Роман Василия Гроссмана «Жизнь и судьба», вышедший в 1988 году, я не читал ни тогда, ни после. Ну мало ли чего я не читал даже для своих степенных лет! Говорят, человек не может за всю жизнь прочитать больше 3 тысяч книг. Ну не вошел этот роман Гроссмана в число моих трех тысяч.
Против желания читать его меня настраивало и то, что напечатан он был в первых четырех номерах за тот год журнала «Октябрь», главным редактором которого был Герой-оборотень Анатолий Ананьев. Имелись основания полагать, что роман скучный, неинтересный и все мне в нем давно знакомо. Помните у Булгакова разговор Мастера с Иваном Бездомным?
«— Вам, что же, мои стихи не нравятся? — с любопытством спросил Иван.
— Ужасно не нравятся.
— А вы какие же читали?
— Да никаких ваших стихов я не читал! — нервно воскликнул гость.
— А почему же вы так говорите?
— Ну, что ж тут такого, — ответил гость, — как будто я других не читал».
Вот и я много читал других — Солженицына, Бакланова, Радзинского, Сарнова, Дементьева, Млечина, даже Минкина… И все они пишут об одном и том же: как ужасна была в советское время жизнь, особенно для евреев, как невыносимо и бесконечно все они страдали, как Сталин был пособником Гитлера, что коммунизм и фашизм — одно и то же, что коммунисты истребили не то 20–30, не то 50–60 миллионов честных граждан и т. п. Особенно любят они писать и рассуждать о войне, хотя никто, кроме двух первых, не был ни на какой войне даже в Приднестровье или с Грузией, да и в армии-то никто не служил. И как пишут о войне! Первый из названных уверял, что за печаль, если в войне победили бы немцы: «Висел портрет с усами, повесели бы с усиками» — всего и делов; а последний из этого перечня своим пронзительным еврейским умом дошел до мысли и обнародовал ее миллионными тиражами в «Московском комсомольце», в Германии и США, что даже хорошо, если бы победили немцы, причем не в 45‑м, а в 41‑м году. Тогда бы, говорит, Сталина не было. А где был бы он сам со всей своей родней и собратьями, до этого его ум дойти не может.
Да я поначалу и фильм не хотел смотреть. Во-первых, опять же, разве я других не смотрел! Один Пивоваров-Винокуров чего стоит. А вот недавно показали картину об Анне Герман. Так это же ангел небесный! И какой прекрасный можно было сделать фильм о нерусской по происхождению певице, ставшей любимицей и русского, и всех народов СССР. Так нет же, и тут — КГБ, доносы, допросы, турусы на колесах… А вскоре вышли воспоминания самой Герман «Мы долгое эхо» (Алгоритм. 2012). Какая светлая, чистая, прекрасная книга! И нет в ней ни одной рожи, похожей на Радзинского или Сванидзе… А позже был фильм о великом летчике Валерии Чкалове, о нашем национальном герое, которому даже в Америке поставили памятник. Там чего стоит одна массовая сценка, где Чкалов говорит: «Я хочу выпить на брудершафт с товарищем Сталиным». И представьте себе, подходит к Сталину, и они пьют, целуются. Потом при встречах Чкалов говорит: «Ну, как твои дела, Иосиф?». Хоть стой, хоть падай…
Во-вторых, не возникло у меня никакого желания смотреть фильм «Жизнь и судьба», когда узнал, что сценарий написал Э. Володарский. Ведь роман-то о военном времени, о Сталинградской битве, а у Володарского очень смутное представление о войне, плохо знал он, когда, как и что там было, и порой нес совершенно несусветную чушь. Но крайне самоуверенно и беспардонно! Недаром, мол, я лауреат КГБ.
Вот его роман «Штрафбат» (М., «Вагриус». 2004), по которому он сам написал сценарий, а Н. Досталь поставил одноименный позорно-памятный фильм. Роман начинается так: «Летом 42 года вся центральная и южная части тысячекилометрового фронта рухнули…» Во-первых, фронт пересекал всю страну от Баренцева до Черного моря. По какому же измерению это лишь тысяча километров? Таким знатокам, как этот, ничего не стоит по невежеству, но чаще для своей выгоды уменьшить или преувеличить всем известные данные в три, пять, десять раз. Солженицын, когда ему надо было, увеличивал или уменьшал даже население страны на 30 миллионов. Во-вторых, центральная «часть» всего фронта это тогда — Калининский, Западный и Брянский фронты, и летом 42 года они вовсе не «рухнули». Мало того, левое крыло Калининского и правое крыло Западного в июле-августе 1942 года провели Ржевско-Сычевскую наступательную операцию. И потому нелепо читать дальше: «Почти вся западная группа советских войск была уничтожена или попала в плен…». Если так, то ведь совершенно непонятно, что же помешало фашистам захватить Москву, под которой их недавно раздолбали, и Ленинград, о который они уже давно бились лбом? Ведь захватить обе наши столицы было их важнейшей целью с самого начала агрессии.
* * *
Помянутые выше газетные стратеги и киновояки вроде Володарского знают 3–4 имени с обеих сторон из истории Второй мировой войны и по своему усмотрению тасуют их, как угодно, суют, куда вздумается. Из немецких военачальников они особенно любят мурыжить имена генерал-полковника Гудериана и генерал-фельдмаршала Манштейна. И вот читаем: «Направлением (!) танков Гудериана был Сталинград». Это летом-то 42‑го! А на самом деле еще в конце декабря 41‑го бравого генерала вместе с тридцатью высокопоставленными коллегами Гитлер снял с постов и отправил в отставку, точнее в резерв ОКХ. За что? А вот за то самое — за разгром под Москвой. Так что никакого отношения к битве за Сталинград любезный Гудериан не имел, он залечивал душевные раны в Берлине.
И дальше: «Армия Манштейна рвалась на Кавказ…». Во-первых, рвалась не армия, а группа армий «А», и командовал ею с 10 июля 42 года не Манштейн, а генерал-фельдмаршал Вильгельм Лист, которого 10 сентября заменил опять же не Манштейн, а сам Гитлер (10 сентября — 21 ноября 1942 года). За что он намахал Листа? За то, что тот не смог выполнить задачу: окружить и уничтожить наши войска между Кубанью и Доном. Это несколько противоречит уверенному, но корявому заявлению романиста о том, что «немцы устраивали нам котлы с легкостью шахматных партий (?)». Какие в шахматах «котлы»? Хоть один «котел» устроил Алехин Капабланке, или Карпов — Корчному, или Каспаров — Карпову?
И еще: «Ставка главнокомандующего…». Не было такой штукенции, а была Ставка Верховного Главнокомандования (СВГ). И вся эта чушь на одной первой странице романа, даже в первом абзаце. Думаете дальше — лучше? Почитайте.
Такого же уровня познания Володарского и о Красной Армии. Так, в романе орудуют какие-то «мобилизационные команды». Что это такое? Мы получали повестки и являлись в военкоматы с ложкой безо всяких команд. На потребу нынешним скоропостижно верующим властям втюрил в штрафной батальон бесстрашного попа-добровольца. На майора НКВД возложил ответственность за минирование и разминирование. Или автор тут просто не знает, что к чему, или это с целью еще раз плюнуть на НКВД: вот, мол, майор не разминировал предполье, и солдат послали в атаку прямо по минному полю, впереди — бесстрашный Цукерман. И губят на минах целую сотню, потом заградчики расстреливают еще сотню, остальных несколько дней морят голодом. Поскольку-де «коммунисты нас за людей не считают».
А уж чего стоят картиночки, в которых володарские солдаты то и дело «передергивают затворы автоматов». Слышал он такое выражение, но не соображает, где оно уместно. Какой затвор в автомате! Он его не только никогда в руках не держал, но даже не видел на фотографии. Орудийную стрельбу он слышит за двести километров… И нет конца фанерным ужасам и безграмотным нелепостям. А чем ужасней и напористей, тем правдивей.
Я уж не говорю о том, что тем летом 42‑го года наши солдаты и офицеры в романе носят погоны, а на самом деле их ввели только в 43‑м, и, конечно, не сразу все получили; у иных персонажей красуется на груди орден Боевого Красного знамени, а то и два-три, но такого ордена у нас никогда не было. Как не было Ставки главнокомандующего, как не давали перед боем по 300 грамм (полтора стакана!) водки и многого другого, что напихал Володарский в свой роман. И вот в этом портативно элитном издательстве «Вагриус» никто не знает, что за вздор пустили гулять по свету тиражом в 15 тысяч экземпляров. Редакторы Т. С. Блинова и А. С. Виноградова не соображают даже того, что может быть с человеком после 300 грамм водки. А ведь ему надо в атаку бежать, орудие наводить, танк вести, самолетом управлять… В порядке следственного эксперимента выпили бы сами перед редактированием хотя бы грамм по 100. Но и так полное впечатление, что вы работали над рукописью, приняв как раз грамм по 300.
Это сказалось и на языке романа. Автор, уверенный, что это истинно народный язык, уснастил речь своих персонажей такими его образцами: «гля», «штоль», «щас», «нехай», «ежли», «я тя пристрелю», «я те покажу», «отзынь», «ты че?», «тебе че?», «че там?»… И т. п. Он не понимает даже простейшие слова армейского обихода. Например, ротный — это командир роты, а он солдат роты называет «ротными». И что редакторы? У них в глазах струя и не видят ни фуя…
Но главное, в фильме по сценарию Володарского все выглядело так, словно основной, решающей боевой силой Красной Армии были штрафные батальоны, состоявшие из таких, как его Глымов, «вор в законе», бандит с тринадцати лет, который «троих лягявых (милиционеров) уработал, двоих инкассаторов уложил» и прямо называет себя врагом своей страны. Да и сам командир батальона мечтает о «другой власти». Так, в других шедеврах демискусства доказывается, что советская индустрия — дело рук заключенных. В действительности и штрафники, и заключенные составляли не более 2–3 процентов численности Красной Армии и трудового народа, из чего нетрудно понять, какова была их роль. Но, разумеется, и за это спасибо. Ведь Пивоваров, Сарнов или Млечин вовсе никакой роли не сыграли.
Стремясь раздуть роль штрафников, а заодно бросить тень на приказ Сталина № 227, Володарский на обсуждении фильма решил спекульнуть великим авторитетом маршала Рокоссовского. Он, говорит, писал в воспоминаниях: «5 июля 42‑го года к нам подошла 2‑я бригада штрафников. Значит, была и 1‑я». А на самом деле у Рокоссовского вот что: «В августе 1942 года к нам на пополнение прибыла стрелковая бригада, сформированная из людей, осужденных за разного рода уголовные преступления. Они добровольно вызвались идти на фронт, чтобы ратными делами искупить свою вину. Правительство поверило их чистосердечным порывам» (с. 136).
Так что же мы видим? Во-первых, дело было не в начале июля, а в августе, т. е. уже после выхода приказа Сталина. Во-вторых, тут бригада гражданских добровольцев-уголовников, а не фронтовых штрафников. Штрафных полков, бригад, дивизий вообще не было, а только роты и батальоны. В-третьих, у Рокоссовского нет никакой «1‑й бригады». Сценарист просто впарил это маршалу.
На том же обсуждении Володарский сказал: «Меня интересовало, почему немцы вдруг (!) оказались под Москвой». Ну, сказать это простительно было разве что человеку, лишь вчера свалившемуся с Луны и только сегодня очухавшемуся. Не «вдруг», а почти полгода, обливаясь кровью, ломая кости и теряя головы, немцы с их супертехникой и вундероружием ползли к Москве и доползли на три месяца позднее, чем Наполеон с его конной тягой, пехтурой и аркебузами. А ведь те и другие начали вторжение с одной и той же позиции, да еще Наполеон-то на два июньских дня позже. И надо бы еще помнить, что тот-то все-таки оказался в Москве, а немцы под ее стенами едва не схлопотали полный крах. Из продвижения немцев к Москве, из захвата ими наших городов никто секрета не делал, обо всем этом сообщали народу и радио, и газеты. Так что их появление в 27 верстах под Москвой ни для кого не было «вдруг». Я помню даже вечернюю сводку Совинформбюро за 15 октября: «На Можайском направлении противник прорвал нашу оборону, и положение на фронте резко ухудшилось». 17 октября немцы захватили Можайск. Та вечерняя сводка за 15 октября — образец излишне добросовестной информации, ибо именно она явилась причиной весьма прискорбных событий в столице на другой день — 16 октября…
* * *
На телевизионном обсуждении «Штрафбата» его расхваливали, конечно, Швыдкой, тогда министр путинской культуры, малограмотный полковник Шаравин и сами творцы — Володарский и Досталь. Для понимания уровня и этих похвал, и самих хвалебщиков стоит упомянуть хотя бы одну фразу Швыдкова, тоже недоумевавшего, почему «вдруг под Москвой»: «Мы точно (!) знали (!!), что в армии воевали только (!!!) кристально честные, чистые, благородные люди». Даже не думали или считали, а «знали» и не как-нибудь, а «точно»! А не слишком кристальных, хоть чем-то замаранных и не совсем благородных выбраковывали. И вот такого олуха Путин назначил министром своей культурки… Он был одновременно членом трех творческих Союзов — писателей, журналистов и театральных деятелей. Да неужели в одном из этих Союзов ему втемяшили, что Красная Ария целиком состояла из белокрылых ангелов? Или сам дошел своим пронзительным умом? Конечно, сам.
Если бы Швыдкой не увильнул от армии, а послужил, то знал бы, что армия — это часть народа, а во время войны брали в армию не по «Житиям святых» и не по «Кодексу строителя коммунизма», которого тогда и не было, а только по двум данным: возраст и здоровье. А на свете нет ни одного народа из ангелов.
Конечно, в большинстве своем на фронте, как и во всей стране, были честные труженики, достойные граждане отечества, но любой путинский министр должен понимать, что на войне встречались люди и трусливые, и недобросовестные, и лживые, и вороватые. И никто этого не скрывал, об этом и говорили, и писали как во время войны, так и после: например, А. Довженко в очерке «Отступник», Ю. Бондарев в романе «Берег», В. Распутин в повести «Живи и помни»… На мою долю летом 44‑го года выпало как дежурному по роте перед строем срезать погоны у старшины Ильина, которого отправляли в штрафную роту. Хороший вояка, жалко было, но проворовался…
Да, встречались на фронте недостойные люди, но другое дело, что наша цель в Великой Отечественной войне была поистине кристально честной, высокой и благородной — разбить фашизм, освободить родину и другие народы Европы от гнета и истребления. Но ныне нам говорят пивоваровы разных габаритов, масштабов и мастей, но единого одноклеточного склада ума: нет, в годовщину Победы полюбуйтесь на трусов, ворюг, дезертиров, насильников…
Это очень давняя тенденция — изображать и события, и человека с изнанки, с самой темной стороны, в предельной низости. Некоторые особенно бесстыжие сочинители в этом прямо признаются. Так, Солженицын писал: «Я в зло верю легче, охотней, чем в добро. Жизнь, как луну, всегда вижу с одной стороны». Мысль понятна, но выражена несуразно: луну мы видим с освещенной стороны, а он имеет в виду, что видит тьму. Против этого решительно восставал Максим Горький. Признавая Достоевского равным по изобразительной силе Шекспиру, он гневно отвергал иные его мысли и персонажи. Еще в 1914 году, выступая против постановки «Бесов» во МХАТе, он писал: «Горький не против Достоевского, а против того, чтобы его романы ставились на сцене». И доказал, что не против, хотя бы тем, что в 1932 году выступил против Д. Заславского («Правда») в защиту публикации «Бесов» в издательстве «Academia».
А доводы Горького против «карамазовщины» и ее инсценирования были веские: «Утверждение Ивана Карамазова, что человек — «дикое и злое животное», — дрянные слова злого человека… Читатель видит также, что Иваново трактирное рассуждение о «ребеночке» — величайшая ложь и противное лицемерие, тотчас же обнаженное самим нигилистом в словах: «Я никогда не мог понять, как можно любить своих ближних». Ближний — это и есть ребенок, который завтра унаследует после нас все доброе и злое. Если Иван не понимает, как можно любить его, значит, все, что он говорит о жалости к «ребеночку», — сентиментальная ложь.
«Весь мир познания не стоит «слезинки ребеночка», — говорит нигилист, но читатель знает, что это — тоже ложь. Познание есть деяние, направленное к уничтожению горьких слез и мучений человека, стремление к победе над страшным горем русской земли».
Уж сколько мы наслышаны о святой слезинке ребеночка именно в эти окаянные годы грабежа, живодерства и мора на русской земле. О ней не говорил, ею не клялся разве что один Путин, который, однако, тоже не понимает, как можно любить и ближних, и дальних. Вот медведи и журавли, собаки и леопарды, даже самые дальние — это другое дело.
* * *
Но беда не только в Иване. «Если тринадцатилетний мальчик Коля Красоткин говорит: «Я их бью, а они меня обожают» — и характеризует товарища: «Предался мне рабски, исполняет малейшие мои повеления, слушает меня, как бога», читатель видит, что это — не мальчик, а Тамерлан или по крайней мере околоточный надзиратель». Можно добавить, что, по словам самого Достоевского, надзиратель «даже свою маму сумел поставить к себе в отношения подчиненные, действуя на нее почти деспотически. Она и подчинилась. О, давно уже подчинилась» тринадцатилетнему околоточному.
«Когда четырнадцатилетняя девочка говорит: «Я хочу, чтобы меня кто-нибудь истерзал», «хочу зажечь дом», «хочу себя разрушить», «убью кого-нибудь», читатель видит, что это правдоподобно, хотя и болезненно.
Но, когда эта девочка рассказывает, что «жид четырехлетнему мальчику сначала все пальчики обрезал на обеих ручках, а потом распял на стене гвоздями», и добавляет: «Это хорошо. Я иногда думаю, что сама распяла. Он висит и стонет, а я сяду против него и буду ананасный компот есть», — здесь читатель видит, что девочку оклеветали: она не говорила, не могла сказать такой отвратительной гнусности. Тут, на горе наше, есть правда, но это — правда Салтычихи, Аракчеева, тюремных смотрителей, но не правда четырнадцатилетней девочки». И не знаешь, что омерзительней и страшней — измысленный больной фантазией «жид»-живодер или оттуда же явившаяся русская «девочка»-изверг.
Но надо не только видеть ложь, обман, изуверство, надо и то понимать, что такое художественный образ на страницах книги, с которой мы наедине, и что такое — на сцене или на экране, когда это видит едва ли не весь народ. Невинный пример: кто-нибудь читал со сцены или по радио хотя бы пушкинскую «Гавриилиаду»? До сих пор — никто. «Читая Достоевского, — писал Горький, — читатель может корректировать мысли его героев, отчего они значительно выигрывают… Когда же человеку показывают образы Достоевского со сцены, да еще в исключительно талантливом исполнении, игра артистов усиливает талант Достоевского, придает ее образам особенную значительность и большую законченность. Сцена переносит зрителя из области мысли, свободно допускающей спор, в область внушения, гипноза, в темную область эмоций и чувств… На сцене зритель видит человека, созданного Достоевским по образу и подобию «дикого и злого животного». Но человек не таков, я знаю».
За что, допустим, Станислав Куняев так ненавидит Горького, что как только получил Горьковскую премию и пришел главным в «Наш современник», то первым делом вслед за Ф. Бурлацким в «Литгазете» смахнул портрет Горького с обложки журнала, где он стоял лет тридцать, — за что? Именно за веру в человека. Он легко, даже охотно верит, например, Солженицыну, что строительство Беломоро-Балтийского канала было подобием Освенцима. Ну хоть бы задумался, как в таком случае могли туда послать на экскурсию аж 120 писателей.
А сколько гневных слов, бултыхаясь все в той же «слезинке ребенка», брошено Горькому за его девиз «Если враг не сдается — его уничтожают». А как вы думали, жирные коты демократии? Ведь речь-то не об оппонентах в дискуссии, не о соперниках в спорте, а о врагах. Когда в ноябре 1942 года немцев окружили под Сталинградом, генералы Рокоссовский и Воронов направили им ультиматум, предложили сдаться, гарантируя жизнь, медицинскую помощь, питание и возвращение после войны на родину. Они отказались. И что? Началось уничтожение. И когда от 300 тысяч пришедших в город осталось только 100, фельдмаршал Паулюс 2 февраля выбросил белый флаг, отдал приказ прекратить сопротивление и сложить оружие.
Когда в начале апреля 1945 года предстояло штурмовать Кенигсберг, маршал Василевский тоже предложил немцам сдаться, и они опять отказались. И что? Началось уничтожение. И через три дня, 9 апреля, загубив еще 42 тысячи душ, генерал Отто Лаш во главе 92 тысяч солдат и офицеров капитулировал. К слову сказать, по приказанию Гитлера его за это приговорили заочно к смертной казни, семью арестовали, а детям изменили фамилию. У нас в плену генерала приговорили к 25 годам заключения, но уже в 1955‑м освободили как неамнистированного преступника и отправили в Западную Германию, где он прожил почти до восьмидесяти лет, словно за счет тех бессмысленно погубленных им 42 тысяч.
* * *
Если обратиться к советскому искусству, то помянутую тенденцию малеванья ужасов и живописания мерзостей можно видеть, например, в «Конармии» Бабеля (1926). Вот один эпизодик. В занятой Первой Конной армией деревне изнасилована женщина. Увы, во время войн это бывает. Но насильников не один — двое. Что ж, случается, и в «Тихом Доне» есть такой эпизод в Прибалтике, да там и не двое, а, кажется, целый взвод. Но тут не просто два солдата, а отец и сын. Уж это более мерзко, чем взвод. А пострадавшая-то не какая-то женщина, а старуха. Это что ж, отец и сын — оба геронтофилы? А старуха-то не какая-нибудь, а сифилитичка. Ну, можно поверить такому нагнетанию гадостей! И это еще не все. Насильники приезжают с сифилисом домой, и отец хочет подвалиться к жене. Сын негодует: «Не тронь! Она чистая». Начинается дикая ссора, драка…
Критик В. Ковский пишет: «Конармия» — одна из самых откровенных и беспощадных книг о русской революции и Гражданской войне в мировой литературе 20‑го века». И присовокупляет: «По признанию (!) В. Шкловского, «вряд ли сейчас у нас кто-нибудь пишет лучше». Ну и, естественно, книгу перевели на многие иностранные языки и «уже в 1930 году Бабель был одним из самых читаемых за рубежом советских прозаиков. Крайне лестно отзывались о нем даже (?) критики русской эмиграции». Еще бы! Адамович, например. Запомните это: одна из самых-самых в мировой литературе XX века.
Но С. М. Буденный, создатель и командующий Первой конной, обвинил книгу в клевете на своих бойцов, которые и сами возмущались книгой. Ну кто лучше знал этих бойцов — командировочный журналист или тот, кто прошел с ними весь путь? Впрочем, критика Буденного не помешала Бабелю за несколько лет десять раз переиздать свою «Конармию».
А вот уже наши дни. Тот самый роман «Штрафбат». Там красноармейцы не просто разят врагов, но еще и выдавливают глаза. Или такой сюжетец. Немцы квартируют в какой-то захваченной нашей деревне. К одной молодой колхознице повадился ходить некий Курт. И она принимает его безо всякого сопротивления, без малейшего несогласия, без тишайшего ропота. Ну, допустим. Но она же вдова, у нее мужа убили эти немцы. А она принимает. Мало того, у нее на глазах немцы убили ее сына-подростка. А она принимает. Мало того, ее малолетняя дочка, у которой немцы убили брата, радуется, когда является Курт, он каждый раз приносит конфетку… Это страшнее бабелевского рассказа о старухе-сифилитичке. И чем грязнее люди и даже их внешний вид, чем омерзительней ситуация, чем низменней человек, тем, дескать, ближе к правде, так считают творцы этого склада. Отменно преуспевал в этом деле Григорий Бакланов. Вот у него лейтенант едет с фронта на побывку домой. Разговаривает у окна вагона с милой незнакомой девушкой, которая ему, видимо, нравится, кажется, зарождается чувство. Все очень трогательно. Но вдруг девушка видит: по белому подворотничку лейтенанта ползет крупная вошь. Без этого такие мастера искусства не могут. Вот и в фильме. Далеко немолодой Штрум влюбился в молодую жену друга (как это не раз бывало у самого Гроссмана, даже уводившего жен у друзей и соседей). Мы только что видели любовную сцену с объятьями и поцелуями. Но вот Штрум пришел домой и любящая жена спрашивает: «Виктор, ты принял слабительное?». Влюбленный старичок страдает запорами. Любовь — это жизнь, запоры — судьба.
* * *
В. Кожемяко, рецензент «Правды», первой откликнувшейся на фильм «Жизнь и судьба», верит режиссеру, что «он учится на лучших образцах советского кино о войне, и эта школа здесь чувствуется». В чем? И сам режиссер говорил, что во время работы над фильмом просматривал кинохронику военных лет, советские фильмы о войне, увешал всю студию фронтовыми фотографиями и т. д. Так в какой хронике, в каком фильме, на какой фотографии или живописной картине видел он хотя бы такие чертоподобные рожи солдат — грязные, размалеванные, расписанные и перепачканные то ли сажей, то ли гуталином? Разумеется, на фронте, в боевой обстановке немало возможностей угваздаться и лицом, и одеждой, но в фильме это дается так обильно и назойливо, так демонстративно и декоративно, по выражению поэта, «так-то несъедобно, что в голос хочется завыть».
С. Урсуляк восторгается Володарским — его «мастерством, талантом и умением структурировать»! Да, структурировал он ловко. И режиссер семенит за сценаристом, порой до смешного старательно. На обложке его романа «Штрафбат» — главный герой и романа, и фильма. У него безумные глаза, отрешенный взгляд, и весь он — и лицо, и гимнастерка, и руки — размалеван грязью и кровью, которая едва ли не капает с пальцев. Вот это и усвоил Урсуляк, этому и научился.
Но ведь сразу же видно, художник, что все это нарочито, убого, примитивно, все придумано с целью дать как можно больше грязи во всем, везде и через это показать нам «настоящую войну». Да вы же не имеете о ней никакого представления. Мечутся по экрану какие-то трубочисты, стреляют, орут, падают убитыми, а мне до этого нет никакого дела: я их не знаю.
А человеку присуще стремление к чистоте как нравственной, так и физической, особенно к чистоте лица. И если ты хоть в мирной жизни, хоть на фронте перепачкал чем-то свой лик, тебе всегда скажут даже посторонние: «Утрись, мурло!». И ты утрешься хотя бы рукавом. Твардовский, побывавший и на Финской, писал:
А тут даже в ноябре, уже кругом снег, но все те же маскарадные размалеванные рожи. Мало того, раза два-три мы видим, как кто-то всласть умывается, фыркая и разбрызгивая воду, а комиссар Крымов даже ванну принимает в бочке. Значит, есть и вода, и снег, но это не меняет общей картины: солдаты все равно чертоподобны. Одно это не позволяет мне верить в так называемые батальные сцены и отвращает от художественной беспомощности, как от фальши. Даже немцы, сожрав в окружении всех лошадей, собак и кошек, не имели таких рож.
Как раз в эти дни, когда показывали фильм, в «Правде» печатались главы из документальной книги Алексея Шахова «Тракторозаводский щит Сталинграда». И есть там такой рассказ о передислокации 124‑й стрелковой бригады: «Измотанная пешим переходом в 33 километра с юга на север города вдоль берега Волги, бригада более всего нуждалась в отдыхе.
Районные власти получили уведомление: к заводу подходит бригада, люди сильно устали, приготовьте воду. По призыву властей на улицы вышли женщины с ведрами, бочками, кое-кто даже принес молоко. Бойцы очень хотели пить…». Это было 29 августа. Урсуляк изукрасил бы гуталином и всю бригаду, и женщин с ведрами, а в кринки вместо молока налил бы… Что?
Да ведь еще и о том надо заметить, что в фильме ужасно много «черных квадратов», с них он и начинается. Ведь «квадрат» Малевича (1913) имел смысл дерзкого протеста против сахарного семирадовского академизма. Подобно желтой кофте молодого Маяковского:
А здесь что? Вначале я даже подумал, что испортился мой телевизор. Но нет! Черный квадрат — свет — квадрат — свет — квадрат… Вдруг сквозь мрак вылезает из квадрата лицо, или часть его, или что-то совсем непонятное. И это ваше искусство? «В ограничении познается мастер», — сказал один умный француз.
В фильме вообще невпроворот лишнего, фальшивого, надуманного. Причем порой авторы даже опровергают своего драгоценного Гроссмана. Ведь такие, как он, без конца твердили и твердят, например, что НКВД — КГБ все знали, за всеми следили, были вездесущи и немыслимо было словечко смелое сказать. Но вот у Жени, сестры Людмилы Николаевны, жены главного героя Штрума, сидят в тюрьме бывший муж и брат, а она спокойно работает то ли в каком-то секретном КБ, то ли в закрытой военной организации. Да как это возможно? А сколько антисоветских разговоров и на фронте, и в тылу! Нет, такой народ победить фашизм не мог. Тут самое невинное — всеохватного характера слова Штрума: «Мы (!) живем не по совести, думаем одно, говорим другое…». Это во время войны-то! Куда же смотрит НКВД? Полная демократия путинского образца!..
Или вот молодая женщина Женя Шапошникова разошлась с мужем, его фамилия Крымов. Почему разошлась — неизвестно. Вполне можно предположить, что он оказался человеком недостойным или неумным, что и видно в последующих сценах на фронте, где он и говорит-то лозунгами. Будучи свободной женщиной, Женя горячо полюбила полковника Новикова. Мы видим сцену их пламенной любви. Потом Крымова сажают. Вполне естественно, что Жене его жалко, она ему сочувствует и даже носит передачи. Но вдруг пишет Новикову, что из-за Крымова навсегда порывает с ним. Что за чушь? С какой стати? Разве любовь к Новикову может помешать ей сочувствовать и помогать Крымову? Или она надумала сойтись с нелюбимым после его освобождения? И такое письмо она шлет любимому на фронт, в Сталинград, где ему каждую минуту грозит смерть…
Кто-то сказал: у Достоевского входит черт, помахивая тросточкой, и этому веришь, а у Боборыкина появляется титулярный советник, и это сомнительно. Вот они и сделали боборыкинский фильм. Документально известно, что Сталин нередко звонил по телефону наркомам, ученым, директорам заводов, писателям, разумеется, военным и т. д. Звонит он и здесь ученому Штруму, но не верится! Штрум и не такая величина, чтобы Сталин знал о нем, и не обращался он к Сталину, и откуда ему знать о делах Штрума. Не верится! Коробила даже такая фальшивая деталь. В ответ на какую-то жалобу или угрозу кто-то кричит: «Пиши хоть Иосифу Сталину!». Никто никогда, ну, кроме родственников и близких друзей, в Советское время Сталина не называл Иосифом. Или — товарищ Сталин, или — по имени-отчеству, или просто — Сталин.
* * *
Не было у меня, говорю, желания смотреть еще один образец володарщины. Но какая реклама! Какие восторги! Какая квалификация! И как о «Конармии»: «Лучший роман XX века»… Даже — «Новая» Война и мир»»… Впрочем, нет, Наталья Иванова объявила по телевидению: выше «Войны и мира». Что у Толстого? Подумаешь, кто-то проиграл в карты сорок тысяч… Только это она и помнит. А одна знакомая сказала мне: «Как можно после холокоста читать Толстого или Тургенева? Вот Гроссман!..».
Но позвольте, после того как «Конармия» была прочно забыта, не так уж давно лучшим романом XX века непререкаемо был объявлен «Доктор Живаго». Это зафиксировано хотя бы в книге Е. Евтушенко, нелепо озаглавленной «Политика — привилегия (!) всех» (АПН. 1990. Стр. 625. 53 прелестных фотографии автора). Читаем: «Пастернак дал мне прочитать рукопись «Доктора Живаго», но на преступно (!) малый срок — всего на ночь». Ну, должно быть, не просто дал, не позвонил: «Женя, зайдите, я дам почитать кое-что», а после того дал, как по Переделкино прошел слух, что Пастернак вдруг написал какой-то необыкновенный роман, и Женя попросил его хотя бы на одну ночку. Дело было наверняка так. И после этого с какой же стати срок для чтения назван «преступным»? Его роман, на сколько хотел, на столько и давал. И не верится, что на одну ночь. Другое дело, мне Союз писателей через Екатерину Шевелеву (спустя три года — скороспелую антисоветчицу) дал рукопись на день или два, перед обсуждением в Союзе надо было, чтобы роман прочитали возможно больше народу. Но со своим любимцем, каким изображает себя сам Евтушенко, Пастернак мог и не спешить. Но не знаю, да и не в этом дело.
«Роман меня тогда разочаровал, показался скучным, — пишет Евтушенко. — Я не прочел роман — я его перелистал. Когда утром я отдавал роман Пастернаку, он пытливо спросил:
— Ну, как?
Я как можно вежливей ответил:
— Мне больше нравятся ваши стихи.
Пастернак заметно расстроился…».
Еще бы не расстроиться! Начинающий гений не бросился на шею с поздравлениями и поцелуями… Но, думается, здесь не все так. Ведь если вещь талантлива, то достаточно почитать (а уж профессиональному-то литератору!) три-четыре страницы, чтобы понять это и уже не оторваться от книги. Тем паче что речь шла о такой интересной фигуре, хорошо известной и пламенно любимой молодым поэтом. Вспомним, как Некрасов прочитал рукопись повести «Бедные люди» никому неведомого автора и среди ночи кинулись они с Григоровичем к нему домой с поздравлениями и восторгами. А на другой день Некрасов объявил Белинскому: «Новый Гоголь!..». Тот усмехнулся: «У вас Гоголи-то как грибы растут». Но взял рукопись и сам не смог оторваться. Попросил вызвать автора и все твердил ему: «Да вы сами-то понимаете ли, что написали!». Повесть напечатали, и автор сразу стал знаменит.
Так что первое впечатление Евтушенко от «Доктора Живаго», скука от него были вполне естественны, правдивы. Вот что о том же «Докторе» записал в дневнике 10 сентября 1946 года Корней Чуковский: «Был на чтении у Пастернака (на даче в Переделкино. — В. Б.). Он назвал кучу народа. Роман его я плохо усвоил… Но при всей прелести отдельных кусков — главным образом о детстве и о природе — он показался мне посторонним, сбивчивым, и слишком многое не вызвало во мне никакого участия. Тут и девушка, которую развращает старик-адвокат, и ее мать, с которой он сожительствует, и какой-то Николай Николаевич, умиляющийся Нагорной проповедью и утверждающий вечную силу евангельских истин… Потом Пастернак пригласил всех ужинать. Но я был так утомлен романом и мне показался таким неуместным этот «Пир Пастернака», что я поспешил уйти».
А вот запись 10 мая уже 1955 года: «Гулял с Ираклием (Андрониковым). Встретили Пастернака. У него испепеленный вид. Он закончил вчерне роман — и видно, роман довел его до изнеможения. Как долго П-к сохранял юношеский, студенческий вид, а теперь это седой старичок, как бы посыпанный пеплом. «Роман выходит банальный, плохой — да, да — но надо же кончить» и т. д.
Но такие, как Евтушенко, не создавать мировых идолов, чтобы бить ими противников, не могут. И вот… «В 1967 году после смерти Пастернака я впервые прочитал роман», — продолжает Евтушенко. Не слишком спешил, прошло уже семь годочков, как любимый поэт умер.
«В 1972 году в США Лиллиан Хелман, Джон Чивер и несколько моих друзей почему-то затеяли спор, какой роман самый значительный в XX веке, и все мы сошлись на «Докторе Живаго»».
Прекрасно. Кричали все друзья «Ура!» и вверх ермолки все бросали. Но что значит «самый значительный»? Уж если во всем веке, то — не надо скромничать — значит, самый лучший, самый выдающийся, знаменитый, наконец, великий!
Однако уже в следующем 1973 году вдруг «самым значительным» сочинением XX века был объявлен «Архипелаг ГУЛАГ», а его автор — совестью нации. Вот что писала об этом хотя бы столь многознающая Лидия Чуковская: «Я купаюсь в океане благоуханной русской речи. Перед этим все мелко. Это книга книг. Солженицын несравним ни с кем и бесспорен вне зависимости (!) от ошибок. Читаю с наслаждением, как великое совершенство. В его языке есть нечто ахматовское, пушкинское — мощь. Какой гениальный путь…» и т. д.
Тут заслуживает внимания разве что только проблема «мощи»: если сравнивать мощь и мощность языка Пушкина и Ахматовой, то в первом случае уместно вспомнить мощность Красноярской ГЭС до путинской диверсии — 6000 МВт, а во втором… Вот Ахматова писала:
«Бросить землю» — значит перестать обрабатывать ее или улететь на другую планету. А поэтесса имела в виду бросить родную землю, родину — так и надо было сказать, но не лезло в строку, не хватило поэтической мощи, мощи языка.
А кого в 1922 году, когда написано стихотворение, Ахматова считала врагами, терзающими родину — белогвардейцев с интервентами или большевиков? Непонятно, неизвестно. Дать прямой ответ мощи опять не хватает.
Тот, кто бросил родную землю, удрал за рубеж, тем более в трудный для родины час — это не изгнанник, а перебежчик, даже дезертир, допустим, генерал Власов. А изгнанниками были, например, Троцкий и Солженицын, и они действительно жалки. Но и Овидий, Данте, Вольтер, Гюго, Пушкин, Лермонтов — тоже изгнанники. У кого же повернется язык презрительно назвать их жалкими? И нельзя так именовать всех заключенных, ибо они разные. Справедливо заключенный вор или бандит, такой, скажем, как Чубайс или Прохоров, разумеется, заслуживают презрения, но ведь случаются и несправедливо осужденные.
Поэтесса обращается по одному и тому же адресу, но своего адресата все время называет по-разному: то это перебежчик, то изгнанник и вот теперь — странник. Но это наименование, в отличие от двух первых, совершенно нейтральное. Как же все это увязать в одно? Тут не хватит никакой мощи. У Пушкина подобный раздрай и сумятицу найти невозможно. Но это все — к слову по поводу «Архипелага».
А прошло еще несколько лет, и главный роман века уже «Дети Арбата», а совесть нации — мой сосед Анатолий Наумович Рыбаков. Потом в роли совести побывал академик Лихачев да, кажется, еще и Виктор Астафьев.
И вот теперь вдруг «Жизнь и судьба» Гроссмана — «лучший роман об Отечественной войне», «величайший роман XX века», ««Война и мир с гаком» XX века»… А уж фильм-то — о‑го‑го!.. Тут и слов нет.
* * *
Так имею ли я моральное право писать о фильме, если не читал роман? Думаю, что да. Ведь он же не по роману, как «Война и мир» С. Бондарчука или «Тихий Дон» С. Герасимова, а «по мотивам» романа, сам романист не имеет к фильму никакого отношения, перед нами совершенно самостоятельное произведение. К Шолохову, например, Герасимов обращался при отборе артистов на роли. И как только увидел он Петра Глебова, так и воскликнул: «Это Гришка и есть!». Приветствовал он на роль Аксиньи и Эмму Цесарскую еще в черно-белом фильме по первой книге, и Элину Быстрицкую, одобрял и других. А тут?.. И «по мотивам» — дело темное.
Вот несколько примеров, на которые обратил внимание Олег Пухнавцев в «Литгазете». Наш наблюдатель в перископ видит, как не спеша прогуливается какая-то парочка, похоже, что влюбленные. Он сообщает данные артиллеристам. Бах! И парочки нет. Какое зверство! Даже влюбленных не щадят эти русские дикари. В другой раз — какая-то веселая возня немцев, человек десять, с верблюдом, фотографируются на нем, что ли. Бах! И нет дюжины немцев вместе с верблюдом. Злодеи!.. О. Пухнавцев пишет, что немцев жалко, а наши кажутся извергами. А мне не жалко и нет тут никаких извергов, потому что все это не что иное, как просто «комната смеха» на «Мосфильме». В Сталинграде беспощадные бои продолжались не один месяц, противники знали друг друга как облупленные, и хорошо известно им было само положение — какие места простреливаются, где находиться особенно опасно, где можно укрыться и т. п. И никакие прогулочки влюбленных на глазах у снайперов, никакие фотозатеи с верблюдами и бегемотами в зоне обстрела были совершенно немыслимы. Ну не дураки же немцы. И в романе этого «мотива» нет, ибо Гроссман был в Сталинграде и видел войну. Ну не переправлялся он там шесть раз через Волгу, как Симонов, но был же.
А вот под видом «мотива» уж просто антигроссманское вранье. На каком-то открытом месте перед строем немецких солдат торжественно поднимают фашистское знамя. «Беглым — огонь!». И горы трупов… Мерзких сталинистов и торжественность момента не остановила. А в романе, как напомнил О. Пуханцев, все по-другому. Оказывается, немцы построены не по поводу флага, неизвестно почему поднимаемого, а для созерцания казни русской женщины с малым ребенком на руках, уже облитых бензином. Им все равно было не избежать смерти. Потому и шарахнула наша пушка. Вдруг да как-нибудь наши-то спасутся?.. Вот как обходятся с «мотивами» романа создатели фильма.
Владимир Бондаренко в том же номере «ЛГ» смеется: «Вершина русской прозы XX века! Как же все мы, и правые, и левые критики прошли мимо великого писателя?». Я заглянул в биографический словарь «Русские писатели XX века». Как же мимо! Вон их сколько: Ф. Левин, Л. Шиндель, В. Оскоцкий, В. Кулиш, А. Бочаров, С. Липкин, А. Берзер, да еще не упомянутые Б. Сарнов, В. Новодворская, Т. Иванова… Правда, пейзаж несколько однообразный, но все же. А если вспомнить еще В. Войновича, Е. Боннэр да опять С. Липкина, которые помогли переправить роман за границу, то получается уж такой скучный «пейсаж». Ведь почти все свои и одного склада!
И что же тут еще о писателе? А. Бочаров сообщает, что родился он в Бердичеве, по словам Бабеля, которые вспомнил В. Бондаренко, в «нашей жидовской столице». Прекрасно. В столице! А то я думал, что в провинциальной Жмеринке. Не удивительно, что с годами столичный житель, по словам Бочарова, обрел «планетарное мышление» и «планетарные чувства». Это и позволило ему с «подлинной мощью запечатлеть смертельную битву не двух враждебных армий, не двух непримиримых держав, а двух равно тоталитарных государств. Руководствуясь общечеловеческими идеалами, писатель сумел встать выше схватки двух сил, уловив надругание над народом и свободой в обеих странах». Тут, конечно, и напоминание о том, что «исследователи (см. выше. — В. Б.) единодушно (кто бы сомневался! — В. Б.) отмечали близость дилогии к «Войне и миру» Толстого». И приводится несколько цитат из «Жизни» почему-то не совсем в духе Толстого. Например: «В Сталинградской битве выяснилось (!), как хрупка жизнь человеческая…». Неужели до этого никто не знал и не догадывался? А я-то думал, что сие печальное обстоятельство было известно еще задолго до Первой Пунической войны. Кроме того, Толстой-то не сумел встать над схваткой, он целиком на стороне своей родной русской армии, своей державы. Что же это означает? Да неужто Гроссман сумел встать выше и Толстого? Да ужель права Татьяна Иванова, шестиголовая лающая Сцилла демократии?
В. Бондаренко считает, что до войны Гроссман был заурядным советским писателем, писавший скучно правоверные романы да повести и мечтавший о Сталинской премии за свой роман «Степан Кольчугин», где по примеру горьковского Павла из повести «Мать» и Павки Николая Островского описал становление молодого революционера. Роман получился большой, двухтомный, но, увы, прочтешь вслух страницу, и, как сказал поэт, «в клетке сдохла канарейка». Премию он не получил. А после войны, говорит Бондаренко, Гроссман стал еврейским писателем, и «Жизнь» — это роман о трагедии еврейского народа, роман, «мстящий за свой народ». Кому мстящий — русскому народу, который сделал все для его спасения? Выходит…
Солженицын не согласен, что Гроссман стал еврейским писателем. Я позволю тут единственный раз в жизни согласиться с покойным титаном мысли. Нет, вовсе не встал Гроссман в ряд с душевным Шолом-Алейхемом, в котором так сильна любовь к бедным и униженным, так язвительна насмешка над американствующими соплеменниками, с его добротой и юмором; не встал с Хаимом Бяликом, которого Максим Горький считал великим поэтом; не встал рядом даже с Ароном Вергелисом, с которым я в столовой Дома творчества в Коктебеле когда-то дружески дебатировал вопрос, не противоречит ли заповедям Торы его появление прямо с пляжа здесь, в столовой, с голым и большим волосатым пузом. Нет, не стал Гроссман видным еврейским писателем, а стал плохо видным антисоветским.
И вот что примечательно. Допустим, о Бялике писали, его переводили Горький, Брюсов, Вячеслав Иванов, Бунин… Какие имена! А о Гроссмане, как мы видели, — почти сплошь однодомцы да односумы.
* * *
Незадолго до показа фильма мы узнали немало интересного и неожиданного о его творцах. Так, Елена Ямпольская, главный редактор газеты «Советская культура», в беседе с Володарским сказала: «Книга Гроссмана гнилая. И гнилость очень умело вплетена в ткань повествования. Как вам удалось обойти эти места?». Собеседник ответил: «А я эти гнилые места просто выкинул». Ну, как мы видели, порой выкидывал он совсем иное, что делало ситуацию еще более вонючей. Признав роман столь отталкивающим, Володарский сказал о Гроссмане вообще как о писателе: «Это действительно гнилой писатель». И уж совсем убийственно: «Это писатель, не любивший страну, где он родился и жил». Вот я, дескать, уж так люблю, а он на грош не любил. Но почему же в своем романе и в фильме по нему не убрал хотя бы такой кусочек гнили из разговора красноармейцев на фронте:
«— Враги у меня, комбат, и спереди и сзади.
— Не один ты такой. У всех у нас».
И спрашивается, чего ж ты, патриот, взялся писать сценарий по мотивам мерзкого романа мерзкого писателя? Зачем? Почему? Не могу же я думать, что только ради большого гонорара. Ведь нормальный человек с таким писателем и за миллион на одном поле не сядет. Но вот пожалуйста, сел, можно сказать, в одну карету прошлого… Между прочим, эти простые вопросы не пришли в голову рецензенту «Правды». Он больше озабочен благопочтением: Василий Семенович… Эдуард Яковлевич… Сергей Владимирович… Как, Василий Семенович не любил страну? «Может, это чересчур категорично?»… Да уж не надорвался ли Эдуард Яковлевич над этим сценарием, не эта ли работа свела его в могилу?..
Автора статьи многое в фильме восхищает, потрясает и трогает: «Особенно ценно, что мы видим настоящую войну» (на которой не щадят даже верблюдов)… «Образ Сталинградской битвы, созданный в фильме, восхищает своей силой и достоверностью»… Да ведь нет же в этом «образе» ни окружения немцев, ни их капитуляции, ни одного нашего командующего, хотя бы Рокоссовского.
Впрочем, некоторые упомянуты. Но как! Вот В. И. Чуйков, командарм‑62. Какой-то выродок с восторгом рассказывает, будто Василий Иванович кому-то выбил зубы, а сам Чуйков, пьяный, бессмысленно лопочет за кадром: «Василий Иваныч… солдат и друг… солдат и друг… солдат…». Больше им сказать нечего об этом человеке, дважды Герое, маршале, которому за Сталинградскую победу мы обязаны многим, там, на Мамаевом кургане, и похоронен он, командарм‑62, рядом с секретарем Сталинградского обкома партии, председателем Городского комитета обороны Алексеем Семеновичем Чуяновым — там, на великом кургане России, за который 135 суток, ни на день не затихая, шли бои, пропитавшие его кровью.
Или вот еще рассказец об одном генерале, который требовал, чтобы ему каждое утро доставляли парное молоко. А сделать это можно было только через полосу, которая простреливалась. Несколько солдат с флягами молока погибли от пуль снайперов, а генерал все требует, все требует… Тут вспоминается, как однажды в День Победы писатель Ж. ради праздничка просветил читателей «Литературки» рассказом о том, что, мол, Сталин летал на Тегеранскую конференцию с персональной дойной коровой в отдельном самолете. Ему тоже перед встречами с акулами империализма требовалась для подкрепления кружечка парного. Не исключаю, что именно благодаря этой публикации отец писателя был назначен Ельциным вице-премьером и пребывает в этой должности до сих пор.
А вот еще генерал с такой рожей, о которой говорят: кирпича просит. Он в каком-то помещении за столом, перемазанный жиром, свирепо жрет курятину, а между глотками командует по телефону: «Огонь!.. Огонь!.. Огонь». Сколько злобы и ненависти в этих портретах… Авторы фильма смотрят на наших героев глазами тех, против кого они сражались. И если Гроссман стал антисоветским писателем, то авторы фильма пошли дальше…
О ликвидации «котла», о самой Сталинградской победе, по поводу которой ликовала вся страна и весь мир, зрителей извещают лишь кадры, в которых сообщение о ней по радио слушает какая-то непонятная огромная толпа с совершенно равнодушными, унылыми, отсутствующими лицами, до лампочки им эта победа. И что за толпа — заключенные, что ли? Так ведь и они радовались, многие всю войну на фронт просились!
* * *
«Фильм отмечен целым рядом великолепных актерских работ… полнокровные человеческие образы, интереснейшие работы…», — читаем дальше в «Правде». «С напряженным волнением» следил рецензент «за предельно драматическими перипетиями происходящего, необыкновенно впечатляюще переданного всеми средствами кино», в том числе артистом С. Пускепайлисом в роли сержанта Грекова (почему-то названного капитаном). Да, хорошо ведет артист сконструированную для него роль. Выразительно играют и некоторые другие актеры, например Сергей Маковецкий в роли Штрума. Только меня иногда коробил его володарский язык. С одной стороны, допустим, он называет переезд своего института из Куйбышева в Москву не возвращением, а реэвакуацией, разве не смешно? С другой, употребляет такие вульгарные словечки, как «гнобить». Интеллигент же все-таки! От него не отстают и другие володарские интеллигенты, даже женщины. Одна из них говорит ему про другую: «Она в вас влюблена как кошка!». И он не протестует против такой формы изъяснения.
Восхищаясь ролью сержанта Грекова, В. Кожемяко почему-то оставил без внимания, что этот персонаж, в котором нам предлагают видеть прообраз легендарного сержанта Героя Советского Союза Павлова Якова Федоровича (1917–1981), — «Дом Павлова»! — стал в фильме вместе с прославленным Домом средоточием злобной антисоветчины.
Ну мыслимое ли дело: надо ежедневно отбивать несколько яростных атак немцев, а в Доме Грекова, как и в романе Володарского «Штрафбат», персонажи, как наши диссиденты 60‑х годов, мечтают о ликвидации колхозов! Да их даже Гитлер на захваченной нашей территории не ликвидировал, понимая хозяйственную целесообразность их. Это сделали его кремлевские ученики — Горбачев, Гайдар, Чубайс… Может быть, кто-то подсказал и нагадал Гитлеру, что в 1913 году в единоличной России было произведено 50,5 млн. тонн зерна, а в 1986–1990 годы в колхозном СССР будет произведено 104,3 млн. тонн — в два раза больше.
Возьмем одну из «среднестатистических» областей России — Смоленскую. В Советское время колхозы возделывали 1 млн. 500 тыс. гектаров посевных площадей, ныне после почти полной ликвидации колхозов — 450 тыс., в три с лишним раза меньше. Было 770 тыс. голов крупного рогатого скота, сейчас — 138 тыс., это меньше пятой части. Свиней было 380 тыс., стало 85 тыс. Ну и закономерным следствием всего этого, венцом антиколхозного бандитизма стали цифры сельского населения области: 373 тысячи и 269 тысяч, т. е. уменьшилось на 109 тысяч («Советская Россия». 1 ноября 2012). Еще примерчик? Ну вот Ивановская область. За двадцать лет разгула демократии здесь население уменьшилось на 230 тысяч человек за счет роста и смертности, и оттока населения, и уменьшения рождаемости.
Нет, Гитлер был не такой дурак, не называл Сталина преступником, ведущим войну против своего народа таким хитроумным образом, что за время этой войны население выросло от 150 миллионов почти до 300 — тоже в два раза! А при этом благодетеле, ведущем победоносную войну с коррупцией и курением, каждый год от одних только автокатастроф исчезает районный центр, а от бедствий и несчастий иного рода — большой областной город. Нет, как свидетельствовал Геббельс, Гитлер завидовал Сталину, его солдатам и генералам, а также и его колхозам. От зависти и застрелился.
«Какой антихрист выдумал колхозы!» — и в романе читаем, и в фильме слышим. Да ведь ныне человеческая жизнь в деревнях только там и сохранилась, где остались колхозы. Вот один из них в Псковской области — «Передовик», о котором в августе рассказала «Правда». Руководит им уже 49 лет — 12 апреля будущего года золотой юбилей! — орденоносец Серафим Иванович Иванов. Он сумел дать отлуп тем, кто под разбойничий посвист ельциноидов и чубайсидов пытался растащить колхоз. Как было в хозяйстве 2500 гектаров земли, так и осталось. И пасется ныне на этой земле 1030 коров, и каждая дает больше пяти тысяч литров молока в год. Как была школа, так и осталась, только новая, на 320 учащихся. Немало ввели нового, взятого за рубежом, но как были бесплатными образование, учебники, занятие в кружках и спортивных секциях, а также лечение, так и остались. Да еще ведется жилищное строительство, чего прежде не было: вот дом на 200 квартир, а вот 20 коттеджей. А газ везде еще с Советских времен. Средняя зарплата у доярок, например, 20–25 тысяч. И это все при том, что до контрреволюции литр дизельного топлива стоил 15 копеек, а молоко колхоз продавал по 45 копеек за литр, в три раза дороже. А в эпоху благодетеля Путина топливо — 23–25 рублей, а молоко — 15. Постарайтесь, тов. Урсуляк, представить, с каким чувством Серафим Иванович слушал полоумную брехню сделанного вами персонажа о том, какое было бы счастье ликвидировать колхозы! Он-то всего этого знать не мог, у него действительно могли быть какие-то нелады с колхозом, но вы же в колхозе отродясь не бывали и, как создатель образа колхозника в своем фильме, обязаны знать факты, приведенные выше.
* * *
Старший сержант Павлов, новгородец, со своей разведгруппой из трех человек 27 сентября 42 года (фильм начинается как раз с сентября) дерзким броском захватил в центре города на самой передовой крепкий каменный дом, ставший очень важным опорным пунктом в системе обороны 13 гвардейской стрелковой дивизии 62‑й армии генерала Чуйкова, и с прибывшим подкреплением удерживал его почти два месяца, сильно досаждая немцам. Явившийся туда киношный комиссар Крымов заявляет: «Я прислан ликвидировать вашу партизанщину». Какая партизанщина в крепости, которую ежедневно отбивали от вражеских атак 24 бойца, между прочим, шести национальностей: кроме русских и украинцев, там были татарин Ф. З. Рамазанов, грузин Н. Г. Мосияшвили, еврей И. Я. Хаит и таджик К. Тургунов. А в бетонированном подвале дома оставались около 30 его жителей. Какая партизанщина, когда из дома были прорыты в разных направлениях три 10–12‑метровых подземных хода да еще один 100‑метровый с помощью саперов, копавших навстречу. Какая партизанщина, если в подвале оборудовали даже «красный уголок». А какой-то другой изобретенный вами комиссар негодует и грозится: «Почему от Грекова нет донесений? Мы еще разберемся с ним!». Какое вам донесение, когда с Домом у штаба дивизии была и радио-, и телефонная связь, и в любой момент можно было узнать обстановку там.
В Доме была молодая радистка, она погибла. Крымов спрашивает: «Где радистка?». Греков: «Она оказалась немецкой шпионкой. Я ее изнасиловал и убил. Вы такого ответа от меня ждете?». Что за несуразный разговор? С какой стати такая враждебность, глупость, чушь? А это у таких творцов как аксиома в изображении Советского времени: начальник и подчиненный всегда враги. Они пишут друг на друга доносы, подсиживают, интригуют. У них всегда война идет не столько против захватчиков, сколько между своими.
И ведь до чего доходит эта война под пером Володарского к радости Урсуляка! Крымова, явившегося в Дом с замусоленным девизом «Русские прусских всегда бивали!», заставляют изрекать еще одну замшелую фразу, без которой коммунисты будто и жить не могли: «Лес рубят — щепки летят!». И этот Греков бросает коммунисту Крымову: «Да вы под этими щепками всю Россию похоронили!..». И тут же: «Я тебя могу в расход пустить, и никто в этом доме меня не выдаст». И вот с такими мыслями, с такими чувствами он два месяца отбивал атаки немцев? Мотивы, блин, мотивы… А в «Правде» и это не слышат. И нам говорят: приглядитесь, это же сержант Павлов! Да ведь он в 44‑м году и сам вступил в партию, но вот им так видится…
Этот Крымов арестован. Его обвиняют в том, что, находясь в окружении, он на два дня летал на самолете в какой-то немецкий штаб. Из окружения! Ведь ничего более тупоумного придумать невозможно. И всерьез начинаешь думать: а не сбежали ли авторы фильма из дурдома?
И вот Крымов в лагере. Тут кто-то заводить речь о помиловании. В ответ слышит: «Помилование? Это при царе Горохе водилось. А у нас брака не бывает». Мог так сказать какой-то лагерный служака? Мог. Идиоты везде водятся. Даже в Академии наук, например, историки Пивоваров и Сахаров. Но вы-то, Урсуляк, обязаны знать, коли затронули эту тему, что брак был и немалый. Можно назвать всем известные имена людей, которые были арестованы, а потом разобрались, и их освободили с полным восстановлением всех прав, должностей и званий. Например, ученые А. Туполев, С. Королев, В. Фок, Л. Ландау, военные К. Рокоссовский, К. Мерецков, А. Горбатов, поэт Я. Смеляков, артистка Л. Русланова… И уже после этого одни становились академиками, другие маршалами, лауреатами Сталинских премий, а большинство названных — еще и Героями Советского Союза или Героями Социалистического труда, иные — дважды и трижды. И для вас это все новость, тов. Урсуляк?..
Как известно, старший сержант Я. Ф. Павлов и лейтенант И. Ф. Афанасьев, на которого вроде бы авторы намекают образом Крымова, остались живы, от Сталинграда дошел Павлов до Эльбы, дослужился до старшего лейтенанта, получил Золотую Звезду Героя и много орденов, стал почетным гражданином Сталинграда. Оба они с Афанасьевым оставили воспоминания… И вот о таком-то человеке мы слышим в фильме гнусные разговоры: а не перебежал ли он к немцам? Вы, демиурги, подумали хотя бы о том, что после Сталинграда вообще охотников бежать к немцам уже почти не осталось. Но тот Греков, что вы изобразили в фильме, — злобный антисоветчик, грозящий расстрелом только что явившемуся в Дом комиссару — конечно, мог перебежать хотя бы только затем, чтобы там, за границей, читать великие сочинения Гроссмана.
* * *
На обсуждении по телевидению, состоявшемся в рекламных целях не после показа всего фильма, как принято, а сразу после первой серии, режиссер М. Розовский и мой давний сослуживец Л. Аннинский очень убивались по великой цене нашей победы. Первый из них голосил: «Сталин ликвидировал весь командный состав Красной Армии! Оставил одного Жукова. А какая цена!». Слушать его пещерные вопли было тяжко и скучно. Ну сколько можно!.. И мой сослуживец тоже: «Какая цена… Неужели мы хуже всех!». Поразительное дело! Я ему еще в «Литгазете», где мы работали сто лет тому назад, говорил об этих «всех»: «Лева, дорогой, ведь они, имея немалое превосходство в силах и уже восемь месяцев как отмобилизованные и занявшие мощную линию обороны, после первого же удара немцев 10 мая 1940 года потрепыхались несколько недель и — лапки кверху. Вот тебе, Фриц, открытый город Париж и делай с нами, Фриц, что угодно. А наша с вами родина не только выстояла в отличие от «всех», но и разнесла в прах фашистское нашествие, благодаря чему и Париж стало возможным освободить».
Поучительные слова сказал о цене победы и кинорежиссер Владимир Бортко, обратившись к буйному Марку: «Гроссман, как и вы, Розовский, — еврей. И где сейчас вы, прежде всего именно все вы, умные критики Сталина и нашей победы, были бы, если бы мы, прежде всего русские, не заплатили такую цену за нее. И вообще, как можно говорить о цене за жизнь родной матери! Вы лично сколько заплатили бы? Стали бы торговаться?». Марк прикусил язык, Аннинский смущенно потупился… Они офонарели. Не могли ожидать, что человек так при всем народе и назовет вещи своими именами: победу — победой, еврея — евреем, олуха — олухом.
Из того, что еще было на этом обсуждении, следует упомянуть афоризмы и сентенции Натальи Солженицыной. Она заявила, что «Архипелаг ГУЛАГ» упрекают в каких-то неточностях. Как можно! Все же, говорит, знают, что коммунисты истребили 60 миллионов! Как так? Это коварная супружеская измена. Покойный муж писал, что 106 миллионов. И обвиняют его, мадам, не в неточностях, а во вранье — тупоумном, наглом, профашистском. Например, он писал, что в ФРГ осуждено 86 тысяч нацистов. На самом деле — только около 7 тысяч. И эти данные были опубликованы в открытой печати, в газетах. Он их знал, но сознательно извратил, и этот вздор подхватил его равновеликий ученый друг Шафаревич. Обвиняют муженька в том, что он оболгал всю русскую литературу от Пушкина, Толстого, Достоевского, Чехова до Горького, Маяковского, Шолохова, Твардовского.
Еще мадам заявила: «Что вы, господин Бортко, ставили бы сейчас? Ведь Достоевского, например, в советское время даже не издавали, он был запрещен». Тут она опять изменила супругу, тот все-таки говорил, будто писателя «одно время делали недоступным для чтения», что, конечно, тоже было враньем. Это заявление мадам может означать только одно: лет до пятидесяти она, душечка, Достоевского просто не читала, а может, и не знала о его существовании.
И вот я думаю: ведь у вдовы три взрослых сына, поди, с полдюжины уже разумных внуков. И неужели никто из них не скажет ей: «Мамочка! Бабуличка! Не надо тебе вылезать на телеэкран. Это опасно, вредно и для тебя, и для памяти нашего полубессмертного папочки и дедушки. Сиди дома, вяжи нам носочки. Ведь Ельцин дал тебе такую роскошную виллу Ягоды, где потом после его расстрела жил Каганович. И нас пожалей, нам же предстоит еще жить да жить».
Но обратимся еще раз к беседе Володарского. Мы от него тогда услышали такое: «Надо в конце концов сказать вслух: хватит разлагать народ! Хватит! Достаточно его развратили баблом и вседозволенностью». Вот ведь так: достаточно, дальше можно не разлагать, дело сделано. И, видимо, считал, что это провернул кто-то другой, злобный и тупоумный, а он не имел к этому никакого отношения. А еще и о Сталине: «Мне не верится, что он злодей… Хочется понять и объяснить». Осенило! Снизошло на восьмом десятке перед смертью… Вот, между прочим, и Рой Медведев уже на исходе девятого десятка сообразил и признался, что, уверяя весь мир, что «Тихий Дон» — это плагиат, он, сущности, за хорошую плату сорок лет работал заместителем Сизифа по литературно-политической части. Вот опять радость-то какая для «Правды»! Интересно, успеет ли Медведев покаяться еще и за клевету на Сталина, хотя бы за уверения, будто лоб у Иосифа Виссарионовича был такой низкий, что Политбюро приняло решение на всех его фотографиях в прессе увеличивать чело на 2–3 сантиметра, за несоблюдение — расстрел. Иногда мне кажется, что этот Медведев — отец того Медведева.
А что Урсуляк? Он заодно со сценаристом: «Мы отказались от концлагерей, что в романе, и фашистского, и советского. Я не согласен ставить знак равенства между фашизмом и коммунизмом. Как не согласен, что можно поставить знак равенства между (фашистской) Германией и Советским Союзом, когда заходит речь об их (!) вине в развязывании Второй мировой войны».
Они не согласны, им не верится, они хотят объяснить и с этой целью дали роману слабительного, с помощью которого убрали концлагеря и «главный диалог» — беседу гестаповца Лисса с коммунистом Мостовским, в которой первый называет второго учителем… Вообще-то говоря, сам Гитлер 28 декабря 1944 года призывал учиться у русских. Так и сказал: «У русских действительно есть чему поучиться» (БСГФ, т. 2, с. 568). Чему поучиться? Воевать. Но, увы, было уже поздно. До пули в лоб оставалось всего четыре месяца.
Слабительное привело в жуткий восторг рецензента «Правды»: «Честное слово, бесценно такое желание… Наконец-то!.. Ведь еще вчера в упор понимать не хотели». И я, Виктор Стефанович, порадовался бы, если тому и другому было бы лет 18–20, когда началась яростная работа по разложению. А ведь не только Володарский (р. 1941), но и Урсуляк (р. 1958) были уже куда как взрослыми мужиками, а первый-то к пятидесяти годам, увешанный орденами и премиями, сочинил больше двадцати пьес, в иные поры, говорил в «МК», одновременно шли в Москве шесть моих пьес. Ведь ничего подобного не знали ни Островский, ни Чехов, ни Горький… И кто напомнил бы мне хоть одну из этих шести. А, между прочим, среди них была пьеса «Емельян Пугачев» (1978), но грянул 1993 год — и у него тут же выскочила пьеса «Троцкий». Вот так и дрейфовал — от Емельяна Ивановича к Льву Давидовичу. Как Евтушенко — от Степана Тимофеевича к Борису Леонидовичу. А через двадцать лет заголосил: «Хватит! Сколько можно! Доколе!».
Однако слабительное помогло мало, ибо, с одной стороны, убрав из романа некоторые зловонные эпизоды, сцены и диалоги, творцы, как мы видели, успешно восполнили убыль своими инъекциями того же смрадного духа. С другой стороны, Елена Ямпольская, судя по всему, глубоко права: «гнилость очень умело вплетена в ткань повествования». Она пронизала ее насквозь.
* * *
Что касается «бабла» и вседозволенности, то ведь этим власть развратила прежде всего не народ, а вас, так называемую творческую интеллигенцию. Народ в известной степени оказался тут жертвой, а вы — деятелями. Он двадцать лет бедствовал и вымирал, не в силах перенести вашу клевету и глумление, а вы двадцать лет гребли «бабло». Кто такие, допустим, Чубайс, Кох, Гайдар или Радзинский, Сванидзе, Млечин? Убийцы — в прямом и точном грамматическом смысле этого слова. Очень многие, миллионы людей не могут вынести, пережить, когда им изо дня в день твердят, что они рабы, олухи, что прожили пустую, бесполезную жизнь, когда им на разные голоса напевают вариации на тему Межирова:
…В районе Медведково на Чермянской улице юрист Дмитрий Виноградов расстрелял из ружья шесть человек. За несколько часов до этого он опубликовал в интернете свой «Манифест ненависти». Ему тридцать. Значит, с десяти лет он читал и слушал вышеназванных учителей. Они вместе с властями внушали ему презрение и ненависть к родной стране. Усвоив этот урок, Виноградов пошел дальше: «Я ненавижу человеческое общество». Учителя внушали: ты живешь среди мерзавцев и олухов, среди ничтожеств и подонков. И юрист сделал вывод: «Мне противно быть частью этого общества». Оракулы вещали: 75 лет советской жизни — черная дыра, жизнь была несуразна, пуста, бесцельна. Он усвоил, обобщил и это: «Я ненавижу бессмысленность человеческой жизни!». Телепифии, особенно нагло и цинично известный Альфред Кох, возвещали: Россия — это лишняя в мире страна, она никому не нужна и всем только мешает! И что остается человеку и народу, прожившим и живущим такой никчемной, всем мешающей жизнью? Только одно: самоуничтожение, исчезновение. Виноградов усвоил, подхватил и это: «Я ненавижу саму эту жизнь! Я вижу только один способ ее оправдать — уничтожить как можно больше человеческого компоста». И уничтожил, сколько мог…
Достоевский, конечно, не мог предвидеть изобретение такого оружия массового поражения, как телевидение. Но он сказался провидцем, когда назвал будущими убийцами России именно их — Радзинского, Сванидзе, Млечина… Первый из них уже и в самом прямом смысле по дороге на дачу убил своим мерседесом молодую русскую девушку Надю Полякову.
Тоже в трудную пору, но все-таки не в столь жуткую, как ныне, Максим Горький взывал: «Необходима проповедь бодрости, необходимо духовое здоровье, деяние, а не самосозерцание, необходим возврат к демократии, к народу, к общественности и к науке. Довольно уже самооплевываний, заменяющих у нас самокритику, довольно взаимных заушений, бестолкового анархизма и всяких судорог.
И Достоевский велик, и Толстой гениален (и Гроссман, добавим, неподражаем. — В. Б.), и все вы, господа (Володарский, Урсуляк, Маковецкий), если вам угодно, талантливы, умны, но Русь и народ ее — значительнее, дороже Толстого, Достоевского и даже Пушкина, не говоря о всех нас».