Владимир Бушин Владимиру Спивакову, народному артисту СССР

Уважаемый Владимир Теодорович!

Позвольте от души выразить вам признательность за то, что благодаря вам я неожиданно открыл бесценный кладезь мудрости и красоты. Как, может быть, вы уже догадались, я имею в виду книгу Соломона Волкова «Шостакович и Сталин». Мне довелось прочитать немало трудов на близкие темы, начиная еще с отменного сочинения приснопамятной Анны Берзер «Сталин и литература» («Звезда» № 11’95) и не менее замечательного фолианта Евгения Громова «Сталин и искусство» (М. 1998). И я не стал бы читать еще одну книгу этого ряда. Тем более что автор вот уже 35 лет живет в Америке да и многим ли известен Solomon Volkov, как означен он на форзаце книги, у нас в стране? Но, оказывается, вы собственноручно написали обстоятельную, в двадцать с лишним страниц, вступительную статью к его сочинению. И какую! Полную восхищения и любви. Это в корне меняет дело.

Правда, скажу сразу, кое-что меня в вашем предисловии озадачило. Например, вы пишете: «Пастернак сказал своему другу: «Книга есть кубический кусок дымящейся совести»». Хорошо, кусок совести. Но почему кубический? Я никогда не видел книгу в форме куба.

Не совсем ясно, что вы имели в виду, когда писали: «Соломон Волков блестяще описывает дуэль Шостаковича со Сталиным». Дуэль!.. Ну, допустим, Сталин палил в композитора статьей «Сумбур вместо музыки», а также очередями орденов, премий, почетных званий. Но чем палил Шостакович в Сталина? Так не он ли сразил вождя 5 марта 1953 года?

Или вот вы сочувственно цитируете из книги Волкова строки Ахматовой:

Я была тогда с моим народом, Там, где мой народ, к несчастью, был…

Сказано красиво, однако… Поэтесса имеет в виду лагеря и тюрьмы. Но, во-первых, она там никогда не была. Во-вторых, там и народ не был, а лишь незначительная его часть, никогда не превышавшая 2 %. А народ как народ был на заводах и фабриках, на стройках и полях, в школах и на космодромах, в вузах и в сражениях за свободу и независимость родины. Там поэтесса тоже не была.

Могут возразить: «Но она поэт, она женщина и не могла с отбойным молотком или с винтовкой, ее оружие — слово». Верно. Однако замечательная поэтесса не всегда была точна. Часто цитируют ее строки:

Не страшно под пулями мертвыми лечь, Не страшно остаться без крова, Но мы сохраним тебя, русская речь, Великое русское слово.

Прекрасно сказано. Конечно, не страшно. Тем более что в Ташкенте, где это в 1942 году написано, пули не свистели, бомбы на кровли не падали. Однако сражение шло не за слово, не за культуру вообще, а лишь в том числе. Немцы не преследовали русское слово, как ныне в Эстонии, они даже издавали на русском языке газеты на оккупированной территории. Суть того, что тогда происходило, точно выразил Твардовский:

Бой идет не ради славы — Ради жизни на земле.

Да, именно ради жизни, и в том числе ради языка, ради всей русской культуры.

Странно было почитать и такое: «Шостакович чувствовал себя неудачником, страдальцем, так же как Иисус Христос, которого не понимали». Ну, о Шостаковиче речь впереди, но мог ли считать себя неудачником тот, кому, во-первых, повезло быть сыном творца, притом еще и единственным? Во-вторых, перетерпев страдания, Христос вознесся на небеса и стал основателем великой религии, т. е. в конце концов его поняли — и это неудачник?

Но есть вещи посерьезней. Так, у вас говорится о советском времени: «Это была эпоха, когда каждому было о ком плакать». Да, конечно, но так можно сказать о любой эпохе. Разве, допустим, в 1812 году не плакали о павших на Бородинском поле? И долгие века крепостного права люди плакали, когда их травили медведями, пороли, прогоняли сквозь строй и торговали ими, как собаками. Да что говорить! Помните Тютчева?

Слезы людские, о слезы людские, Льетесь вы ранней и поздней порой… Льетесь безвестные, льетесь незримые, Неистощимые, неисчислимые…

Это обо всех веках и народах. В истории человечества, увы, не было эпохи, когда каждому хотелось только улыбаться, радоваться да играть в пинг-понг. Разве не так? Поэт сказал:

Для веселия планета наша плохо оборудована…

Вызывает недоумение то, что у вас дальше: «Но плакать надо было тихо, под одеялом, чтобы никто не увидел, ведь все друг друга боялись». Извините, маэстро, но это чушь. И говорить-то об этом смешно. Вы и сами плакали, как вам плакалось, и Волков опровергает вас, рассказывая, как Шостакович порой не просто плакал, а навзрыд прилюдно рыдал по тому или иному случаю, например, как уверяет Волков, по поводу вступления в партию. И никого вы не боялись. Вспомните хотя бы собственный рассказ о том, как однажды еще в школьную пору, будучи любителем бокса, вы ответили какому-то обидчику: «Я аккуратно положил свою скрипочку на землю и ответил ему так, как следовало». А разве боялись вы знакомого концертмейстера Виктора Либермана или Владимира Мильмана, своего соавтора? Да неужели трепетали от страха перед Исааком Гликманом или перед самим Соломоном, своим однокашником по музыкальной школе имени Римского-Корсакова, которого знаете всю жизнь? А ведь вы говорите: все — всех! Поверить в это невозможно. Я лично тоже прожил жизнь без страха перед теми, кого знал, например перед критиком Сарновым, поэтом Вашенкиным или художником Глазуновым. Страшно было только за некоторые их публикации.

Но вот сейчас люди действительно всего боятся — разного рода бесчисленных аварий, катастроф, пожаров, наводнений, заказных убийств, сексуальных маньяков, возродившихся страшных болезней и даже исчезнувшей было саранчи, непарного шелкопряда, уничтожающего леса… Правители, от которых вы получили в 2006 году премию «Россиянин года», превратили нашу родину в страну повального страха и перманентного траура. Вот действительно все боятся всего, даже милиции.

Но были в советское время люди, которые всю жизнь дрожали от страха? Да, были. Это антисоветчики, ненавидевшие и власть, и народ. Примеры? Да вот хотя бы тот же Бенедикт Сарнов. Это весьма плодовитый похабник, но в данном случае может служить образцом. Он сам пишет о своем пожизненном личном страхе, но распространяет его на всю страну, на весь народ.

Странно было прочитать у вас и о «кровавом «деле врачей». Да, было в 1953 году такое «дело», но почему «кровавое»? Евтушенко — во всем всегда первый! — тогда же написал гневный стишок об этих врачах:

Пусть Горький другими был убит, убили, кажется, эти же…

Однако все 28 врачей, находившиеся тогда под следствием, через два с половиной месяца были объявлены невиновными. Никого не расстреляли, не посадили, не сослали, даже не оштрафовали. Но это не помешало помянутому Сарнову в его полоумном страхе рисовать такую картину задуманного властью финала «дела врачей»: «Осужденных должны были повесить на Красной площади, после чего по всей стране прокатилась бы волна еврейских погромов. И тогда, спасая уцелевших евреев от справедливого гнева народа, их сослали бы в места отдаленные, где уже строились для них бараки». Эту картиночку он таскает из книги в книгу. Ей-богу, может дотаскаться до персонального барака.

И все же, Владимир Теодорович, действительно есть некоторые основания упомянуть тут пролитую кровь. Дело в том, что, как писал Вадим Кожинов, пять наиболее известных и высокопоставленных врачей из этих двадцати восьми, а именно В. Н. Виноградов, М. С. Вовси, Э. М. Гельштейн, В. Ф. Зеленин и Б. Б. Коган, в 1937 году обвинили видного врача Д. Д. Плетнева во вредительских методах лечения Горького, и тот был приговорен к 25 годам лишения свободы, а в сентябре 1941 года его расстреляли. Если вы имели в виду кровь Плетнева на совести этих пяти, то правы и я с вами согласен, но, кажется, вы думали совсем о другом — о том, к чему толкали стихи Евтушенко.

По поводу книги Волкова «Диалоги с Иосифом Бродским» вы пишете, что для вас лично это — «современный аналог разговоров Гете с Эккерманом». Извините, маэстро, но для меня лично Бродский не совсем «аналог» Гете, что, разумеется, не может поколебать вашей уверенности.

И еще кое-что о слезах: «Когда объявили о смерти Сталина, вся наши школа плакала, я тоже пришел домой в слезах». Это понятно, вся страна скорбела. Но ваша мама вдруг сказала вам: «Слава Богу!..». Да, были такие и мамы и папы. Лев Разгон, например, писал, что даже устроил пиршество по этому поводу. А вот что записал в дневнике знаменитый кинорежиссер Андрей Тарковский в день смерти Мао Цзэдуна: «Пустячок, а приятно» (РГ. 21.2.08). Спрашивается, что он Гекубе, что ему Гекуба? В моем дневнике, который я вел на фронте, нет подобной записи даже 30 апреля, когда мы узнали о самоубийстве Гитлера.

И последнее. Вы пишете: «За границей, после того как продирижируешь какой-нибудь из симфоний Шостаковича, тебе иногда говорят: Beautiful!». В такие моменты я готов с горя провалиться в канализационный люк. Шостакович оставил нам свою кровоточащую музыку, и музыканты, исполняя ее, оставляют на сцене капли своей крови. При чем здесь» Beautiful»?» Право, все это уж слишком велеречиво — от обильной крови, заливающей всю сцену, до зловонного люка. И потом, что ж, за границей совершенно не понимают Шостаковича?..

Так вот, да, Volkov мало кому известен, но вас-то знает вся страна, весь мир. Вы не только лауреат Государственной премии СССР, но и кавалер французского ордена Почетного легиона, на вашей груди Золотая медаль Моцарта, ваш авторитет в музыке непререкаем. И я перешагнул через все частные несогласия с вами, которые упомянул. Действительно, как можно не прочитать книгу, которой восхищается такой человек.

Тем более что вы пишете, что впервые увидели Шостаковича, когда вам было десять лет. А я — летом 1942 года, когда был в Колонном зале на первом в Москве исполнении гениальной Седьмой симфонии. У меня до сих пор хранится программа того концерта. И помню тогда же появившуюся статью о симфонии Алексея Толстого, которому вышедший на сцену композитор показался похожим на «злого мальчика»…

* * *

Далее, отложив все, я, Владимир Теодорович, углубился в чтение прославленной вами книги Соломона Волкова «Шестакович и Сталин». Правда, сразу бросилось в глаза обилие безымянных персонажей и источников: «Один из приятелей Эйзенштейна»… «один профессор в США»… «один певец Большого театра»… «одна пожилая ленинградка»… «один чиновник» и т. д. Это напомнило мне несправедливо забытый «Архипелаг». Там то же самое: «Один узбек»… «две комсомолки»… «одноглазый сторож»… «хитрый плотник» и т. д. без конца. Разумеется, это несколько подрывает доверие к сочинению.

Но тем не менее перед моим изумленным взором засверкали перлы и диаманты ума, эрудиции, тонкого вкуса. Передо мной открылись новые горизонты там, где этого меньше всего ожидал, я увидел то, что должен был знать, но, к стыду своему, не знал, не ведал и не подозревал.

Даже не знаю, с чего начать перечисление радостных открытий… Ну что ж, по своей советской замшелости начну с классиков марксизма, с самого Маркса. Что у Волкова о нем? Вот! Чуть не двести лет мы повторяли его слова: «Религия — опиум народа». Ничего подобного! — объявил ваш друг Соломон. — Религия — опиум ДЛЯ народа». То есть не сам народ породил религию, а кто-то придумал ее, изобрел и сунул ему. Это же совсем другое дело. Новаторство! Вклад в сокровищницу!

А что о другом классике — о Ленине? «Это был человечек неказистый и простецкий». Таким, говорит, впервые увидел его Сталин. «Есть все основания полагать, — уверяет ваш проницательный друг, — что именно тогда Сталин понял, что он, тоже маленький, невзрачный человечек, может стать великим вождем». Тем более что он был повыше Ленина — 174 сантиметра. Интересно, а с чего, допустим, Наполеон, который тоже был невысокого роста, решил, что может стать императором? Не исключено, что, после того как Людовику XVI отрубили голову, и он стал ниже Бонапарта.

Итак, человечек № 1 и человечек № 2. Как вы думаете, Владимир Теодорович, если бы Волков жил в России, назвал бы он невзрачным человечком еще и Дмитрия Медведева, рост которого 165 сантиметров? Впрочем, отвечать не обязательно. Лучше посмотрим, что еще пишет ваш подопечный о Сталине, сперва — о его внешности: «На меня из полумрака выдвинулся человек, похожий на краба. Человек-карлик, похожий на двенадцатилетнего мальчика, но с большим старообразным лицом». Ваш протеже уверяет, что именно так описывал Сталина поэт Пастернак. Вот оно что! Выходит, как лицемерил-то поэт, когда писал о нем же:

А в эти дни на расстоянье за древней каменной стеной живет не человек — деянье, поступок ростом с шар земной.

Каков масштаб лицемерия! Карлик, краб, каракатица и — земной шар! Горько узнать это…

А какие льстивые письма он писал Сталину! Помните? «Я повинуюсь чему-то тайному, что, помимо всем понятного и всеми разделяемого, привязывает меня к вам… Я давно мечтал поднести вам какой-нибудь скромный плод моих трудов, но все это так бездарно, что мечте, видно, никогда не осуществиться…». Лучше не знать бы и это.

Ведь и о Ленине писал возвышенно:

Он управлял теченьем мыслей, и только потому — страной.

Наверняка Волков мог бы и это лицемерие разоблачить, но почему-то воздержался.

Тут уже начался литературный мир, в котором книга открыла мне особенно много нового, и тут мне больше всего стыдно, как литератору, за свое невежество. Я знал, допустим, что Сталин встречался, беседовал, или переписывался, или разговаривал по телефону со многими писателями — с Горьким, Демьяном Бедным, Михаилом Булгаковым, Александром Фадеевым, Симоновым, Эренбургом, Вандой Василевской, даже с забытым ныне Биль-Белоцерковским… Из иностранных — с Гербертом Уэллсом, Бернардом Шоу, Роменом Ролланом, Фейхтвангером, Андре Жидом и другими. (Unter vier Augen: вы можете представить себе беседу, допустим, товарища Путина с Шоу, а Медведева — с Ролланом?) И все это опубликовано и все многократно описано. Но ваш Соломон мудрый установил, что Сталин не по телефону разговаривал, а в облике краба встречался накоротке еще и с Маяковским, и с Есениным, и с Пастернаком. Вот новость!

А с какой целью? Оказывается, уговаривал заняться переводом грузинских поэтов, видно, хорошие гонорары сулил. Но удалось уговорить только Пастернака и не грузин переводить, а англичан в лице Шекспира. А Есенин, видимо, именно после этой встречи и воскликнул:

Отдам всю душу Октябрю и Маю, И только лиры милой не отдам!

Не отдам крабу… А Маяковский? Великий знаток темы все тот же Сарнов в книге «Сталин и писатели» уверяет: «У Маяковского никаких личных контактов, не говоря уж о личных отношениях, со Сталиным не было». Выходит, врет Сарнов. Конечно. Как и дальше: «Можно предположить (очень они горазды с Соломоном на всякого рода предположения. — В. Б.) о надеждах, которые Сталин возлагал на Маяковского». Каких надеждах? Да известное дело, чтобы он воспел его. Мало ему было од и псалмов Пастернака, Ахматовой, Мандельштама и Джамбула.

Но странное дело, Маяковский упомянул Сталина в своих стихах всего два раза, а ведь, оказывается, было время для од. Волков-то вон что пишет: «18 апреля 1950 года, на следующий день после похорон застрелившегося Маяковского…» (с. 188). 1950‑го?! Значит, прожил он не 37 лет, как все считали до сих пор, а почти до шестидесяти лет. Но больше ни строчки о Сталине. Вот упрямец! Это дает все основания полагать, что поэт не застрелился, а убили его по приказу Сталина.

* * *

Уважаемый Владимир Теодорович, не могу продолжать в шутовском притворно-восторженном духе. Пора сказать прямо: книга Соломона Волкова даже для наших дней чубайсовской эпохи нечто совершенно необыкновенное. Это редчайший образец неуважения богини мудрости Афины, покровительницы наук и ремесел. А уж сколько вздора о Шостаковиче и обо всем советском времени!.. И все, чем я игриво восхищался, чушь — от «краба» до встреч Сталина с Маяковским, Есениным и Пастернаком. Ничего этого не было.

Впрочем, ваш друг клевещет не только на советское время. Так, знаменитые стихотворения Пушкина «Клеветникам России» и «Бородинская годовщина» он именует «националистическими опусами». И что, вы согласны: на поток клеветы непозволительно отвечать, а отметить годовщину великой битвы — это национализм? Особенно возмущают вашего обличителя такие строки:

Иль русского царя уже бессильно слово? Иль нам с Европой спорить ново? Иль русский от побед отвык? Иль мало нас? Или от Перми до Тавриды, От минских хладных скал до пламенной Колхиды…

Да, именно так и пишет этот заатлантический пушкинист: не «от финских», а «от минских скал».

Но что читаем дальше! «По распоряжению Сталина в годы войны приведенная строфа широко перепечатывалась, но, разумеется, без упоминания о царе» (с. 75). Строфа! Без царя, однако с «минскими скалами»? Да неужели вы верите в это? Неужели сам Сталин приказывал: «Напечатать строфу, но без Николая Палкина!». Может, все-таки это делал не он, а начальник Политуправления Красной Армии Л. З. Мехлис? Нет, и Лев Захарович не был таким олухом, как ваш заокеанский друг. Да каким же образом у нас фильмы-то ставились, книги-то издавались о князьях и царях — об Александре Невском, Иване Грозном, Петре Первом? Или при этом царей именовали бригадирами стахановских бригад? Как же у нас не только берегли их старые памятники, но и ставил им новые?

Не удивительно, что при таком взгляде на патриотизм Волков ухитрился в «Борисе Годунове» разглядеть «сочувствие Пушкина к Самозванцу». Да что там сочувствие! Поэт «просто любуется» ставленником Польши. Ну как, допустим, Солженицын любуется генералом Власовым, ставленником фашистской Германии, как Путин — самим Солженицыным, известно чьим ставленником, а Грызлов — самим Путиным, ставленником Ельцина и Абрамовича… Более того, «самозванцу Пушкин дает выразить некоторые из своих заветных мыслей: «Я верую в пророчество пиитов». Да ничего тут нет заветного, это мысль не Пушкина. Так издревле, еще во времена Гесиода, кое-кто думал. Однако же какое единение душ великого национального поэта и безродного авантюриста, врага России, сконструировал ваш умник. И не может налюбоваться на плод ума своего. У меня три полных собрания сочинений Пушкина, включая знаменитое академическое 1937 года, да еще однотомник и отдельные сборники. И всюду — «Иль русского царя уже бессильно слово?» Как же это проскочило!

И вообще, что касается Пушкина, то над ним в советское время, уверяет Волков, просто глумились: в 1937 году из столетия со дня его смерти устроили не что иное, как настоящую «вакханалию» (с. 79). О, я это помню: по радио и с эстрады Владимир Яхонтов и Дмитрий Журавлев глумливо читали именно его «Вакхическую песню»:

Что смолкнул веселия глас? Раздайтесь, вакхальны припевы!..

А вместо последней строки «Да здравствует солнце! Да скроется тьма!» они вопили: «Да здравствует Сталин! Да скроется Троц!». Сплошная вакханалия!

Андрей Платонов, уверяет литературный осьминог, ухитрился в эти ужасные дни напечатать хорошую статью о Пушкине, но под псевдонимом. Почему так? А потому, что еще в самом начале 30‑х годов после резкой надписи Сталина на журнальной публикации его рассказа «Впрок» Платонова-де «выбросили из литературной жизни». Да как же узнали о надписи Сталина, сделанной в тиши кабинета? Разве он тотчас и опубликовал свои маргиналии, то бишь заметки на полях, как это делал когда-то покойный критик Юрий Суровцев? Владимир Теодорович, вы же должны понимать, что надпись стала известна только после смерти Сталина, а Платонов умер раньше.

Да, у писателя были немалые трудности в жизни и в творчестве, но все тридцатые годы он активно работал и напечатал немало прекрасных вещей. Вспомните хотя бы «Такыр» (1934), «Третий сын» (1935), «Фро» (1936), «Река Потудань» (1937), «На заре туманной юности» (1938), «Родина электричества» (1939)… А сколько было у него именно тогда критических статей! О Горьком, Николае Островском, Юрии Крымове, о Чапеке, Олдингтоне, Хемингуэе… А пьесы для Центрального детского театра!

Статья Платонова «Пушкин — наш товарищ», которую имеет в виду Волков, была напечатана в журнале «Литературный критик» № 1 за 1937 год и вовсе не под псевдонимом, в чем не трудно убедиться, не обращаясь к архиву. В том же «ЛК» вскоре появилась его статья «Пушкин и Горький». В журнале «Красная новь» № 10’37 против обеих статей выступил известный тогда критик Абрам Гурвич. 20 декабря в «Литературной газете» Платонов ответил ему вовсе не как человек, живущий в страхе: «Критический метод Гурвича крайне вульгарен и пошл…». Так вот, ответ А. Гурвича тоже в «ЛГ» так и был озаглавлен — «Ответ тов. Платонову». Где же псевдоним?

Сочинение осьминога изобилует нечистоплотными выдумками такого рода и о других писателях. Так, хочет уверить нас, что в двадцатые годы стихи Пастернака были запрещены. Владимир Теодорович, сообщите этому недотепе хотя бы списочек основных изданий поэта именно в ту пору: «Сестра моя — жизнь» (1922), «Темы и вариации» (1923), «Избранное» (1926), «Девятьсот пятый год» (1927), «Поверх барьеров» (1929)… Еще, говорит, тогда были запрещены и стихи Николая Заболоцкого. И у этого писателя судьба была непростая. Но у него в ту пору и запрещать-то было нечего, кроме разве что нескольких рассказов для детей, напечатанных в журнале «Еж». Неужто злодеи их и запретили? А первая знаменитая книга поэта «Столбцы» вышла в самом конце тех лет — в 1929 году. Вокруг нее бурно кипели страсти, но никто ее не запрещал.

Нет конца измышлениям и фантазиям этого ракообразного о нашей литературе. Дело доходит вот до чего. Иосиф Бродский, говорит, уверял меня, что Достоевскому, как его герою Раскольникову, «вполне могла прийти мысль об убийстве ради денег». А мне кажется, что Бродскому вполне могла прийти мысль об убийстве Волкова просто ради того, чтобы он замолчал.

Но Соломон этого не понимает и гонит облезлого зайца своего домысла дальше: «Схожие идеи об убийстве ради денег обуревали молодого Шостаковича». Вы только подумайте, великий композитор, гений, а вот вам пожалуйста… И как это доказывается? Очень убедительно. В одном из писем, говорит, «у него прорвалось уж совсем «достоевское»: «Хорошо было бы, если бы все мои кредиторы вдруг умерли. Да надежды на это маловато. Живуч народ»». Да, «заимодавцев жадный рой» ужасно живуч… Владимир Теодорович, неужели вы и теперь не понимаете, что за создание Божье ваш друг и какую книгу вы осенили своим славным именем?

И здесь пора приступить к главному — к образу самого композитора, ибо ведь он, а не ракообразные да членистоногие стоит в центре сочинения.

* * *

Вот сценка. В 1943 году Шостакович принял участие в конкурсе на новый гимн. Прослушивание было в Большом театре. Композитора пригласили в правительственную ложу. Он входит и, как говорящий скворец, произносит: «Здравствуйте, Иосиф Виссарионович! Здравствуйте Вячеслав Михайлович! Здравствуйте Клемент Ефремович! Здравствуйте Анастас Иванович! Здравствуйте Никита Сергеевич!» (с. 55). И это сервильное чучело — Шостакович?!

Удивляться тут нечему, говорит Волков. «Ожидание удара преследовало Шостаковича всю его жизнь, превращая ее в сущий ад». Именно здесь он видит пример такого ожидания: «Сталин сказал ему: «Ваша музыка очень хороша, но что поделать, музыка Александрова больше подходит для гимна». И повернулся к соратникам: «Я полагаю, что надо принять музыку Александрова, а Шостаковича…». (Тут вождь сделал паузу; позднее композитор признавался одному знакомому, что уже готов был услышать: «А Шостаковича вывести во двор и расстрелять».) Да разве не прямо в ложе? Неизвестно почему, но вождь закончил так:«…надо поблагодарить»» (с. 56). Отчего на сей раз не расстреляли и всех остальных участников конкурса, кроме трех победителей — Александрова, Михалкова и Регистана, — неизвестно. (А сталинская благодарность, надо думать, имела не только словесное выражение).

Ни за что Волков не поверит и не поймет, что если Шостакович действительно сказал так «одному знакомому», то дурачился, хохмил, потешался. А вы, Владимир Теодорович, своим авторитетом поддерживаете лютый вздор этого человека. Пишете, что когда работали над партитурой Восьмого квартета, посвященного памяти жертв фашизма и войны, то «вдруг ощутил, что в одном месте Шостакович показывает, что его расстреливают, его убивают». Флобер сказал: «Мадам Бовари — это я». И Шостакович, разумеется, тоже хотел вжиться в образы жертв фашизма. Но все-таки мы понимаем, что между Флобером и Бовари есть ну хотя бы половое различие. Ваш Волков этого не понимает.

«Многие годы, — пишет он, — Шостакович и его семья балансировали на грани катастрофы, под постоянной угрозой ареста, ссылки или полной гибели». Вот такой гибели, как тогда прямо во дворе Большого театра.

Однако живой композитор вовсе не производил впечатления человека загнанного, несчастного, ждущего беды. Он любил жизнь и жил со вкусом. Не только много работал, писал, но и много слушал, читал, был страстным футбольным болельщиком и даже имел диплом спортивного судьи, играл в теннис, прекрасно водил машину, любил веселые компании, имел широкий круг знакомых, влюблялся, был не дурак выпить, в силу обстоятельств даже три раза женился и в двух браках был вполне счастлив, родил физически нормальных сына и дочь… Вот между всем этим он и балансировал.

Волков может сказать: все так, ибо страшные угрозы, беспощадные удары иногда маскировались под премии. Например, под Сталинские премии Первой степени в 1941‑м, 1942‑м, 1946‑м, 1950‑м, 1952‑м годах. Пять зубодробительных Сталинских ударов! Легко ли вынести! Никто не получил столько этих ударов. А в 1954‑м — Международная премия мира, в 1958‑м — Ленинская премия, в 1966‑м еще и Золотая Звезда Героя… Все верно, однако же ведь не дали ему ни орден Суворова, ни Кутузова. Обошли, обидели, оскорбили, унизили…

Я подхватываю: да, просто не было у нас художника, столь жестоко терзаемого советской властью! Смертельные удары маскировались также под ордена и почетные звания — три ордена Ленина, ордена Октябрьской революции, Трудового Красного знамени, звание Народного артиста СССР. Наконец, была и такая коварная хитрость, как удары под видом квартир, дач, кремлевских пайков, поликлиник и т. п. Композитор жил в Ленинграде, на Кировском проспекте, но после войны ему предоставляют квартиру в центре Москвы, между прочим (какая чуткость!), тоже на улице Кирова и дачу в Болшево. Конечно, это были не две комнатки там и здесь, однако в 1947 году дали квартиру в новом роскошном доме МИДа на Можайском шоссе. Сын Максим вспоминает: «Это была не одна квартира, а две. Их просто объединили». Просто… Для тех времен дело совершенно невиданное, другого примера я не знаю.

Сын же рассказывает, что в 1949 году Шостакович отказался ехать на Конгресс деятелей науки и культуры. Ему позвонил Сталин и будто бы состоялся такой разговор. Сталин уговаривал, а Шостакович отказывался: «Я не могу ехать. Я болен, и потом мою музыку запретили исполнять» — «Кто запретил твою музыку?». Вот уже липа. Сталин только с узким кругом старых соратников был «на ты». Это нынешние отцы отечества тычат куда ни попадя. Впрочем, память, когда дело касается Сталина, изменяет сыну композитора не только здесь. Он еще говорит, например, что няня на день рождения всегда дарила ему «большую, как простыня, сторублевую бумажку с портретом Сталина». Не было у нас ни сторублевых, никаких иных «бумажек» этого рода с портретами Сталина, как не было и «бумажек», словно простыня. Может, няня дарила в шутку керенки? Но и там портрет Сталина едва ли мог быть. А тот конгресс, кстати, проходил, не в Нью-Йорке, как можно понять из этих воспоминаний, а в Париже и Праге.

Видя такие досадные сбои памяти, уже не удивляешься уверениям, что в 1948 году отец был озабочен, как прокормить семью. Да он же незадолго до этого получил Сталинскую премию первой степени. А это 100 тысяч рублей. По тем временам огромные деньги.

Я слышу стон из-за океана: «Как вы смеете! Его же всю жизнь травили! Статью «Сумбур вместо музыки» он до конца дней носил на груди в целлофановом мешочке. Иван Гронский, конфидант Сталина, пообещал, что к формалистам «будут приняты все меры воздействия вплоть до физических».

Такое негодование Волкова мне понятно. Но, во-первых, кто такой конфидант Гронский? Как говорится, сколько у него дивизий? Конфидант был всего лишь главным редактором некоторых газет и журналов. Дивизий для физических воздействий не имел. Во-вторых, где это он «пообещал» — на редколлегии «Известий» или «Нового мира»? В-третьих, конфидант сам провел 16 лет в лагере, но остался советским человеком. Пожалеть бы его за такой срок неволи, а не пугалом выставлять. В-четвертых, и это главное, Шостакович не отверг же критику в этой статье своей оперы «Леди Макбет Мценского уезда», не упорствовал. Дней через пять после появления статьи он сам пришел к председателю Комитета по делам искусств П. М. Керженцеву и на вопрос того, признает ли он критику в этой статье, ответил, «что большую часть признает» и «хочет показать работой, что указания «Правды» для себя принял». Затем спросил, не написать ли статью или письмо с изложением своей позиции. Керженцев счел это ненужным. В конце беседы Шостакович сказал, что композиторы очень хотели бы встретиться с товарищем Сталиным (Власть и художественная интеллигенция. М. 1999. С. 289). И все это он подтвердил, создав в 1956 году, когда тиран уже ничем ему не грозил, новую редакцию оперы, дав ей гораздо более разумное название «Катерина Измайлова». Ее премьера состоялась в 1962 году и прошла с большим успехом. Так с чего бы стал он носить на груди помянутую статью?

Да, композитор знал несправедливости, обиды, но вся история со статьей «Сумбур» раздута. Другое дело, что Шостакович, о котором при первом же его появлении заговорили как о гении и до этого только хвалили, был человеком очень чувствительным и ранимым. Подлинная драма для художника — невозможность донести свое произведение до читателя или слушателя. Но ведь опера «Леди Макбет» уже два года шла не только в Москве, и не где-то, а в филиале Большого, но и в Ленинграде (за один год 50 раз «с аншлагами по повышенным ценам»), да еще и в Англии, США, Швеции, Швейцарии… Е. Громов добавляет: «в театрах Парижа и Копенгагена, Праги и Братиславы». Она имела оглушительно хвалебную прессу. О чем еще может мечтать художник! А когда появилась статья «Сумбур», то ведь у Шостковича нашлись такие могучие защитники и дома, и за границей, как Максим Горький и Ромен Роллан. Горький написал письмо Сталину.

К тому же никаких «оргвыводов» не последовало, как это было через десять лет с Анной Ахматовой и Михаилом Зощенко, которые не только угодили в постановление ЦК, но и были исключены из Союза писателей, как позже и Пастернак. И защитников у них не нашлось.

Но ведь суровой критике иногда справедливо, иногда не очень в партийной печати подвергались произведения даже «любимцев Сталина», как их называет Волков, например роман «Молодая гвардия» Фадеева, которого-де «вождь объявил классиком» (чего он, разумеется, никогда не делал), или повесть Симонова «Дым отечества». Тогда кто-то горько усмехнулся:

Он был красивым, молодым Все было — слава, молодечество… Но что такое слава? Дым Неблагодарного отечества.

Наконец, Шостакович, конечно же, гений. А у кого из таинственных существ этого рода жизнь прошла безмятежно — у Данте или Галилея, у Бетховена или Вольтера? У Пушкина или Мусоргского? И ведь никто из них не знал щедрот от власти, а только гонения, ссылки, клевета… Шостакович родился в интеллигентной семье в столице и всю жизнь прожил в Ленинграде и Москве в атмосфере искусства. И о нем сразу же повеяло: гений! А его гениальный ровесник Шолохов всю жизнь прожил в деревне среди мужиков. И сразу после выхода первой книги «Тихого Дона» пополз слушок: плагиатор… Да не слушок, а прямые обвинения и в молодости, и в старости от злобного пигмея Солженицына. Слава богу, ничего подобного Шостакович не знал. Не приходилось Шостаковичу, как Шолохову, тайно ночью бежать из родного дома от грозившего ареста и расправы. Не знаю, когда и как умерла мать Шостаковича, а мать Шолохова погибла под немецкими бомбами. А вспомним других русских гениев. Композитора минула участь Пушкина и Лермонтова, изведавших ссылки, надзор и погибших на дуэли в тридцать семь и в двадцать шесть лет, и судьба Достоевского, познавшего каторгу и умершего в шестьдесят, и муки Льва Толстого, спастись от коих он надеялся бегством ночью из дома, и нищенские скитания по Руси Горького, и роковые решения Есенина и Маяковского… Так о чем же речь? Какой страдалец? Ничего из помянутого не изведав, в почете и славе в полном достатке и благополучии, осыпаемый наградами и премиями, прожил до семидесяти лет. Между прочим, никому из великих русских композиторов прошлого такой срок судьба не подарила. Глинка, Бородин, Мусоргский, Чайковский, Римский-Корсаков… Только последнему посчастливилось перевалить за шестьдесят, а остальные — сорок — пятьдесят лет с небольшими хвостиками. Но ничего из этих соображений не интересует Волкова, ему нужна сооруженная им конструкция для клеветы на Советскую эпоху.

* * *

Замечали ли вы, Владимир Теодорович, такое странное дело: иные немцы, которых нынешние творцы фильмов о войне порой приглашают «поучаствовать» в их непотребстве, как Алексей Пивоваров в своем недавнем документальном фильме «22 июня», в отличие от самих творцов, держатся вполне достойно и порой говорят правду, на которую сами творцы совершенно неспособны. Так, в этом фильме один немец сказал, что вранье о том, будто Советский Союз готовился напасть на Германию, и Гитлер лишь опередил, — это вранье, самим Гитлером в 1941 году и запущенное, ныне — любимейший довод неонацистов. Наши оборотни не хотят выглядеть нацистами, но без конца вслед за Гитлером и Резуном, выкидышем КГБ, твердят: да, Советский Союз планировал напасть на бедную фашистскую Германию, но не успел.

Чем же объяснить правдивость иных немцев и патологическую лживость всех наших оборотней? Думаю, дело вот в чем. Для немцев война — горькое, но далекое прошлое, в котором по прошествии времени многое можно признать честно. А для наших оборотней вранье о войне и обо всей советской эпохе — острая животрепещущая потребность их нынешнего и даже будущего существования. Совершив предательство своих отцов и всего народа, они боятся возмездия и потому лезут из кожи вон, чтобы убедить зрителей и читателей, особенно молодежь: советское время было ужаснее путинского, не изменить ему просто невозможно, оплевать и растоптать его — благородное дело. Тут шевелящийся хаос страха и бешенства…

Но ваш друг со своей книгой «Шостакович и Сталин» давным-давно за океаном, вроде бы ему ничто не грозит, и чем объяснить приступы его антисоветского бешенства и беспробудное вранье, я не знаю. Ведь то и дело уж так зашкаливает!.. Вот изображает композитора даже противником движения за мир и ненавистником самых видных, всемирно известных его сторонников, считая их приспешниками Сталина: «Я в тюрьме и боюсь за детей, за себя, а они на свободе и могут не лгать!.. Все они — Хьюлетт Джонсон, Жолио-Кюри, Пикассо — гады!». Это, говорит, он сказал однажды в задушевной беседе с девушкой по имени Флора, а Флора — мне, а я — всему свету по секрету. Правда, сам композитор «под грубым нажимом советских властей» вместе с Флорой участвовал в работе Конгрессов в защиту мира и произносил там речи. Но какие! Их для него составляли в КГБ. Да почему же не в отделе пропаганды ЦК, где, кажется, эта Флора и работала? Бог весть! А о чем лгали борцы за мир? Что, на самом деле каждый из них в душе хотел войны? Выходит! Поджигатели проклятые…

Владимир Теодорович, ведь Волков выставляет великого композитора просто идиотом в подобных пассажах. Ну, глядите: «Перед премьерой «Песни о лесах» в 1949 году приятель Шостаковича (Исаак Гликман? Абрам Ашкенази? Неизвестно. — В. Б.) сказал ему: «Как хорошо, если бы в оратории вместо Сталина была нидерландская королева!». Композитор воскликнут в ответ: «Это было бы прекрасно!». А еще прекрасней, по логике вашего друга, было бы, допустим, симфоническую поэму 1967 года посвятить не юбилею Октябрьской революции, а Черчиллю, который как раз незадолго до этого преставился.

А это? «Сталин впервые понял, что он не бессмертен». Когда? В семьдесят лет! Волков-то знает, что не бессмертен, еще с детства, а тиран видите ли… Между прочим, на Тегеранской конференции Сталин сказал Рузвельту и Черчиллю: «Пока мы живы, дело мира обеспечено, но лет через 10–12, когда мы умрем…». Нет, размышления на тему «Memento mori!» не были чужды Сталину.

И на ту же тему: «Шостаковичу удалось пережить тирана на целых 22 года. Это было подвигом!». Да какой же, прости господи, подвиг, если тиран был старше на тридцать лет! Не соображает, ликует. И неведомо ему, что все в руце Божьей. И что смерть, как сказал поэт, «иногда берет не тех, кого бы надо». Благодаря этому сам Волков совершил множество великих переживальческих подвигов.

От таких пароксизмов торжества, право, просто отдыхаешь душой на тех страницах, где, скажем, тихо и скромно сообщается, что в начале войны Шостаковичу нахлобучили на голову пожарную каску, обрядили в пожарный наряд и, как позже в партию, загнали на крышу Ленинградской консерватории тушить немецкие зажигалки.

Весьма отрадно читать и о «самоидентификации Шостаковича с евреями, далеко выходящей за рамки традиционного филосемитства». То есть, по-русски сказать, композитор, как герой, которого играет Юрий Соломин в фильме «Московская сага», то ли в душе, то ли вслух восклицал: «Не хочу быть русским! Хочу быть евреем!». Это явление в принципе нам знакомо. Например, писатель Григорий Бакланов на страницах «Еврейской газеты» очень решительно даже не филосемитами назвал, а просто лишил их нации и записал в евреи маршала Малиновского (украинца), маршала Катукова (русского) и генерала Доватора (белоруса). Ну как же! Первый родился в Одессе; второй по отчеству Ефимович, как Немцов; третий — Лев, как Троцкий, какие вам еще доказательства! Впрочем, и русские тут не дремлют, работая на тех же диверсантов. Недавно на моем сайте одна дама зачислила туда же великого русского художника Репина. Еще бы! Он же Илья, как Эренбург, а по отчеству Ефимович, как Швыдкой. Полный порядок!

Видимо, убеждение Волкова в филосемитстве Шостаковича соломинского закваса многое определило в его книге. Но какие же доказательства? Здесь небольшая заминка. Есть документы, говорит, свидетельствующие, что в молодости Шостакович был не чужд разговорам «о» жидовском засилье» в искусстве». На это могли навести его хотя бы Безыменский, Кирсанов, о коих речь впереди… Но в зрелые годы он стал филосемитом из филосемитов соломинского типа, о чем свидетельствует его вокальный цикл «Еврейские народные мелодии». Убедительно. А не зачислить нам туда же, допустим, еще и Лермонтова, у которого даже две «Еврейские мелодии», да Горького с его рассказом «Каин и Артем», да Куприна с его «Гамбринусом», заодно и Шолохова, любимейший образ которого — Аксинью — и в немом кино, и в звуковом играли еврейки.

* * *

Но оставим эту слишком чувствительную для некоторых персон тему, вернемся к вещам несомненным.

Сын композитора Максим пишет: «Шостакович и помыслить не мог о побеге за границу: мы, его родные, оставались в заложниках». А то махнул бы со всеми своими премиями, орденами и звездами, да? Судя по всему, сынок уверен в этом. Нет, яблочко от яблони может далеко закатиться…

«На встречах с журналистами, — продолжает» яблочко», — отец на провокационные вопросы отвечал одно: «Я благодарен СССР и своему правительству»». У него были все основания для такого ответа.

Но яблочко катится еще дальше: «До сих пор американские журналисты недовольны его ответами: «Что это он так лицемерил?». Они не понимают, в какую страну отцу надо было возвращаться и иначе отвечать он не мог» (Караван истории. 2004, март. С. 204).

Отец ваш, Максим Дмитриевич, всегда возвращался в любимую страну, за которую готов был отдать жизнь. 4 июля 1941 года, на другой день после великой речи Сталина по радио, в «Известиях» было напечатано письмо Шостаковича: «Вчера я подал заявление о зачислении меня добровольцем в народную армию по уничтожению фашизма… Я иду защищать свою страну и готов, не щадя ни жизни, ни сил выполнить любое задание, которое мне поручат. И если понадобится, то в любой момент — с оружием в руках или с заостренным творческим пером — я отдам всего себя для защиты нашей великой родины, для разгрома врага, для нашей победы».

На 635 страницах книги Волкова для этого письма не нашлось места. Уж очень оно не вписывается в образ лицемера, всю жизнь проходившего в благопристойной советской маске, каким изображает его и автор, и помянутые американские журналисты, и, конечно, другие доморощенные оборотни. Эти понимают, кто они, и лезут из дубленой шкуры вон, чтобы доказать, будто многие большие художники тоже были антисоветчиками, но молчали, приспосабливались. Кто? И Горький, и Маяковский, и Есенин, и Шолохов, и Платонов… Вот добрались и до Шостаковича. И хотят за спинами гигантов спокойно и вволю жрать свои сникерсы и гамбургеры. К слову сказать, о том, как это проделывается с Платоновым, поведал недавно талантливый и смелый критик Валерий Рокотов в статье «Из котлована» (ЛГ № 31). Глубоко верна его мысль: «Для Платонова коммунизм возможен и нужен. Он отвечает русскому характеру и русскому духу… Поздний Платонов для либералов еще опаснее. Это человек, который выбрался из котлована, из черной пропасти отрицания. Это человек, который в нужде, горе, гонениях не утратил веры и начал создавать новый храм». Многое из этого можно отнести и к Шостаковичу.

А Волков уверяет, что еще с молодых лет композитор, как и он, «был скептиком по отношению к советской власти». Иногда, говорит, для доказательства его коммунистических симпатий в молодости ссылаются на его письма к Татьяне Гливенко, его юношеской любви. Так приведи хоть одно письмецо! Нет, страшно, боязно, что рухнет вся его пирамида лжи. У него вот какой довод: «Забывают о том, под каким жестоким контролем при советской власти находились средства коммуникации, в частности письма». Вы поняли? Он хочет сказать, что письма Шостаковича перлюстрировались, и вот он среди пламенных признаний возлюбленной сознательно и лицемерно превозносил советскую власть, впаривал свою лояльность. А побывав на заключительном заседании Всесоюзного совещания стахановцев 17 ноября 1935 года, писал и другу своему Ивану Соллертинскому: «После выступления Сталина я совершенно потерял всякое чувство меры и кричал со всем залом «Ура!» и без конца аплодировал… Конечно, сегодняшний день — самый счастливый день моей жизни: я видел и слышал Сталина».

Ну как же не лицемер! Вы только прислушайтесь к финалу Четвертой симфонии, говорит Волков, и если у вас есть тонкий, как у меня, музыкальный слух, вы отчетливо услышите «заклинание: «Умри, Кащей-Сталин! Умри! Сгинь, поганое советское царство!»». Да как же, мол, верить, что он слушал Кащея, и ликовал, и кричал «Ура!». Волков-то сам отродясь таких чувств и не испытывал, и не понимал. Кричать «Ура!» он мог разве что вместе с Окуджавой только при виде таких картин, как расстрел Дома Советов… Владимир Теодорович, вы попали в дом умалишенных и не понимаете этого…

А сын композитора считает нужным подчеркнуть, что в квартире у них портретов Кащея не было. Вот еще дочь маршала Малиновского сочла необходимым откреститься: «У нас в доме не было портретов Сталина» (РГ, 6 мая 2010). Да их ни у кого не было. Я не знал ни один дом, не встречал ни одну частную квартиру или избу, где висели бы его портреты. И даже в моем доме их не было…

Шостакович — один из самых «правоверных» советских художников. Еще в 1927 году он принял заказ на сочинение большого симфонического произведения, которое так и называлось «Посвящение Октябрю». Но, увы, там в финале были такие трескучие стихи Александра Безыменского, что одолеть их композитору удавалось далеко не всегда. Однако принял же заказ, не отверг.

А в 1929 году — Третья «Первомайская» симфония с заключительным хором на слова Семена Кирсанова. Автор прямо говорил, что цель его — выразить «настроение праздника, мирного строительства». Нет, бурчит Волков и решительно опровергает самого композитора: «никаких праздничных эмоций Шостакович в тот период испытывать не мог». Да откуда знаешь? Человеку двадцать два года, он влюблен и любим. В одном этом столько эмоций! Нет, симфонию надо было назвать не «Первомайская», а «Кладбищенская».

Между прочим, музыковед Троицкий, брат Волкова по разуму, живописуя кошмарную советскую жизнь и муки мученические Шостаковича, в статье, посвященной столетию со дня рождения композитора, в качестве примера кошмара указывает как раз на помянутых Кирсанова, «позднее репрессированного», и Безыменского, «оказавшегося жертвой сталинского Молоха». А я знал обоих, и мне достоверно известно, что оба тихо почили в Бозе, первый — в 1972 году, второй — в 1973‑м на 75 году жизни.

Особенно хорошо помню Безыменского, имевшего страсть произносить на съездах длинные речи в стихах. Это был пламенный революционер. Его звали Александр Ильич. Казалось бы, о лучшем отчестве пламенный и мечтать не может. Но Троцкий, написавший в 1927 году предисловие к первой книге поэта, изыскал лучше: Октябревич!

Так вот, Александр Октябревич действительно подвергался репрессиям. Несколько раз его жестоко репрессировал Маяковский:

Уберите этого бородатого комсомольца! Он же день изо дня То на меня неистово молится, то неистово плюет на меня.

Это стоит пяти лет лагерей общего режима. А уж это — десяти лет строгого:

Надо, чтоб поэт и в жизни был мастак. Мы крепки, как спирт в полтавском штофе. Ну, а что вот Безыменский? Так… морковный кофе.

И лет сорок Александр Октябревич прожил с биркой «морковный кофе» на шее. Ужасно! Однако это не остановило Шостаковича, он успешно работал с обоими поэтами…

Оказывается, до Волкова и его собратьев-ревизионистов никто ничего не понимал в музыке Шостаковича, да и сам он не соображал, что делал. Взять хотя бы то, что и в начале творческого пути в 1927 году, как уже сказано, была у него Вторая симфония — «Посвящение Октябрю», его десятой годовщине, и уже в конце, в 1967 году, — симфоническая поэма «Октябрь», посвященная пятидесятилетию революции. Музыковед А. Троицкий пишет: «Удивительно, не правда ли?». И предлагает: «Чтобы поточнее определить свои представления о времени Октября, заглянем в некое «зеркало», самое незамутненное — в стихи Мандельштама». Господи, и когда они оставят его в покое! Когда отвяжутся? Суют затычкой в любую бочку. И почему «незамутненное зеркало», если поэт честно признавался: «Мы живем, под собою не чуя страны»? Наконец, известно, что Мандельштам так, например, выразился о Пятой симфонии Шостаковича: «Нудное запугивание». И добавил слова Льва Толстого о Леониде Андрееве: «Он пугает, а мне не страшно». Ну ладно, ладно, заглянем. И вот…

Ох, как крошится наш табак, Щелкунчик, дружок, дурак! Я мог бы жизнь просвистеть скворцом, Заесть ореховым пирогом, Да, видно, нельзя никак…

Увы, не удалось просвистеть, не досталось пирожка, не полакомился. А кто здесь дурак и что за щелкунчик? Неизвестно. Что дальше?

Ночь на дворе. Барская лжа: После меня хоть потоп. Что же потом? Хрип горожан И толкотня в гардероб…

Непонятно, с чего горожане ночью не храпят, а хрипят. Их душат коммунисты? И откуда и в какой гардероб они, хрипящие, ломятся. Опять все загадочно. Что ж, еще? Пожалуйста:

Я трамвайная вишенка страшной поры, И не знаю, зачем я живу. Мы с тобою поедем на «А» и на «Б» Посмотреть, кто скорее умрет…

Можно догадаться, что «А» и «Б» — это московские трамваи, но куда герой собирается ехать, и где, и как хочет он «посмотреть» чью-то смерть. И что в этом интересного?

Однажды ленинградский критик В. Н. Орлов, главный редактор «Библиотеки поэта», предложил Твардовскому напечатать в «Новом мире» подборку такого рода стихов Мандельштама. В ответе 13 января 1961 года Твардовский, признавая, что в «Библиотеке» издавать Мандельштама, «безусловно, нужно», считая даже, что его поэзия «остается образцом высокой культуры русского стиха XX века», тут же утверждал, однако, что «вся она, так сказать, из отсветов и отзвуков более искусства, чем жизни», что это «образец крайней камерности, где все уже настолько субъективно и «личностно», что кажется порой, написано без малейшей озабоченности тем, будет ли что доступно пониманию какой-либо другой душе, кроме авторской». По-моему, все это относится и к стихам, посредством которых нам предлагают проникнуть и в тайный умысел Шостаковича.

Обосновывая свои суждения, Твардовский сопровождал перечисление стихотворений замечаниями такого рода: «Сложны и темноваты»… «гораздо темнее и замысловатее»… «первая строфа ясна, дальше — мрак»… «что такое?»… «вроде бы понятно, да нет»… «вторая строфа — не понять»… «что про что — Бог весть»… «не добраться ни до какого смысла»… «я не понимаю подобных стихов»… И резюмировал: «Как редактор, я бы лично затруднился такие стихи представить читателю, не будучи в готовности объяснить их объективный смысл». Твардовский допускает даже такое предположение: «Может быть, особая усложненность и внутренняя притемненность при внешней и будто бы отчетливости стихов этого периода (тридцатых годов) объясняется отчасти особым болезненным состоянием психики автора, о чем говорят люди, знавшие его в последние годы жизни» (Вопросы литературы № 10’83. C. 197). Покойная Эмма Герштейн, много лет близко знавшая Мандельштама, вовсе не отмахивается от этого предположения, а, наоборот, подкрепляет его.

Никакого отношения к музыке Шостаковича приведенные стихи Мандельштама не имеют. Тем более что они относятся к 30‑м годам и в них ни слова нет о революции. Уж если считать возможным объяснять музыку посредством чьих-то стихов, то тут, пожалуй, подошла бы поэма Маяковского «Хорошо!». Дело не только в том, что Шостакович знал Маяковского и сочинил музыку к его комедии «Клоп» — эта поэма, как и Вторая симфония, написана в 1927 и тоже посвящена годовщине Октября.

Нет, Маяковский не по душе Троицкому, а Мандельштам, говорит, открывает мне, что «не о том Октябре написал свою симфонию Шостакович, о котором поется в стихах ее финала. Этот Октябрь был ему ненавистен. Эта симфония — об Октябре-насильнике, об Октябре-хаме… Это нож в спину революции!». Ленин в свое время приветствовал книгу Аркадия Аверченко «Дюжину ножей в спину революции», ибо это была талантливая книга «озлобленного до умопомрачения белогвардейца». И дюжину «в спину советской власти» Собчака, озлобленного до умопомрачения оборотня, тоже приветствовал его друг Путин, хотя она ошеломительно бездарна. Так вот в какую компанию усадил Троицкий великого советского композитора!

И так у них — все! Сюита «Ленинград»? Да никакого там Ленинграда, там Тьмутаракань! Прелюд «Памяти героев Сталинградской битвы»? Какие герои? Там о дезертирах! Музыка к спектаклю «Салют, Испания!»? Вслушайтесь: он же всей душой на стороне генерала Франко, а не республиканцев.

Очень увлекательно Волков пишет об Одиннадцатой симфонии «1905 год». Да, говорит, «с внешней стороны» она повествует о трагедии Кровавого воскресения 9 января, когда царские войска расстреляли демонстрацию рабочих Петербурга. Но есть же еще «внутренняя сторона». И раскрыть ее помог, оказывается, покойный зять композитора Е. Чуковский. Он где-то когда-то вспомнил и кому-то рассказал, что первоначально на заглавном листе симфонии стояло «1906 год», т. е. год рождения Шостаковича». И что? Как что! «Это позволяет (он себе что угодно позволяет. — В. Б.) услышать симфонию по-другому: как памятник и реквием по себе». Плевать, мол, на расстрелянных рабочих, не о них он думал, а о себе любимом.

Выходит, только и занят был человек всю жизнь своей персоной: и в Восьмом квартете «воздвиг надгробный памятник себе», и в Пятой симфонии финал-то «внешне жизнерадостный, оптимистический», но ее «внутренняя пружина» — «тема гибели автора, сам Шостакович погибает, его убивают, а народ вокруг не замечает и продолжает идти».

И вот еще в симфонии «1905 год». А о Двенадцатой симфонии «1917 год», посвященной Ленину, автор просто умолчал. Но мог, пожалуй, сказать бы: «Ленину? А вот покойная сноха Чуковского где-то кому-то рассказывала, что первоначально там стояло» Посвящается Троцкому»».

И так дотягиваются до Седьмой симфонии, самой великой и знаменитой. Т. Крицкая пишет: «Она не могла быть простым откликом на вторжение Гитлера». Разумеется. Это ваша статья — простой и даже убогий в своей лживости отклик на юбилей композитора. В книге Волкова, говорит, «мы находим слова Шостаковича, указывающие на более глубокий смысл: «Сочиняя тему нашествия, я думал совсем о другом враге человечества»». Совсем о другом! То есть не о нацизме, который обрушился на родину, а о чем?..

Разумеется, никаких доказательств, что композитор говорил это, нету. Он, разумеется, и не мог так сказать. Это слова самого Волкова, а он, как это видно из всей его книги, «другим врагом человечества» считает Советский Союз, откуда удрал, Россию, социализм. Так вот, Соломон хочет убедить нас, что в роковой час заодно с Гитлером выступил против родины и Шостакович, ударил с тылу. То есть поставил великого русского композитора, коммуниста, в один ряд с Муссолини, Маннергеймом, Антонеску и другими союзниками Гитлера по агрессии.

А вот что писал о Седьмой симфонии Алексей Толстой: «Гитлер не напугал Шостаковича. Он — русский человек, и если его рассердить как следует, то способен на поступки фантастические… Симфония возникла из совести русского народа, без колебаний принявшего смертельный бой с черной силой… Шостакович прильнул ухом к сердцу родины и сыграл песнь торжества». Ну это, конечно, писателю тоже продиктовал КГБ, а утвердил Сталин.

И ведь вся эта галиматья разбивается в пыль одной лишь солнечной «Песней о встречном», написанной двадцатипятилетним Шостаковичем в содружестве с таким же молодым Борисом Корниловым.

Нас утро встречает прохладой, Нас ветром встречает река. Кудрявая, что ж ты не рада Веселому пенью гудка? Не спи, вставай, кудрявая! В цехах звеня, Страна встает со славою Навстречу дня!..

Мог бы «скептик советской власти» написать музыку на такие слова? И какую музыку!.. В 1945 году анонимно посланная на конкурс в Организацию Объединенных наций музыка песни стала ее гимном. А к каким фильмам писал Шостакович музыку — от «Встречного» и «Юности Максима» до «Великого гражданина» и «Падения Берлина»! Скептик?..

И у вас, Владимир Теодорович, поднялась рука уподобить работу Волкова «расчистке иконы реставратором», написать, что его книга «помогает докопаться до зашифрованной сути произведений Шостаковича». Да если до Волкова они оставались зашифрованными, то есть никому непонятными, откуда же всемирная слава? Весь мир восхищался чем-то неразгаданным?

Конечно, симфоническая музыка дает большой простор для толкований ее смысла, но все-таки если симфония названа «1917 год» и посвящена Ленину или героям Сталинградской битвы, то надо музыку и соотносить с этими событиями, с этими именами, а не с тем, что взбредет в голову. Вот Восьмой квартет. Волков уверяет: это «размышление о Пастернаке»! Почему? А потому что поэт умер именно в этом году, какие нужны еще доводы? Правда, тут же добавляет: «Это реквием самому себе» в связи с недавним вступлением в партию.

* * *

И вот здесь — самое замечательное! Читаем: «Роковой 1960 год! Неожиданный для всех поступок Шостаковича. Многими он до сих пор расценивается как самая большая ошибка композитора: он вступил в Коммунистическую партию». Но что же неожиданного в том, что пятикратный Сталинский лауреат, кавалер трех орденов Ленина, ордена Октябрьской революции, лауреат Ленинской премии вступил в партию Ленина — Сталина? Что неожиданного, если человек всю жизнь прославлял революционную борьбу своего народа, начиная с 1905 года, одну симфонию посвятил Ленину и проклинал врагов Советской родины? Как такому художнику могло претить все советское? А уж если вопреки всем фактам однако же претило, то следовало не принимать эти многочисленные награды и премии, ну хотя бы от одной отказаться в пользу молодого и талантливого композитора, допустим, Валерия Гаврилина, который и жил трудно. По другим причинам, но отказался же в свое время от премии Анатолий Калинин, не принял Юрий Бондарев орден от Ельцина, а недавно бывший министр геологии Евгений Александрович Козловский послал куда подальше с его побрякушкой президента Медведева, вздумавшего обласкать заслуженного старика в связи с 85‑летием. Ты, говорит, только что повесил орден предателю Горбачеву и хочешь этими же руками мне, коммунисту, повесить?! Да пошел ты!..

А Шостакович все принял. Кто же он после этого, если вы правы? Как его тогда называть?

А что рокового в его вступлении в партию, это лишило его творческого дара? Ничего подобного, продолжал очень плодотворно работать. Или он в этот же год тяжко заболел? Нет, здоровье несколько пошатнулось раньше, а в этом году композитор сломал ногу на свадьбе сына. Но как бы то ни было, а в славе и почестях прожил с партийным билетом у сердца еще пятнадцать лет. Может, от него ушла жена? Ну… Он как раз вскоре развелся с женщиной, с которой жизнь не ладилась, и в 1962 году в 56 лет женился на беспартийной девушке, которая была на тридцать лет моложе. Как ни странно, членам партии это не запрещалось. И уж одна разница в тридцать лет чего стоит для характеристики душевного состояния человека, хотя и сломавшего ногу.

Как обстояло дело со вступлением Шостаковича в партию, нам рассказывают Исаак Гликман, Лев Либединский, Абрам Ашкенази, наш Соломон, Татьяна Крицкая и Аркадий Троицкий. (Вот обложили!) Некоторых из названных Волков именует «преданными друзьями» композитора. Помните рассказ Оскара Уайльда «My devoted friend?». Право, они словно оттуда. Эти преданные друзья, говорит, оставили «бесценные воспоминания».

Кое в чем воспоминания не совпадают. Так, одни божатся, что Шостаковича «загнал в партию» лично член Президиума ЦК П. Н. Поспелов; другие — что это произошло «после настойчивой проработки композитора знающими свое дело органами», то бишь славного КГБ; третьи — что «в партию он вступать ни за что (!) не хотел, но в конце концов был вынужден подчиниться неумолимому нажиму начальства». Какого начальства — неизвестно. Преданные друзья уверяют: «По инициативе Хрущева было решено сделать Шостаковича председателем Союза композиторов РСФСР, а для того чтобы занять этот пост, ему необходимо вступить в партию».

Дорогой Владимир Теодорович, но это же лютая чушь! Дело было в разгар хрущевской «оттепели». Но и раньше не существовало силы, которая могла бы кого-то «загнать в партию». А уж такую фигуру, как Шостакович, никто не мог как насильно поставить во главе Союз композиторов, так и «загнать в КПСС». Когда моя жена стала главным редактором киностудии Вузфильм, ей предложили вступить, но она ответила так: «У нас в семье уже есть один твердолобый большевик. Этого вполне достаточно». И все.

Я слышу из-за океана сардонический возглас: «Ха!.. Его жена!». Правильно. Но вот кое-что поинтересней. Союз писателей СССР в первые годы после его создания в 1934 году возглавлял Максим Горький, давно вышедший из партии. Когда в 1939 году было решено создать Союз композиторов, то оргкомитет поручили возглавить беспартийному Р. Глиэру. А в 60–70‑е годы, как раз когда Шостакович стал первым секретарем Союза композиторов и членом КПСС, Союзом писателей СССР аж восемнадцать лет руководил Константин Федин, никогда в партии не состоявший, если не считать партией ватагу «Серапионовых братьев». Союз писателей России долгие годы возглавлял Леонид Соболев, беспартийный царский мичман, как он, помню, любил себя называть. С 1963 года почти двадцать лет Союз архитекторов возглавлял беспартийный Г. М. Орлов, знаменитый творец Днепрогэса, Каховской и Братской ГЭС. А известно ли вам, Владимир Теодорович, что первые советские президенты Академии Наук с 1917‑го по 1951 год — А. П. Карпинский, В. Л. Комаров, С. И. Вавилов — были только членами забытого ныне МОПРа (Международная организация помощи революционерам), которую, по мнению Маяковского, некоторые сограждане поминали в своих святых молитвах:

Упаси меня, Боже, от ДОПРа, А от МОПРа я и сам упасусь.

ДОПР — дом предварительного заключения.

Но мало того, Карпинский стал академиком еще в год коронации Николая Второго. А президенты более позднего времени — А. Н. Несмеянов, М. В. Келдыш, А. Д. Александров — стали членами партии задолго до того, как заняли столь высокий и почетный пост. А вот совсем иная сфера: Игорь Моисеев, одногодок Шостаковича, тоже обладатель всех мыслимых наград, премий и званий, руководил своим несравненным Ансамблем с 1937 года до недавней смерти, будучи вопиюще беспартийным. Я был знаком с литературным критиком Юрием Лукиным, многолетним редактором Шолохова. Он всю жизнь без партийного билета проработал аж в самой «Правде». Ну и вот напоследок: двадцать с лишним лет ректором Московского университета был И. Г. Петровский, который даже и в МОПРе не состоял.

Подобный перечень можно продолжать долго. Закончу его упомянутым в книге Волкова маршалом Л. А. Говоровым. Он оставался беспартийным, будучи уже командующим фронтом в звании генерал-лейтенанта, мало того, когда-то еще и у Колчака служил. Вполне вероятно, что всем названным беспартийным руководителям предлагали вступить в партию, может, и неоднократно, и вот генерал Говоров вступил, а остальные — ни в какую! Шолохову предлагали, уж это известно достоверно, занять важный пост в Союзе писателей, но он — ни в какую.

Жизнь, господа, не так однообразна и уныла, как вы думаете. Вот два известных человека: писатель Корней Чуковский и журналист Давид Заславский. Их обоих еще до революции резко критиковал сам Ленин. Об одном говорил, что «нам с ним не по пути», второго называл «политическим шантажистом». И что было дальше? Чуковский стал лауреатом именно Ленинской премии, а Заславский до самой смерти работал в «Правде», громя на ее страницах то Достоевского, то Пастернака — «литературный сорняк»…

Так вот как же выглядит нарисованный в книге Шостакович, которого «загнали палкой» в партию, рядом с этими людьми? В своем антисоветском раже Волков просто не соображает это. Ему главное — пнуть Советское время даже ценой вранья на гения, что он был тряпкой. Ведь, оказывается, что даже и заявление-то о приеме писал не сам Шостакович, а неизвестно кто, скорее всего, devoted friend Абрам.

А что было потом? Волков живописует: «Шостакович впал в истерику, громко плакал, производил впечатление персонажа из Достоевского на грани самоубийства». Тут и сын присовокупляет: «Отец позвал меня с сестрой в кабинет и, сказав «Меня загнали в партию», заплакал». Трудно поверить, чтобы отец позвал детей с целью спешно признаться им в своем ничтожестве. Ведь именно ничтожной размазней, трусом предстает он в этой истории.

Очень огорчает автора то, что Шостакович не только не нашел общего языка с академиком Сахаровым и Солженицыным, но и подписал письмо против первого и резко, неприязненно говорил о втором, который, по своему обыкновению, пытался поучать его. И это естественные поступки для коммуниста.

Когда отмечалось столетие со дня рождения великого композитора, доктор физико-математических наук И. Г. Воронцов, отвечая на измышления М. Ардова, писал: «Православный священник, а как врет в услужении у врагов народа российского!.. Шостаковича обижали? Да, но он никогда не скулил. Дети Шостаковича врут, что его загнали в партию, что заставили подписать (письмо) против Сахарова, дети отреклись от отца. Георгий Свиридов говорил: «Шостакович был тверд, как камень»».

Да, конгениальный собрат лучше знал его, чем Соломон, Исаак, Абрам и Лев…

Кстати, лживые слова: «Плакать надо было тихо, под одеялом, чтобы никто не увидел, ведь все друг друга боялись» — с точностью до одеяла повторяются дважды: на странице 17 — как ваши слова, Владимир Теодорович, и на странице 397 — как слова самого Шостаковича, будто сказанные им когда-то автору книги.

И вот еще, читаем мы, однажды сказал Шостакович: «Если мне отрубят обе руки, я все равно буду писать музыку, держа перо в зубах». Какие страсти!.. Да как же без рук он принимал бы многочисленные награды и премии? Но дело-то в том, что Волков уверяет, будто композитор сказал это Исааку Гликману в 1936 году, а Максим Шостакович говорит, что отец сказал это ему в 1948 году (Караван истории, март 2004. С. 193). Это заставляет думать, что сии пассажи принадлежат не Шостаковичу и не вам, что не вы написали и предисловие к этой книге. Но, как сказал поэт, «разве от этого легче?».