц (41 печатный лист), и это только первая часть воспоминаний, вторую я не видел. Да уж наверняка не меньше. Затем одна за другой выскочили фолиантики в 600 страниц (38 п. л.), в 830 с. (43 п. л), 830 с. (43 п. л), 1000 с. (52 п. л.), 1200 с. (62 п. л)… И все каким форматом! И вот «Феномен Солженицына». Мне дала ее посмотреть соседка по даче. Это 845 страниц. Правда, на 3/4 или даже 4/5 она, как и другие его книги, состоит из чужих текстов — от Льва Толстого до Валерии Новодворской. Иногда интересно. Но это не важно, главное, бумажная страсть удовлетворена полностью!

Кстати, Солженицын тоже был одержим этой страстью. «Раковый корпус» — 25 листов, «В круге первом» — 35 листов, «Архипелаг» — 70, «Теленок» — 50, а там еще необъятное десятитомное «Красное колесо», «Двести лет вместе» — 66,5 п. л.

Сопоставимые объемы! Тут немалую роль играет еще и мания величия: оба уверены, что все ими написанное ужасно важно, ценно, прекрасно по слогу и форме, а потому и ужасно интересно для читателя. Так плодовиты бывают только гении и графоманы. Но гением на всю Ивановскую объявлен только один из них.

* * *

Примечательно, что при такой страсти к писанию Сарнов до сих пор не понимает некоторых простейших правил приличия в этом деле. Например, нельзя же ставить подряд, впритык одно за другим имена разных людей. А у него то и дело: «у жены Гриши Свирского Полины» — 3 имени… «шандарахнула (?) бы Лидия Корнеевна Веру Васильевну Смирнову» — 5 имен!.. «друг Василия Семеновича Семен Израилевич Липкин» — 5 имен!.. «дневники секретаря Константина Михайловича Симонова Нины Павловны Гордон» — 6 имен!.. «письмо Татьяны Максимовны Литвиновой Эмме Григорьевна Герштейн» — 6 имен»! И так далее. Ну где ж тут гений? Глухарь!

А какими словесами нашпигованы его тексты!.. «Тезаурус», «флагеллант», «макабрический», «каталептический», «флуктуация», «филиация», «экстраполяция», «сублимация», «контаминация»… Уж не говорю о таких более внятных речениях, как «аллюзия», «оксюморон», «перифраз», «эскапад»… Какая ученость!..

А рядом с этой изысканной ученостью — оксюморончики такого пошиба: «Он что вам в щи насрал?». От таких речений и у беспризорника Астафьева тошнит, а уж когда следом спешит сочинитель, выросший на асфальте улицы Горького… С другой стороны, некоторые из не так уж мудреных слов и даже литературоведческих терминов, которые любой критик обязан знать, Сарнов просто не понимает. Например, перифразом он называет пародийное коверкание, перефразирование какого-нибудь известного текста. Так, уверяет, что где-то когда-то какие-то школьники на мотив гимна распевали:

Союз нерушимый голодных и вшивых…

Вот, говорит, типичный перифраз. О школьниках тут, разумеется, полное вранье. Это он сам сочинил и просил мамочку напевать ему перед сном. А о перифразе — как раз, если угодно, вшивая неграмотность, ибо это слово означает не коверкание, не перефразирование чужого текста, а совсем другое — иносказание: не «лев», а «царь зверей», не «чемпион мира по шахматам», а «шахматный король», не «литературный критик Бенедикт Сарнов», а «графоман Беня» и т. п. Он не понимает даже столь простой литературоведческий термин, как «гипербола», но писать об этом уже просто скучно и утомительно.

А вот Беня потешается над известной надписью Сталина на поэме Горького «Девушка и смерть», сделанной в дружеской обстановке и вовсе не предназначавшейся для публикации: «Эта штука посильнее «Фауста» Гете. Любовь побеждает смерть». Ах, как смешно и несуразно — «штука»! А что смешного? Маяковский не на книге для личного пользования, а в стихотворении для газеты назвал поэзию «штуковиной». Да и сам Сарнов буквально через несколько страниц пишет: «Загадочная все-таки штука — человеческая душа!». Вот так да! Другому запрещается книгу назвать штукой, а для самого бессмертные души человеческие — штуки!

Но критик изменил бы себе, если еще тут же и не соврал бы: «Поэма Горького немедленно была включена в школьные программы». Да ведь долгие годы никто и не знал об этой надписи Сталина, и поэма, конечно, не была в программе. В программе были «Песня о буревестнике», «Песня о соколе», «Старуха Изергиль», «Челкаш», «На дне», «Мать», в десятом классе — «Жизнь Клима Самгина». Теперь все это вытеснили антисоветчики А. Рыбаков, В. Аксенов, неприметный и давно забытый А. Гладилин, живущий где-то за бугром, неизвестно откуда взятый новорожденный классик Эппель с еще не обрезанной пуповиной…

А уж как напичканы тексты Сарнова как бы остроумными, но замусоленными штампами! «Ни при какой погоде»… «и ежу понятно» и т. п. стилистические пошлости.

И вот при такой-то амуниции Сарнов берется рассуждать о разных художественных тонкостях и о больших литературных фигурах — о Толстом, Блоке, Маяковском!.. Да где ты у них найдешь что-нибудь подобное хотя бы твоим колбасным батонам из пяти-шести имен?

* * *

Вторая аномальная страсть Сарнова, как можно было уже догадаться, — ненависть к стране, где он родился, к ее строю, к ее руководителям. Уже с восьми лет, по собственному признанию, он стал политически развитым антисоветчиком. А из руководителей СССР ненавидит прежде всего, разумеется, Сталина, при имени которого у критика тотчас начинается приступ падучей, как у известного Павла Смердякова. Но это не мешает ему «каждый год пятого марта — в день смерти Сталина — собираться с друзьями». Они празднуют годовщину. Возглашают тосты, пьют шампанское: «За то, что мы его пережили!». И каждый год! Это уже сколько раз? В этом году будет 60! И друзья-то уже почти все почили в Бозе: Балтер, Корнилов, Слуцкий, Рассадин, оба Шкловских… А он все пьет, пьет и за такой срок до сих пор не сообразил, что пережить человека, который на пятьдесят лет старше, что за достижение? Вот ты Чубайса или Абрамовича переживи!

Сюда же, к антисоветчине, надо отнести и страстное отвращение Сарнова к армии, к службе в ней, при одной лишь мысли о чем даже в мирное время меня, говорит, «бросало в холодный пот». Можно себе представить, что бы с ним случилось, если его забрили бы в армию в военное время, хотя признается, что нападение Германии на нашу родину 22 июня 1941 года он встретил с радостью. Между прочим, как и его друг Г. Бакланов.

Третья страсть — национальный вопрос. Он у него постоянно свербит с детства. Это просто какая-то помешанность на национальном в самых разных формах. Уверяет, например: «Мы все — от мала до велика — тех, кто вторгся тогда на нашу землю, называли немцами. Не фашистами, не нацистами, не гитлеровцами, а только (!) вот так — немцами». И через несколько страниц, в связи с тем что Константин Симонов в 1948 году при переиздании в одном стихотворении, написанном в 1942‑м, поменял «немца» на «фашиста», с той же осатанелостью твердит: «Такая в то время была политическая установка: в 1948‑м никакой редактор «немца» уже не пропустил бы». «Установки», приказы, заговоры мерещатся ему всегда и во всем. И тут же тяжкое клеветническое обвинение: «Эта замена прозвучала тогда чудовищной фальшью. Мы воевали (они воевали!) не с «фашистами», а с немцами. Только так и не иначе называли мы тогда врагов. И были правы». Так что, немцы, гитлеровская армия не имели никакого отношения к фашизму?

Ведь Сарнов во время войны был уже здоровым малым призывного возраста и должен бы видеть своими глазами, слышать своими ушами, что в разных ситуациях, с разных «трибун» мы говорили тогда и «немцы», и «фашисты», и «нацисты», и «оккупанты», и «гитлеровцы», где что больше подходило и во время войны, и после. Ничего не видел, ничего не слышал — весь был поглощен страхом перед призывом в армию.

Ну как можно не знать человеку его возраста, что в первые же дни войны на всю страну гремела песня, в которой говорилось, что это война с «фашистской силой темною», и выражалась уверенность в победе над «гнилой фашистской нечистью»? А в первых же выступлениях по радио и Молотова, и Сталина тоже — и «фашистская армия», и «фашистское нападение», и «немецко-фашистская армия», и «гитлеровские войска», да еще и «людоеды и изверги». А почти все приказы и доклады Сталина кончались заклинанием «Смерть немецким оккупантам!». Да еще слышал ли критик хотя бы о знаменитой картине Аркадия Пластова «Фашист пролетел», написанной в 1942 году, или о его же работе «Гитлеровцы пришли»? Не немец, а фашист, гитлеровец, в котором, разумеется, имелся в виду немец. Наверняка ни о чем этом он не слышал. Такие песни и речи, такая живопись ему до лампочки.

А после войны? Да вот хотя бы знаменитый рассказ Шолохова «Судьба человека». По причине своего отвращения и злобной вражды к писателю Сарнов рассказ не читал. А мы-то читали и видели там: «немец тогда здорово наступал»… Но «я в плену у фашистов»… «немецкие танки»… Но «ты что ж делаешь, фашист несчастный?»… «на мотоциклах подъехали немцы»… Но «эсэсовские офицеры»… и т. д. То есть как хотел автор, так и писал. А ведь это не какой-то доклад, а задушевная исповедь исстрадавшегося человека, и написан рассказ не в 1948 году, как в случае с Симоновым, — уже в 1956‑м, а в 1959‑м еще и фильм Сергей Бондарчука был, и никакой редактор, никакая «установка» не помешали писателю и режиссеру называть врагов то немцами, то фашистами, то эсэсовцами. А ведь Сарнову кто-то и верит. Как же! Ему под девяносто, он видел всю войну из окна Елисеевского магазина.

Спрашивается, почему, зачем с такой тупой лживостью твердит критик всем очевидный вздор? Только для того, чтобы в итоге заявить: «И так же были правы поляки в 1939‑м, и венгры в 1956‑м, и чехи в 1968, и афганцы в 1980‑м, называя вступившие на их землю войска не советскими, а русскими». Значит, все лежит на русских…

* * *

Но вот читаем (следите за руками): «Когда Сталин произнес свой знаменитый тост за русский народ…». Руки на стол, месье! Это был тост за весь советский народ, «за здоровье нашего советского народа и прежде всего русского народа». Если бы, допустим, подобный тост захотел после войны произнести Черчилль, то, надо думать, он сказал бы обо всем народе Британской империи, в том числе о шотландцах, ирландцах, уэльсцах, но прежде всего — об англичанах, т. е. как и Сталин — о государствообразующем народе. Ни тот, ни другой не могли же в тосте перечислять все народы своих великих держав — их сотни. «Жанр» тоста не позволял это. Казалось бы, ясно и просто.

Но Сарнову, как и Борису Слуцкому, многим другим его друзьям, тост решительно не понравился. И когда он увидел, как обрадовался тосту некий Иван Иванович, критик подумал: «Уж не шовинистические ли струны заговорили в его сердце… Ведь воевали все, а не только русские. Зачем же противопоставлять один народ всем другим?». Где же тут противопоставление украинцам или белорусам, чувашам или удмуртам, евреям или чукчам, если тост за весь народ страны? Но, кроме того, есть факты и цифры. Например, 66,402 % наших безвозвратных потерь на войне — русские. Ближе всех к ним в этой трагическом перечне украинцы — 15,8 % (Великая Отечественная война без грифа секретности. Книга потерь. М. 2009. Стр. 52). Есть и такие цифры: за годы войны звание Героя Советского Союза получили представители 63 наций и народностей, в том числе 8182 русских, 2072 украинцев, 311 белорусов, 161 татарин, 103 еврея… 4 немца и т. д. (Герои Советского Союза. М. 1984. Стр. 245). Всех, хоть это и не тост, я здесь тоже перечислить не могу.

Что ж получается? Сарнов согласен считать, что, допустим, подавление восстания в Венгрии — это дело русских, хотя знает: то была акция стран Варшавского договора, да и в Советской армии были тоже не одни русские. Тут он не видит у себя противопоставления русских другим народом, а в тосте Сталина — вот оно самое, разглядел!

Кстати говоря, восстание в Венгрии, как показал С. Куняев в книге «Жрецы и жертвы холокоста» (2012), было не столько антисоветским и антирусским, сколько антиеврейским. Действительно, трудно понять, почему после войны венгерскую коммунистическую партию, а потом и Совет министров возглавил еврей Матиас Ракоши. Это в Венгрии-то, у народа которой так сильно национальное чувство. Вот как раз тот случай, когда надо было думать о национальной стороне проблемы.

А помянутого Ивана Ивановича критик заставил играть роль не то идиота, не то лжеца, он у него говорит со слезой в голосе: «Эх, Билюша!.. Знал бы ты, как мы жили!.. Ведь я двадцать лет (т. е. с 1925 года) боялся сказать, что я русский!». Что, за это сажали или расстреливали? Уму непостижимо, на что рассчитывает человек, откалывая такие номера! Ведь еще в 20‑е годы знаменитый поэт возглашал:

Я русский бы выучил только за то, что им разговаривал Ленин…

Да и сам Ленин не раз называл Октябрьскую революцию именно русской. А Сталин однажды заметил: «Русские люди, совершив революцию, не перестали быть русскими». Любой Иван Иванович наверняка знал это. А в 1938‑м он мог бы почитать роман В. Вишневского, который прямо так и озаглавлен был: «Мы, русский народ». Несколько позже с киноэкранов на всю страну гремела кантата Сергея Прокофьева из фильма «Александр Невский»:

Вставайте, люди русские, На правый бой, на смертный бой!

Такие примеры можно вспоминать долго. Но, кроме того, ведь знают же люди, что лет за пятнадцать до этого придуманного разговора в стране были введены паспорта с графой «Национальность», и все, кроме разве что таких, как Билюша, охотно заполняли эту графу. Путин эту графу уничтожил. И вот собственное бесстыжее вранье Сарнов свалил на какого-то Ивана Ивановича. Это его обычный прием в борьбе за права человека.

* * *

Но есть тут и другие хитроумные ужимки. Например, Сарнов вспоминает, что когда работал в «Литгазете» и сдавал ответственному секретарю редакции О. Н. Прудкову статьи в очередной номер, тот частенько говаривал: «Бенедикт Михайлович, что ж у вас все евреи да евреи» — «Какие евреи? Где? — изумленно возмущался Беня. — Вот Исбах. Это известный русский писатель! Его читают во дворцах и в избах. А вот Гринберг, Бровман…». Деликатный Олег Николаевич не знал, что ответить борцу, и на страницы газеты шли косяком русско-сарновские писатели. И он ликовал.

Но вот однажды с женой оказался в Грузии. Кажется, переводил какого-то грузинского писателя. Ну известное дело — широкое грузинское застолье. Встает хозяин и торжественно провозглашает тост: «За великий русский народ!» Вдруг громко подает голос супруга Сарнова: «Позвольте, но мой муж вовсе не русский, а еврей, а я никакая не русская, а украинка!». Словом, русским духом от нас, мол, и не пахнет. И муж не осадил супругу, не шепнул ей «Трындычиха, заткнись!», не поправил в том духе, что да, еврей, но ведь русский литератор, работаю в великой литературе Пушкина и Толстого. Что ж получается? В «Литгазете» он представлял евреев русскими писателями, а сам вдали от «Литгазеты» пожелал быть не русским литератором, а евреем.

Критик уверяет: «По правде, еврей из меня вышел плохой». Я, говорит, даже и не различаю, кто еврей, кто не еврей. Вот знаю только, что Алла Гербер точно еврейка, а больше — ни души. Но вот что интересно: упоминая многих евреев, он почти каждого называет своим другом, близким другом, а то и ближайшим. Это — Илья Зверев (Замдберг), Бакланов (Фридман), Мандель, Поженян, Левицкий, Бременер, Балтер, Войнович, Корнилов, Аксенов, Биргер, два Шкловских… Все друзья! И даже если упоминает раз десять, допустим, Манделя, то все десять раз непременно с этой уже назойливой нашлепкой — «мой друг». Да никто не против и того, что диплом у него был об Эренбурге, первая книга — о Маршаке. Большие писатели! Только зачем изображать себя национальным дальтоником.

Во время войны Сарнов с родителями был в эвакуации где-то аж за Уралом. Там у него появился приятель Глеб Селянин. Мы, говорит, «были склонны глумиться над всем, что видели вокруг». Над всем… А видели они вокруг русских людей, самозабвенно трудившихся, недоедавших, с тревогой ожидавших вестей с фронта. Они же забавлялись, хихикали, зубоскалили. Когда в 1944 году был учрежден новый гимн, сочинили свой «перифраз» в виде глумливой пародии:

На бой вдохновил нас великий Селянин, Сарнов гениальный нам путь указал…

Господи, и такую убогую чушь помнит пятьдесят лет и не постеснялся воспроизвести! А ведь еще из книги в книгу жалуется, как жестоко с ним поступили в Литературном институте, исключив в свое время из комсомола. Да тебя нельзя было на пушечный выстрел подпускать даже к санэпидемстанции.

* * *

Конечно, порой бывает и так, что тупая антисоветчина Сарнова сплетается в один клубок с его болезненной страстью всюду вынюхивать национальные корни. В это трудно поверить, но ведь сам рассказывает: в те же годы войны в эвакуации он сочинял гнусные эпиграммы на Сталина — на человека, с именем которого в те дни связывало надежды на спасение все человечество, и даже заматерелый антисоветчик Бунин писал тогда: «Сталин летит в Тегеран, и я весь в тревоге: не случилось бы с ним чего».

Этот обитавший за Уралом недоросль глумился над главой государства и Верховным Главнокомандующим с точки зрения именно национальной. Сталин в своей великой речи на Красной площади 7 ноября 1941 года, обращаясь к проходившим перед Мавзолеем колоннам солдат, сказал: «Пусть вдохновляет вас в этой борьбе мужественный образ наших великих предков». И в их числе назвал Суворова и Кутузова. И начинающий негодяй сочинил свой очередной «перифраз»:

Мы (!) били немцев и французов, И в тех боях бывали(!) метки (!), Но и Суворов, и Кутузов Ведь не твои, а наши предки.

Что, дескать, ты, грузин, к моей русской славе примазываешься. Я лично в этом возрасте и не знал, и не интересовался, кто там в Кремле какой национальности. Возможно, и фамилии Сталина не знал. А этот чутконосый… И прочитал свое сочинение отцу, рассчитывая на похвалу. Тот просто взорвался: «Чего ты полез? Суворов и Кутузов тебе тоже никакие не предки!» — зло сказал отец.

А сынок обиженно ответил, что родился в Москве (будто отец не знал этого), «мой родной язык русский и вообще я считаю себя русским».

— Вот и Сталин считает себя русским, — отрубил отец. Не тебе, еврею, тыкать Сталина в нос его нерусским происхождением.

«Никогда, — признается Сарнов, — отец так со мной не разговаривал ни до, ни после. Я надулся и обиженно молчал». Но затаил в душе некоторое хамство.

Казалось бы, такого убедительного отлупа от родимого батюшки должно бы хватить человеку на всю жизнь. Но ничего подобного. Плевал он на батюшку. И вот ему уже под девяносто, на карачках ползает и все шамкает: «Я — русский, потому что родился около Елисеевского магазина, а Сталин хотел к моей великой русской славе примазаться». И приводит такой пример: я говорит, «хорошо помню, как в день победы над Японией Сталин сказал: «Мы, русские люди старого поколения, сорок лет ждали этого дня». Услышав это, я был возмущен. В моих глазах это было предательство». Верховный Главнокомандующий предал Беню, сытую и пакостную тыловую букашку…

Конечно, Сталин, сформировавшийся как политик в русской среде, православный человек русской культуры, великий вождь России имел все основания считать себя русским, как Наполеон — не корсиканцем, а французом, как Дизраэли — не евреем, а англичанином, даже как Гитлер — не австрийцем, а немцем, как вместе с ним и Маннергейм — не шведом, а финном. И в переписке военных лет с Рузвельтом и Черчиллем у Сталина то и дело мелькает: «мы, русские»… «у нас, у русских»… «нам, русским»… и т. п.

И ведь говорит Беня, как очевидец: «Хорошо помню…». Но память-то у старца дырявая: не помнит даже того, что обращение Сталина к народу было не в День Победы, а в день капитуляции Японии — 2 сентября 1945 года. А главное, не было там слова «русский», Сарнов бесстыдно впарил его. Сталин сказал: «Сорок лет ждали мы, люди старого поколения этого дня. И вот этот день наступил».

А евреи, конечно, могут считать и чувствовать себя русскими, как, например, Павел Коган, который писал:

Я воздух русский, Я землю русскую люблю!

И жизнь свою отдал за эту землю…

* * *

Б. Сарнов неистощим в своей национальной страсти. С чьих-то слов он рассказывает, что Сергей Довлатов был одно время секретарем Веры Пановой. Однажды у них зашла речь «о непомерно большом количестве евреев в руководстве страны в первые годы после революции»

«— Я, как вы знаете, не антисемит, — сказал Довлатов, — но согласитесь, Вера Федоровна, во главе такой страны, как Россия, и в самом деле должны стоять русские люди.

— А вот это, Сережа, — ответила Панова, — как раз и есть самый настоящий антисемитизм. Потому что во главе такой страны, как Россия, должны стоять умные люди».

Сарнов в восторге от этого ответа, считает его прекрасным и решил впредь руководствоваться им в спорах на подобную тему, хотя, с одной стороны, чего он опять не соображает, это пустая банальность: во главе всех стран должны стоят умные люди, имеющие национальное достоинство, а не такие, что мчатся, как Путин, забыв свое президентское достоинство, на край света с нашим паспортом в зубах, чтобы вручить его заезжему «французику из Бордо».

С другой стороны, на самом же деле тут оголтелая проеврейская демагогия. Довлатов сказал о национальности, разумеется, «по умолчанию», имея в виду как само собой понятное, что, конечно, не любые русские должны возглавлять страну, не такие ничтожества, допустим, как Горбачев и Ельцин, а люди достойные, в первую очередь, конечно, умные, честные, любящие родину. А Панова, будто бы и не услышав о национальности, перевела разговор на ум, и из ее слов с полной очевидностью вытекало, что умных среди русских нет, умные — только евреи, и отрицать это, протестовать против их засилья в верхах — «самый настоящий антисемитизм». Это совершенно в духе Жириновского, однажды вопившего по телевидению: «Евреи — самые талантливые в мире! Евреи — самые бескорыстные на свете! Евреи — самые красивые на планете!» и т. п. Хочется думать, что если бы при том давнем разговоре присутствовал Давид Яковлевич Дар, муж Пановой, он поправил бы супругу. А сейчас и спросить некого, все умерли, кроме Жириновского, которому даровано бессмертие в преисподней. И ничего этого Сарнов не видит, не сечет, не кумекает.

Но вы думаете, он смутится хотя бы за свое вранье о речи Сталина? Признается, что это его очередная жульническая проделка? Ничего подобного! Дело в том, что его отец в той давней взбучке своему отпрыску, допустил ошибку, назвав его евреем. Гораздо более права известная когда-то в литературных кругах Москвы красавица Зоя Крахмальникова, жена поэта Марка Максимова, а потом критика Феликса Светова. Сарнов рассказывает, что однажды в какой-то православный праздник он, Войнович, еще кто-то без предупреждения, без звонка вдруг нагрянули к Зое, которой было совершенно не до них, она готовилась к празднику. Довольно скоро Зоя выставила их, а мужу, еврею Светову, потом сказала: «Четыре жида вломились в православный дом и глумились над нашей верой!» (с. 495). Вот этот ярлык и горит на лбу Бенедикта Михайловича, одного из четырех.

* * *

Главное, чем занимается критик Б. Сарнов, ковыряясь в национальном вопросе, это вынюхивание везде и всюду, во всех встречных и поперечных антисемитизма и антисемитов. Из одних только писательских имен тут можно составить длинный «список Сарнова». Но я из всей вереницы назову лишь троих: Василия Александровича Смирнова (1905–1979), Михаила Семеновича Бубеннова (1909–1983) и Василия Дмитриевича Федорова (1918–1984).

Смирнова — по двум причинам. Во-первых, я его хорошо знал лично и когда в годы моей учебы он был там заместителем директора Литературного института, и когда работал вместе с ним в журнале «Дружба народов», где он был главным редактором. Во-вторых, о нем Сарнов пишет уж особенно злобно и лживо: «Ярый антисемит. Он свою нелюбовь к евреям не просто не скрывал — он ею гордился. Он был самым искренним, самым горячим и самым последовательным проводником государственной политики антисемитизма. Он был ее знаменосцем. В полном соответствии с этой ролью он был тогда главным редактором «Дружбы народов».

Хоть один факт, подтверждающий хоть что-нибудь из этого, критик приводит? Ни единого. Как же так! Почему? Ведь будучи заместителем директора и заведующим кафедрой творчества в Литературном институте, имея большую власть, «знаменосец антисемитизма» должен бы выживать преподавателей еврейского происхождения и гордиться этим. Но, по рассказу Сарнова, преподавателями в институте были Львов-Иванов, С. К. Шамбинаго, С. И. Радциг, Н. И. Радциг, С. М. Бонди, А. А. Реформатский, В. Ф. Асмус. Шестаков, Леонтьев, Ветошкин… Сплошь русаки, хоть у некоторых неожиданные фамилии. Так что тут, мол, смирновскому антисемитизму развернуться негде было.

Это вранье путем умолчания. На самом деле в институте работали Г. А. Бровман, Белкин, А. А. Исбах, Кунисский, Ф. М. Левин, В. Д. Левин, Я. М. Металлов, П. И. Новицкий, Нечаева, П. Г. Печалина, Л. М. Симонян (Ежерец), Л. Фейгина, С. В. Щирина… И кого Смирнов выжил? Беня молча сопит… Не меньше писателей евреев руководили и творческими семинарами.

В то же время Смирнов должен бы гордиться тем, что всеми силами препятствовал приему в институт евреев и срезал их на государственных экзаменах. И кого же он не принял? И кого же он срезал? Сарнов и тут только пускает пузыри, а я скажу: на моей памяти едва не завалил, но в конце концов все-таки влепил «тройку» двум — Василию Федорову и Владимиру Бушину. Ни тот, ни другой даже в детстве евреями не были. К тому же русака-фронтовика Бушина поначалу и не приняли в институт. А Сарнова за диплом, оказывается, одарил пятеркой! И это несмотря на то, что его исключали из института, из комсомола, а дипломная работа его была об Эренбурге, который, по его словам, «у них у всех был как кость в горле» (с. 579). И прежде всего, конечно, у Смирнова. Тут уместно напомнить, что эта «кость» как желанный гость, обремененный двумя Сталинскими премиями и мандатом депутата Верховного Совета СССР, однажды был приглашен в Литературный институт и три вечера подряд излагал студентам свои взгляды и суждения о литературе, искусстве и о многом сверх того. В. Смирнов, как завкафедрой творчества и замдиректора, конечно, имел прямое отношение к явлению «кости» к нам в гости. Но ведь мог и воспрепятствовать.

А став главным редактором «Дружбы народов», «знаменосец антисемитизма» тоже должен бы заняться изгнанием из редакции евреев. Их там было немало, даже большинство, как в «Новом мире». Не хотелось бы, но приходится назвать ради ясности: ответственный секретарь Людмила Григорьевна Шиловцева, завредакцией Серафима Григорьевна Ременик (дочь писателя Герша Ременик), в отделе прозы работали Лидия Абрамовна Дурново, Евгения Львовна Усыскина, Валерия Викторовна Перуанская, отделом публицистики заведовал Григорий Львович Вайспапир, его заместителем был Юрий Семенович Герш, и даже в корректуре — Лена Дымшиц, Наташа Паперно… Не обошлось и без тех, что с большой «прожидью», как любит выражаться сам Сарнов: Владимир Александров, Альберт Богданов. За пять лет работы там немудрено было узнать, что работали в редакции и дамы, у которых мужья евреи. Не хотелось, говорю, давать этот список, но как без него схватить лжеца за руку. Так вот, все они как работали до Смирнова, так продолжали работать и при нем. Все до единого. Ушла куда-то по собственной воле только Наташа Поперно, красавица из корректуры.

Или Смирнов не печатал евреев? Кого? Назови! Я заведовал отделом культуры, и вот кто по моему отделу, в частности, печатался: Александр Канцедикас из Литвы, Ада Рыбачук из Киева, москвичи Светлана Червонная, Григорий Анисимов, Миля Хайтина, цветные вклейки в журнале делал фотограф Фельдман… Никаких сомнений в их национальной принадлежности ни у меня, ни у Смирнова быть не могло.

Наконец, может, в своей известной трилогии «Открытие мира» Смирнов, подобно Тургеневу в рассказе «Жид», вывел отталкивающий или комический образ еврея? Уж если был бы, Знаменосец вранья Беня Сарнов извлек бы его для всеобщего обозрения.

* * *

А вот сюжетик с Бубенновым, тоже объявленным «одним из самых злостных антисемитов». Как же! Он критиковал в «Правде» роман «Жизнь и судьба» В. Гроссмана. Однажды, говорит критик, Бубеннов поссорился с приятелем. «Уж не знаю, чего они там не поделили. Может быть (!), это был даже принципиальный спор. Один, может быть (!!), доказывал, что всех евреев надо отправить в газовые камеры, а другой предлагал выслать их на Колыму или, может быть (!!!), в Израиль». Иного разговора между русскими людьми этот сионский мудрец не представляет. Значит, он при ссоре не присутствовал, от кого-то прослышал о ней или по обыкновению сам смастачил, и главный, единственный довод у него — «может быть». Этого ему достаточно, чтобы объявить: разговор был пещерно антисемитским.

А коли антисемит, то можно лгать и клеветать сколько угодно. И тут же приступает: «Один писатель-фронтовик рассказал мне, что Бубеннов однажды бросил ему: «Вам легко писать военные романы, а вот мне каково: я на фронте ни единого дня не был»».

Ну сразу же видно, что это опять тупоумное вранье. Во-первых, что за «один писатель однажды»? Нет же причины скрывать его имя спустя двадцать пять лет. Во-вторых, с какой стати Бубеннов не оказался на войне, если, когда она началась, он был здоровым мужиком в самом солдатском возрасте и не рванул же вслед за семьей Сарнова за Урал? В-третьих, если по какой-то причине все-таки не был на фронте, то зачем бы стал так глупо жаловаться на это, сам себя разоблачать? Наконец, да как бы он стал писать о том, чего не видел, когда в это время работали многие писатели, которые были не фронте и знали, что такое война. Ничего этого не соображает Сарнов! Но жажда лгать, клеветать перехлестывает умственные способности.

А на самом деле вот что: «Бубеннов Михаил Семенович (1909–1983). Член СП с 1939 года. С марта 1942 — командир стрелковой роты 88 стрелковой дивизии 10 гвардейской армии Западного, 2‑го Прибалтийского, Ленинградского фронтов. Старший лейтенант. Награжден орденом Красная Звезда, медалью «За отвагу» и др.» (Писатели России — участники Великой Отечественной войны. М. Воениздат. 2000. С. 49).

Таков сюжет, который можно озаглавить «Гвардеец и скорбная тварь Божья». Я понимаю, тварь могла осерчать на Бубеннова за статью о Гроссмане. Так ты же не просто тварь, а еще и литературная, напиши ответ, докажи, что статья ошибочна или даже лжива. Нет, сделать это он не может и орудует, как сикофант, клеветник, как просто тварь. Это что ж надо иметь в грудной клетке и в черепной коробке, чтобы самому улизнуть от армии, от фронта, но именно это приписать фронтовику, гвардейцу, орденоносцу. А умер он от туберкулеза. Сарнов уже пережил его на 30 лет…

К слову сказать, и капитан В. А. Смирнов получил два ордена Отечественной войны, Красной Звезды, медали тоже не за Уралом, где Беня сочинял свои пасквили на Сталина.

* * *

До того, как вплотную заняться Солженицыным, подозрения в антисемитизме которого нарастали, критик еще прошелся по Василию Федорову. И тут есть нечто непостижимое уму. В 1990 году Сарнов со своей супругой побывали в Америке, там встреча и разговор с одной родственницей Солженицына заставила его шибко засомневаться: «Если она, перед которой Исаич вряд ли стал бы таиться, искренне не считает его антисемитом, то, может, и он сам тоже не лукавит? Может, он искренне верит, что он не антисемит?».

Критик сомневался, мучился, терзался… Вдруг: «Ответ пришел неожиданно. От человека бесконечно от меня далекого, откровенно мной презираемого — от поэта Василия Федорова». Что значит «откровенно» — презрительно писал о нем? И при жизни? Как можно-с! Нет, он презирал в душе, там у него большие емкости для презрения порядочных людей. И потом это гораздо удобней, безопасней, а вот теперь, когда Федорова тоже 30 лет нет в живых, а детей он не оставил, можно и откровенно.

Но за что критик презирал автора около пятидесяти книг, составивших 5 томов собрания сочинений, лауреата и Российской, и Всесоюзной премий, наконец, поэта, человеческим и творческим кредо которого были слова:

Достались мне крепкие руки бойца И сердце сестры милосердной.

За что? Почему? Только потому, что у самого руки шулера и сердце гадюки… Он знал Федорова «только в лицо», поскольку оба в одно время учились в одном институте. «Никаких отношений, говорит, у нас не было. Даже не здоровались». Но Сарнов «знал» про него, что он автор поэмы «Проданная Венера». То есть не только хотя бы один том, но и поэму-то он не читал, а только «знал» о ней. И опять с чужих слов сплетник заявляет, что она написана «убогим стихом» и лживо, издевательски и безграмотно пересказывает ее содержание. Например, называет при этом Л. М. Кагановича, а тот никакого отношения к поэме не имеет. «Не вызывало сомнения и принадлежность Федорова к «патриотическому», т. е. к черносотенному, крылу отечественной словесности».

Господи, какой бездонный резервуар злобы! Ведь и не знает человека, и ничего не видел от него плохого… А я знал Федорова очень близко не только потому, что принадлежу к тому же «крылу», но и по институту, и по работе в «Молодой гвардии», и просто по жизни, в частности и по застольям. И потому мне смешно читать дальше: «Однажды этот Вася в Малеевке, войдя в столовую, как обычно пьяный вдрабадан, провозгласил свое жизненное кредо: «Если ты уехал в Израиль, ты мой лучший друг! Если остаешься здесь, ты мой злейший враг!».

Ну, во-первых, какое же это «жизненное кредо»? Тут всего лишь частный вопрос об отношении к уезжающим евреям и к остающимся. Но обличитель уверен: все, что люди говорят о евреях, это не что иное, как непременно «жизненное кредо». Вот такой тупой гиперболизм или иудоцентризм, что ли, в духе которого он, например, уверяет еще и в том, что член Политбюро А. Жданов лично занимался его делом об исключении из института, а другой член Политбюро В. Гришин лично звонил домуправу о слежке за Беней. Ну просто диво дивное! Человек так напичкан пудами прочитанных книг, что цитаты торчат у него отовсюду — из обоих ушей, из обеих ноздрей, кажется, даже… И не знает, не понимает простейших вещей! Ну не могли, Беня, заниматься тобой члены Политбюро — ну кто ты есть? — для этого были соответствующие инстанции, службы, люди… Не сечет! Во-вторых, в столовой Малеевки Федоров мог прямо обращаться только к тем евреям, которые остались, сидели в зале, но никак не мог говорить о своей дружбе тем, кто уже уехал и находится на берегу Мертвого моря. Наконец, за все годы при неоднократных застольях я ни разу не видел Федорова «пьяным вдрабадан» и способным на такие выходки. Он бывал вспыльчив, горяч, но никогда не переступал границу приличия.

А то, что Сарнов и на сей раз врет, он сам тут же и доказывает: «Для меня это было моментом истины. Вот так же, наверно, мыслит и чувствует Солженицын». Да какой же это «момент истины», коли «истина» обретается по аналогии: если А так, то и Б так. А кроме того, как же Федоров мог стать «моментом истины» для сомневающегося критика в 1990 году, если он, Вася-то, умер в 1984‑м. Ах, Беня… К слову сказать, ты родился и вырос в столице, был в семье единственным ребенком, которого родители по четным дням кормили черной икрой, по нечетным — красной, поили в такой же очередности то апельсиновым соком, то томатным. А Федоров был девятым ребенком в бедной крестьянской семье. Что такое лебеда, слышал? А потом, когда ты пакостничал в тылу, Вася работал на авиационном заводе. Что такое завод, знаешь?

А он продолжает как бы от лица Федорова: «Езжайте себе в Израиль и живите там счастливо. Но не суйтесь в наши русские дела! Не лезьте, как сказал Блок Чуковскому, своими грязными одесскими лапами в нашу русскую боль!». Тут можно добавить только одно: Александр Блок, Беня, это тебе не Вася. А совет Блока Чуковскому следует принять тебе и на свой счет, хотя ты родился не в Одессе, как Чуковский.

Затронув вопрос об отъезде евреев в Израиль, Б. Сарнов пишет, что когда его друг (еще один!) Аркадий Белинков «совершил головокружительный побег из нашей общей тюрьмы через Югославию в Америку», то этот пожизненно заключенный «просто ошалел от восторга и зависти». Ну шалеет он, как мы знаем, то и дело — и от восторга, и от огорчения, и от страха, но чаще всего — от злобы и ненависти к «советской тюрьме», взлелеявшей его в сыте и холе.

Вот и сейчас ошалел. И что дальше? Надо мчаться вслед за Аркашкой, правда? Тем паче, говорит, насчет «морального права сбежать, покинуть родину, у меня никогда (с детства! — В. Б.) не было ни малейшего сомнения». Какие, дескать, могут тут быть сомнения, если Тютчев хотел сбежать, если Гоголь сбежал в Италию (правда, ненадолго), если мой учитель Шкловский сбежал (правда, тут же и вернулся), и вот теперь мой друг Аркашка… Ну и?.. «Я тупо смотрел на открывшуюся калитку и не трогался с места… Но тем не менее оставался ярым сторонником эмиграции». И яростно агитировал за нее. Уехали все дорогие друзья — Сашенька Галич, Левушка Копелев, Васенька Аксенов, Вовуля Войнович… Есть основания полагать, что в какой-то мере именно под влиянием его агитации. Все укатили! А у меня, говорит, «отвращение к советской жизни дошло до предела», но — ни с места! Понимал, что у тех, кого он спровадил, все-таки были имена, за бугром они имели некоторую известность хотя бы по шумной истории со сборником «Метрополь», что помогло бы им устроиться там, а кому может понадобиться он со своими сочинениями об Эренбурге и Маршаке да с опытом работы в журнале «Пионер»? То есть орудовал он как истинный провокатор.

«Кое-кто из знакомых, — пишет, — уже стал намекать, что мне и самому лучше уехать». В числе этих знакомых был и я, только не намекал, а прямо говорил: «Беня, шпарь! В тюряге же сидишь. Хоть женушку свою пожалей. Дай ей вздохнуть воздухом свободы». Но эти намеки, говорит, «приводили меня в ярость». Странно, намеки-то были продиктованы состраданием. Но, скорей всего, дело тут в том, что он понимал: советчики видят его провокаторскую сущность. И он продолжал: «Российский литератор лучше выполнит свое предназначение, конечно же, не здесь, в тюрьме, а там, на воле!». И при такой-то убежденности — ни шага из тюрьмы на волю.

* * *

Наконец, добрался критик Сарнов и до Солженицына. Казалось бы, чего им делить-то? Оба лютые антисоветчики, лжецы и клеветники; для обоих Россия — тюрьма; оба ненавидят Сталина, Горького, Шолохова, почти всю советскую литературу; один во время войны, зная, что они проходят цензуру, рассылал с фронта письма, в которых поносил Верховного Главнокомандующего, второй на того же Верховного измышлял слюнявые эпиграммы; оба одержимы страстью поглощения бумаги; оба лаются самым похабным образом, первый, например: шпана, бездари, плюгавцы, плесняки, собака, шакал, баран, обормот, хорек, скорпион и т. п., второй: чучело, слюнтяй, г…о, г…к, г…ед и т. п.; в своем всеохватном вранье оба используют один и тот же убогий прием анонимности, у первого об ужасах советского времени свидетельствуют один врач, один офицер, одна баба, две девушки, водопроводчик, молодой узбек и т. п., у второго — один писатель, один журнал, одна знакомая, одна приятельница и т. п.

Примечательно, что свою ненависть к Шолохову оба изливают примерно в одних и тех же словах. Как известно, Солженицын после встречи в 1962 году на Ленинских горах руководителей государства с писателями послал Шолохову уж очень любезное, просто льстивое письмо:

«Глубокоуважаемый Михаил Александрович!
Ваш Солженицын».

Я очень сожалею, что обстановка встречи 17 декабря, совершенно для меня необычная, и то обстоятельство, что как раз перед вами я был представлен Никите Сергеевичу, помешали мне выразить вам тогда мое неизменное чувство, как высоко я ценю автора бессмертного «Тихого Дона». От души хочется пожелать вам успешного труда, а для того прежде всего — здоровья!

И «глубокоуважаемый», и «ваш», и объяснение, и сожаление, и восхищение, и пожелание ото всей праведной души… Помните «Письмо ученому соседу», посланное чеховским Василием Семи-Булатовым из села Блины-Съедены? «Извините и простите меня, нелепую душу человеческую, что осмеливаюсь вас беспокоить своим жалким письменным лепетом…» и т. д. Совершенно в том же пронзительном духе и Александр Исаевич — Шолохову!

Но вот минули недолгие сроки, Хрущева убрали, Ленинская премия Исаевичу, на которую его выдвинул «Новый мир», не обломилась, и ту встречу он изображает уже так: «Хрущев (уже не «Никита Сергеевич». — В. Б.) миновал Шолохова, а мне предстояло (!) идти прямо на него. Я шагнул, и так состоялось (!) рукопожатие. Ссориться на первых порах было ни к чему…». Что за несуразная мысль состоялась — ссориться при первой встрече да еще на высоком приеме! Но готовность ужалить, выходит, уже созрела в нежной душе скорпиона. Вот при такой готовности он и писал: «Глубокоуважаемый Ми…!».

Но дальше: «И тоскливо мне стало…». И Сальери было тоскливо при встречах с Моцартом. Мелким завистникам всегда тоскливо при виде гения.

«…и сказать совершенно нечего, даже любезного». А ведь какой ворох его душистых любезностей мы только что видели, какое амбре вдыхали.

«Земляки? — улыбнулся Шолохов под малыми усами, растерянный, указывая путь сближения». А чего растерялся-то классик с малыми усами? Да как же! На правительственном приеме лицом к лицу столкнулся с живым Семи-Булатовым из села Блины-Съедены. Кто тут не растеряется! И хорошо бы сблизиться с таким антиком.

«Донцы! — подтвердил я холодно и чуть угрожающе». Подумать только: угрожающе! Да чем же? А видно, уже тогда готовил диверсию против еще вчера «бессмертного» «Тихого Дона».

Но слушайте дальше: «Невзрачный Шолохов… Стоял малоросток и глупо улыбался… На трибуне он выглядит еще более ничтожным». Сам-то Исаич выглядел весьма величественно, когда Жорж Нива сажал его на закорки Бальзаку, а Сараскина — Льву Толстому.

Ну а Сарнов? Он, как всегда, словоохотлив: «Однажды, держась, как обычно, за руки, шли мы с моей любимой по Тверской и остановились перед портретами писателей в витрине книжного магазина, что напротив Моссовета». Это, надо полагать, магазин «Москва», но не в этом дело. А в том, что Беня с любимой увидели в витрине портрет «того, кто считается автором» Тихого Дона»». И вдруг любимая, не размыкая рук с любимым, нежным голосом хозяйки Лысой Горы воскликнула: «Какое ничтожество — Шолохов!». Для любимого это было так же неожиданно, как (помните?) реакция любимой во время застолья в Грузии на тост за русский народ: «А мы не русские, а мы — французские!». Сарнов тогда не возразил на вопль своей любимой, а сейчас и того больше: «У меня вдруг словно открылись глаза». Какое счастье иметь супругу, открывающую тебе глаза! В этих глазах, говорит, «Шолохов и раньше не шибко был похож на писателя». Он знает, кто похож! Например, разве Мандель не Данте?.. Вылитый! «А тут — мелкое личико, усишки… Я вдруг увидел: в самом деле — ничтожество!». И позже, когда уже без ясновидящей любимой довелось встретить не портрет, а живого писателя: «Оказалось, что он небольшого росточка». То ли дело Гроссман — 184 сантиметра! «Но главное — вот эта убийственная печать ничтожества на невзрачном облике».

Это поразительно! Какое единодушие, даже единоглазие! И у Сани, и у Бени одни и те же ключевые слова ненависти на языке: «росточек» («малоросток»), «невзрачный», «усишки» («малые усы»), «ничтожество», «ничтожество», «ничтожество»… Вот такое родство и душ, и взгляда, и языка. И что, говорю, им делить?..

* * *

Мало того, порой Сарнов просто бежит по тропке, проложенной Солженицыным, дает вариант на заданную им тему. Вот он пишет об известном «Деле Кравченко». Этот хлюст в 1949 году перебежал на Запад и стал там вещать о порядках в наших лагерях. Одна французская газета обвинила его в клевете. Он подал в суд. В ходе процесса один свидетель со стороны Кравченко, сидевший в наших лагерях, упомянул, что в камерах было тесно. Что ж, вполне возможно. Но его спросили, как это выглядело конкретно. Он сказал: в камере размером в 40–45 кв. метров находилось человек 150–200.

И Сарнов пишет: «Адвокат разводит руками: абсурдность показаний очевидна… Не может западный человек вообразить, что в камеру размером в 40–50 кв. метров можно было запихнуть 150–200 человек». Западный человек… Запихнуть, чтобы они там впритирку стоймя стояли какое-то время, не знаю, может быть, кому-то и удалось бы, но ведь речь-то идет о том, что арестанты жили в этой камере, т. е. ели, спали, справляли нужду и т. д. Именно об этом и говорил свидетель: «Они лежали там все на полу…». Уж это никак невозможно, если только не укладывать один ряд спящих на другой до самого потолка. Но ведь такого-то не было, это-то невозможно. У тебя, у восточного человека, Сарнов, есть в квартире чулан? Сколько метров? Допустим, пять. Значит, по твоим понятиям, там можно поселить 20 человек: 50 — 200, 5 — 20. Так? Вот и собери два десятка своих друзей — Аллу Гербер, Хлебникова, Радзинского, Коротича, выпиши из Америки Манделя с женой… И попробуй запихнуть. И сам с женой можешь внедриться, и дети с внуками. Наберешь 20? Если такой литературно-следственный эксперимент тебе удастся, тогда все тебе поверят, а Путин даже премию даст.

У Солженицына и есть, напомню, именно такие примерчики советского зверства, непостижимые для человека и западного, и восточного, да хоть и северного или южного. В своем сияющем любовью к правде «Архипелаге» он писал, например, что однажды три недели везли в Москву из Петропавловска-на‑Камчатке заключенных. Непонятно зачем. И было в каждом купе 36 человек (т. 1, с. 492). А полагается, как известно, 4. Значит, превышение нормы в 9 раз. Но ведь ни один не выжил бы три недели такой транспортировки.

Далее автор, всю жизнь живший не по лжи и призывавший к этому Сарнова с женой, рассказывает о тюрьмах, в которых сидело по 40 тысяч, «хотя рассчитаны они были вряд ли на 3–4 тысячи» (т. 1, с. 447). Тут уже превышение раз в 10–13. Но где эти тюрьмы, как называются, сколько их — семейная тайна. Знает только вдова Наталья Дмитриевна.

Потом автор сообщает нам о тюрьме, «где в камере вместо положенных 20 человек сидели 323» (т. 1, с. 330). Железный закон: врать всегда надо в нечетном числе. В 16 раз больше! «А в одиночную камеру вталкивали по 18 человек» (т. 1, с. 134). Рекорд? Нет, вот рекорд: «Тюрьма была выстроена на 500 человек, а в нее поместили 10 тысяч» (т. 1, с. 536). В 20 раз больше реальных возможностей, т. е. как бы 80 человек в купе.

И так у Солженицына — все! Таковы все его данные о заключенных, ссыльных, расстрелянных… И сионские мудрецы с дипломом «Литературный работник» читают это, восхищаются любовью к правде и, шагая за пророком след в след, пыжатся добавить что-нибудь от себя, а потом бегут поделиться радостью со всеми соседями, не подозревая, что выглядят крупногабаритными идиотами.

Так вот, опять говорю, чего им делить-то? Ведь это еще вопрос, кто у кого антисоветскую дубинку, да еще и бутылку с антисоветским зельем украл. Действительно, допустим, в 1938 году студент Саня Солженицын, сталинский стипендиат, был еще вполне советским человеком и даже обдумывал уже, планировал грандиозный роман «Люби революцию» (ЛЮР), а десятилетний школьник Беня уже был антисоветчиком, сочинял стишки, которые под одной обложкой можно назвать «Ври о революции». Так что очень вероятно, что не Беня спер у Сани и дубинку, и бутылку настоянной на желчи антисоветчины, а наоборот — Саня у Бени.

Нельзя не отметить еще и одинаково неколебимую их антисоветскую упертость. Ведь кое-кто из их собратьев с годами все-таки заколебался. Рой Медведев, например, признал, что полжизни врал о Шолохове. А эти двое — ни на йоту! Старший, умирая, передал эстафету верной супруге.

Тут рядом с ними только академик Шафаревич, которого православный писатель М. Ф. Антонов еще в 1999 году уверенно назвал «врагом русского народа». Используя сарновский метод «по аналогии», так можно назвать и его.

* * *

И что же в конце концов? Да вроде бы живому следует носить на могилу покойного собрата незабудки. Ан нет! А вдруг в могиле-то лежит антисемит? Вдруг он там читает «Белую березу» Бубеннова? Ужо ему… И неутомимый, как мул, Сарнов приступил к расследованию.

Вы, говорит, посмотрите только, какая наглость, какой пещерный антисемитизм! К своему мерзкому сочинению «Ленин в Цюрихе» Солженицын дал «Биографическую справку» о «хорошо всем известных людях», где говорится, что «настоящая фамилия Г. Е. Зиновьева — Радомысльский, Л. Б. Каменева — Розенфельд, Ю. О. Мартова — Цедербаум, Радека — Зобельзон и т. д.».

Беня, очухайся! Во-первых, сам же говоришь, что это всем (!) хорошо (!) известные люди. И все, кому интересно, давным-давно и хорошо знают, что они евреи. Во-вторых, в названных фамилиях нет ничего еврейского, они немецкого смысла. Rosenfeld, например, розовое поле, Zederbaum — кедр, кедровое дерево и т. д. А зачем «раскрывать» Радека, если он и так Радек да еще Карл? Чем псевдоним Радек лучше фамилии Зобельзона?

Но Сарнов продолжает гневные стенания над могилой Солженицына: «О, вся моя молодость прошла под знаком этих» раскрытых скобок»». Почему только молодость? Нет, даже младенчество, зрелые годы и глубокая старость. Вот в 1929 году, когда тебе было всего два года и ты еще не совсем научился пользоваться горшком, вышел первый том советской Литературной энциклопедии, и там говорилось, например, что фамилия Ахматовой — Горенко, Демьяна Бедного — Придворов, Александра Богданова, ну, того самого, что у Горького на Капри играл с Лениным в шахматы, — Малиновский и т. д. Во втором томе сказано, что Горький — это, оказывается, Пешков, Михаил Голодный, которого ты мог знать, — это, видите ли, Моше Эпштейн, да еще «родившийся в бедной еврейской семье».

А в числе членов редколлегии ЛЭ — И. Л. Маца, И. М. Нусинов, ответственный редактор — В. М. Фриче, ответственный секретарь — О. М. Бескин — кто тут русский?

Но вот ты вырос, созрел, даже стал членом Союза писателей, проблема с горшком решена почти полностью, и ты покупаешь адресный справочник Союза за 1966 год, где появился и ты. И что там? Давид Самойлов — Кауфман, Семен Самойлов (Ленинград) — Фарфель, Жан Грива — Фолманис, Инна Варламова (мать Вигилянского, который подался в священники, моя соседка) — Ландау… и т. д.

Но годы идут, произошла контрреволюция, которую ты ждал с детства, сейчас ты, Беня, уже давно на пенсии. Однако это твой звездный час! Ты неутомим, у тебя выходят книга за книгой, кирпич за кирпичом, лохань за лоханью. Ты завел дружбу с А. Н. Яковлевым, академиком в особо крупных размерах. Он затеял издание документальной серии «Россия. XX век». Несколько огромных томов вышло. И что там в интересующем нас смысле? Не буду утомлять обилием примеров, всего несколько: Константин Станиславский — Алексеев, Вениамин Каверин — Зильбер, Михаил Светлов — Шейнсман…

Однажды ты мог купить книгу Эммануила Бройтмана «Знаменитые евреи». Наверняка кинулся бы глянуть, кто там на твою букву «с». И что? Вот Натали Саррот — Черняк. Тут бы и Сарнову место. Но нет его…

В другой раз купил бы книгу А. Ф. Козака «Евреи в русской культуре». Ну уж тут-то наверняка… Опять стал бы искать. Что такое? И тут нету! Да уж не Сарнов ли выдал столько булыжников во славу русской культуры! Уж не он ли с юных лет доныне работает заместителем Сизифа по политчасти, уверяя, например, что «Тихий Дон» — не Шолохова! Кто этот Козак — не замаскированный ли антисемит? Да бесспорно! Сарнова не упомянул, а о Леониде Утесове оповещает мир, что его имя Лазарь Вайсбейн.

* * *

Но вот Сарнов обращается к главе романа «Август четырнадцатого», в которой Солженицын рассказывает о покушении на Столыпина. Тут многое озадачивает. Оказывается, Ю. Левенец и В. Волковинский, живущие на Украине, написали книгу о Столыпине, в которой доказывают, что никакого покушения не было. Ну, это нам знакомо. Есть в Москве писательница Полина Дашкова. В интернете можно узнать: «настоящее имя — Татьяна Викторовна Поляченко; родилась 14 июля 1960 года в Москве в потомственной еврейской семье». В одной из своих прекрасных книг она уверяет, что и Каплан не стреляла в Ленина. Она просто шла на свидание и случайно попала в заваруху. И все о ней — злостные выдумки. А всадили две пули в своего вождя сами большевики, разумеется, для разжигания антисемитизма.

Вполне разделяя точку зрения двух помянутых украинских авторов, Сарнов старается ее подкрепить своим пудовым авторитетом. Он пишет: «По официальной версии Богров метил Столыпину в сердце, но пуля попала в орден св. Владимира на его груди и срикошетила. Так оно, возможно, и было. Но звезда этого ордена носилась на правой нижней стороне груди».

У меня есть орден Владимира Святого первой степени с мечами и бантом (наградили ленинградские разведчики, заходи, Беня, покажу), но я не знаю, где находится «нижняя сторона груди». Однако, что ж получается: пуля-то отскочила, и никакого ранения не было? А был только удар и даже не в область сердца, а сильно справа и книзу от него? И от этого мужчина во цвете лет умер? Такова официальная версия? Странно…

«Богров (он был очень хороший стрелок), если он действительно целился в сердце своей жертвы, не мог так промахнуться». Беня, во-первых, понятно, почему пушкинский Сильвио был меток: он офицер и каждый день расстреливал из пистолета мух на стенах и потолке. А этот бонвиван, как ты его называешь, откуда? Во-вторых, ведь то была не развлекательная или тренировочная стрельба в тире, где можно спокойно и не спеша прицелиться хоть в нос, хоть в лоб нарисованной мишени. Тут стрессовый миг покушения, когда стреляющий предельно напряжен, взволнован, взвинчен и ежесекундно ждет, что его схватят. Дело-то было в театре, кругом публика, многолюдство, да и не мог глава правительства быть без охраны. Какое там сердце! Угодить хоть куда-нибудь. До чего ж ты под грузом бумажной продукции лишен способности представить реальные жизненные обстоятельства! И Каплан хотела бы, конечно, попасть в сердце или в голову Ленина, который стоял к ней как раз левым боком, но первая ее пуля угодила в левое плечо, вторая — прошла насквозь шею… И с таким ранением, к слову сказать, Ленин доехал от завода Михельсона до Кремля и сам поднялся в свою квартиру на втором этаже. Сюжет не для слабонервных…

«А главное, — продолжает критик, — совершенно непонятно, что помешало ему разрядить в Столыпина, если он действительно хотел его убить, всю обойму». Вы подумайте, «что помешало»… Повторяю: это был не тир, не тренировочное стрельбище, а покушение, за что могли тут же на месте и укокошить. Это помешало и Каплан разрядить «всю обойму». Вот Кенигиссеру, опять, как на грех, еврею, потребовался лишь один выстрел, чтобы убить Урицкого, а убегая от преследования, даже отстреливался. Так ведь он тоже, как Сильвио, был военным.

Или и он не стрелял в Урицкого, не убил его? И зря Константин Бальмонт воспевал их?

Люба моя мне буква «К». Вокруг нее сияет бисер. И да получат свет венка Борцы Каплан и Кенигиссер!

Сарнов согласен с украинскими авторами, которые утверждают: «Багров не собирался убивать Столыпина, он хотел лишь инсценировать неудачное покушение». То есть хотел только попужать. Но, во-первых, Столыпина уже семь раз ох как пужали. Однажды рядом оказалось 26 трупов. Во-вторых, для того, чтобы попужать, существуют пугачи с пробками к ним. У меня в детстве был. Такой грохот они производили, что весь театр содрогнулся бы.

Но Сарнов неколебим: «Для себя Богров решил, что выстрелит, но промахнется. За неудачное покушение к смертной казни приговорить не могли, он отделается тюремным сроком и выйдет на свободу героем».

О, Беня, ты неподражаем и неисчерпаем… Приходится опять по пунктам. Во-первых, если решил промахнуться, то почему не пальнул в потолок? Зачем всадил пулю в «нижнюю сторону груди», принадлежавшей не кому-то, а именно Столыпину? Во-вторых, покушение было бы «неудачное» с точки зрения тех, кто хотел смерти Столыпина, а для других оно «неудавшееся». В-третьих, с чего ты, умник, взял, что за неудавшееся покушение не могли приговорить к казни? Казнили не только за это, но даже лишь за намерение. Разве Дмитрий Каракозов, 4 апреля 1866 года безрезультатно пальнув в царя, не был повешен, а отсидел два-три года и вышел героем? Разве через двадцать лет Александр Ульянов и его друзья не разделили участь Каракозова, хотя ни разу и не стрельнули — за одно лишь намерение?

Пишет, что в главе романа, посвященной Столыпину, его убийцу Дмитрия Богрова, которого «в семье с детства звали Митя, автор упорно на протяжении всей главы называет еврейским именем Мордко».

Ну мало ли как зовут человека дома, в семье. Мы, например, с женой звали нашу маленькую дочку Кузя, и порой нас спрашивали: «Разве у вас мальчик?». Так что, и Солженицын обязан был Богрова называть Митей? Но если в романе действительно Мордко, то, конечно, в этом не было никакой нужды: все, кто интересовался историей убийства Столыпина, конечно же, знают, кто по национальности Богров, как и Каплан, Кенигиссер или Троцкий, Зиновьев или Ягода.

У меня нет и никогда не было под рукой этого романа, но есть «Двести лет вместе». Тут тоже глава о Столыпине и о его убийстве. Так вот, во всей книге Богров упомянут 19 раз, и ни разу Солженицын не назвал его Мордко. Ни единого! Мало того, два раза из этих 19 он назван Дмитрием — на стр. 442 и 525. А Сарнов упоминает Богрова раз пятьдесят и несколько раз именно у него, а не у Солженицына он — Мордко.

Вся эта невежественная ложь ради вот такого вывода о Солженицыне: «У него Богров убивает Столыпина как еврей. И не по (!) каким-нибудь конкретным событиям. Его толкает на убийство трехтысячелетний зов еврейской истории. Он выбирает в качестве жертвы Столыпина, потому что главная цель в том, чтобы выстрелить в самое сердце России. Столыпин выбран им как самый крупный человек России, последняя ее надежда. Своим выстрелом Богров обрек страну на все будущие несчастья. Его пуля изменила ход истории, предопределила и Февраль, и Октябрь 1917 года, и Гражданскую войну, и сталинский ГУЛаг — все, все было предопределено выстрелом Богрова» (подчеркнуто им).

Но вот что здесь удивляет. Такой обожатель цитат, такой любитель чужих текстов, Сарнов не привел здесь ни одной подтверждающей этот букет обвинений цитаты, здесь нет ни одной кавычки. С чего бы это?..

* * *

Так был ли Солженицын антисемитом? Я думаю, что не больше, чем, допустим, Чехов, который в 1897 году (черта оседлости!) писал, что «критики у нас почти все евреи, не знающие, чуждые коренной русской жизни, ее духа, ее форм, ее юмора, совершенно непонятного для них, и видящие в русском человеке ни больше ни меньше как скучного инородца» (Собр. Соч. 1980. Т. 17, с. 224), и в то же время Чехов дружил с прекрасным художником Левитаном; не больше антисемит, чем Куприн, который возмущался «хлыстом еврейского галдежа, еврейской истеричности, еврейской повышенной чувствительности, еврейской страсти господствовать, еврейской многовековой спайки, которая делает этот народ столь же страшным и сильным, как стая оводов, способных убить лошадь в болоте… Можно иносказательно обругать царя и даже Бога, а попробуйте-ка еврея. О‑го‑го! Какой вопль и визг поднимется, особенно среди русских писателей, ибо каждый еврей родится с миссией быть русским писателем» (Письмо Ф. Д. Батюшкову 18 марта 1909 года); и в то же время Куприн написал рассказы «Гамбринус» и «Жидовка», в которых с большой симпатией созданы образы еврея-скрипача и еврейской красавицы; не больше, чем Блок, который да, сказал Чуковскому: не лезьте своими одесскими лапами в нашу русскую боль, и много чего еще в этом духе, и в то же время вместе с другими русскими писателями выступил в защиту Бейлиса; да не больше, чем и Маяковский, который говорил тому же Чуковскому, что «от лурья нет житья», высмеивал «преда искусств Петра Семеныча Когана», назвал Осю Фиш «глистой», но в то же время в предсмертном письме зачислил Лилю Брик в члены своей семьи, хотя на это место, пожалуй, имели уже большее право Вероника Полонская, которая, 14 апреля 1930 года уходя из его квартиры, услышала на лестнице тот роковой выстрел и, вбежав обратно в комнату, первой увидела мертвого гения…

Но если Сарнов все-таки считает — ведь целую книгу об этом написал! — что Солженицын — небывалый антисемит, то к тому покаянию, о котором говорилось выше, надо присовокупить еще одно примерно в таком роде: «Горько раскаиваюсь в том, что я и мои друзья-евреи немало посодействовали «раскрутке» и популяризации такого махрового антисемита. Простите меня, дорогие соплеменники». Именно в надежде на это раскаяние, хоть и слабой, я и называл многие имена евреев, принимавших участие в этой «раскрутке».

А имена известных людей, в частности писателей, художников, музыкантов, которые относились по-разному к разным евреям, можно перечислять еще долго, но завершить наш перечень следует уверенным утверждением, что истинные антисемиты — это как раз такие, как ты, Беня, с твоей лживостью, злобностью, невежественной клеветой на достойнейших русских людей. Правильно сказал о вас честный еврей Валентин Гафт:

Когда таким пути открыты, Ликуют лишь антисемиты.