Вернувшись в декабре 1945 года с Дальнего Востока в Москву, я не знал, что мне делать, куда пойти учиться, а была середина учебного года. С одной стороны, я уже был отравлен публикациями моих стихов и тянуло к литературе. Но это же дело темное, зыбкое. С другой, мать хотела, чтобы я пошел в медицинский. А за плечами у меня был один суммарный курс Бауманского и потом Автомеханического. И надо было думать, что было тогда не пустяк, о продовольственной карточке. Как тут быть? И я решил: уж если учиться в техническом вузе, то надо в Бауманском, МАИ или Энергетическом. По крайней мере до весны, а там видно будет. Эти три вуза считались лучшими, даже знаменитыми. А ближе всех – Энергетический, МЭИ, где директором тогда была Голубцова, жена Г.М. Маленкова. Туда после собеседования по математике с молодым профессором Левиным, приехавшим из Индии, но прекрасно говорившим по-русски, я и поступил. Кроме Толстовского и этого, я знал в жизни еще трех Левиных по Литературному институту: известный критик Федор Маркович, в свое время допустивший большую бестактность по отношению к только что умершему Макаренко, вел у нас курс современной советской литературы. Виктор Давыдович преподавал нам старославянский язык. И был еще студент постарше меня курсом Костя Левин, хромой фронтовик, честный и талантливый парень. Его все донимали по поводу стихотворения «Нас хоронила артиллерия». И однажды мне пришлось идти с ним в райком комсомола, где я по мере сил старался защитить его.
В Энергетическом я проучился несколько месяцев – до лета. Чем они запомнились? Успел на почве художественной самодеятельности, где читал стихи, влюбиться в милую Нину Моисеенко с последнего курса; подружился с Витей Бабакиным, тоже пришедшем с войны, он очень интересовался нашей веселой однокурсницей Наташей Майзель, а она, кажется, – мной; бегали смотреть на знаменитого инженера Рамзина, главного обвиняемого по делу Промпартии в 1930 году, а в 1943-м – лауреата Сталинской премии за какой-то «прямоточный котел Рамзина» и теперь читавшего лекции в МЭИ; помню в апреле 46 года вечер памяти Маяковского, на котором Виктор Шкловский и Семен Кирсанов поносили как могли Константина Симонова… Так же, помню, и Антокольский в Литинституте.
Странное дело, иные наши патриоты терпеть не могут Симонова. Однажды я написал об этом Александру Проханову.
«Саша!
Не могу не вступиться за Симонова, которого ты сегодня по телефону определил одним словом: гедонист.
Я тоже гедонист: обожаю красивых женщин, люблю армянский коньяк, фуги Баха, шашлык, Коктебель… А ты не гедонист? Прожить с одной женой – не всем это удается. Я женился трижды. А Симонов – четырежды: Типот (Нат. Соколова) – Ласкина, от которой сын Алексей – Серова – Жадова. И что – гедонист? (Кстати замечу: две первые жены – еврейки, третья – полу, и только последняя – русская. Трудно выкарабкивался).
Ты сказал, как я могу в такое время, когда гибнет Россия, ввязываться в драку из-за каких-то литфондовских дач. Саша, живущий в стеклянном доме не должен швыряться камнями. Я ввязался и в эту драку и в драку между Михалковым и Бондаревым-Ларионовым, не имея никаких личных целей. Я выступил против грабежа писателей, против наглости и бесстыдства. Ты почитал бы, что они писали в ПАТРИОТЕ не только о 95-летнем Михалкове, но и о его жене, о секретарше. Да, мне доставляет удовлетворение, я рад, что могу так выступить, я даже наслаждаюсь, и это тоже можно назвать гедонизмом.
А твои пышные юбилеи в ресторанах и грандиозные презентации то в ЦДЛ («Господин Гексоген»), то в барском особняке у Никиты Михалкова («Симфония пятой империи»)? Тут было не только общественное, но и нечто сугубо личное, не так ли? После празднования твоего шестидесятилетия мне позвонила Таня Глушкова и сказала: «Пир во время чумы?» Что мог я ей ответить? Ведь и тогда родина гибла. Как и в твое семидесятилетие. Что делать! Таков человек. Вон в Китае только что погибли во время землетрясения 70 тысяч, а они готовятся к олимпиаде. Винокуров сказал:
Трагическая подоснова жизни
Мне с каждым днем становится ясней…
Я понимаю враждебность Бакланова к Симонову: «Он служил Сталину!». Но удивляет враждебность к Симонову многих людей твоего круга, восклицающих: «Мы – сталинисты!» Наперсный друг Бондаренко назвал его даже «писателем, далеким от патриотизма»! Да он просто не читал ни поэм «Ледовое побоище», «Суворов», ни строк
Симонов был прежде всего не гедонист, не эпикуреец, не жуир, а труженик, талантливейший трудяга. Ты читал его двухтомник «Разные дни войны»? Это дневниковые записи тех дней и позднейшие замечания к ним. Это – лучшее, что он оставил, и самое честное о войне. Бондарев, например, не читал.
Да, мы люди разного поколения. Это многое объясняет.
После нашего разговора по телефону и твоих слов о какой-то двухуровневой даче Симонова, я позвонил давнему товарищу по «Литгазете» Лазарю Шинделю, много писавшему о Симонове, хорошо знавшему его лично. Он сказал, что Симонов купил в Переделкине дачу Ф.В. Гладкова, но жил там недолго, а когда разошелся с Серовой, оставил дачу ей. Каким образом именно купил, Лазарь не знает. Много лет подряд он снимал дачу, кажется, в Сухуми. Но корить за это с его силикозом так же нелепо, как больного Толстого – за Гаспру, как Чехова – за дом в Ялте, как Горького с его чахоткой – за Капри.
Будь здоров и дай Бог нам удачи.
Посылаю статью, о которой говорил. Если не лень, посмотри.
Обнимаю. В.Б.
21 мая 08, Красновидово».
Летом 46 года, чтобы успокоить мать, я сдал экзамены и в Первый медицинский на Пироговке. Но подал все-таки заявление и в Литературный. От избытка сил – еще и в Юридический на экстернат. И всюду был принят. Так я оказался студентом сразу четырех вузов.
И вот однажды, видимо, в середине сентября, у меня в Измайлово раздался звонок… нет, пожалуй, стук в дверь. Выхожу, открываю. На пороге незнакомый парень.
– Здесь живет Бушин?
– Это я.
– Почему вы не ходите на занятия? Я староста группы…
А у меня крутится в голове: откуда он? из какого института – Эн?.. Мед?.. Юр?.. Оказалось, из Медицинского. Я извинился, что кому-то перебежал дорогу, занял ненужное мне место и сказал, что учусь в Литературном. Тогда я испытал неловкость и больше об этом не думал. Но как это смотрится ныне? Кто сейчас поехал бы в такую даль (станции метро Первомайская еще не было), чтобы узнать, почему не ходит на занятия неведомый Бушин…
А с Литературным так дело было.
8 июля 1946 года
Был сегодня в Литературном институте на Тверском бульваре. Тихохонько вошел, пугливо озираясь, и первое,
на что обратил внимание – доска объявлений в узком коридоре против окна. И что там прочитал!.. «Виктору Пушкину объявить выговор……. «Ирине Бальзак предоставить академический отпуск……. Что-то еще про Якова Белинского. Куда я лезу! Но заявление и газеты с моими стихами, рукописи все-таки оставил. Секретарь приемной комиссии или директора Людмила Купер.
Вскоре я подучил обратно все свои публикации и писания с резолюцией: «Вы не прошли творческий конкурс». А критик Бенедикт Сарнов уверяет ныне, что тогда всех фронтовиков принимали в институты безо всяких экзаменов и препон. И вот они-то, фронтовики, преградили ему, большому таланту, путь на филфак МГУ. К слову сказать, по возрасту Сарнов тоже мог бы быть фронтовиком, но почему-то не воспользовался благодатной возможностью. А Владимир Войнович уверяет, что дважды пытался поступить, но оба раза не приняли, потому что еврей. Неужели так и сказали: «Мы евреев не принимаем. Идите в Пищевой имени Микояна»? А я, говорит Войнович, вовсе и не еврей никакой, это мать у меня еврейка по недомыслию. Но вот вам я, сударь, – и русский, и фронтовик, и член партии, и уже печатался, а получил решительный отлуп.
На моих рукописях не было никаких помет, и я решил, что их никто и не читал, что и неудивительно. Мой однокурсник Семен Шуртаков потом писал, что было подано более двух тысяч заявлений, а допустили к экзаменам только 18 человек (Воспоминания о Литинституте. М.1983. С.310). Последняя цифра непонятна, ибо приняли около 30 человек. Но если и так, то ясно, что попасть в институт можно было или при чьей-то очень сильной поддержке в виде, допустим, рекомендации известного писателя, или чисто случайно. Много лет спустя, я узнал, например, что с рекомендацией Ильи Сельвинского поступила Бела Ахмадулина. На каком-то юбилее института, видимо, на тридцатилетии в 1963 году, отмечавшемся почему-то в огромном банке на этой же стороне Тверского бульвара, что институт, я пригласил ее, молодую, красивую, танцевать и спросил, правда ли, что Сельвинский усмотрел в ее стихах проблески гениальности. Да, ответила Бела, опустив глаза. Она тогда уже окончила институт и уже вышла первая книга «Струна». Ее звезда восходила.
У меня же никакой поддержки не было, да и мысль о ней не пришла мне в голову. Просто с уверенностью, что мои стихи в приемной комиссии не читали, я пошел в справочное бюро, за 50 копеек узнал домашний адрес Федора Васильевича Гладкова, директора институт, и послал ему пакет с моими писаниями и сомнениями. Через несколько дней получаю телеграмму: «Вы допущены к приемным экзаменам».
С экзаменами был полный ералаш. Приходили сдавать по литературе, а нам устраивали по истории; являлись на географию, а должны были писать диктант и т.д. Но ничего, все обошлось.
А Виктор Пушкин оказался очень способным человеком – стал чемпионом Москвы по боксу в легком весе. А Ирина Бальзак работала позже как переводчица под псевдонимом Снегова. А Яша Белинский был достаточно известным в московских кругах стихотворцем, хотя ныне и забыт.
НАС БЫЛО МНОГО НА ЧЕЛНЕ…
В Литинституте, в отличие от больших вузов, и курс, и поток, и группа – это все было тогда одно. В феврале 2005 года я по памяти составил список нашего курса-группы и разослал его однокашникам Бондареву, Бакланову и другим. Никто не отозвался даже телефонным звонком. А список выглядит так, если по алфавиту: Эдуард Асадов и его жена Лида, Григорий Бакланов (Фридман), Юрий Бондарев, Владимир Бушин, Герман Валиков, Евгений Винокуров, Николай Войткевич (все пять лет – староста), Михаил Годенко, Всеволод Ильинский, Эдуард Иоффе, Дмитрий Кикин, Михаил Коршунов, Алексей Кофанов, Михаил Ларин, Василий Малов, Андрей Марголин, Лидия Обухова, Григорий Поженян, Юрий Разумовский,
Рекемчук (Нидерле) Гарольд Регистан, Бенедикт Сарнов, Владимир Солоухин, Семен Сорин, Владимир Тендряков, Людмила Шлейман (Кремнева), Семен Шуртаков.
Позже на наш курс пришли Алла Белякова, Санги Дашцевгин (Монголия), Георгий Джагаров (Болгария), Дзята (Албания), Юлия Друнина, Владимир Кривенченко, Алексей Марков, Евгений Марков, Лазарь Силичи (Албания), Леонид Шкавро. Но довольно скоро ушли с курса: Ю. Друнина, Д. Кикин, М. Ларин, А. Марков, А. Рекемчук.
Большинство с нашего курса, 27 человек действительно стали писателями, по крайней мере, членами Союза писателей, некоторые – даже очень известными писателями, орденоносцами, лауреатами разных премий – Бондарев, Бакланов, Винокуров, Друнина, Рекемчук, Солоухин, Тендряков… Бондарев – Герой Социалистического Труда, Ленинский лауреат.
Сегодня нас осталось достоверно известных мне шесть человек: Бондарев, Бушин, Годенко, Рекемчук, Сарнов, Шуртаков – и тогда самый старший на курсе, ему сейчас 95 лет. Удивительное дело, большинство, кроме Сарнова и Рекемчука, – фронтовики, т.е. люди, имевшие еще в юности шанс никакого института не увидеть. Совершенно куда-то исчезли, не оставив никаких следов даже не в литературе, а в прессе Ильинский, Кикин, Ларин, Марголин. Когда я работал в «Молодой гвардии», Андрей Марголин приходил ко мне с рукописью вроде бы повести о комсорге на какой-то стройке. Это было так слабо и неинтересно, что сделать ничего было не возможно. Как недавно рассказал Годенко, он приходил с этой повестью и к нему в «Москву». Результат, увы, тот же. А года два тому назад я встретил в какой-то газете какого-то Андрея Андреевича Марголина. Кинулся разыскивать. Возможно, это был его сын, но я до него не добрался, увы…
В институте я начале занимался в поэтическом семинаре профессора Тимофеева Леонида Ивановича, но на втором или третьем курса почему-то перешел в семинар по критике, которым руководила Вера Васильевна Смирнова.
Бодлер заметил: «Невозможно, чтобы поэт не содержал в себе критика». Вместе со мной в семинаре были Владимир Огнев, Андрей Турков, Бенедикт Сарнов.
В студенческие годы и после я больше всех дружил, встречался с Винокуровым, Кафановым, Валиковым, Мароголиным, с Людой Шлейман. Вот чудом сохранившаяся записочка: «Бушину. Володя! Освещенный солнцем – ты невероятно красив. Л.(юдмила) Ш.(лейман). С подлинным верно. Л.(иля) О.(бухова)». Это, должно быть, они прислали мне во время лекции.
С Винокуровым мы даже в мою деревню в Тульской области ездили, где он едва ли не влюбился в мою двоюродную сестру Клаву, и по надобности давали ключи друг другу от квартир на время отъезда из Москвы: он мне – на улице Веснина, я ему – на Красноармейской. Мне с ним, человеком душевным, мягким и много знающим, всегда было интересно. Но однажды он на меня рассердился за какое-то упоминание в «Литгазете», которое посчитал недобрым, хотя там же была моя очень хвалебная рецензия о нем – «Поэзия отзывчивого сердца». В другой раз произошло какое-то недоразумение с моими стихами, предложенными «Новому миру», где Женя заведовал отделом поэзии. Видимо, я написал ему сердитое письмо и вдруг получаю ответ : «Товарищ Бушин…» Я это едва пережил от смеха, хотя стихи в итоге и не были напечатаны. Женя бы чувствителен и обидчив. Запомнилось еще, как он возмущался каким-то врачом, который при осмотре сказал ему, что он близок то ли к инфаркту, то ли к раку. «Какой болван!» – негодовал Женя. Я ему сочувствовал. А позже как-то сказал мне, что я молодо выгляжу, и, помолчав, добавил: «Но ты рухнешь». Именно это слово слетело у него. Какой ужас! Но почему я непременно рухну? А главное, чем ты тут отличаешься от того врача, что сулил тебе инфаркт или рак.
Женился он на Тане, которая была какой-то техничекой сотрудницей в ЦДЛ. В одном стихотворении он писал, что вот как все у нас с тобой привычно, знакомо, почти обыденно, – «Но ты уйдешь и я умру». Когда ей было уже за пятьдесят, она ушла к Анатолию Рыбакову, с которым, по слухам, у нее был роман до замужества, и они укатили в Америку. Чего их туда потянуло? Неужели думал Рыбаков, что его «Детей Арбата» и в Америке читают?
А Женя впрямь вскоре после ухода жены умер. А Рыбаков был на пятнадцать лет старше и в Нью-Йорке пережил его на пять лет. Похоронили его в Москве.
ГОФС И ПЕРИКЛ
По праздникам, а иногда и просто так пять-шесть однокурсников мы собирались у Люды Шлейман, приходили еще сестры Сушкины – Светлана и… забыл. Бывал еще Юра Вронский, одноногий горлопан, не помню, где он учился. Павел Соломонович, отец Людмилы, известный под псевдонимом Карабан, был переводчиком. Они жили на первом этаже в доме 6 по Фурманному переулку недалеко от Чистых прудов. Не помню, чтобы шибко пили, но много и охотно читали стихи – и свои и чужие, всем известные, знаменитые. Много было всяких шуток, розыгрышей. Помню, утром в день экзамена по старославянскому языку, который нам преподавал В.Д. Левин, я послал Люде телеграмму: «Зрю сквозь столетия: двойку обрящешь днесь. Феофан Прокопович». Она пришла на экзамен и показала телеграмму Левину. Виктор Давыдович рассмеялся и спросил, кто это мог послать. Людмила сказала, что скорей всего, Бушин. «Если встретите его, передайте, – сказал Левин, – что он может не приходить на экзамен. Я ставлю ему пятерку». Так в Литинституте ценили тогда юмор.
В материальном смысли жили мы уж, конечно, не богато, но не замечали этого. Тот же Шуртаков пишет в воспоминаниях, что стипендия у нас была 220 рублей, а 93-летний Михиал Годенко (мы соседи по даче) недавно сказал мне, что 420. Не помню. Может быть, мне было легче тех, кто жил в общежитии, хотя мы с матерью в Измайлово занимали одну 16-метровую комнату в двухкомнатной коммунальной квартире с хорошими соседями Морозовыми., и она была всего лишь медицинской сестрой – какое богатство? Однако же нам хватало, мы оба получали рабочие карточки, и порой я даже ездил на Немецкий рынок недалеко от метро «Бауманская» и продавал хлебные талоны. Но, видимо, это только в первый год, когда я учился в Энергетическом, мне было на этот рынок по пути. А на четвертом курсе Литинститута меня после Игоря Кобзева – добрая ему память – избрали секретарем комитета комсомола и, к моему изумлению, я стал получать в райкоме комсомола какую-то зарплату. На пятом курсе в должности секретаря меня заменил Иван Завалий, но тогда я стал получать стипендию Белинского. Да и вообще жизнь быстро улучшалась. Я часто ходил в театры, был завсегдатаем консерватории, покупал книги. А Иван-то, кажется, еще студентом попал под электричку…
Кобзев был славным парнем и хорошим поэтом, но с годами у него развилась мания преследования. Однажды я спросил его, что это за бочонок стоит у него на книжных полках под потолком. И он с совершенно серьезным видом поведал… Позвонил незнакомый человек, представился большим его почитателем и попросил встретиться. Пришел, говорит, вот с этим бочонком, в нем мед. Но в разговоре обнаружилось, что у нас совершенно разные взгляды. И когда гость ушел, Игорь заключил, что это был «черный человек», который замыслил отравить его сладким медом, и не притронулся к нему, так мед и стоит уже несколько лет, наверное, засахарился. «Примерно через год он мне позвонил, – рассказывал Игорь, – и представляешь, спрашивает: «Как вы себя чувствуете?» То есть хотел проверить действие меда… Я расхохотался. Сколько присылали мне и меда, например, фронтовик Седых из Яранска, и вина – вот совсем недавно к Новому 2012 году второй раз прислал две большие бутылки своего прекрасного виноградного вина да еще две бутылки подсолнечного масла читатель Гуньков из Ставрополья. Масло я не ожидал, подумал, что тоже вино из светлого винограда и хлопнул рюмашечку. Ничего, жив остался…
На похоронах Игоря я прочитал его, возможно, по сюжету и не выдуманные стихи о подводной лодке, которая в бою потеряла управления и шла на базу под парусами, которые моряки смастерили и подняли:
А их не ждали на востоке,
И кто-то разглядел с трудом Тот самый парус одинокий В тумане моря голубом…
От дней избрания меня на место Игоря секретарем сохранилась предновогодняя записка «Володьке от Гофса». Это от Инны Гофф. Видимо, я почему-то звал ее Гофсом. Она писала:
«31.XII.49
Володечка!
С Новым годом!
С Новой Пятилеткой в четыре года!
Ненавижу типов грустных,
Меланхоликов – долой!
Пусть же здравствует Капустник И Перикл наш удалой!
Мы еще себя покажем,
Секретарь наш дорогой!
Чтоб нас вспоминали даже Не одною «Я – тайгой».
P.S. Будь здоров и счастлив в любви, творчестве и плакатах (?).
Ни пуха тебе, ни пера!
Инка».
Да, она себя «еще показала» и в прозе и в стихах. Кто не помнит хотя бы песню на ее слова «Русское поле»!
А «Я – тайга» это ее первая повесть, написанная тогда. Капустники же институтские сочинял я, Перикл. А о каких плакатах тут – не помню. Должно быть, юмористическое объявления о капустнике.
В 1948 году после второго курса мы с красавцем Андреем Марголиным впервые поехали по туристским путевкам на Черное море – от Туапсе до Батума. Веселая молодая компания. Эльза Бабкина из Иркутска, говорившая мне Володишна.
Море – впервые! Незабываемо!.. А вот мои внуки…
Ваня начал жизнь шикарно –
Ваня съездил в Монте-Карло.
Правда, по нужде, для проверки здоровья. А потом с сестричкой Машей они уже два раза побывали на Крите и в Египте. Да еще в Эстонии и Финляндии аж за Полярным кругом, о чем им выдали там официальное свидетельство. Да еще катались на оленях и даже собаках, что мне и не снилось. И когда я увидел море, было мне 24 года, а им и сейчас четырех нет. После Крита внука я зову Ваня Критский.
ПИСЬМА НА АНГЛИЙСКОМ, РУССКОМ И ЖЕНСКОМ
Эльза была преподавательницей английского языка и членом горсовета Иркутска. Я написал о ней статью в «Смене». Она слала мне письма на английском языке, только имя мое писала по-русски, но на сибирский дружеский манер. Вот 14 ноября 1948 года:
«Володишна, good day!
It is early evening in my native town, but it is day in Moscou…»
И так четыре-пять-шесть страниц. Неужели тогда я все это понимал? Да, понимал! Ведь писем было много. Писала она и по-русски. Вот одно даже с эпиграфом: «Жить прекрасно и удивительно».
«Сегодня не знаю, почему, как-то особенно хорошо на душе.
После долгого собрания возвращалась домой. Немного морозный, но с весенней свежестью вечер. Шла очень медленно. С Ангары тянул легкий ветерок. На улице темно. По ясному небу кое-где разбросаны звездочки. Вся эта обстановка почему-то увела меня к нашим вечерам на юге со всеми дорогими мне лицами.
Пришла домой, умылась, закуталась в длинный махровый халат и первое, что пришло мне в голову – поговорить с тобой, Володишна…»
А время шло, многое менялось, я женился, развелся, опять женился, а Эльза все слала английские и русские письма: из дома, с дорогие, когда куда-то ехала, из Гагр, где отдыхала, а вот уже 3 июля 1954 года из Риги, куда поехала по туристской путевке, а я провожал ее на вокзале:
«Володишна, ты, наверное, сказал тысячу благодарностей всевышнему и железной дороге за то, что поезд умчал эту надоедливую и назойливую сибирячку, которой пора бы забыть о тебе и не беспокоить своими звонками и письмами…»
Увы, я перестал «понимать-принимать» ее и русские и английские письма. Но прошло и еще несколько лет, у меня родился сын Сережа, а она писала моей маме:
«Дорогую Марию Васильевну всех, всех поздравляю с Новым 1957 годом!
Хорошие мои, желаю вам самого большого счастья и радостных дней. Пусть ваша семья растет из года в год и все будут счастливы.
Очень вас всех люблю.
Целую.
Эльза».
ДВЕ КОМПАНИИ
Но вернусь в 1950 год. В июне – июле меня, как секретаря комитета комсомола института, обком комсомола направил в Уваровский район Московской области создавать комсомольские организации в деревнях. Это самая восточная часть области за Можайском. Сейчас такого района, кажется, нет, он стал частью Можайского. Я приехал в деревню Поречье, что на реке Иночь, и поселился у Ульяны Васильевны Хрусталевой. 3 июля Рита Уралова писала мне туда:
«Вовочка, родной!
Своей открыткой ты доставил всем нам огромное и чрезвычайно продолжительное удовольствие. Я верю – ты великий человек!!! (Вероятно, имела в виду мой ужасный почерк. – В.Б.)
Вовка, милый, я очень рада, что ты доволен работой. Это действительно должно быть все интересно.
Когда собираешься приехать? Может быть, можно тебя навестить?
Пиши чаще. Пришли адрес Белошицкого. Экзамены сдала (она кончала 10-й класс. – В.Б.).
Привет от Мартены, от мамы и папы.
Целую. Рита».
Сейчас это кажется невероятным, но тогда я создал комсомольские организации в нескольких деревнях Уваровского района, за что получил от обкома почетную грамоту. И напечатал в «Комсомольской правде» очерк об этом – мое единственное выступление в «КП».
Тут пора рассказать, кто эти Рита Уралова, Мартена Равдель, Володя Болошиций.
А дело было так. Я уже говорил, что, кроме Литературного, учился в экстернате Юридического на улице Герцена. Там познакомился с некой Линой Поташник. Видимо, я ее привлекал, интересовал. Она пригласила меня к себе в свою компанию на встречу Нового 1947 года. В смокинге, который был прислан в 45 году из Восточной Пруссии, я и заявился. Началось пиршество. Но после двух-трех тостов вдруг погас свет. Будучи уже в ушкуйном состоянии духа, я вышел из квартиры, спустился этажом ниже и постучал в первую попавшуюся дверь. Ее открыли сразу несколько милых девушек. Это была хозяйка квартиры Мартена, ее подруга Рита и кто-то еще. Свет и у них не горел, но я спросил:
– У вас тоже не работает закон Ома?
В трофейном смокинге я был неотразим. Девицы засмеялись и вовлекли меня в квартиру. Я не сопротивлялся. Усадили за стол. Молодые люди встретили меня неприязненно или даже враждебно. Еще бы – советский молодой человек, не конферансье, а в смокинге! Началась какая-то пикировка. Потом Рита говорила мне, что трое из этих молодых людей стали Нобелевскими лауреатами. Не знаю… Тогда девушки были на моей стороне. Так завязалось знакомство.
Это произошло в доме № 21/29 по Можайскому шоссе. А я жил на противоположном конце Москвы. Когда и как я вернулся тогда домой, конечно, не помню, но знакомство завязалось на всю жизнь.
Этот дом на Можайке или подъезд, в который я попал, были примечательны тем, что там жили высокопоставленные металлурги. Отсюда, кстати, и металлургическое имя Мартена, которое поначалу, конечно, удивляло и даже смешило. Но к любому имени со временем привыкаешь. Взять даже Пушкина. Ведь смешно: Пушкин, Пистолеткин, Револьверкин… Внуков Василия Шукшина, живших в соседнем с нами подъезде, зовут Фока и Фома. Это в наше-то время! И что? Ничего. Привыкли. На фронте у нас в роте был Кадушкин. Посмеялись и забыли, привыкли. Но потом появился Бочкин и оживил комизм Кадушкина, и уж тогда оба они до конца войны заставляли улыбаться.
А особенностью этих металлургов было то, что все они почему-то оказались евреями. И Мартена потом вышла замуж за еврея по имени Зорик (Завершим Объединение Рабочих и Крестьян), впоследствии член-кора Академии Наук. И Рита – за Льва Кокина, впоследствии довольно скучного члена Союза писателей, написавшего книгу о Петрашевском и стихи о маршале Жукове, который-де был так жесток. Именно так пишут о Жукове многие из них от Григория Поженяна до Иосифа Бродского.
Словом, я угодил в густую еврейскую среду. Правда, я ее несколько разбавил. В 1939 году в пионерском лагере подружился с ровесником Володей Белошицким. В том же году здесь в Москве я провожал его в какое-то военное училище на Красносельской улице. Но окончил он военно-морское училище в Ленинграде, знаменитую Дзержинку. Во время войны мы потеряли друг друга. Но, должно быть, как раз в том 1947 году случайно встретились на каком-то вечере или концерте в Центральном доме работников искусств, в знаменитом ЦДРИ на Пушечной. Радости не было конца. Он – морской лейтенант, я – студент Литинститута. Дружба возобновилась, так сказать, в полном объеме. Он жил на Люсиновке и уверял, что это дом генералиссимуса Суворова. Во всяком случае на лестнице было большое и явно старинное зеркало, на потолке – лепнина.
У Володи было много друзей-морячков: Юра Багинский, Володя Струков, Спартак Корсунский. Все молодые, здоровые, веселые любители выпить. В этом доме можно было встретить и довольно неожиданных людей. Таким оказался знаменитый тогда гиревик Григорий Новак, многократный чемпион мира.
ДЕТИ ЛЕЙТЕНАНТА ШМИДТА
Некоторые друзья уже имели семьи. И Володина мать Софья Ильинична страстно мечтала женить сыночка, да он и сам очень этого хотел, но все как-то неудачно. А у меня была, не помню откуда взявшаяся, приятельница Инна Роер, потом совсем забытая. Однажды она позвонил мне и сказала: «Приходи. Познакомлю с интересной девушкой».
Повторять такое приглашение мне было не нужно. Пришел. Они жила напротив Курского вокзала. Девушка по имени Милица, Мила действительно была качественная. Мы с ней обменялись телефонами, перезванивались, несколько раз встретились. Однажды, помню, были в зале Чайковского, может, еще где-то, но, увы, почему-то она у меня ничего, кроме толерантности, не вызывала. Встречаться стало несколько тягостно. И тут я вспомнил о друге. Вот кому она может быть спасением!
Однажды мы условились с Милой об очередной встрече у шляпного магазина в начале Пушкинской улицы. Я срочно позвонил Володе и мы условились, что он тоже придет, мы разыграем случайную встречу детей лейтенанта Шмидта, и если она ему понравится, он так, чтобы я видел, на мгновение зажмурит глаза. Все, как по нотам, и произошло. Мы встретились с Милой у шляпного магазина и стояли в притворном с моей стороны раздумье, что предпринять, куда пойти, как провести вечер. Тут является Володя, мы издаем радостные лживые восклицания по случаю нечаянной встречи, я их знакомлю, мой друг так зажмуривает глаза, что я боюсь, он их не откроет, но – отверзлись вещие зеницы и он приглашает нас пойти в ресторан «Москва», это совсем рядом, и отметить присвоение ему очередного звания старлейта. Как можно от этого отказаться! Пошли. Всю дорогу мой друг время от времени зажмуривал глаза, и я опасался: не попасть бы под машину.
В величественном, весь из мрамора, с высоченным потолком ресторане, на открытой веранде с прекрасным видом на Манежную площадь, еще не знавшую никаких демонстраций, мы отлично посидела, опорожнили хорошую бутылочку, а когда настало время, я, негодяй, сказал: «Мне ехать далеко, в Измайлово, метро скоро закрывается, мне пора, а вас, Милочка, Володя проводит».
И таких встреч втроем было несколько. Но Мила по умолчанию продолжала считаться как бы моей девушкой. Что делать? Как быть? А тут через не помню как залетевшую с Гоголевского бульвара в мою жизнь Машу Ованесову, впоследствии жену известного тогда театроведа Григория Бояджиева (1909-1974), в 49 году объявленного космополитом, я познакомился с ее одноклассницей Кюной Игнатовой, они только что окончили школу. Кюна жила в каком-то убогом древнем доме с подвальными окнами в Староконюшенном переулке близ Арбата. Ее мать – русская, причем, ну, уж такая некрасавица, а отец – якут, я его никогда не видел. И вдруг в лице их дочери получился такой совершенно очаровательный нацкоктейль, что отец был совершенно прав прозорливо дав ей имя Кюна, что по-якутски «солнышко». Да еще норовистый характер. Я был обворожен. Потом она окончила мхатовское театральное училище, а где играла, не знаю.
И вот однажды в тот же ресторан на ту же открытую веранду с видом на Манежную площадь на встречу трех я заявился с четвертой – с Кюной. И милая девушка сыграла тогда свою первую и лучшую роль – роль Александра Македонского, разрубившего мечом гордиев узел трех.
А после училища Кюна красиво снялась в бездарном фильме по молдавским мотивам «Ляна» и, кажется, на этом ее актерская карьера закончилась. Но она стала женой замечательного мхатовского артиста Владимира Белокурова, сталинского лауреата, Народного. Невозможно забыть, как он играл на сцене хотя бы Чичикова, а в фильме «Хмурое утро» – Левку Задова, начальника махновской контрразведки. Он умер в 1973 году. Но это уже другая, печальная песня…
ЗЛОДЕЙ СЕЛЕДКИН
А после удара мечем все пошло как по маслу. И через недолгое время – свадьба. Меня не пригласили. Как, лучшего друга? Я понимал, кто я. Поставщик. Они никак не могли меня пригласить, но все-таки было обидно, и я решил отомстить. В день свадьбы в самый прайм-тайм я позвонил по телефону и голосом уставшего, но доброго водопроводчика сказал взявшей трубку Софье Ильиничне: «Должен предупредить: идут ремонтные работы и через двадцать минут будет выключена вода…» – «Что?! Вода?!! У нас свадьба!!! Мы без воды не можем. Ради Бога, отложите!» – «Ничего не могу сделать. Указание свыше. Ну, накинем еще минут десять». И положил трубку. В свадебном доме открыли все краны и заполнили все емкости. В точно рассчитанное время свадьбы приходит почтальон – тогда это можно было заказать – и приносит телеграмму: «Желаю дорогим новобрачным столько счастья, сколько сейчас в доме воды. Домуправ Селедкин». Все, конечно, догадались, кто этот злодей.
Так вот, полуеврейскую компанию Белошицкого (русскими были жена, ее родственники-ровесники, друзья-морячки, но хватало и евреев) я познакомил, можно сказать «слил» с чисто еврейской компанией Риты-Мартены. И ничего, жили, собирались на праздники, отмечали дни рождения, хорошо жили. Чаще всего встречались на квартире Белошицких в старом советском доме в Большом Тишинском переулке. Но, конечно, не обходилось без несогласий, жарких споров, воплей. И чем дальше, тем больше. И тут я был главным спорщиком. А главным объектом ристалищ был, конечно, Сталин. Многие из них аж бледнели при его упоминании. Но я твердо стоял на своем. А подкупал я их чтением наизусть стихов Пастернака, которого никто из них не знал не только наизусть. Они недоумевали: Сталин и Пастернак?!
ЧУЕВО
Бывают же совпадения в жизни! Из Уваровского района Московской области, где был в июне-июле 50-го года, в августе я попал в Уваровский же район Тамбовской. Мы двинули туда с Белошицким и Ритой не помню, с какой стати, с чьего совета или рекомендации – в село Верхнее Чуево. 6 августа я писал оттуда домой:
«Добрый день, мама. Итак, мы в тамбовской глуши. Деревня очень хорошая. Отдохнуть можно великолепно. Думаю, что возвращусь домой в конце месяца… Отдыхай без меня как следует. Напиши, как решила с отпуском: останешься дома или поедешь в Ирбит к Аде…» Дальше – о делах семейных.
Там нас, конечно, окружала местная молодежь. Как же, москвичи! И забрались в такие дебри. Сейчас уже никого не помню, но вот во многом примечательное для того времени письмо уже в Москву от одной тамошней девушки. Ее звали, кажется, Люба, а фамилия Казакова. У нее болели легкие. Она лечилась.
«20.ХII – 50 г.
Здравствуйте, Володя!
Примите от меня комсомольский привет и лучшие пожелания в Вашей жизни.
Уже давно получила Ваше письмо. Не знаю, как у Вас (в Литинституте. – В.Б.) прошло отчетно-выборное собрание, но думаю, что благополучно: я Вас ругала весь день.
Уж очень страшно Вы представили посадку в поезд в Мучкапе. Вероятно, никогда не приходилось Вам так ездить. Тетя так смеялась над строками, где Вы описываете дорогу…
Чувствую себя замечательно. Температура нормальная. Поддуваюсь через две недели.
У нас в деревне закончилась избирательная кампания. День выборов прошел очень весело. Все жители деревни единодушно отдали свои голоса за родную Советскую власть. Тетю возили голосовать на лошади. Подшутите над ней в письме. Голосование закончилось к 12 часам дня. Теперь моя мама депутат сельского Совета.
В Нижнем Чуеве выборы прошли менее бурно. На день выборок Сашок приходил в нашу деревню с гармошкой. Я часто бываю у тети. Слушаем передачи Москвы и других городов – Тамбова, Мучкапа.
Володя, я не согласна с Вами, что Аксинья сумела пронести свою любовь через все невзгоды незапятнанной. Разве ее поведение у пана Листницкого во время пребывания Евгения дома не ложится пятном на нее?
Пишите.
Большой привет от тети и от меня Вашей маме, Володя».
Должно быть, ей было лет 16-17. И думаю: многих ли нынешних сверстниц этой деревенской девочки волнует судьба шолоховской Аксиньи?
Как ни прекрасно было нам в Чуево, но выросшая на асфальте Рита долго не выдержала и вскоре укатила в Москву. Я почему-то уезжал один. И посадка в Мучкапе действительно была ужасна. Такая давка у билетной кассы, что я крикнул толпе: «Есть тут коммунисты?!» Никто не ответил, но билет я все-таки взял.
«НАЦИОНАЛЬ». ЗА ЦВЕТЫ И ЗВЕЗДЫ!
И вот я на четвертом курсе Литинститута, а живу в Измайлово. Это от Тверского бульвара далеко, пообедать не сбегаешь. Мне же по разным причинам, например, в ожидании спектакля, концерта в консерватории или какого-то комсомольского совещания порой приходилось оставаться в центре до вечера. В институте не было ни столовой, ни буфета. И я с Тверского бульвара ходил перекусить в какую-то уютную забегаловку недалеко от Елисеевского. Брал пару бутербродов с икрой или белой рыбой да стакан томатного сока. Как поперчишь – лучше не придумать! А если было время, спускался по улице Горького до углового кафе «Националь», что находился в здании одноименной гостиницы, и там заказывал почти всегда одно и то же: бульон с пирожком, судак по-польски и мороженое, а то и бокал цинандали. Тут сумму я почему-то запомнил – рублей 15. Помню, она приводила в негодование Петра Васильевича, отца Володи Белошицкого: какое мотовство!
Запомнилось, как однажды буквально в трех шагах от меня из гостиницы стремительно вышел и прошелестел мимо в стоявшую у подъезда машину Анастас Микоян, тогда, кажется, министр пищевой промышленности или торговли. А что писал о Сталине после его смерти!.. «От Ильича да Ильича – без инфаркта и паралича»
В дальнем конце этого кафе состоялся и наш выпускной вечер, о котором я ничего не помню, кроме тоста Германа Валикова: «За цветы и звезды!»
Позже любил я захаживать в «Националь» и вечером. Нередко встречал там непьющего критика Валерия Павловича Друзина, заместителя и какое-то время и.о. главного редактора «Литгазеты», хорошо пьющего критика Бориса Ивановича Соловьева и других известных тогда литераторов. А однажды встретил там любезную мне Лу, Лукерью, Лушку, а на самом деле – Луизу и не одну, а в обществе Евгения Евтушенко. Ах, прохиндей! Ах, Синяя Борода! Вот сюрприз! Каковы были последствия, не могу вспомнить, но свой заказ на 15 рублей я съел с обычным аппетитом. Но сюрприз я потом запечатлел:
и т.д.
Позже, когда работал на зарубежном радио (это в огромном и ныне стоящем здании за площадью Пушкина в Путинках, там я заведовал литературной редакцией), мы с прелестной Мариной Л., работавшей по соседству в музыкальной редакции, иной раз в обеденный перерыв сговаривались по внутреннему телефону, выходили порознь на стоянку такси здесь, рядом, и катили обедать в старинный «Гранд-Отель». Он был как бы бережно принят в корпус щусевской гостиницы «Москва», обращенный торцом к Историческому музею. Марина была дочерью замечательного артиста Театра Революции (потом имени Маяковского), партнера великой Марии Бабановой. Да разве в этом дело…О, этот «Гранд»! Вот было время! Но это уже другая прекрасная песня, об этом – дальше.
Впрочем, для завершения темы «Националя» приведу письмо, что помянутая Лу еще до сюрприза (даты нет) прислала мне, когда она отдыхала в Гудаутах, а я – в Коктебеле.
«Мне впервые попадаются такие опасные и зловредные Таракашкины, как ты.
Стоило мне только подумать о тебе (а это уже значит – согрешить), как у меня поднялась температура: 37,2. Вот.
Стоило тебе только приехать к Черному морю и внести свое стариковски-порочное тело в его воды, как сразу же испортилась погода: море взбунтовалось и вышло из берегов!
А что-то я не почувствовала, Лушин, в твоем письме обычного для тебя сексуально-озабоченного тона. Такое впечатление, что одной рукой ты «овевал» прекрасное тело женщины, а другой царапал свои гнусные каракули. Боже, сколько надо терпения, чтобы их разобрать! За что мне такие муки?
Да, разумеется, Таракашкин, мне хотелось бы приехать к тебе, и никакие трудности не остановили бы меня. Тем более, я наотдыхалась здесь в Гудаутах по горло. Только уж больно сложно, Лушин, – все равно, что левой рукой за правое ухо. Представляешь, Гудауты – Гагра – Адлер – самолет (билеты, чемодан, Кира) – Симферополь – автобус – и наконец твои порочно-похотливые ямочки на щеках.
Я решила так. Поеду в роскошную Гагру, отдохну там две недельки и буду ждать тебя довольная и загорелая в Москве. Если мой план осуществится, я тебе сразу же напишу. Идет? Надо было бы нам с тобой сразу решить в Москве – ехать вместе и никаких гвоздей. Если Голубые Штаны окончательно тебя не затмят, я обещаю тебе отдыхать вместе в будущем году.
Условие – голубые штаны, красная полосатая блуза, медный обкусанный крест на груди и пестрые трикотажные трусики.
Я уже здорово загорела. Чувствую себя значительно лучше, морально, разумеется. Сам догадываешься, куча поклонников, но я думаю только о тебе одном, конечно.
Лушин, правда, мне очень хочется занять пустующую кроватку в твоей комнате, но почему я должна предпринять такое сложное турнэ ради фразы: «Я к тебе еще не подобрал ключика…» Ты не находишь, что тебе тогда надо было вообще ничего не говорить? И почему вы иногда бываете так бестактны!
Ведь натура моя такова, как ты не раз убеждался, что я тебе это так скоро не прощу. Я придумаю какую-нибудь красивую благородную месть, чтобы ты опять, глядя на меня, глупо улыбался, ел горчицу и соль вместо мяса и забывал свою красную икру на столике в кафе…
Испугался? Ты попугайся, ты попугайся, а я посмеюсь.
Лушин, пишу не как ты, а без лицемерия: я все чаще думаю о тебе и не понимаю, зачем это. Ведь я знаю, кто ты и что ты. Зачем ты мне, а? Тем более без ключика. Напиши мне еще в Гудауты.
«Твоя Лушка»
Вот такая озорница, и юмористка, и светлая строка моей жизни. Если бы шолоховская Лушка писала письма Давыдову, то, вероятно, в таком же примерно духе… А Евтушенко был наказан мной за встречу в «Национале» неоднократно, последний раз – в статье «Самый стеснительный, обаятельный и привлекательный» («Это они, Господи!», 2011)
ОТШИБЛО?
О Литературном институте есть несколько книг воспоминаний его воспитанников и преподавателей. Первая книга вышла в 1983 году – к пятидесятилетию. Книга содержательная, интересная. В ней более восьмидесяти статей, начиная с таких знаменитых писателей, как Паустовский, Симонов, Бондарев…. Замечательные фотографии. Но она могла бы быть лучше, шире. Ее главными составители – Константин Ваншенкин и Андрей Турков, входившие и в состав редакционной коллегии.
16 марта 1984 года я написал Ваншенкину письмо:
«Дорогой Костя!
Посмотрел сейчас по телевидению передачу о Литинституте по твоему сценарию и вспомнил о еще прошлогоднем намерении сказать тебе несколько слов о сборника воспоминаний о нем.
Прежде всего замечу, что ты и твои собратья могли бы несколько расширить круг авторов. Назову лишь Колю Войткевича. Он все годы был старостой нашего курса, одного из самых интересных и плодовитых за всю историю института. Он всех нас знал, как облупленных, и у него много разного рода документов, фотографий, которые можно было использовать.
Ты, вероятно, скажешь: «Места было мало!» Место, друг мой, можно было найти хотя бы за счет некоторого сокращения воспоминаний одного из составителей сб-ка, не слишком содержательных, а порой и непечатных. Он, пользуясь своим положением составителя, занял в сб. больше места, чем Симонов или Алигер, Трифонов или Евтушенко, Наровчатов или сам директор Пименов. А вместе с супругой они отхватили больше страниц, чем Паустовский, Бондарев, С. Васильев, А. Марков, Долматовский, Ошанин, С.В. Смирнов, Друнина, Старшинов, Коваленко и Раиса Ахматова, – больше, чем эти 11 писателей, живых и мертвых, вместе взятых. С другой стороны, сб. мог бы легко обойтись без воспоминаний таких литераторов, как В. Шорор, высшее творческой достижение которого – должность помощника Г. Маркова. Помнишь, как мы говаривали о способностях некоторых авторов и о книгах, которые нам не нравились: «Хоть шорором покати!»
В воспоминаниях неназванных выше писателей-супругов очень много возвышенных слов о товариществе, дружбе, лицейском духе. Тем огорчительней видеть некоторое несоответствие этим возвышенным словам реальных дел.
По отношению к Шуртакову и Годенко ты допустил бестактность: «наши общественники». Да, были общественниками, как и мы с тобой – членами комитета комсомола, но в не меньшей степени, чем мы, и студентами, начинающими литераторами.
С удивлением я прочитал у тебя: «Володя Семенов – даровитый поэт, но, к сожалению, полученные ранения и развившиеся следом болезни не дали ему возможности работать в полную силу». Как можно писать подобные вещи! Какие болезни? И с чего ты взял, что сам работаешь в полную силу, а он – не в полную? У него вышло немало прекрасных книг, он отличный переводчик. А если у него книг меньше, чем у тебя, совсем по другой причине.
Печально все это, дорогой однокашник».
Я уж не упомянул в письме о том, как он в своей статье «ALMA MATER» обошелся со мной. Он там писал: «В 1973 году институт отмечал сорокалетие. В ЦДЛ был вечер, посвященный этому. Среди прочих(!) выступал и я. Тогда в институте обучалось чуть больше ста человек. Я задался целью восстановить по памяти пятьдесят из них, что и удалось без труда. Затем я только расположил их по алфавиту и зачитал этот список» – от Маргариты Агашиной до Отара Челидзе. Среди них – одиннадцать человек и с моего курса. Потом назвал еще семь человек, учившихся позже. И вот среди этих 57-ми меня не оказалось. Ах, Костя! Да как же так, друг любезный? Какая ранняя амнезия!Ведь в 73-м тебе еще и пятьдесят не стукнуло. А я в институте был все-таки человеком довольно приметным, хотя бы как секретарь комитета комсомола, членом которого состоял и ты, хотя бы как автор капустников и других затей. Сколько раз мы с тобой вместе на заседаниях комитета и на собраниях шумели, сколько всяких дел переделали. И выступать со стихами ездили вместе, а однажды в редакции «Молодой гвардии», где тогда работал, я нахваливал тебе песню Эдуарда Колмановского на твои стихи «Я люблю тебя, жизнь», правда это уже в 1956 году. Сейчас-то ты изображаешь эту песню как нечто жутко оппозиционное тому времени, той жизни, что, дескать, отчетливо стояло за словами «я хочу, чтобы лучше ты стала». Лучше!.. Ах, какой страшный выпад!.. А тогда в институтскую пору и тебе нравилось кое-что из моих писаний, например, стихотворение об одной картине или кинохронике, кончавшееся словами
И в этом с гордостью законной Я был подметить сходство рад С картиной «Сталин в Первой Конной Среди буденновских солдат».
Упомянутой здесь супругой Ваншенкина оказалась, к моему удивлению, милая Инна Гофф. Они поженились еще студентами. Их свадьба где-то за городом надолго запомнилась многим (меня не было): на ней состоялась грандиозная драка. И как ей не быть! Не шибко сытые молодые ребята под клики «Горько!» на вольном воздухе хлопнули по стакану водки – тогда ведь рюмки были в редкость – и что от них ждать? Это дело разбирали на партбюро, и были попытки придать ему национальный характер на том основании, например, что Володька Солоухин свернул нос Грише Бакланову (еще Фридману). Но Солоухин это решительно отверг. «Ничего подобного! – сказал он. – Вижу я, что с горки на меня бегут Тендряков и Фридман. И я врезал Грише просто потому, что удобнее было, с руки именно ему. Какой это национализм?». Никаких административных последствий у этой драки не было, а нос у Гришки скоро выправился.
…В 2008 году к 75-летию вышли еще два больших, роскошных, объемистых тома воспоминаний. Ваншенкин с Турковым, конечно, и здесь фигурируют. А в 2010-м к 65-летию Победы – сборник стихов бывших студентов Литинститута. Ваншенкин и тут. Много уже и почивших, и не бывших на фронте, и подавшихся за бугор, а я даже и не знал, что готовятся все эти книги, никто и не известил, хотя Семен Шуртаков, однокурсник, входил во все редколлегии.
БРАКИ СОВЕРШАЮТСЯ НА НЕБЕСАХ. ИНОГДА С БРАКОМ
У Семена вскоре после окончания института вышла книга со скучным заглавием «Трудное лето». Почти как у Слепцова. Но как бы то ни было – большой успех! Надо же отметить – первая книга! Не знаю, было ли праздничное застолье. Я написал похвальную рецензию и напечатал ее в «Смене», где работала наша однокашница Оля Кожухова. Вот рецензию почему-то было решено непременно обмыть и Семен, как моряк, увлек меня не куда-нибудь, а в ресторан «Якорь», довольно скромный, но – на улице Горького, где-то в середине на левой стороне в угловом здании. Мой друг, видимо, решил, что дал мне возможность изрядно обогатиться через его роман с помощью рецензии. Но это мелочь. Гораздо важнее, что какую-то свою премию Шуртаков отдал на сооружение памятника своим не вернувшимся с войны односельчанам.
В институте он симпатизировал как раз Инне Гофф, веселой, живой, ко всем дружелюбной. Но она, странное дело, как я упомянул, вышла замуж за сдержанно-осторожного Ваншенкина, а Семен женился позже на Майе Ганиной, что было тоже очень странно и кончилось разводом. Она потом вышла за Юрия Сбитнева, а Семен так и остался бобылем.
ЧТОБ СТАТЬ МУЖЧИНОЙ, МАЛО ИМ РОДИТЬСЯ…
Но вот интересно! В 2008 году Ваншенкин и Турков перепечатали свои статьи из сборника 1983 года, ничего в них не изменив. То есть прошло после института еще 25 лет, но Ваншенкин так меня и не вспомнил! А ведь я за это время не раз напоминал ему о своем существовании. Например, когда в 1985 году в списке кандидатур на Государственную премию по поэзии остались только он и Михаил Львов, русский татарин, фронтовик, я предложил ему снять свою кандидатуру: ты, дескать, гораздо моложе, все впереди, и вспомни, как в институте мы, перебивая друг друга, чуть не все поголовно бормотали стихи Львова:
Я убеждал: ну что премия! Закатишь ты банкет, и скоро все о ней забудут. А твой отказ запомнился бы почти так же, как выход из Академии наук Чехова и Короленко в знак возмущения отказом царя утвердить избрание в Академию Максима Горького. Но все было тщетно. Ваншенкина мое предложение изумило и даже возмутило. «С какой стати! – писал он мне. – В этом году впервые присудили премии за художественные достоинства». Вот как! Оказывается, Шолохову, Фадееву, Симонову, Каверину, Светлову – всем до Ваншенкина давали премии, не принимая в расчет художественные достоинства их произведений. А Миша Львов вскоре умер…
Был еще и такой случай напоминания о себе. Когда появилась песня Давида Тухманова «День Победы» на слова Владимира Харитонова, Костя на съезде писателей возмущенно осудил ее и даже предложил ввести уголовную ответственность за такого рода, по его понятию, пошлых произведений о войне. Ну, совершенно как в свое время Вера Инбер заклеймила в «Комсомольской правде» песню Блантера «Враги сожгли родную хату» на слова Исаковского или Станислав Куняев – фильм «Кубанские казаки». Я, конечно, выступил против расправы над лучшими песнями о войне. Но разве все это дает основание для сознательного затмения памяти?
Правда, в студенческую пору вспоминается еще и вот какой скорбный эпизод. Мы с Костей и почему-то Виктор Бершадский из Одессы, оказавшийся в Москве, должны были ехать куда-то читать стихи. Стоим мы с Костей у ворот Союза писателей на Поварской и ждем, а того все нет и нет. Чуть не час прождали, а дело было зимой. Я не вытерпел и говорю: «Слушай, неужели мы с тобой, два русских добрых молодца, не обойдемся без одного хилого одессита? Поехали!» Костя ничего не ответил. Только позже я понял смысл его молчание… Вот так и живу и коротаю дни вне памяти и сознания поэта-лауреата.
СГОРЕВШАЯ В ПОЛЕТЕ
До следующего юбилея и сборника воспоминаний далеко. На всякий случай я предложу здесь читателю свою статью, напечатанную в журнале «На рубеже» («Север») №3 за 1962 год. Она называлась «Здравствуй, Наташа…»
«Этот сборник рассказов привез мне из Сталинграда поэт Федор Сухов. Его автор Наталья Лаврентьева. Наташка… Я кончал Литературный институт, а она была первокурсницей.
Федя говорил о книге с увлечением, но, зная его бесконечную доброту и восторженность, я склоне был отнестись к его словам осторожно. И я не хотел читать книгу, боялся читать. Она издана посмертно. Четыре года назад Наталья Лаврентьева погибла в Волжске при выполнения редакционного задания областной газеты. Сейчас ей едва перевалило бы за тридцать.
Я боялся читать, потому что слишком отчетливо помню Наташу живую. И мне было страшно: вдруг в рассказах не найду таких знакомых и дорогих мне черт. Вдруг цельный и обаятельный ее образ потускнеет, заслоненный серенькой книжкой!
В Наташе уживались восторженность и серьезность, застенчивость и решительность, мягкость и строгость. А еще она была очень добра. И любила жизнь. И в людях всегда умела найти хорошее.
Тогда, на первом курсе она была ужасно влюбчива. Влюблялась в ребят, по моим понятиям, самых нелепых. Я спрашивал: «Что ты в нем нашла? Это совершенно неинтересный человек». Она смотрела на меня чуть искоса и тихо, убежденно говорила: «Ты в нем ни-че-го не понимаешь». Очевидно, она была права.
Дело не только в парнях. Она была влюблена в институт, в его стены и коридоры, в наш сквер, в сурового профессора античной литературы Сергея Ивановича Радцига, который, как гласила древняя институтская легенда, однажды на экзаменах заплакал, когда поэт Александр Межиров не смог рассказать ему о прощании Гектора с Андромахой; она была влюблена в институтского сторожа, в Тверской бульвар, в наши вечера и капустники – в весь мир!
Вспоминается яркий весенний день. Мы. Несколько студентов разных курсов, идем после экзаменов по бульвару в сторону Пушкинской площади. Настроение – как Первого мая на Красной площади. Наташа (она тогда писала стихи), не обращая внимания на прохожих, декламирует. В памяти остались только две заключительных строки:
Хорошо в двадцатых числах мая В нашей замечательной стране!
Стихи, вероятно, были не весть бог какие, но она читала их так звонко, восторженно и убежденно, что и сама и стихи казались такой же естественной частью этого весеннего дня, как солнце на небе, нежная зелень бульвара, легкий ветерок в лицо.
Такой она была, Наташа… А время шло. У вчерашних студентов-собратьев, у которых было так много общего, настала своя жизнь, подступили свои заботы. Вести о Наташе доходили до меня урывками. Она с отличием кончила институт, вышла замуж за однокурсника Михаила Рощина (Гибельмана), ставшего известным драматургом после пьесы «Валентин и Валентина», многих инсценировок и сценариев, родила дочку, потом разошлась с мужем и уехала в Сталинград работать в областную газету. И вдруг – весть, которой никто не хотел верить. Смерть ее была мгновенной. Торопясь на редакционное здание, она со всего лету, видимо, не справившись с управлением, врезалась в бульдозер. Наташа слово захлебнулась в погоне за жизнью. И случилось это 25 июля в самый полдень лета, назавтра после дня ее рождения.
И вот лежит на столе ее книга. На обложке – зима, падает крупный снег, молодая женщина в черном пальто с коричневым воротником, в платке уходит вдаль. Художник, видимо, знал Наташу, и этой печально уходящей женщине придал сходство с ней, ушедшей навсегда.
Приходилось читать, что в рассказах Лаврентьевой «не найдешь сложных положений, но в них есть сочувствие к человеку. Она рассказывает о жизни маленьких людей с их трудом, заботами, скромной любовью…»
Наташа лишь сочувствует, а не борется? Она – певец «скромной любви»? А что это такое? А бывает «скромная ненависть»?.. Я стал читать рассказы, и чуть ли не в каждом слышна тема любви, звучат горячие слова признаний, герои говорят о том, что им всего дороже на свете, чем они живы.
«Он обхватил ее плечи.
Умница моя, – шепчет он в темноту. – Я хочу, чтобы у тебя было возможно больше радости в жизни. Все одолеем. Мы затем и жить остались». Это говорит молодой парень, недавно вернувшийся с войны, своей жене, актрисе. Лихолетье войны заставило ее отказаться от сцены, и она разуверилась было в своем призвании, сникла душой. Но вот сегодня на даче у друзей вспомнила старое, прочитала по их просьбе монолог из пьесы и, ощутив восхищение слушателей, поддержку, воспряла, возвратилась к своему таланту. Рассказ так и назван – «Возвращение».
« – Тебе не холодно? Возьми пиджак. Слышишь, осина дрожит? Мелко-мелко.
– И осину, и ветер, и звезды – все, все люблю! И тебя люблю. Между прочим, тоже. Пиджак не снимай, мне не холодно.
Всю обратную дорогу они молча простояли у раскрытой двери. Электричка. Как межпланетный корабль, неслась во тьму, и влажный ветер, похожий на морской, бил в лицо».
Нет, это писала рука не проповедника «скромных чувств». Они не любят, когда ветер в лицо, особенно влажный, привольный, морской. В их голове не родится сравнение электрички с грядущим космическим кораблем.
Образы движения, полета, ветра, реки, как любимые символы великой душевной неуспокоенности переходят из одного лаврентьевского рассказа в другой.
« – Давай, давай! – кричала рыженькая (девушка-строительница из рассказа «Добрые люди»), похожая на парнишку. Она стояла на самом верху в голом каменном проеме окна, там, где рождается ветер, и требовательно кричала стоявшим внизу, словно приглашала их с собой в полет…»
Немолодая редакционная курьерша из рассказа «В другую жизнь» так вспоминает свою молодость: «Я-то смолоду жила! Со Степаном на плотах ходила…Кашу варила, песни играла. Бывало катимся себе вниз, воды не слыхать, темнюка такая, что песню вовсю орешь, чтобы, значит, не страшно… Звезды в глаза так и катятся, так и катятся… Вот – жизнь!»
Может быть, свою ненасытную жажду жизни, желание все повидать, познать, испытать Лаврентьева полнее всего воплотила в образе молодой женщины Раисы из одноименного рассказа. Она работает в затоне то механиком, то самоходкой управляет, то слесарное дело освоила, а то и плотницкому искусству обучаться стала. И ведь все не как-нибудь, а как следует! Жадность до жизни увела ее даже от любимого человека, тихого, доброго, честного человека, который хотел чтобы Раиса сидела в его тихой квартире, читала книжки, ждала его с работы. И она ушла, поступила на стройку разнорабочей.
Шофер Федосов говорит:
« – Не поймешь тебя, Рая. Другой раз не знаешь, с какого бока к тебе подойти.
– А ты узнай. Я ведь гаечным ключом не открываюсь. Подход нужен. Только не запоздай. – Она засмеялась. – Жить надо бегом».
Еще и так она говорит: «Бывает мне и трудно, и неудобно, и обидно, а я – все смеюсь. Я и реку за это люблю. У нее, как у меня, характер. Покидается, похмурится и опять течет себе, будто ничего не было… Я люблю в воду глядеть. Ночью, когда никто не мешает. У нас на корме канат лежит. Сядешь на него и глядишь… Уходит. Уходит от тебя вода, и новая накатывает, и тоже уходит…» И все это – «маленькие люди», нуждающиеся в чьем-то сочувствии? Нет, это люди большого сердца и чистых страстей.
Рассказ «До востребования» тоже о большой любви, хотя она и остается как бы «за кадром». Молодая женщина, Варвара Семеновна Гаврилова, очевидно, недавно приехавшая в город, ходит на почту за письмами до востребования. А писем все нет, нет и нет. Время идет, а их все нет. И она устала ждать… Но вот одно письмо пришло, за ним – второе, третья, пятое, восьмое… И все написаны одной рукой. Все с далекого Севера.
Иван Никодимыч, старый работник почты, заприметивший Гаврилову, решает разыскать ее – городок-то невелик – чтобы вручить письма. И нашел ее адрес! И в студеную зимнюю ночь идет к ней. Вот ее дом. «Дверь в комнату была приоткрыта. Варвара Семеновна, веселая и румяная, сидела на диване и, опустив глаза, перебирала кисти праздничной скатерти. Напротив сидел полный мужчина с копной курчавых волос и ел суп. Стояла бутылка вина, рядом – коробка конфет… Старик остановился в дверях…
– Вам кого? – недовольно спросил мужчина с толстым лицом.
Варвара Семеновна подняла глаза, удивленно взглянула на вошедшего. «Простите. Я ошибся. Я не туда попал», – ответил старик и, скомкав адресный листок, двинулся к выходной двери. Он взял в руки галоши и вышел на площадку. Здесь он не спеша надел их и поплотнее закутался шарфом.
Ветер, подталкивая в спину, помогал идти. Старик уходил все дальше, прочь от дома с уютным диваном и праздничной скатертью на столе…
Ему хотелось назавтра, придя на службу, отправить назад невостребованные письма и сообщить далекому Григорьеву, что пишет он зря и больше писать не надо. А письма до востребования пишут тем, кто умеет ждать и кто не устает приходить за ними».
Почти неуловимыми штрихами в приведенной сцене создана атмосфера сытой пошлости, одолевшей Варвару Семеновну – милую, женственную, но слабую и нестойкую. И кажется, что писал ей Григорьев в каждой письме все одно и то же, одно и то же:
Средь этой пошлости таинственной Скажи, что делать мне с тобой,
Недостижимой и единственной,
Как вечер дымно-голубой…
Далекий Григорьев и его любовь – вот главные герои рассказа, хотя о них прямо почти ничего и не сказано. Они, как вершина айсберга, лишь незначительной частью своей выступают над поверхностью.
Лаврентьева всегда видит своих героев духовно богатыми, значительными, и ныне и завтра заслуживающими счастья. В ее рассказах царит атмосфера духовного обновления, движения – преодолевая препятствия! – к счастю. Молодая актриса Шура из рассказа «Возвращение», победив робость, неуверенность, твердо решает вернуться к своему призванию – на сцену, то есть делает смелый шаг навстречу счастью. Светлана из рассказа «Последний снег» находит в себе силы преодолеть горечь измены мужа, оставившего семью, – и это тоже шаг по пути к счастью, тоже обновление души. Тридцатилетняя секретарша Нина из рассказа «В другую жизнь» закисла в скучной мелкой работенке, тянется к стремительному движению жизни, но боится его, не верит в себя. И все же жажда жизни, тяга к новому побеждают. И совсем иной становится женщина, и иные – радостные! – открываются перед ней пути.
Мне думается, замечая и описывая отрадные, благие перемены в душах своих героев, Лаврентьева была очень чутка и к духу времени, и к человеческой натуре. Это и заставляет думать, что смерть унесла художника, который со временем дал бы нам многое.
У автора, как и у героев книги, отличное зрение. Они видят, ясно различают хорошее и дурное, настоящее и поддельное. «Хороший человек», – думает о Красине студентка Тоня. «Хорший ты, Федосов», – говорит Раиса. «Он хороший!», – решительно заявляет пятилетняя Зиночка о своем пожилом друге по прозвищу Кактус. И для таких людей, как Варвара Семеновна или ее возлюбленный, Кульков и его жена тоже найдены точные слова, ясные характеристики.
Я завидую твоему зрению, Наташа.
…Недавно, в день выборов в Верховный Совет я дежурил на избирательном участке. Мои обязанности были несложны: встречать пожилых избирателей, помогать им разобраться, что к чему – где бюллетени выдают, где урны для голосования. Дела было не много, и я прогуливался по избирательному участку, иногда надолго останавливаясь перед корзинками цветов, стоявшими за урнами, любуясь ими.
Вдруг в дверях показалась старушка. Я поспешил к ней, провел к месту голосования. Опустив бюллетень в урну, она подняла глаза и увидела цветы.
– Хорошо, – сказала не только губами, но и всем своим добрым морщинистым лицом. – Какие красивые цветы! А жаль, что без бумаги обойтись не удалось…
– Без какой бумаги? – оторопел я.
– Обыкновенной. Не видите разве? – она поправила очки. – Часть цветов искусственные. Вот, вот и вот. Да иначе и нельзя, больно дорого было бы.
И она пошла к выходу. Я открыл перед ней дверь, попрощался, но долго еще стоял на пороге, смотрел вслед маленькой медленной удалявшейся фигурке. Радостно было за нее, старую, в очках, но сумевшую одним взглядом отличить живое от неживого. И грустно за себя, столько часов пялившего глаза в одну точку да так и не разглядевшего настоящее от искусственного.
Это было, Наташа, до того, как я прочитал твою книгу. Мне кажется, теперь я стал зорче».
Пусть эта статья будет моим последним поклоном Литературному институту.
А Рощин долго болел и недавно умер. Он несколько раз женился и разводился. Я знал по Коктебелю его мать и Наташину дочь, когда той было лет пять.
В ДЕНЬ СТАЛИНСКОЙ КОНСТИТУЦИИ
Когда осенью 50-го года мы после каникул явились на пятый курс, то вскоре обнаружили, что в институте появилось нечто новое, интересное. Это была молодая преподавательница немецкого языка Наталья Владимировна Смирнова, чрезвычайно увлекательное создание. Увлеклись многие, но больше всех – я. Мы были ровесники. Не помню уже, под каким предлогом я стал ее провожать. Она жила у Патриарших прудов. Это недалеко от института, от Дома Герцена, которому более двухсот лет и о котором писали многие – от самого Александра Ивановича, родившегося в этом доме, до Маяковского («Хер цена дому Герцена») и Михаила Булгакова, не говоря уж о помянутых воспитанниках института.
Это знаменитое здание фасадом выходит на Тверской бульвар, а сзади – Большая Бронная. Мы шли с Натальей Владимировной по Большой, сворачивали направо на Малую, пересекали Спиридоньевский, Малый Козихинский, а дальше вот они – Патриаршие. Провожания стали постоянными. Иногда перед тем как расстаться, мы садились еще поговорить о чем-то на одну из скамеек, что стоят вокруг пруда. Ее старинный многоэтажный дом – на углу Ермолаевкого переулка и Пионерского (ныне – Малого Патриаршего), буквально с ста метрах от пруда. Она показывала мне свое окно на четвертом этаже.
Так было и 5 декабря 1950 года. Было уже темно и безлюдно. Над прудом – там был каток – горели разноцветные огни, слышалась музыка, иногда – невнятный говор и смех катающихся на коньках. Сердце у меня стучало так, что мне казалось, она слышит. Я взял ее за плечи и привлек, и поцеловал. Она сказала: «Сегодня день конституции. Вы не нарушили ни одну из ее статей?» Я ответил: «А разве там есть запрет на право целовать красивых женщин?» – «Своих – нет запрета».
В феврале мы поженились, она стала «своей». А жили они с прихотливой больной матерью в довольно большой комнате большой коммунальной квартиры. Мы стали жить у нее. Конечно, это не просто. Я писал диплом, иногда напевая на мотив популярной тогда «Сормовской лирической»:
Она работала над кандидатской диссертацией. Вскоре я заметил, что по телефону (он висел на стене в коридоре для общего пользования) стали раздаваться какие-то странные, очень смущавшие ее звонки. Она что-то невнятно лепетала и вешала трубку. После нескольких таких звонков я настоял, чтобы она рассказала, что это такое. И под клятвой молчать она рассказала…
БЕРИЯ – НЕ ВОЛАНД, ОН ЗНАЛ МЕРУ
Ермолаевский переулок после пересечения его Спиридоновкой переходит во Вспольный, а в конце Вспольного на углу с Малой Никитской, тогда улицы Качалова, на правой стороне стоит огороженный высоким забором особняк, в котором обитал Берия. В своих прогулках по этим переулкам он заприметил всегда спешившую по своим делам Наташу, и, как говорится, положил на нее глаз. И дал своему охраннику полковнику Саркисову разведать, что это за особа. И начались звонки домой, или ее догоняла машина и ей, вероятно, этот полковник говорил, что ее хочет видеть человек, «которого вы знаете по портретам»… Это было до нашей женитьбы, когда еще был жив ее отец Владимир Иванович, человек горячий. Она ему все рассказала. И однажды, когда раздался очередной звонок, он взял у нее трубку и наорал, пригрозил, что пожалуется товарищу Сталину. И звонки прекратились. Но вот вдруг опять. Однако и на этот раз после ее решительных отказов звонки вскоре прекратились. Да, как видно, Берия был большой женолюб, но разговоры о том, что по его приказанию девиц хватали и тащили к нему в постель, явная чушь. Я думаю, хватало доброволок. И смешно было видеть в фильме «Московская сага», как Берия разъезжает в машине по Москве и из-под занавески высматривает в подзорную трубу красоток. Фильм этот сварганили люди, не имеющие никакого отношения к искусству вообще и к кино в частности, по невежественному и похабному роману Василия Аксенова, написанному в Гваделупе. Но звонки не сыграли никакой роли в скором крушении моей семейной жизни.
Гораздо важнее другое. Как выяснилось после публикации в 1966 году в журнале «Москва» булгаковского «Мастера», событие 5 декабря 1950 года произошло на той самой скамейке – да, да, скамейки там массивные с чугунным корпусом, с чугунными ножками, и с той поры вполне могла сохраниться именно та скамейка – на той самой, на которой в двадцатые годы «однажды весною в час небывало жаркого заката на Патриарших прудах появились два гражданина и уселись на скамейке лицом к пруду и спиной к Бронной». Помните этих двух граждан? Михаил Александрович Берлиоз, председатель литературной ассоциации МАССОЛИТ, и поэт Иван Бездомный. Позднее вечером они собирались быть на заседании этой ассоциации как раз в Доме Герцена. Но тогда в час заката вдруг появился загадочный хромой человек с золотыми зубами, у которого правый глаз был черный, а левый – зеленый. Берлиоз и Бездомный приняли его за иностранца. Но они ошиблись. Это был чародей Воланд. Он «окинул взглядом высокие дома, квадратом окаймлявшие пруд, причем заметно стало, что он видит это место впервые и что оно его заинтересовало. Он остановил взор на верхних этажах…». Его заинтересовало место нашего первого поцелую, он остановил свой взор на этаже, на окне моей возлюбленной. Ясно, что его любопытство ничего хорошего нам не сулило. И действительно, когда роман, в котором фигурирует Воланд, появился и всем стали известны проделки Воланда, мы читали роман уже порознь. И почему так произошло, убей меня Бог, не понимаю, не помню, не могу объяснить. Ну да, жили мы в одной комнате с ее матерью,это не просто, мать меня не любила, но никаких конфликтов с ней, помнится, не было. Бог весть! Право, остается лишь валить всю вину на происки Воланда. Видно, Аннушка пролила масло и на нашем брачном пути.
В ВОДОВОРОТЕ КОНТРРЕВОЛЮЦИИ
Жизнь развела многих моих однокурсников. Да как! Пожалуй, особенно резко уже после того, как они стали известными писателями, разошлись по разные стороны баррикады Бондарев и Бакланов, в институте бывшие друзьями. Нельзя забыть, как столкнулись они на XIX партконференции. Бондарев, тогда один из самых известных и авторитетных писателей, в своем выступлении уподобил начавшуюся горбачевщину опасному самолету, который поднялся, а где сядет – неизвестно. Бакланов и знаменитый офтальмолог Святослав Федоров яростно возражали: «Мы знаем куда летим и знаем, где приземлимся!» Бакланову договорить не дали, согнали с трибуны. Федоров вскоре разбился как раз на самолете, который летел по известному ему маршруту. Как символично! А Бакланов умер года три тому назад и имел возможность вволю вкусить сладость своего уверенно-слепого пророчества.
Задолго да конференции и вскоре после их разрыва Бакланов написал повесть «Друзья», в которой, рассказав о разрыве вымышленных персонажей, с удовольствием довел своего друга до смерти, а Бондарев, спустя много лет, не так давно напечатал в «Правде» рассказ «Друг», в котором тоже с не меньшим удовольствием похоронил бывшего друга, тогда еще здравствовавшего.
Судьба Юрия Бондарева драматична. Его так громко и долго хвалили, так щедро осыпали наградами и сажали на такие высокие должности вплоть до первого секретаря Союза писателей России и заместителя Председателя Президиума Верховного Совета СССР, что контрреволюция, когда вдруг все исчезло, ударила по нему особенно больно. На него обрушилась Ниагара злобы. Некто Вигилянский (сын писательницы Варламовой-Ландау, когда-то мой сосед по дому, а ныне духовное лицо в Московской патриархии) выступил в «Огоньке» со статьей о действительно уж очень многочисленных изданиях Бондарева. Александр Яковлев заявил, что как только из Канады вернулся в ЦК, сразу обнаружил, что на ближайшие годы в разных издательствах запланировано 11 собраний его сочинений. Это было вранье, но 11 книг вполне могли стоять в издательских планах.
Юра все это тяжело переживал, но когда в 1994 году по случаю 70-летия Ельцин решил наградить его орденом «Дружбы народов», у него хватило мужества публично отказаться от милости алкаша. Это было достойно.
Но был и такой случай. Ведь когда заваруха началась, то все наши прославленные писатели – Герои и Ленинские лауреаты, акыны и ашуги, как один, замолкли: М. Алексеев, Е. Исаев, М. Каримов, К. Кулиев, А. Чаковский… – все! Долго молчал и Бондарев. Помню только одну хорошую статью Расула Гамзатова в «Советской России». А многие просто переметнулись на сторону контрреволюции, пошли в услужение ей, наплевав и на совесть, и на свою партийность: А. Ананьев, Г. Бакланов, Б. Васильев, Д. Гранин, Ан. Дементьев, С. Куняев, Б. Окуджава, А. Приставкин, В. Солоухин… С ними заодно оказались и беспартийные – Герои В. Астафьев, В. Быков, ак. Д. Аихачев, а также Б. Ахмадулина, А. Вознесенский, Е. Евтушенко А. Кушнер, Э. Радзинский, Ю. Нагибин… Эти оборотни, партийные и беспартийные, конечно, не молчали. Совсем наоборот. Голосили во всю Ивановскую.
О набравших в рот воды Ю. Бондарев в 1991 году напечатал в «Правде» статью «Почему молчат писатели», в которой пытался оправдать свою немоту, подвести под нее некий морально-этический фундамент. Я принес в «Советскую Россию» статью, в которой возражал: да, Герои молчат, а мы не молчим и нас не мало. Редакционная дама, которую я попросил перепечатать статью, тотчас сообщила о ней Бондареву и он позвонил мне. Стал уговаривать: зачем ссориться старым товарищам и т.п. Я сказал: «Юра, никакой ссоры. Просто ты думаешь так по важному вопросу, а я иначе и хочу высказаться». И вдруг слышу: «А я выдвинул тебя на Шолоховскую премию…» Увы, номер не прошел, статья появилась, и небеса не рухнули.
А на даче, встретив Сергея Викулова, я опрометчиво похвастался, что вот, мол, Бондарев выдвинул меня на премию. «Бондарев? – возмущенно переспросил Сергей. – Это я тебя выдвинул!» Что ж, ответил я, прекрасно: два таких могучих авторитета за меня. Значит, наверняка получу. Однако, когда дошло до дела, оба забыли обо мне, а премию поделили пополам, вернее, получил тот и другой. Но я хоть и через десять лет, но все-таки тоже получил в 2001 году. Правда, в 2005 году комитет по премиям хотел отобрать ее у меня за непочтение к начальству, но не удалось. Бог им судья…
Было и такое. Бондарев однажды спросил меня, как я отношусь к его роману «Берег». Я ответил, что мыслей на сей счет немало. «А ты напиши мне!» Я не поленился, написал огромное письмо, которое послал в двух конвертах. И что? Он даже не позвонил. Думаю, только потому, что там были не только похвалы, но и какие-то критические суждения. Например, желая показать жестокость, беспощадность войны, Бондарев дал тщательно выписанную живописную сцену смерти… Знойный летний полдень. Где-то близко к передовой лежит на земле в малиннике совсем молодой солдат и ловит губами спелые ягоды, с наслаждением ест их, но вдруг летит пуля… Да, война жестока и беспощадна. Но чей это солдат? Немецкий. Чья пуля убила его? Наша. А кто его звал на советскую землю? А разве судьба наших молодых солдат была иной? И не только солдат – женщин, стариков, детей… В частности и об этом я написал Бондареву. Даже если был не согласен – ведь это было не в газете, а в частном письме – мог бы однокашнику-то звякнуть и, выразив несогласие, сказать хотя бы спасибо. Нет. Тогда были разговоры, что Юра метил на Нобелевскую. Не знаю…
БЕРЕГИ ЧЕСТЬ СМОЛОДУ И НЕ ЗАБЫВАЙ В СТАРОСТИ
А когда нам было уже за восемьдесят, а Сергею Михалкову за девяносто, началась эта отвратительная свара в Международном союзе писательских союзов (МСПС): Бондарев, много лет работавший заместителем Михалкова, объявил его уволенным. И на страницах «Патриота», куда мне по его настоянию путь закрыли, началась небывало грязная травля Михалкова с привлечением личности даже его жены и с предсказаниями его скорой кончины. Бондарев напечатал в пяти газетах письма, чернящие своего вчерашнего собрата и начальника, а также главного редактора «Литгазеты» Юрия Полякова. А возглавил травлю Арсений Ларионов, впоследствии осужденный за махинации с домами Союза писателей.
А тут еще позорное дело с Шолоховской премией, которую Бондарев стал выдавать уж таким литературным титанам, окружившим его… Выдал и Валентину Сорокину, не только писавшему пронизанные антисоветчиной прозу и стихи, (которые, впрочем, охотно печатала «Правда»), но еще и клеветавшего на самого Шолохова. Он работал в одном издательстве с дочерью Михаила Александровича и начал подбивать колышки, а та ни в какую, но он упрям, бесцеремонен. Когда у нее кончилось терпение, она пожаловалась отцу, ну, и тот, естественно, как всякий отец, вступился за родную дочь. И вот выходит книга и там – поток вздорной, невежественной, злобной клеветы на Шолохова. И именно за эту книгу из рук Бондарева клеветник получает Шолоховскую премию. Другого примера такого цинизма или полного незнания, безразличия к делу я в литературе не знаю.
Во всей этой заварухе я принял сторону Михалкова, что вызвало, с одной стороны, мою статью о Ларионове «Последний любимец Лили Брик» и о Сорокине – «Позы, грозы и метаморфозы литературной сороконожки», обе – в газете «Дуэль»; с другой, – открытый обмен письмам между мной и Бондаревым. Я писал в той же «Дуэли», он – в «Патриоте». Все эти мои письма, в том числе и «бондаревские» – «Что сказал бы Шолохов, Юра?» и «Виноват, ваше превосходительство» – вошли в книгу «Живые и мертвые классики» (Алгоритм, 2007). Бондарев свои письма Михалкову, Юрию Полякову и мне едва ли включит в книгу.
Но как бы то ни было, а 2 мая 2011 года на юбилейном вечере Егора Исаева в музее Пушкина на Пречистинке я по рядам передал Бондареву, сидевшему в зале с женой, книгу своих стихов с надписью: «Валентине и Юрию Бондаревым с признательностью за любовь к поэзии». Как и на давнее письмо о «Береге», он ни словом не отозвался.
Правда, я еще посмеялся в «Завтра» по поводу его рассказа на страницах «Правды», от которой, дескать, мы ежедневно ждем призыва «Граждане, на баррикада!», – рассказа о пылком акте любви с чужой женой. Вроде бы как бунинский «Солнечный удар», да не совсем. Но это уже в октябре и тут я не назвал ни автора, ни газету.
ЩЕДРОСТЬ ГЕНИЯ
А с «Солнечным ударом» был такой эпизод. Читая в его «Береге» сцену пылкой встречи посаженного на гауптвахту лейтенанта Никитина с немецкой девушкой Эммой, которую привел к нему караульный Тужиков, я почувствовал что-то знакомое: «они кинулись жадно друг к другу, задохнулись в поцелуе…» Вчитался, вдумался – да это «Солнечный удар»! Достал, раскрыл, сверил – точно! И позвонил Бондареву. Он не поверил и даже обиделся. Хорошо, сказал я, пошлю тебе оба текста, сравни. Послал. Он и тогда не отозвался. А ведь я вовсе не думал и не обвинял, что это он сознательно списал. Просто пронзительный бунинский текст так запал в душу, что прижился, натурализовался там, стал своим и однажды вот неожиданно выплеснулся как свое собственное. Не любит Юра никакие критические замечания о себе, они на него плохо действуют. А ведь мог бы просто шутя позвонить: надо же, мол, чего в жизни не бывает. Спасибо, что разглядел. Я потом не смотрел и не знаю, переписал ли эту сцену. Мог бы и не переписывать.
Ведь что такое заимствования? Гёте говорил: «Что я написал – то мое. А откуда я это взял, из жизни или из книги, никого не касается, важно – что я хорошо управился с материалом… Вальтер Скотт заимствовал одну сцену из моего «Эгмонта», на что имел полное право, а так как обошелся с ней очень умно, то заслуживает только похвалы… Мой Мефистофель поет песню, взятую мной из Шекспира, ну и что за беда? Песня оказалась как нельзя более подходящей, и говорилось в ней именно то, что мне было нужно».
А многие ли знают, что «гений чистой красоты» это не Пушкин, а Жуковский, но там он «не прозвучал», а под пером Пушкина сделался несравненной жемчужиной поэзии. В начальную пору ельцинской контрреволюции пытались охаять даже песню «Вставай, страна огромная!» Ведь ее текст был опубликован уже 24 июня в «Красной звезде» и в «Известиях», а 26-го А.В. Александров написал музыку. И вот люди, которым просто недоступно понять, что такое вдохновение да еще помноженное на патриотизм, вопили: «Не могла песня появиться так быстро! Такая песня была еще в Германскую войну, еще в 1914 году. Только там говорилось не о фашистской, а о тевтонской орде!». Это чушь. Достоверно известно хотя бы из книги Евгения Долматовского «50 твоих песен» (1967), которую он подарил мне в Коктебеле, что песня родилась именно в первые дни войны. Но если даже допустить, что подобная песня была в 1914 году, то ясно, что тогда она не прозвучала и в памяти народа не осталась.
Кстати… В прошлом году в каком-то сочинении военного министра ФРГ дотошные блюстители авторского права обнаружили несколько чужих фраз или абзацев. И что? Министр вынужден быть подать в отставку. И это в стране Гете!
У меня больше всего литературно-политических перебранок было с Баклановым и Сарновым. Это есть и в моих, и в их книгах. Нет нужды пересказывать. В 2009 году Бакланов умер. Незадолго до этого мы неожиданно встретились под одной обложкой незнакомого мне журнала «Русская жизнь». Прознав о нашем давнем конфликте, нас намеренно, в расчете на сенсацию свел журналист Олег Кашин, известный больше тем, что его однажды жестоко избили, видимо, за журналистские проделки. Сочувствие ему выражал сам президент. Как не выразить! Он работал тогда заместителем главного редактора в этом журнале, позже – в газете «Коммерсантъ».
Весной 2008 года побывав у обоих дома, он побеседовал с каждым и дал две статьи с фотографиями. Гриша, должно быть, уже больной, выглядит на фотографии печально. Статья обо мне оказалась довольно развязной, и он хотел узнать, что я о ней думаю. Пришлось написать ему письмо. Поскольку в нем оказались некоторые биографические моменты и упомянуты те знакомые мне писатели, что названы выше, пожалуй, есть смысл это письмецо воспроизвести.
ПИСЬМО КАШЕВАРУ
«Олег!
Вы спросили по телефону, доволен ли я вашей публикацией. Ну, какое это имеет значение? Допустим, да. А кое-какие несогласия есть. Но прежде – о журнале.
Зачем вы злоупотребляете бессмысленной дурашливостью. Вот на обложке здоровенная, уродливая и вовсе не смешная баба. И ничего не добавляет сидящая рядом замухрышка. Такая же чушь на обложке №1, который вы мне подарили. Ваши вроде бы близкие родственники «Русский журнал» и «Трибуна русской мысли» без таких вывертов выглядят гораздо привлекательней. На нашем ТВ выпуски новостей начинают под такой музыкальный грохот, что ничего невозможно расслышать, т.е. люди работают против самих себя. И вы – против себя. Многие важные тексты, даже имена сотрудников, авторов, адреса и телефоны, у вас набраны таким микроскопическим шрифтом, что невозможно прочитать. Впрочем, это ваше дело, лучше скажу кое-что о статье.
Заголовочек: «Гений последнего плевка»… Бушин – гений? Вы тут не одиноки. Именно так меня величают многие читатели, например, Роза Ивановна Белова из Гродно. И даже некоторые писатели. Первым был Владимир Солоухин. Когда в «Литературной газете» появилась моя статья «Кому мешал Теплый переулок?», в которой я протестовал против бесконечных и часто нелепых, антиисторических, даже антинациональных переименований городов, улиц, площадей и о необходимости вернуть многим прежние названия, Володя влетел в мой кабинетик в «Дружбе народов» с воплем: «Ты – гений!». Это было в октябре 1965 года. А в 2009-м молодой писатель Захар Прилепин на мою статью «Маршал Рокоссовский и килька пряного посола» откликнулся в интернете: «Гениально! Низкий поклон». Так что, вот 45 лет хожу в гениях. Да еще критик Лев Данилкин нарек меня в «Завтра» критиком №1, а Вл. Крупин там же – «лучшим критиком современности». Правда, я его спросил в той же газете, знает ли он, какие критики водятся ныне на Мадагаскаре или в джунглях Нигерии. Не ответил.
Впрочем, я и сам не скромничаю. Есть у меня на сей счет стихотворение «Поэты и клеветники», посвященное Александру Байгушеву:
Но порой я просто не выдерживаю, и тогда слетают с уст и такие строки:
А вы, Олег, называете мои статьи «плевками»? Но, как сказал поэт, «А ведь кто-то называет эти плевочки жемчужиной». Но почему «плевок последний»? Нет, мы еще поплюемся… Когда я писал о Солженицыне «гений первого плевка», то, во-первых, принимал в расчет, что некоторые известные критики и впрямь так его именуют, ставят между Толстым и Достоевским. Во-вторых, я опирался на его собственные слова: «Главное – плюнуть первым». А на что вы опирались, присобачивая к статье такой заголовок? Надо же уметь что-то свое придумать, а не переиначивать чужое. А намекать на мой почтенный возраст просто неприлично.
Вы увлеклись словесной игрой, каламбуром. Я и сам не пренебрегаю этим, но, допустим, если «Бушин против времени», а почему «время против Бакланова»? Ему на его журнал «Знамя» давал миллионы долларов Сорос, он принимал в ресторане ЦДЛ Рейгана, напечатал в «Знамени» ворох вещей в поддержку нынешнего времени, его Ельцин или Путин наградили орденам «За заслуги», он получает президентскую пенсию, – словом, человек много сделал для прихода этого времени и не забыт им. Так ли уж оно против него? Во всяком случае, если в чем-то против, то пусть ест то самое, что своими руками варганил.
А теперь несколько замечаний просто по вашему тексту.
У вас плохое зрение, слабый слух, неважная память. Вот пишете, будто я сказал вам: «Мне все звонили и говорили: «Ты (своей статьей) укокошил академика Сахарова». Ничего подобного вы от меня не слышали. Был только один звонок, чей – не помню. И я отбрил дурака. Об этом и сказал вам.
Некоторые вещи вы могли не знать. Так надо же проверить, а не пороть чепуху, например, о моей «бесплатной даче». Дачи в Переделкино правительство в 1934 году просто подарило Литфонду, писателям, а мы вопреки вашей уверенности строили в Красновидово на собственные деньги. Жена говорит, что мы с ней заплатили 16 тысяч тех самых, советских, не путинских.
«Здесь жил даже Гр.Горин…» Почему «даже»? Здесь живет даже и антисоветчик-враль Радзинский. Здесь обитает даже похабник Ерофеев, такой же лютый враль. Здесь можно встретить даже матушку их брата по разуму Млечина и матушку покойного Гайдара, в характеристике не нуждающегося…
«Горин очень трепетно(!) относился к бродячим собакам». Так-таки и трепетал? У него был свой спаниель Патрик, а как он относился к бродячим, я не знаю, хотя однажды мы ездили с ним в Истру на рынок и продали там два щенка от прижившейся у нас собаки. А вот мы с женой действительно повозились с ними. Всех помним и не забудем: Жучка, Мишка, Катька, Булька, Филька, Малыш, Бушка, Нюшка, Аноська, а сейчас – Ширли и Дик. И у каждой свой характер, свой норов, своя любовь в нам. Мы прооперировали за эти годы шесть сучек, причем первых трех – прямо в своей квартире. А ведь надо было еще найти ветеринара, уговорить его приехать, потом несколько дней ухаживать за несчастной собачкой, наконец, снять швы… А незабвенная Нюшка после операции возьми да ощенись. Вот где трепет-то был! Да еще пять собак я похоронил в лесу. Их отравили негодяи… Вот где опять трепет-то. Горин этого не знал и лучше не вспоминать…Вот и 30 апреля оперировали лохматую милашку Герду, но это уже при нашем минимальном участии.
«На чьей стороне воевал отец в Гражданской войне, Бушин не знает». Ну, это уж написано просто в состоянии помутнения ума временного или хронического. Совершенно непонятно, как это могло вам взбрести в голову. С чего вы взяли? У вас кто-нибудь из родственников был на войне? И вы не знаете, на чьей стороне он воевал?
«Его отец вскоре даже вступил в партию». Почему опять «даже»? В партию вступали миллионы лучших людей страны. Что, у вас из родственников никто в партии не был? Или папа и мама вступали, но их вскоре выставили? Помню, однажды покойный писатель Иосиф Прут беседовал на ТВ с Евг.Киселевым и упомянул, что во время Гражданской служил в Красной Армии. Так этот теледуб ляпнул: «Как это вас угораздило!» Он живет в уверенности, что в Красной Армии никого, кроме Сталина и Буденного, не было.
«Бушина можно было бы считать русским Артом Бухвальдом». Как в вашем возрасте вы помните его? Он давно забыт, и не шибко был интересен. И ничего общего: у меня – исследования, а у него – хохмы.
«Журналистское сообщество» относилось к авторам «Дня» и «Завтра» как к унтерменшам?» Не замечал. И что это за «сообщество» – ваши друзья? Ведь ненавидеть, оболгать, оскорбить это не значит считать унтерменшем. Надо показать, что противник таков. Но за все время в свой адрес я не получал никаких существенных опровержений, никаких попыток доказать мое «унтерменшство», а только вопли и брань. О конкретных ошибках, конечно, были порой замечания (например, о счете между футболистами киевского «Динамо» и командой люфтваффе в игре 22 июня 1942 года). Такие ошибки могут быть у всех, и о них дружески писали мне мои единомышленники. А для вас «сообщество» это радзинский-радзиховский?
И нет конца вашему пристрастию к халтурке и верхоглядству. «Бушину позвонил завотделом металлургии ЦК». Да никогда не было такого отдела. А в дотошном перечислении портретов в моей комнате вы пропустили Святослава Рихтера. Однажды, будучи уже не у дел и слегка не в своей тарелке, с предложением за комиссионные проценты продвинуть в печать любое мое сочинение («Мои ученики во всех газетах и журналах!») ко мне явился живший через дорогу Виталий Сырокомский, бывший заместитель главного редактора «Литературной газеты» и отчим Ленида Млечина по совместительству. Ну, ничего он, конечно не напечатал, но запомнился своим изумлением при виде у меня портрета принцессы Дианы. «Как! У Бушина – Диана?!» Ожидал увидеть Пугачева, Дзержинского и вдруг! Должно быть, и вы так же изумились при виде Рихтера и, подобно Сарнову, сочли это за маскировку.
К слову сказать, Анатолий Салуцкий не так давно вспоминал: «В.Л. Сырокомский стал первым замом Чаковского.
Через неделю Виталий Александрович пригласил из «Вечерки» меня, еще через неделю – Соломона Смоляницкого. Эти приглашения не были случайными. Сырокомскому нужны были свои люди… Поначалу я работал в отделе писем, который возглавлял Залман Румер, попросту Зяма… Я был человеком Сырокомского» (ЛГ, №Г10). Интересно, а чьим человеком был Зяма? И тут мы подходим к интересному вопросу.
ИЗГОТОВЛЕНИЕ ЕВРЕЕВ И АНТИСЕМИТОВ
«Не знаю почему, но советский патриот, как правило, всегда отчасти антисемит – вот и Бушин, говоря о Бакланове, всегда оговаривается, что его фамилия Фридман». Что вы врете-то? Во-первых, если кто назвал человека по его настоящей фамилии, к которой привык со студенческой поры, уж такой ли это антисемитизм, чтобы о нем в рельсу бить? Во-вторых, что значит «всегда» – в разговоре с вами, что ли? Этого не было. И зачем я буду, как идиот, долдонить это всегда? Кому интересно, знают и без меня. А я касался этого вопроса только, когда Бакланов уверял, что его заставили взять псевдоним да вычеркнули его посвящение повести погибшим братьям. Наши шахматные гроссмейстеры, поди, процентов на 80 евреи, но только один из них, Вайнштейн, взял псевдоним Каспаров. Мама ему сказала, что иначе он ничего не добьется. А Ботвинник, Таль, Бронштейн, Корчной, Болеславский. Бондаревский, Авербах, Геллер, Штейн и множество других? Все – известнейшие гроссмейстеры. И одни даже доходили до финальных матчей на звание чемпиона мира, а другие и были им.
Так что, осторожней на скользких местах, сударь. Могу посоветовать мою статью «Изготовление евреев» в газете «Дуэль» №17 за 2010 год. Она есть и в моей книге «Живые и мертвые классики». Мне кажется, там для вас много интересного.
И как поворачивается язык у иных сограждан говорить об антисемитизме в стране, где в контрреволюции и ограблении народа евреи сыграли такую выдающуюся роль, где едва ли не подряд четыре премьера и четыре вице-премьера – евреи или, как выражается критик Сарнов, «с большой прожидью», где телевидение – почти сплошь такое же, что проявилось хотя бы в недавних трехчасовых и дважды показанных (второй раз – 3 мая) по первой программе передачах, посвященных 70-летию… кого?.. Ильи Резника. Есть поэты, которые просто пишут стихи, и некоторые из них кладут на музыку: Исаковский, Фатьянов, Матусовский… А есть текстовики, они делают тексты специально для песен. Таков Резник, тороватый текстовик. Вы, русский человек, всего этого не видите?
Бакланов у вас говорит: «В редакции мне сказали: «Что такое Фридман? Может, нам его из Америки заслали? Так я стал Баклановым». В какой редакции сказали? Это вранье, расчет на идиотов: словно он был в стране единственным среди писателей с такой фамилией. А почему остались при своих именах Эренбург, Пастернак, Шкловский, Фраерман, оба Гроссмана, даже Радзинский и т.д. Вот еще Михаил Шатров. Его фамилия Маршак. И он уверял, что знаменитый однофамилец Самуил Яковлевич сказал ему: «Для нашей литературы хватит одного Маршака, придумайте псевдоним». Поверить в это трудно. Образованный С.Я. Маршак знал, что в русской литературе три Толстых, из которых два Алексея и два Николаевича, но никто их никогда не путал. Мало того, у нас три «Кавказских пленника», и тоже – никакой драмы.
Еще Бакланов уверял, не называя ее, что в редакции «Знамени», где позже он был главным редактором, у него потребовали снять посвящение повести своим братьям, имевшим еврейские фамилии. Опять вранье. Во-первых, как пофамильно показал в своих воспоминаниях С. Куняев, в редакции этого журнала, как и во многих других, преобладали как раз евреи. И кто же из них обидел Гришу? Во-вторых, у меня, например, есть стихотворение, посвященное памяти одноклассников, погибших на войне, и среди них – евреи. Я печатал это стихотворение неоднократно, и никто никогда нигде не требовал у меня убрать еврейские фамилии.
Недавно Катя Глушик как-то непонятно то ли от себя, то ли от него принесла мне «Петербургские хроники» Дмитрия Каралиса, которого я знал до этого только по его колонке в «Литгазете». Книга очень большая, шрифт мелкий, едва ли я ее одолею. Но первые страницы просмотрел и на 20-й прочитал запись 1983 года о приятеле автора: «Бутмин – псевдоним. Настоящая фамилия – Бутман. Илья говорит, что ему пришлось стать Бутминым, когда вышло(!) негласное указание поменьше печатать евреев». И автор не поинтересовался, чье это указание, откуда оно вышло, куда пришло. Увы, дальше мне придется к этому вопросу возвращаться не раз.
А что касается псевдонима, который Бакланов взял из фадеевского «Разгрома», то при его появлении в «Литгазете» еще в институтскую пору мы, однокурсники, сказали ему: «Гриша, уж если из «Разгрома», то лучше бы взять имя не второстепенного героя Бакаланова, а главного – Левинсона». Осерчал…
Да, Олег, порой я слышу в свой адрес вопли таких, как Беня Сарнов: «Антисемит!» Но не реже раздаются в мой адрес и визги таких, как Байгушев; «Еврей!» Я об этом и статью написал – «Еврей и антисемит в одном фургоне» («Завтра» и «Своими именами» №14’11). Ведь стоит задеть еврея, и тотчас вопль: антисемит! А что делать, если они на самых высоких колокольнях и громче всех поносят мое время. Мих.Шатров и Гр.Явлинский собирались подавать на меня в суд (правда, без обвинений в антисемитизме), но собирался и русский Степашин, а Владимир Карпов и подал. Представьте: Герой, член ЦК, депутат, лауреат, первый секретарь СП… Только и спасся я встречным иском.
Бакланов у вас говорит: «Когда началась война, я пошел на фронт добровольцем». Когда началась война, т.е. в июне 41-го, Гриша, как сам писал, подался из Воронежа, который немцы захватили только спустя год, в предгорья Урала, а в армию и на фронт попал, когда шел ему 19-й. Какой же доброволец, если брали восемнадцатилетних? Не вы ли сделали его добровольцем?
«До «Знамени» Бакланов никаких должностей не занимал. Просто писатель». Вы просто сотрясатель атмосферы. Он был и членом Правления СП СССР, и секретарем правления, даже сопредседателем…
«Бакланов получал анонимки с угрозами (не факт, что настоящими) от общества «Память». На самом деле «факт» состоит в том, и вы должны бы знать, что это была провокация не «Памяти», а некоего Аркадия Норинского из Ленинграда, и Бакланову было известно, что это провокация. Но все-таки он напечатал его письмо, приняв неизмеримо более существенное участие в провокации. У него была склонность к таким вещам. Многие не забыли, что в «Знамени» он напечатал статью генерал Д. Волкогонова и писателя В. Карпова, которые уверяли, что маршал Жуков в 30-е годы написал донос на маршала Егорова, в результате чего тот был репрессирован. И ведь некую бумажку предъявляли! Оказалась фальшивка. Пришлось извиняться. Я потом спросил Карпова: «Как же ты мог?» И что он ответил? «Да ведь Волкогонов-то был генерал-полковником и дважды доктором наук!» И такой человек возглавлял Союз писателей… А за Норинского не помню, извинялся ли Бакланов.
ЕГО ФИНАНСИРОВАЛ СОРОС
«Бакланов назвал Бушина фашистом. Собрали партгруппу. Бакланов извинился. Дело замяли». Где вы научились такой легкости в мыслях – у Сванидзе? Во-первых, на партгруппе он вовсе не извинился, а продолжал катить бочку: «Бушин не советский человек!» Он, вымаливавший подачки Сороса, советский человек, а я – не советский. А извинился по требованию партгруппы только через несколько дней, прикатив ко мне в Измайлово. Во-вторых, ничего не замяли: разговором на партгруппе, его извинением все за полной ясностью и кончилось. А лет через сорок он стал врать, что его за это из партии исключили и вообще чуть не погубили всю карьеру.
Бакланов и это у вас сказал: «Выпивши я тогда был. Бушин мне никогда не нравился». За долгие годы неоднократно вспоминая тот эпизод, он впервые вдруг признался, что был пьяным. Но дело не в этом. Главное, «не нравится» – этого ему достаточно, чтобы многих называть фашистами. Например, об известном критике Ю. Барабаше, тогда заместителе главного в «Литгазете» писал: «Я мысленно надел на него эсэсовскую фуражку и ахнул!..» А здесь у него фашисты уже «Хасбулатов и компания». И не соображал, что ведь и его мысленно может кто угодно обрядить в любую форму, в какую угодно одежду, например, в одежду палача и сунуть в руки топор.
Бакланов – вам: «Бушин вообще очень фальшивый тип».
Фальшивый – это лжец, лицемер, приспособленец, переметчик. Так? И если бы я, например, попал на фронт в 18-19 лет, а потом изображал из себя добровольца; если бы врал, что нашу армию и еще одну во время тяжелых боев совершенно не кормили; если бы я извинился перед человеком, которого оскорбил, и дело было исчерпано, а через сорок лет стал изображать свое хамство как смелый благородный поступок, который грозил мне гражданской смертью; если бы я встречался и беседовал с Эренбургом, а потом с целью опорочить Симонова вложил в уста Эренбурга вздорный вымысел о нем; если бы я поносил Симонова («Он служил Сталину!»), а потом принял премию его имени; если бы я лет пятьдесят состоял в партии, а потом плюнул на нее и стал высмеивать; если бы я съездил в США и написал о ней неприязненную книгу, а потом якшался бы с американским президентом; если бы я на страницах «Русской жизни» объявил генералов Крейзера и Драгунского русскими, – если бы все это было на моей совести, то, конечно, меня следовало бы назвать очень фальшивым человеком. Но ничего этого за мной не числится. А Гриша как раз все это или подобное и проделал. Так кто же фальшивый?
ХОТЬ БЫ СЛОВО ПРАВДЫ, ХОТЬ БЫ КРУПИЦА УМА!
«Бушин зачем-то издал сборник своих стихов». Если бы вы показали, что это плохие стихи, тогда «зачем». Надо же доказывать свои оценки. Вот я уже доказал, что вы литератор недобросовестный, так учитесь, если можете. Я печатал стихи во многих газетах и журналах – в «Литературной России», «Правде», «Завтра», «Нашем современнике», «Молнии»…Одни читатели пишут, что плакали над моими стихами; другие – что расклеивали их на заборах; третий слышал, как на трамвайной остановке женщина читала мои стихи наизусть… Так почему не составить сборник? Недавно издал свои стихи, да еще с матерком, Вяч. Иванов (Кома),сын известного писателя Всеволода Иванова, и все ахнули: старик, академик, а так и не понял, что всю жизнь был графоманом. Об этом писала ЛГ.
«До перестройки делом всей жизни Бушин мог считать Энгельса (так в тексте), которому он посвятил добрый десяток биографических книг». Нет, вы действительно того… Какое дело все жизни? Какой десяток? Это была одна книга, которая переиздавалась с некоторыми дополнениями. Кажется, было 4-5 изданий. А контрреволюция моего отношения к Энгельсу, как и ко многому другому, в целом не изменила. Я готов и сейчас переиздать книгу о нем с некоторыми уточнениями.
«Самая известна из книг Бушина о Энгельсе – «Эоловы арфы» – выдержала множество изданий (см. выше) и считалась эталонной биографией». Что такое эталонная биография? Кем моя книга таковой считалась? «Проведите меня к нему! Я хочу видеть этого человека!»
«Энгельс всегда был в тени Маркса, и Бушину казалось это неправильным». Ни в какой тени он не был, и мне ничего не казалось. Разъяснять долго и скучно. А если вам кажется, перекреститесь.
«Энгельсом Бушин занялся не от хорошей жизни. Просто возникла необходимость заработка». Ведь ничего другого, кроме заработка, вы и помыслить не в состоянии. Фигура Энгельса увлекла меня после прочтения известной книги Меринга о Марксе. Ну, а гонорарные соображения в той или иной степени в литературной работе, как и во всякой другой, конечно, есть всегда.
«Сын погиб на собственном 18-летии». Я вам этого не говорил. Он погиб после окончания МГУ. И прошу этого не касаться.
«С 1979 по 1988 Бушина, как он считает, именно по вине поклонников Окуджавы нигде не печатали». И это я не говорил и не считаю. Опять врете. Какие поклонники? Меня не печатали С. Викулов в «Нашем современнике» да М. Алексеев в «Москве». Это поклонники Окуджавы?
«Главный редактор «Дружбы народов» Баруздин принес в журнал роман Окуджавы «Бедный Авросимов». Бушин говорит: «Как замечательно, давайте обсудим. Но все хором: «Что там обсуждать!Печатать!» Вы просто не можете остановиться. И я не выражал восторга, и хора не было. Баруздин сам решил печатать без обсуждения. А ведь пишете так лихо, будто своими глазами все видел, своими ушами слышал.
«Бушин выступал с антиокуджавскими речами». Где? В каком зале? Перед какой аудиторией? Или по радио? По телевидению? Или на кухне у вашей тещи? Я выступил в «Литгазете» с критикой конкретного произведения, а не против Окуджавы вообще, многие песни которого, как я писал, мне нравятся до сих пор. Другое дело, как я стал к нему относиться после того, как он выразил восхищение расстрелом Дома Советов.
«Бушин написал статью. Но ее, конечно, не напечатали». Ну, что с вами? Повторяю: напечатали в «ЛГ», выходившей тогда огромным тиражом. А Баруздину я ее, разумеется, не предлагал.
Дальше вы уверяете, что услышали от меня: «Я отдал статью такому(!) Мише Синельникову», а «такой» Миша воскликнул: «Как же ты попрешь(!) против своего журнала?» Знаете, драгоценный, вам надо искать другую работу, осваивать другую профессию… Миша Синельников, Михаил Хананович. был моим добрым младшим товарищем, я впервые напечатал его в «ЛГ», когда там работал. Мы были на «вы». И сказать мне «попрешь» он никак не мог. Возможно, я вам действительно сказал «ты попрешь», но вы же должны соображать, что одно дело – простецкий пересказ события третьему лицу, и совсем другое – само событие. Это азбука журналистской профессии. И какой от всего этого разит пошлостью!
И вот опять то же самое. Уверяете, что главред «ЛГ» С.С. Смирнов будто бы сказал мне: «Хочу побеседовать с тобой…» Bo-1-x, не побеседовать, а объявить о нежелательности моей работы в «Литгазете». Bo-2-x, в ту пору – ну поймите же! – не водилось такого панибратства, как сейчас. И Смирнов был со мною, конечно, на «вы».
ВСЕ ЗНАЕТ И НИЧЕГО НЕ ПОНИМАЕТ
«Главредом «Нашего современника» стал Куняев. Разумеется(!), отношения с ним у Бушина, испортились сразу(!)», поскольку-де он сам хотел стать главредом. Все-то вы знаете, милейший, но ничего не понимаете. В людях, которые вам не нравятся, вы непременно видите негодяев. Да, с Куняевым отношения испортились, но вовсе не сразу, а только после того, как он вслед за Бурлацким в «Литгазете» смахнул с обложки НС портрет Горького, целый год печатал Солженицына, объявил горбачевско-ельцинскую контрреволюцию Божьей благодатью, ввел в редколлегию махрового антисоветчика Шафаревича, его устами со страниц журнала призвал вместо Антифашистского комитета в помощь Ельцину создать Антикоммунистический и судить 250 тысяч коммунистов, оклеветал Беломоро-Балтийский канал и т.п. То есть «отношения испортились» только после того, как ворох антисоветчины в журнале стал уже невыносим. А пока «процесс шел» и набирал силу, он меня печатал. Да и ныне, в глубине души, видимо, все-таки сознавая тяжкий грех своих деяний в те решавшие судьбу родины годы, Куняев ищет оправдания, примирения, забвения. У Твардовского хорошо сказано:
Немалые старанья о забвенье Немалого и требуют труда.
И вот на открытие номера посвященного 65-летию Победы, Куняев даже дал хорошую подборку моих стихов. Правда, потом в приступе величия прислал письмо, в котором эти стихи, без моей просьбы по доброй воле им напечатанные, назвал «публицистикой в рифму». Даже если так, а что такое хотя бы «Клеветникам России» Пушкина, «Смерть поэта» Лермонтова или «Не Богу ты служил и не России» Тютчева? Чистая «публицистика в рифму».
Видимо, в вас, Олег, неистребима жажда писать понаслышке и вы шпарите: «Баруздина, Ананьева, Залыгина трудно считать прорабами перестройки. А вот редактор гораздо более скромного «Знамени»…» Баруздин умер в 91 году, в журнале его заменил безвестный А. Руденко. А тираж «Знамени» доходил до миллиона. Какая же тут «скромность»?. Залыгин же, главный публикатор Солженицына в «Новом мире», вдруг стал американским академиком. За скромность? Ведь писатель-то весьма средний. Хотя я и похвалил в свое время его повесть «На Иртыше».
«Цензуру не устраивало в записках Ржевской о маршале Жукове то, что она писала, будто однажды Жуков назначил ей встречу, а у нее была путевка в санаторий». Недавно какой-то Цукерман заявил по ТВ, что в советское время была запрещена йога. Ему завидуете?
Чушь и второе замечание о цензуре в связи Ржевской. Ее лживые записки были напечатаны со всем этим вздором. (См. мою ст. об этих записках – «Кто дублировал Бабетту?» в кн. «За родину! За Сталина!»)
Но нелепость о цензуре вы продолжаете и в связи в «Роковыми яйцами» Булгаками, вещью совершенно бесталанной, как, впрочем, и упомянутое тут же «Собачье сердца».
«Надо отдать Соросу должное: он спас российские толстые журналы от гибели в условиях рынка». Отдайте. Он действительно спас журналы, но только те, которые ему были нужны для разгрома России: упомянутые вами «Знамя», «Октябрь», «ДН», «НМ»… По словам самого Бакланова, он дал 4 миллиона долларов (ТВ, 5 мая 08, Культура. Повтор).
«Желчный старик. Поболтать с ним интересно, а дружить или просто часто видеться – нет уж, увольте».
Это особенно возмутило мою племянницу, которая принесла мне ваш журнал. Но я успокоил ее, сказав, что дружбы вам я не предлагал и не только часто, а даже еще хотя бы один раз встретиться со сплетником и «поболтать» – тоже.
В полном восторге от вашей статьи моя Аноська, упомянутая в ней. Она задирает теперь и нос и хвост: «Обо мне, наконец, заговорила столичная пресса…» Оценить литературные и нравственные достоинства вашей публикации моя собачка, к сожалению, не может. Впрочем, вскоре она, увы, околела. Не от вашего ли упоминания ее честного имени в вашем бездарном журнале? Говорят, что и он околел? Если так, то уж это точно – от таких публикаций, как эта ваша.
Хороши фотографии. Я могу их купить.
Всего !
4 мая 08, Красновидово».
КОЛЯ ГЛАЗКОВ ДА ТРЯПКИН КОЛЯ
По коридорам института бродили стихи Николая Глазкова такого рода:
С Колей, уже по помню как, сложились очень добрые отношения. Никто не дарил мне столько своих книг, как Винокуров и он. Женя издавался много, у него выходило и по две-три книги в год, и мне он подарил десятка полтора. Колю печатали меньше, но с десяток своих книг подарил и он. А его бесчисленные письма, красочные открытки, а то и стихи на фантиках, что присылал он из поездок по всей стране. Где он только не был! И письма всегда были забавные, с выдумкой, с шутками, со стихами и о себе и в честь адресата. 31 августа 1976 года писал:
Совершаю 14-е путешествие в сторону Уральского хребта! Из Владивостока предполагаю махнуть на Сахалин и, возможно, на Курилы.
С дружеским приветом!
Твой верный поэт и великий путешественник».
И кажется везде побывал, кроме Курил. Во всяком случае, поздравляя с Днем Победы, прислал в подарок акростих:
А раньше, еще в октябре 1973 года, когда он жил на Арбате, Коля прислал на цветной бумажке акростих еще более полного характера: «ВОЛОДЕБУШИНУ»
и т.д.
В 1975 году Глазков жил уже на Аминьевском шоссе и оттуда однажды прислал мне вот что:
ВРАГИ И СТИХИ
Игорь Кобзев. «Закон»
Я, кажется, на это не ответил. Но вскоре он прислал на эту же тему еще одно стихотворение. И тогда я ответил.
ГИТЛЕР И ЦВЕТЫ
Николаю Глазкову, приславшему мне переведенное им с якутского языка стихотворение М. Дорофеева «Флоксы».
Коля отозвался очень живо:
Потом прислал два стихотворения, одно из них – «Бюрократическое творчество»:
8 декабря 1975 года я писал ему:
«Дорогой Коля!
Спасибо за два прекрасных стихотворения. «Бюрократическое творчество» ты прислал, надо думать, не просто так, а помня мою статью «Кому мешал Теплый переулок?», что была напечатана в «Литгазете» еще в 1965 году, и, желая поддержать и продолжить ее идею борьбы против безобразия у нас со всякими переименованиями. Я тогда ставил вопрос о возвращении исконных названий Нижнему Новгороду, Вятке, Самаре, Твери… Потом, в январе 1966-го, об этом же и о других подобных вопросах была передача Ленинградского телевидения, которая транслировалась на всю страну, а участие в ней, кроме меня, принимали Д.С. Лихачев (тогда он был членкором и вел передачу), Владимир Солоухин, Олег Волков, Николай Успенский, В. Иванов, будущий академик, кто-то еще. Передача вызвало бурю вплоть докладной записку А. Яковлева в Политбюро и объявления ее идеологической диверсией и снятие с работы нескольких работников Ленинградского телевидения во главе с директором Фирсовым.
Удачно, Коля, и второе стихотворение о том, что мы страдаем не только от бюрократизма, но и от его недостаточного умного развития. Об этом в свое время говорил Ленин.
К Николину дню шлю тебе в подарок стихотворение на близкую твоим стихам тему, о том, что надо действовать разумно и в соответствии с обстановкой.
ЖУРАВЛИ
А прежнюю нашу тему считаю исчерпанной моими строками:
Да, подчеркивание какой-то общности между нами и убийцей миллионов Гитлером есть фокус, и только. Зачем это? Мало ли можно найти точек сходства. У меня два уха и у него, у меня пять пальцев на руке и у него. Что дальше? А ты пристал к этому, как слепой к тесту.
Конечно, тому или иному фашисту могли нравиться то или иное произведение искусства даже русского, в частности. Но как историческое явление фашизм презирал и отвергал русское искусство и русский народ, уничтожал их. Так зачем же мне, русскому литератору, совать под нос некие точки общности с Гитлером?
Будь здоров и не наводи тень на ясный день.
Обнимаю и приветствую по случаю Николина дня и спешащего за ним Нового года!»
Позднее Глазков прислал открытку с фотоснимком на ней перламутрового украшения XVIII века из Алмазного фонда:
Ты, Володя Бушин, мудр.
Мысль твоя – как перламутр…
и т.д.
Вскоре после того, как я въехал в кооперативную квартиру на Красноармейской улице, Глазков нагрянул ко мне. На шестой этаж шел почему-то пешком и голосил на весь подъезд: «Какие вы тут все счастливцы – вы живете в одном доме с Бушиным! В одном доме! Под одной крышей!..» Радостно орущим на лестнице он и остался в моей памяти.
И Николая Тряпкин… Малеевка. Кажется, февраль. Мы стоим на тропке, что вела о основного корпуса корпуса к конторе, и он читает мне. Вернее. Напевает: «Летела гагара…» Их было два Коли-Николая – Глазков и Тряпкин. Как бы деревенские дурачки не от мира сего, блаженные. И какие стихи написал Тряпкин незадолго до смерти!
Ему было восемьдесят, когда он умер, но все-таки – не от стариковской ржи, а от ножа демократии. А перед смертью успел вознести страстную молитву:
ПРЕДАТЕЛЬСТВО
9 апреля
Получил великолепную рецензию Александра Николаевича Макарова на дипломную работу, в которую вошли большая статья о Маяковском и рецензии на «Студентов» Юрия Трифонова, «Жатву» Галины Николаевой и на спектакль «Студент третьего курса» в театре Моссовета. О первой статье пишет, что ей «могут заинтересоваться молодежные журналы, она этого заслуживает». А если, мол, кое-что добавить, то «это будет статья, которая заинтересует любой толстый журнал». Ура!
12 апреля
На кафедре творчества получил рецензию Андрея Туркова. Он окончил институт в прошлом году, сейчас заведует отделом критики в «Огоньке». Но как он смел брать на себя роль судьи моей дипломной работа! Мы же ровесники и занимались в одном семинаре у Веры Вас. Смирновой. И он выносит мне приговор! Откуда такая самоуверенность и злобность? В подобной ситуации можно было бы согласиться рецензировать диплом только для того, чтобы поддержать товарища, а он взялся, чтобы утопить. Ну и хлюст!
27 июня
Вчера впервые в жизни я видел в лицо предательство. Оно выглядит буднично, ничего особенно примечательного в нем нет. Турков на мою защиту не явился. А Макаров вышел на кафедру и стал говорить прямо противоположное тем похвалам, что были в его рецензии. Я не верил своим ушам. Можно было бы встать и огласить то, что он писал, но это был бы скандал, и я не решился.
А когда в перерыв, будучи от созерцания измены не в себе, шел между рядами к выходу и поравнялся с Баклановым, сидевшим с краю, он вдруг так на меня окрысился… Ну и денек…
Как потом я узнал, Макарова вызвал завкафедрой творчества Василий Александрович Смирнов и высказал ему недовольство его похвальной рецензией, может быть, и потребовал сказать на защите то, что тот и сказал. Макаров был тогда фигурой видной, он много писал, был членом редколлегии «Литературной газеты» и т.д. Человек, бесспорно, талантливый, но столько и робкий, нерешительный, податливый. Смирнов нажал – и все, пошел на прямую подлость. А Смирнов, не знаю, почему, видимо, шибко меня не любил. Хотя гораздо позже, году в 1964, будучи без работы, я пришел к нему в «Дружбу народов», где он был главным редактором, и он охотно взял меня заведовать отделом культуры. И помню, как однажды мой очерк «На легких играх Терпсихоры» о танцевальном фестивале в Кишиневе, так его обрадовал, что, будучи на даче, он пошел куда-то далеко по сугробам к телефону, чтобы позвонить мне и похвалить. Неожиданный он был человек.
Однажды он сказал Смелякову, заведовавшему в журнале поэзией:
– Ярослав, давай дадим подборку еврейских поэтов.
– Давай. Только все равно нас не перестанут считать антисемитами.
Да как же Ярослав не антисемит, если, с одной стороны, он написал «Оду русскому человеку», а с другой, в стихотворении о «Машке из рабочей слободы» сказал о ней:
Завтра утречком стирает для еврейки бельецо и печально напевает, что потеряно кольцо.
И того не знает дура, полоскаючи белье, что в России диктатура, и не чья-нибудь – ее.
А в журнале, как почти во всех, уж столько евреев работало: Вайс, Герш, Дурново, Лена Дымщиц, Шиловцева, Оскоцкий, не говоря уж о еврейских мужьях и женах – Богданов, Перуанская, Дмитриева (жена Лидиса-Лиходеева), тут и жена физкультурника Бори, которого она в 1969 году оставила и стала женой О.В., ровесника XX века.
Однажды во время какого-то редакционного праздничного застолья мне пришлось встать из-за стола и пойти в свой кабинет позвонить кому-то по телефону. Едва я кончил говорить, как вдруг дверь открылась и произошло вот что, о чем я, спустя долгое время, написал стихотворение «Сейчас и здесь»:
ЛИЦО ВРАЖДЫ
А рецензия Туркова тогда, конечно, ужасно огорчила меня. Она была вовсе не случайна. Если в 51 году он мог запросто оставить меня без диплома, а только с бумажкой, что, мол, товарищ «прослушал курс», то позже энергично боролся против и моего приема в Союз писателей. Тогда, между прочим, он писал в рецензии и такое: «В работе В. Бушина о Маяковском отдельные формулировки просто ошибочны». Это такие же? И он указывал: «До революции у поэта слышались мотивы тоски, одиночества, безысходности». И что? «Заявление довольно безответственное». Какая, мол, тоска и одиночество могли тут быть, если товарищ Сталин назвал Маяковского «лучшим, талантливейшим поэтом нашей советской эпохи». Он просто обязан был всю жизнь быть круглосуточным оптимистом! Но ведь чего стоят хотя бы такие строки из стихотворения «Несколько слов обо мне самом», написанного в 1913 году:
Мы с ним представляли как бы два полюса литературной жизни. Об этом он сам прямо заявил 10 апреля 1961 года на заседании бюро секции критики, когда рассматривался вопрос о рекомендации меня в Союз писателей: «Сознавая все неудобство того, что я и некоторые товарищи из бюро стоим на противоположных Бушину позициях, я буду голосовать против его приема в Союз». В 1951 году взявшись вынести приговор ровеснику и однокашнику, Турков не мог не понимать всю постыдность этого дела, но все-таки приговор вынес – убийственный. Прошло десять лет, он не раскаялся, не пожалел об этом, и вот опять выносит такой же убийственный приговор. Да, противоположность позиций! В роковые годы контрреволюции и ограбления страны Турков на страницах «Известий» пел дифирамбы А.Н. Яковлеву, а я об этом теоретике грабежа и академике в особо крупных размерах опубликовал с полдюжины уж очень неласковых статей, в которых обличал его, как оборотня, лжеца и предателя.
В январе 2012 года Путин удостоил Туркова правительственной премии. Да как же ее не дать певцу Яковлева и клеветнику Сталина…
СВОЛОЧИ
А. Турков твердил самые грязные зады клеветников Советской России. Так, в биографическом словаре русских писателей XX века (М.2000) ему принадлежит большая статья о Твардовском, где читаем: «В поэме «Дом у дороги» впервые с состраданием сказано о пленных, которых Сталин объявил изменниками». Где, когда объявил? В каком приказе, директиве или выступлении? Ведь надо быть полным идиотом, чтобы объявить три миллиона солдат своей армии изменниками. Но даже самые тупые клеветники при всей их ненависти к Сталину давно согласились, что он был совсем не дурак, далеко не дурак, отнюдь не дурак. На фронте старший лейтенант Кулиманов предупреждал меня насчет приема в комсомол одного солдата, побывавшего в окружении. Но что взять с молодого особиста да еще на фронте. А тут образованный, начитанный критик, уже старый автор многих книг…
В окружении… в оккупации… в плену… И что? Множество сочинителей и помимо Туркова от покойных Волкогонова и Бродского до вечно живых Радзинского и Млечина без устали твердят нам, что все, побывавшие в окружении и в плену, после войны немедленно оказывались в наших лагерях и тюрьмах, но при этом никто не называет имен. Наиболее обобщенно и безответственно сказал это о наших солдатах Бродский в сихотворении «Смерть Жукова». Покойный генерал Варенников подарил мне по случаю какой-то моей даты роскошный фотоальбом о Жукове. Странно было видеть там странные стихи Григория Поженяна, Галины Шерговой и вот такие хотя бы строки Бродского:
Почему в страхе? Да известно: боялись, мол, сразу попасть в лагерь. Но прежде надо заметить, что «в строю» и вовсе не только в пехотном это немцы входили в европейские столицы, например, в Париж, спешно объявленный французами открытым городом, как входили и мы в тот же самый Париж в 1815 году. А Красная Армия не входила, а то врывалась, то вгрызалась, а то вползала в Варшаву, Будапешт, Берлин и другие столицы с боем, – то танковым броском, то перебежкой, а то и на пузе. Нобелевский лауреат должен бы это понимать. Ведь не Андрей же Дементьев, лауреат Ленинского комсомола.
Последние две строки приведенного четверостишья и цитируются то и дело, как непререкаемый нобелевский аргумент. Это для шакалов демократии сахарная косточка. А со мной в Литературном институте сразу после войны училось много студентов, побывавших в плену: Николай Войткевич, Борис Бедный, Юрий Пиляр, даже был один преподаватель – Александр Власенко. Думаю, были и еще, я просто не интересовался, называю только знакомцев. И это в маленьком, как тогда говорили, идеологическом институте, где не больше сотни студентов. А сколько было тогда бывших пленных в Бауманском, Энергетическом, Автомеханическом, в которых я когда-то учился, наконец, в Медицинском? Там же сотни, тысячи студентов! К однокурснику Войткевичу мы все относились с каким-то особым вниманием, сочувствием: он пережил плен! И сразу избрали его старостой курса. Потом я узнал Степана Злобина, Ярослава Смелякова, Евгения Долматовского, Виктора Кочеткова. Всех их лично знал и Турков. О Смелякове он даже написал книгу. Были в плену и такие известные писатели, как Константин Воробьев, Виталий Семин ростовский да еще Леонид Семин ленинградский… В справочнике «Отчизны верные сыны. Писатели России – участники Великой Отечественной войны» (М. Воениздат. 2000) два десятка писателей,бывших в плену или ставших писателями после войны.
Плен не помешал им жить где хотели, включая столицу, поступить в столичные «престижные» вузы, издавать книги, по которым в иных случаях, как, например, по книге Б. Бедного «Девчата», ставили фильмы, некоторые занимали в Союзе писателей высокие посты, получали ордена, премии – Сталинские (С. Злобин) и Государственные (Я. Смеляков, Е. Долматовский). К тому же Злобин был председателем секции прозы столичного отделения СП, Смеляков – секции поэзии, Кочетков – секретарем парткома, Долматовский – профессор Литературного института, а Коля Войткевич все пять лет учебы в Литинституте был старостой нашего курса, хотя писателем он, увы, не стал. Такова судьба известных мне людей.
Но можно обратиться и к статистике. На 20 октября 1944 года, т.е. за полгода до окончания войны проверочные спецлагеря прошли 354 592 бывших военнопленных. Из них 249 592 человека, то есть подавляющее большинство, были возвращены в армию, 36 630 направлены на работу в промышленность и только 11 556 человек или 3,81% были арестованы (И. Пыхалов. Время Сталина. Л., 2001. С.67). Вот лишь у этих четырех неполных процентов и были основания для страха. Выдавать настроение этой доли за настроение всех значить врать с превышением лжи над правдой в 30 раз. Словом, приведенные строки Бродского это поэтически оформленная клевета.
С НИМИ НАДО УМЕТЬ РАЗГОВАРИВАТЬ
Но было у меня с упомянутым Н. Войткевичем и такое дело. После окончания Литинститута я вскоре пошел работать на радио, которое вело передачи на зарубежные страны (ГУРВ, это за нынешним кинотеатром «Россия», в Путинках). Был я там главным редактором Литературной редакции. Однажды встречаю Колю. Он женился, родился ребенок, а устроиться на работу не может. В чем дело? А вот, говорит, как только узнают про плен… Я не стал спрашивать, много ли он ходил по редакциям и по каким, но сказал: «Приходи ко мне, у меня есть свободная единица». Он пришел, мы направились в отдел кадров и заполнили там все необходимые бумаги.
Он пошагал домой к своему ревущему младенцу, а я – к себе в кабинет. Вдруг звонок из отдела кадров: «Зайдите». Иду. «Кого же вы задумали подбросить нам? – говорит кадровая баба. – Он же в 42 году под Севастополем попал в плен и был там до конца войны. Он закопал свой партбилет». Я спросил с ледяным бешенством: «А как вы поступили бы в плену во своим партбилетом? Вам неизвестно, что коммунистов расстреливали в первую очередь?» – «ГУРВ – это форпост борьбы с мировым империализмом, а вы, член партии…» – «Есть такой закон или служебная инструкция, что нельзя брать на работу тех, кто был в плену?» Кадровчиха замялась: «Нет такой инструкции…» – «Так кто же вам дал право устанавливать свои законы? Тем более, есть постановление правительства о недопустимости ущемления бывших пленных». – «Вы как член партии за него ручаетесь?» – «Ручаюсь. Я просидел с ним в одной аудитории пять лет, видел в разных ситуациях, знаю его как облупленного». – «Ну, если так…»
Я тут краткости ради свел в одно несколько разговоров, ибо отдел кадров поддался не сразу, вызывал меня неоднократно, однако суть была именно такова. Так что никакого государственно-юридического запрета не было, но перестраховщики и трусы как всегда были и есть, и только надо решиться встать им поперек дороги, надо уметь говорить с ними. Такого перестраховщика я впервые и встретил 20 декабря 1944 года на фронте в образе старшего лейтенанта Кулиманова, но не мог ему противостоять просто потому, что не знал вопрос и не мог знать. И не помню, приняли мы в комсомол Н. или нет, и забыл, кто был означен в дневнике этой буквой.
А Коля до самой пенсии проработал в этом ГУВРе в той же Литературной редакции, был восстановлен в партии и пользовался всеобщим уважением. Последний разговор с ним был уже спустя немало лет, как он не работал. Однажды позвонил мне. Я страшно обрадовался: «Коля! Сколько лет, сколько зим. Надо встретиться» – «Обязательно. У тебя карандаш под рукой? Запиши мой телефон» – «Пишу». – «151-33-90». – «Коля, что такое? Это же мой телефон. Неужели техника дошла до того, что один номер на двоих?» – «О господи! Я перепутал. Положи трубку. Я сейчас разберусь и позвоню». Через пять минут звонит. «Ну, наконец-то все выяснил, уточнил. Годы, знаешь.. Карандаш под рукой? Пиши: 151-33-90». Светлая ему память…
А что касается бывших в оккупации, то тут можно заткнуть рот брехунам демократии двумя примерами. Первый: человек, полтора года пробывший в оккупированном Гжатске, стал первым посланцем Советской страны и всего мира в космос. Второй: человек, пробывший в Ставрополье почти два года в оккупации, был беспрепятственно принят в столичный университет, еще студентом вступил в партию, потом стал первым секретарем обкома комсомола, обкома партии, секретарем ЦК, Генеральным секретарем, наконец, президентом страны. И ни на одной ступеньке восхождения его оккупационное прошлое, к сожалению, ему не помешало. Не помешало сыграть даже очень важную, одну из главных предательских ролей в развале страны. Этот страшный пример доказывает, что, с одной стороны, годы оккупации никому в жизни не мешали, а с другой – контроль, проверка, бдительность должны были быть гораздо прозорливей. Уж в этом-то случае – всенепременно.
Сейчас Горбачев уверяет, что всю жизнь, т.е. выходит, с оккупационного отрочества сперва один, а потом со своей Раечкой мечтал сокрушить коммунизм. Это вздорная тупоумная выдумка. Он был заурядным партийным функционером, прихоть судьбы вознесла его на самую вершину. Президент великой державы – о чем еще может мечтать карьерист? Он и не мечтал. Но, человек неумный и болезненно тщеславный, пустой, он заигрался в поддавки с Западом. И в конце концов предстал перед миром полным банкротом и был отброшен. Перед мерзавцем встал вопрос: остаться в истории банкротом-идиотом или натянуть маску хитроумного и ловкого предателя? Он в полном соответствии с духом бесстыдного времени и своей натуры предпочел второе. Его разжиревшую рожу мы видели последний раз, когда Медведев объявил ему о награждении высшем орденом, какой только смогли они с Путиным измыслить.
Для полноты портрета Андрея Туркова приведу свою статью 2008 года.
«НЕ ЗНАЯ БРОДУ…»
А судьи кто?..
А. Грибоедов. Горе от ума.
Черновик. Публикуется впервые
Разумеется, в этом году, как и раньше, было много публикаций о Великой Отечественной войне, приуроченных к дате ее начала. Разумеется, как и раньше, при этом было явлено много нелепостей, невежества и прямой злобной клеветы. До сих пор этим в разной мере отличались покойный Д. Волкогонов, благополучно здравствующие А. Чубайс, В. Правдюк, Э. Радзинский, Н. Сванидзе, Л. Млечин, Л. Жуховицкий, С. Медведев, С. Сорокина и некоторые другие известные, даже популярные лица… Об этих толоконных лбах демократии, из коих никто не только не был ни на какой войне, но и в армии-то едва ли кто служил, я здесь говорить не буду. Ну, во-первых, сколько можно? Обрыдли. Во-вторых, объявились новые имена в этой теме – одни довольно известные, другие – только что с иголочки.
В недавних публикациях «Литературной газеты» в связи с годовщиной начала войны примечательны две статьи. Как и следовало ожидать, они противоположны по своей сути и направленности.
Первая статья Виктора Гастелло, сына Героя Советского Союза капитана Николая Гастелло, совершившего 26 июня 1941 года на своем горящем самолете наземный таран танковой колонны. Автор статьи взывает: «Оставьте героев в покое!» И адресует это в первую очередь тележурналисту Сергею Медведеву, бывшему пресс-секретарю покойного пропойцы Ельцина, который ныне на Первом канале ведет цикл «Тайны века». Один из выпусков цикла был частично посвящен Герою-капитану. Сын возмущен грязной возней вокруг имени отца, затеянной еще в 1951 году Э. Поляновским в «Известиях», и продолженной теперь на ТВ прихвостнем пропойцы Сын героя пишет: «Сколько же гнусной лжи и клеветы вложено в передачу!» А что можно ожидать, Виктор Николаевич, от ельцинского выкормыша! Пишут же такие о разгроме Красной Армии под Москвой. Завтра напишут о взятии Берлина американцами. За что заплатят, то и напишут.
В редакционном примечании к статье В.Н. Гастелло говорится: «Если бы Николай Гастелло попал в плен или его тело нашли бы немцы, то можно представить, с каким удовольствием фашистская пропаганда развенчала бы подвиг советского летчика-героя. Удивительно, что этим сейчас занимается российское телевидение. Зачем?» Действительно, зачем телевидение занимается тем, чем могла бы заниматься и занималась фашистская пропаганда?
Вторая статья принадлежит перу известного критика Андрея Туркова – «Дни смятения и отваги». Она о романе Артема Анфиногенова «Фронтовая трагедия. 1942 год» (М., 2008). А. Турков нахваливает роман. И можно задать тот же вопрос: зачем? Трудно согласиться, что он так хорош: «Надрывающий сердце реквием…» и т.п. Бесспорно, А. Анфиногенов писатель выдающийся, но не очень, да еще любит порой приврать в антисоветском духе. Знаю его с давних дней работы в «Литгазете». Например, не так давно он писал в «Литературной России», что был замечательный летчик Кутахов, он много сбил вражеских самолетов, а ему все не давали и не давали Золотую Звезду. Это почему же? А потому, говорит, что слишком, дескать, яркая и самобытная личность. А Сталин таких, разумеется, не любил. Выходит, что давали только бесцветным да безликим или, как уверяет Солженицын: «пай-мальчикам, отличникам боевой и политической подготовки». Такие, мол, были порядки в Красной Армии.
Я позвонил Артему:
– Что ты лопочешь? Ведь тебе скоро девяносто. Павел Степанович Кутахов, член партии с 1942 года, при всей своей яркости и самобытности получил две Золотые Звезды да еще стал Главным маршалом авиации. Главным!.. И одних только орденов Красного Знамени – пять. А еще…
– Да я…да мы…да вы…
Словом, трудно поверить в искренность похвал роману. Скорее, он дает основание повторить нечто подобное тому, что Сталин в 1933 году написал почти однофамильцу Артема драматургу А.Н. Афиногенову об одной его пьесе, которую прочитал в рукописи:
«Тов. Афиногенов!
Идея пьесы богатая, но оформление вышло небогатое. Почему-то все партийцы у Вас уродами вышли – физическими, нравственными, политическими уродами… Выпускать пьесу в таком виде нельзя.
Давайте поговорим, если хотите» (СС. М., 2006. Т. 18, с. 41).
Однако я не выношу оценку роману. Да и не о нем, собственно, пойдет у нас речь, а о статье А. Туркова, о его суждениях, касающихся войны.
В прошлом году я имел возможность поздравить Андрея со статьей в «Литгазете», где он напомнил некоторым суперпатриотам об истинной сути таких фигур, как Бенкендорф, Победоносцев и т.п. Вот и недавно в той же «ЛГ» была его язвительная статья о книге английского автора Дональда Рейфильда о Чехове. Критик возмущенно писал, что сочинителя интересует не рабочий кабинет писателя, а его спальня, рассмотренная сквозь замочную скважину. Что ж, и за эту статью спасибо. Но об Анфиногенове…
Критик плохо знает то, о чем пишет, как видно, давно не интересуется книгами о войне и событиях, с ней связанных. Поистине, сужденья черпает из забытых газет ельцинских времен…Так, Тухачевского до сих пор числит невинной жертвой репрессий. Но ведь еще в 1991 году в «Военно-историческом журнале» (№ 8 и 9), затем в первом выпуске «Военных архивов России» за 1993 год, в книге А. Залесского «И.В. Сталин и его противники» (Минск, 2002), в книге Валентина Лескова «Сталин и заговор Тухачевского» (М.,2003), наконец, в приложениях к книге А. Мартиросяна «22 июня» (М., 2005) и в других изданиях были напечатаны убийственные архивные документы о Тухачевском. В частности, его признательное заявление, сделанное на четвертый день после ареста в Куйбышеве, на второй день после прибытия в Москву и после двух очных ставок. А также – собственноручно написанный после этого «план поражения» Красной Армии в будущей войне на 143 страницах. Никакой следователь сочинить это не мог. Тут – рука высокопоставленного военного специалиста, прекрасно осведомленного о положении дел в этой области. А вы с Афиногеновым, Турков, будете рассказывать нам о розовой книжечке Льва Никулина столетней давности да ссылаться на реабилитацию от 31 января 1957 года. Лучше почитайте хотя бы ВИЖ.
Для обстановочки, в которой совершалась эта реабилитация, для тогдашней атмосферы в обществе весьма характерен, например, такой эпизодик. На XXII съезде КПСС, состоявшемся в октябре 1961 года, председатель КГБ А.Н. Шелепин огласил вот это письмо командующего Киевским военным округом командарма первого ранга И.Э. Якира, привлеченного к суду вместе с Тухачевским:
«Родной близкий тов. Сталин. Я смею так к Вам обращаться, ибо я все сказал, все отдал, и мне кажется, что я снова честный, преданный партии, государству, народу боец, каким я был многие годы. Вся моя сознательная жизнь прошла в самоотверженной, честной работе на виду партии и ее руководителей – потом провал в кошмар, в непоправимый ужас предательства… Следствие закончено. Мне предъявлено обвинение в государственной измене, я признал свою вину, я полностью раскаялся. Я верю безгранично в правоту и целесообразность решения суда и правительства. Теперь я честен каждым своим словом. Я умру со словами любви к Вам, партии и стране, с безграничной верой в победу коммунизма».
Якир обратился с письмами также к Ворошилову и Ежову.
Обратили внимание на текст, выделенный жирным шрифтом? Эти слова признания Якиром своей вины Шелепин выкинул, т.е. совершил самое настоящее преступное жульничество. И это председатель КГБ! И это на трибуне съезда! Хрущевский сатрап старался внушить делегатам, что Якир просто хотел перед смертью выразить свою безграничную любовь к Сталину, партии и к родине. И вот, мол, такого верного бойца за коммунизм не пощадили…Это ли не чудовищно!
А что можно было бы ждать от такого военачальника, окажись он в плену у немцев? Держался бы он перед лицом опасности, перед угрозой смерти так, как держались генералы Карбышев и Лукин?
Кроме всего прочего, автор с самого начала старается убедить нас в «безумии владык». Каких владык? Турков со студенческих лет осторожен, осмотрителен, чутконос, очень бдителен в отношении разного рода писем: нет его имени ни среди 82 подписей писателей, выступивших в мае 1967 года с предложением дать Солженицыну слово на съезде, ни под письмом совершенной другого характера – среди 42 подписей тех, кто 5 октября 1991 года требовал от власти «Раздавить гадину!».
Но тут-то хоть никто и не назван, но – ясно: конечно, автор имеет в виду тех политических и военных «владык», которые, будучи «безумными», привели страну и ее армию к победе над умными немецкими генералами, над фашистской Германией. Объяснил бы хоть кратко, как же это произошло.
Читаем дальше: «Начальник гитлеровского генштаба (сухопутных войск, между прочим. – В.Б.) Гальдер писал о вроде бы триумфальном для фашистов начале войны». Почему «вроде бы»? В короткий срок они захватили всю Прибалтику, Белоруссию, Молдавию, почти всю Украину, Киев, за пять с небольшим месяцев доперли, доползли до Москвы – это ли не триумф? И им рукоплескали все антисоветчики мира, включая русских, подобных Ивану Ильину, любимому автору Путина. Другое дело, что немцы рассчитывали на гораздо большее: по их планам, через два-три месяца Красная Армия должна быть разбита и Советский Союз рухнуть. В октябре Гитлер уверенно заявил: враг разбит и никогда уже не поднимется. Но – увы им…
Турков возмущаться теми, кто «сверху» будто бы поторапливает забыть «не только о погибших, но и обо всей пережитой страной и народом трагедии». Кто поторапливает? Назови. Не кто иной, а нынешний режим поторапливает забыть Верховного главнокомандующего, великих маршалов и генералов, гениальных советских ученых и конструкторов оружия, доходя в этом до такой низости, что в дни разного рода торжеств и парадов на Красной площади закрывает кремлевский мемориал фанерой. Но Турков сказать об этом никогда не посмеет. Как можно-с… политкорректность… консенсус… благорастворение воздухов… Да он и сам закрывал бы.
А вот таких безымянных обличений у него сколько угодно: «Само слово «трагедия» применительно к пережитому оказалось как бы под негласным запретом». Как бы… Это напоминает Солженицына, который уверял, что после появления его как бы бессмертного «Архипелага» само это слово тоже оказалось как бы под запретом. Тут вспоминается и Надежда Мандельштам, писавшая, что в Советское время слова «честь», «совесть», «совершенно выпали у нас из обихода. Они не употреблялись ни в газетах, ни в книгах, ни в школе». И это она о том времени, когда на всех перекрестках красовалось: «Партия это ум, честь и совесть нашей эпохи».
И, представьте себе, бесстрашный Анфиногенов как бы первый произнес запретное слово «катастрофа». Но вот что писал сам Сталин 26 июня 1942 года в директивном письме Военному совету Юго-Западного фронта по поводу майского провала там: «Это катастрофа…» И далее несколько раз употребил именно это слово (ВИЖ № 2’90, с.46). А литератор должен бы знать, что есть и другие слова, не менее выразительные, чем «катастрофа». И они тоже были произнесены самим Сталиным уже после войны : «У нашего правительства было немало ошибок, были у нас моменты отчаянного положения в 1941-1942 годах, когда наша армия отступала…» Но критику этого мало. Ему, как Сванидзе и Млечину, Правдюку и Жуховицкому, хочется подыскивать новые и новые клеймящие слова для наших катастроф и отчаянных положений.
И Турков нашел еще одно хлесткое словцо: «Незадолго до войны Сталин подарил маршалу Кулику книгу Золя «Разгром» – о сокрушительном поражении французской армии в 1870 году под Седаном. В сорок первом свой «Седан» получил не только Кулик, быстро разжалованный, но и сам вождь». Оцените, ведь это сказано не немцем, а русским человеком: Сталин получил свой(!) «Седан»… Дескать, так ему и надо, заслужил, а нас это не касается. Такой взгляд очень характерен для тех, кто изображает войну как личную схватку двух тиранов. Но нет, уж если «Седан», то это было горем всей страны, бедой всей армии, а для немцев, конечно, именно триумфом безо всяких «вроде бы».
Но чем для Франции был не роман Золя, а настоящий Седан? В плен попала вся армия маршала Мак-Магона (120 тыс. штыков) вместе с Верховным главнокомандующим – императором Наполеоном Третьим, и через два дня Вторая империя рухнула, а император вскоре низложен. Что же тут общего с нашими поражениями в сорок первом? Да, они были тяжелы, трагичны, однако Советская власть, как рассчитывали немцы, не рухнула и даже ни один маршал, к удивлению Туркова, не попал в плен.
Сталинский «Седан» сорок первого года, говорит автор, это «плод проделанной ранее кровавой «чистки» армии от талантливейших командиров». Тут имеются в виду те же Тухачевский, Якир и т.д. Господи, уж сколько об этом говорено! И никто из этих ораторов не задумается: почему же в Польше, допустим, не было никаких чисток, а немцы разнесли ее армию в две недели? Во Франции – тоже никаких и все талантливейшие командиры, герои Первой мировой оставались в строю, а немцам потребовалось четыре-пять недель для полного ее разгрома вместе с англичанами, бельгийцами, голландцами.
Развивая тему, Турков пишет о сорок первом годе: «кадровый пустырь» пришлось срочно заполнять недавними зэками – Рокоссовским, Мерецковым, Лизюковым, Горбатовым». На самом деле, эти генералы были освобождены не в сорок первом, а еще за год с лишним до войны – в марте 1940 года – восстановлены во всех гражданских правах, званиях, наградах и сразу получили командные должности. А Мерецков, наоборот, был как раз арестован 24 июля, т.е. в начале второго месяца войны. Как же он мог «заполнять кадровый пустырь»? Он заполнил совсем другое. Впрочем, через месяц, в сентябре, тоже был освобожден, во всем восстановлен и как представитель Ставки направлен в войска.
Но вот уже весна 1942 года. Турков живописует: «Верховный жаждал скоропалительного реванша, опьяненный зимними победами под Москвой и Ростовом». Во-первых, вначале дело было под Ростовом, и не зимой, а осенью. Во-вторых, надо ничего не знать о Сталине, чтобы говорить о его опьянении в прямом или переносном смысле. У него не было времени для пьянок, как, впрочем, и для паники. Куда справедливее другие известные слова о нем: «В самые трагические моменты, как и в дни торжества, Сталин был одинаково сдержан, никогда не поддавался иллюзиям». Именно об этом свидетельствует его поведение и в октябре-ноябре 1941 года, когда немцы были в двадцати семи верстах от Москвы, и в мае-июне 1945-го, когда Берлин лежал у ног Красной Армии.
Здесь мы опять видим изображение войны как личную схватку двух персон: Сталин жаждал реванша!.. Вот проиграл он Адольфу первую партию (матч, сет, тайм) и возжаждал реванша. Трудно вам с Анфиногеновым понять, но все-таки постарайтесь: не реванша жаждал Сталин, а скорейшего разгрома оккупантов и освобождения родины, и вместе с ним этого жаждал весь советский народ. И в сей благородной жажде, да, бывали поспешные шаги, торопливые жесты, опрометчивые решения. А вот Гитлер, будучи по натуре игроком, действительно жаждал реванша с Францией. Только этим можно объяснить устроенную им унизительную процедуру подписания капитуляции французов именно в Кампьенском лесу, именно в том вагоне, к котором в 1918 году была подписана капитуляция Германии. Когда маршал Жуков сообщил по телефону из Берлина о самоубийстве Гитлера, Сталин очень точно сказал: «Доигрался, подлец!» Именно доигрался – миллионами жизней. И, к слову сказать, в церемонии подписания немцами капитуляции 8 мая в Карлсхорсте не было ничего унизительного, от начала до конца – все сухо официально.
По поводу катастрофы в мае 1942 года при наступлении на Харьков критик пишет: «Отмахнувшись от предупреждений «пессимиста» Шапошникова, вождь явно потакает авантюре Тимошенко, а тот уже и вовсе краю не знает в бешеном взнуздывание (? взнуздать – надеть узду для сдерживания лошади. – В.Б.) наступающих…». Странно, а почему не упомянут член Военного совета Хрущев? Он не имел отношения к «бешеному взнуздыванию» и «взвинчиванию до бесконечности»? Оказывается, самое прямое, но автору уж очень не хочется упоминать этого участника «авантюры»: у него же такая заслуга перед прогрессом и демократией – он учинил «разоблачение культа личности» владыки!
Тимошенко, Хрущев и Баграмян предлагали Ставке на всем фронте своего Юго-Западного стратегического направления в 1073 километра весной-летом предпринять решительное наступление с прорывом на глубину до 600 километров. Но для этого требовалось еще свыше тридцати стрелковых дивизий и изрядное количество боевой техники. По воспоминаниям Баграмяна, Сталин сказал то же, что до него – Шапошников: «У нас не так уж густо с резервами. Мы не в состоянии удовлетворить вашу просьбу. Поэтому ваше предложение не может быть принято» (Великого народа сыновья. М.Д 984. С. 187). И предложил на следующий день представить план по освобождению только Харькова силами только направления. Это потакание авантюре?
Был составлен новый план, но он тоже требовал выделения Ставкой крупных резервов, и тоже был отвергнут. Это потакание? «После напряженного труда, – пишет Баграмян, – родился третий вариант плана Харьковской операции. 30 марта в нашем присутствии он был рассмотрен И.В. Сталиным с участием Б.М. Шапошникова (того самого, «пессимиста». – В.Б.) и А.М. Василевского и получил одобрение» (там же, с. 188). Теперь план предусматривал прорыв на глубину лишь 40-45 километров. От 600 до 45 – вот такое потакание авантюре.
Обожая безымянный жанр, Турков кивает на какие-то таинственные «верха», на неизвестные труды неизвестных историков, на неведомые художественные произведения неведомых авторов, которые-де дружно «микшируют память о трагедии». И это в то время, когда на его глазах вот уже лет двадцать всем известные брехуны, некоторые из которых названы по именам в начале статьи, с помощью мощнейших современных средств оплевывают нашу Победу. Ты, фронтовик, хоть одному из них дал отпор?»
«ЖЕЛЕЗКИ СТРОК СЛУЧАЙНО ОБНАРУЖИВАЯ…»
В студенческую пору я регулярно дневник не вел, лишь иногда делал какие-то отдельные записи. То ли по недостатку времени из-за весьма динамичной жизни, то ли из сознания, что война была самым важным в моей жизни, и я худо-бедно зафиксировал ее, а теперь… Что теперь?
В моем архиве я порой натыкаюсь на такие бумаги, значение и смысл коих иногда понять можно, а порой – лишь гадаю. Вот, допустим, записка на небольшой полоске бумаги:
«Доброе утро!
На всякий случай раб. тел. И-4-00-24 (3-50)».
И ничего больше – ни подписи хотя бы одной буквой, ни даты. Но я помню все… Строки из ее писем приведу ниже.
А вот письмо, от руки написанное мелким почерком без адреса и даты:
«Уважаемый Сергей Павлович!
Обращаюсь к Вам с большой просьбой от которой многое зависит в моей жизни и которую я изложил бы Вам в течении пяти минут, если бы Вы смогли уделить мне это время.
Поверьте, я не стал бы Вас беспокоить если бы не дело, от которого многое зависит в моей жизни именно сейчас в связи с ЦК ВЛКСМ.
Илья Глазунов».
Тут ясно только, что это писал художник Глазунов первому секретарю ЦК комсомола С.П. Павлову. Но когда? По какому поводу? Можно предположить, что по поводу предоставления квартиры или мастерской. Но почему письмо не было отправлено и как оказалось у меня? Непонятно.
При знакомстве с Ильей Глазуновым в пору его первоначального бума я отнесся с нему и его работам с симпатией, но никогда не был в близких отношениях, хотя встречался с ним в редакции «Молодой гвардии» и раза два-три по его приглашению наведывался к нему домой и в мастерскую. Первый раз – когда он жил еще где-то далеко в новом районе на окраине Москвы. Помню, тогда приехал к нему и Евтушенко с женой Галей. Мы были знакомы, и он даже хвалили мои статьи о двух киевлянах – Николае Ушакове и Владимире Карпеко в газете «Литература и жизнь». В памяти не остались разговоры при этой встрече, но хорошо помню, что Евтушенко потом довез меня на своем «Москвиче» до Смоленской пощади, где я тогда жил, а по дороге интересовался моими гонорарами: я тогда много печатался. Но какие там гонорарами, за которыми порой мы стояли в одной очереди.
Однажды случайно встретив меня у Никитских ворот, Илья позвал к себе. Он жил рядом – в Калашном переулке в старом доме, на котором со времен Маяковского красовалась полустертая реклама: «Нигде кроме, как в МОСЕЛЬПРОМЕ». Квартира и мастерская были обширны и прекрасны. Кажется, это устроил ему всемогущий Сергей Михалков. У Глазунова было много привезенных из-за границы книг. С собой он их не давал, говорил: «Приходи и читай здесь». Я не приходил. А время и вовсе развело нас. И в конце концов родилась статья, которую в 2009 году я напечатал в «Правде»
БОРЬБА ЗА СВОЮ ГЕНИАЛЬНОСТЬ
Из тех достославных соотечественников, что в воскресенье 22 ноября 2008 года в телепередаче «Имя Россия» сокрушали, топтали, четвертовали, колесовали, пилили, сверлили и оплевывали имя и образ Владимира Ильича Ленина, меня больше всего восхитил, даже умилил известный художник-миллионер Глазунов, по имени Илья, гений 1930 года рождения. Вы, возможно, переспросите: гений? Судите сами.
Только в годы контрреволюции он написал портреты великого демократа Анатолия Собчака и его сирой вдовицы Людмилы Нарусовой – любимицы тувинского народа, лучшего мэра всего земшара Юрия Лужкова и его лучшей супруги Батуриной, миллиардерши (что может быть лучше?), знаменитого поэта современности, как пишет о нем Станислав Куняев, Ильи Резника и папы римского, градоправительницы Валентины Матвиенко, благоуханной розы, выращенной в оранжерее Ленинским комсомолом пятьдесят лет тому назад, и митрополита, прекрасно играющего роль замполита… Ну как же не гений! Что вам еще надо?
Мало того. Тот же С. Куняев, главный редактор «Нашего современника» в замечательной книге «Мои глобальные победы» (Алгоритм, 2007) рассказывает, что в 1996 году Глазунов предложил журналу свои весьма пространные воспоминания под названием «Россия распятая». Ну, а как назвать иначе? «Россия на Голгофе» уже было сто раз. А «распятая» только пятьдесят, это посвежее.
Как водится, к первой публикации была сделана как бы редакционная «врезка», содержащая краткие данные об авторе. Он сам ее и писал, сам и назвал себя там гением. Куняев поправил: «знаменитый». Когда пришла верстка номера, художник явился в редакцию, стал читать и – сразу:
« – Так не пойдет!
– Что не пойдет? – удивился я.
– «Знаменитый» не пойдет.
– Хорошо. Давайте напишем «выдающийся».
– Не пойдет!!
– Ну «великий»?
– Нет, – отрезал Глазунов, – только «гениальный»!!! Вы не понимаете, что, печатая мою книгу в десяти номерах, вы в два-три раза поднимете тираж своего умирающего журнала».
С трудом удалось уговорить на «великий». А тираж после его 51-го «Распятия» не поднялся в 2-3 раза, наоборот – упал с 21 064 экземпляров до 16 289, но деликатнейший Куняев милосердно утаил это от мемуариста.
Но вот в 2006 году в том же «Алгоритме» вышла книга Валентина Новикова о Глазунове, и названа не как-нибудь, а «Русский гений». В предисловии, которое, судя по журнальному прецеденту, мог написать сам гений, в первых же строках объявляется: «Илья Глазунов снискал славу самого «скандального» и самого выдающегося художника XX века. Безоговорочное официальное подтверждение титула «самый выдающийся художник XX века» он получил по результатам опроса соотечественников, а ЮНЕСКО удостоило его Золотой медали Пикассо за особо выдающийся вклад в мировую культуру».
– Интересно, а кто, когда, где проводил опрос? Меня, например, никто не спрашивал, и не слышал я об опросе. Но – не спорю. Раз медаль выдали, печать поставили, значит, гений. А вот имелись ли медальки ЮНЕСКО у Репина, Врубеля, Серова, Левитана, Васнецова, Сурикова, Коровина, Малявин, Корина и других хотя бы только русских художников XX века, которых наш гений заткнул за пояс Как самый-самый? К тому же, всезнающий Куняев утверждает, что Глазунов терпеть не может Пикассо, художника совершенно иного склада, и считает его просто авантюристом. И это подтверждается тем, что на вопрос о любимых художниках Илья назвал в книге о нем девять имен, и Пикассо среди нет. А.В. Новиков с восторгом говоря о Золотой медали ЮНЕСКО, умолчал, чье имя она носит. Но как же так? Если бы мне предложили медаль имени, допустим, Леонида Млечина, разве я ее принял бы? Да ни в жисть! А тут гений, а хватает…
А скандальность Глазунова никак не доказывается. Видимо, молча имеется в виду тот странный факт, что его лет тридцать не принимали в Академию, и принял, как гений гения, только Зураб Церетели. Конечно, скандал!
СИФИЛИС НЕ ЩАДИТ И ГЕНИЕВ
А почему именно Илья Сергеевич больше всех гробокопателей программы «Имя Россия» обворожил меня? Да потому что никто другой на показал с такой ясностью, живописной красочностью, зримой очевидностью и физиономию и нутро антисоветчиков путинской эпохи. Он это сделал поистине гениально!
Тут надо вспомнить еще один эпизод из книги С. Куняева «Мои моральные победы». В 1959 году Станислав работал в комсомольском журнале «Смена». Приближалось 90-летие Ленина. И вот к этой дате молодой гений принес в журнал портрет Ленина. По словам Куняева, это был не плакатный, не банальный, а «человеческий образ вождя русской революции». Илюша уже тогда знал, как надо отмечать знаменательные советские даты, не пропускал их.
А после контрреволюции друг Куняев был просто ошарашен, травмирован, раздавлен, увидев, что в своих картинах Глазунова рисует гнусную карикатуру на Ленина, а в своих писаниях называет его не иначе, как «тиран», «палач», «русофоб» и даже «сифилитик».
Примерно тот же набор эпитетов услышали мы теперь и в телепередаче. Разве что не было «сифилитика». Возможно, к исходу восьмого десятка гений все-таки понял, что сифилис ведь это не что иное, как болезнь, несчастье, беда, которая может постичь любого, в том числе – даже гения с медалью. Тем более, что ведь существует бытовой сифилис, который передается внеполовым путем, и наследственный, вдруг из глубины времен настигающий прапраправнука.
В конце XIX и начале XX века сифилис был весьма распространен в России, которую потеряли С. Говорухин и Н. Михалков. Так, по данным врача-венеролога Л.И. Картамышева, в 1861-1869 годы, т.е. в пору близкую к рождению Ленина, ежегодно сифилисом заболевало более 60 тысяч человек. Заболевало! То есть прибавлялось к уже болеющим. А в 1913 году, когда в Москве родился отец Никиты Михалкова, на каждые 10 тысяч москвичей приходилось 206 больных сифилисом. К счастью, в Советское время эти цифры мы потеряли вместе с михалковско-говорухинской Россией.
Так что, не было бы ничего удивительного, тем более – позорного, порочащего, стыдного, если бы российского гражданина Ульянова постигла эта беда: болезнь есть болезнь, она не считается ни с положением человека, ни с его талантами, должностями, ни с чем иным. Говорят, было четыре таких больных даже среди римских пап. Поэтому издеваться над несчастьем человека может только болван или подонок.
Тем более что у Ленина вовсе не было сифилиса. Мало того, знаменитый невропатолог Россолимо Григорий Иванович, один из врачей, лечивших Ленина, 30 мая 1922 года сказал Анне Ильиничне, сестре Ленина: «Положение крайне серьезно. Надежда на выздоровление явилась бы лишь в том случае, если в основе мозгового процесса оказались бы сифилитические изменения сосудов» (Ю.М. Лопухин. Болезнь и смерть В.И. Ленина. М., 1997. С.19). Лишь бы в том случае… Иначе говоря, слава Богу, если бы сифилис! Можно бы вылечить, но – увы…
Протокол вскрытия, подписанный медицинскими светилами того времени, констатировал: «Основой болезни умершего является распространенный атеросклероз сосудов на почве преждевременного их изнашивания» (там же, с. 47). Это совпадает с диагнозом поэта:
Десять жизней людских Отработал Владимир Ильич…
«Непосредственной причиной смерти явилось: 1) усиление нарушения кровообращения в головном мозгу, 2) кровоизлияние в мягкую мозговую оболочку в области четверохолмия» (Там же). Автор книги академик Ю.М. Лопухин резюмирует: «У Ленина было тяжелое поражение мозговых сосудов, особенно – системы левой сонной артерии» (Там же, с.55).
Илья Глазунов старше Ленина уже на 25 лет, но я, слава Богу, уверился, видя его резвость в той телепередаче, что такая тяжелая болезнь ему не грозит: ничего похожего на преждевременное изнашивание сосудов или каких-то других членов! Наоборот: все на своих местах, все функционирует, все крутится. Но возраст, конечно, иногда однако же дает о себе знать.
В РУССКОМ НАРОДЕ ЕСТЬ И ТАКИЕ
Например… Глазунов взывал к участникам телепередаче и к нам, гражданам России:
– Дорогие друзья! Как представитель русского народа, я утверждаю: Ленин повторял за Марксом, что история есть борьба классов. Какая чушь! Они ничего не видели дальше своего носа. История есть борьба рас и религий. Это я вам говорю как профессиональный историк.
Я заметил, как на экране по лицу генерала Варенникова метнулась тень недоумения. Действительно, он четыре года воевал против напавших на нас немцев. А разве они, в отличие от нас, черной или желтой расы? За четыре года он едва ли видел хоть одного чернокожего фрица. И разве они буддисты или иудеи, а не христиане, как мы, русские? Или они напали на нас как верующие (у них же на пузе красовались пряжки со словами «Gott mit uns!») на неверующих? Но тогда почему Господь оказался на нашей стороне? Непонятно…
– Милые друзья, – продолжал гений своими гениальными устами, – как представитель русского народа, я заявляю: ужасные жертвы Буденновска, Норд-Оста, Беслана – все это порождение марксизма-ленинизма!..
Тут я вспомнил слова Куняева из его книги «Мои вербальные победы»: «Феноменальное невежество знаменитого художника играет с ним злую шутку. Каждую бульварную антисоветскую книгу, каждую кухонную сплетню о Ленине и Сталине он встречал как внезапно открывшуюся ему великую истину с экзальтированным восторгом». Я поверил: это правда. Но не вся, дело не только в невежестве.
– Родные друзья! Как представитель русского народа, довожу до вашего сведения: большевики под руководством Ленина и Сталина провели террор против народа России, настоящий геноцид. Правда, за время их кровавого владычества население страны выросло от 150 миллионов почти до 300, но могло вырасти больше. Солженицын ошибался, говоря о 106 миллионах, на самом деле большевики уничтожили 200 миллионов. У нас в Жуковке, где я отгрохал дачу, об этом знают все.
– Любимые друзья, как представитель русского народа…
Но тут я должен прервать речь гения и опять заглянуть в его прошлое.
ОТ РАДЗИШЕВСКОГО К РАДЗИХОВСКОМУ
Слушайте:
– Любимые друзья! Я, как представитель русского народа, обожаю нашего ведущего Сашу Любимова. Как представитель представителя. Его улыбка мне дорожи улыбки Джиоконды… Саша, дайте мне еще три минуты. (Тот охотно дает). Спасибо… Сердечные друзья! Как представитель, я цитирую Ленина: «На Россию, господа хорошие, мне наплевать. Пусть погибнет 9/10 населения, но остальные доживут до коммунизма».
Это откуда же взял? Молчит представитель. Но я знаю, откуда. Из книги Владимира Солоухина «При свете дня». Они были какое-то время друзьями, но позже Владимир Алексеевич в книге «Последняя ступень» почему-то вывел под именем Кирюши (Илюши?) персонаж, очень похожий на Илью Сергеевича, в виде агента КГБ и провокатора. Разразился скандал, разрыв, угроза судом, впрочем, так и оставшаяся угрозой. Совершенно как у другого участника передачи – Черномырдина, грозившего подать в суд на президента Буша, назвавшего его на весь мир взяточником и кровососом, но ни на что, кроме сотрясения воздуха, не посмевшего.
Так вот, в книжечке, изданной в 1992 году неизвестным тиражом в неизвестном издательстве на деньги известной ему американской фирмы Belka Trading Corporation, великий русский патриот Солоухин метался между цитатами из «добросовестного и устремленного публициста» Радзишевского и цитатами столь же добродетельного мыслителя Радзиховского, бегал от суждений «замечательной публицистки» Доры Штурман (Израиль) к сентенциям не менее замечательной Надежде Мандельштам, увы, почившей в Бозе, хватал у них ароматные цитатки, афоризмы, вопли и совал нам, дорогим соотечественникам, под нос. И одну, видимо, именно такого происхождения цитатку в своем пересказе поместил на странице 145 : «Владимир Ильич бросил крылатую фразу: пусть 90% русского народа погибнет, лишь бы 10% дожили до мировой революции».
Представьте себе, нечто похожее действительно было, но, как еще при жизни Солоухина установил Вадим Кожинов, во-первых, автором изречения был не Ленин, а Зиновьев. Согласитесь, Илья Сергеевич, есть некоторая разница. В отличие от вас сообщаем, когда и где это было напечатано: 17 сентября 1918 года в газете «Северная коммуна», выходившей в Петрограде, где Зиновьев и возглавлял власть. Во вторых, цифры там стояли в обратном порядке: не 90 и 10, а 10 и 90. И на самом дела фраза выглядела так: «Мы должны увлечь за собой девяносто миллионов из ста, населяющих Советскую Россию. С остальными нельзя говорить – их надо уничтожать». Согласитесь, Илья Сергеевич, есть некоторая разница: все-таки и Зиновьев был в девять раз менее свирепый живодер, чем изображаете вы.
Что ж получается? Не к лицу это гению и представителю русского народа.
Впрочем, что ж копаться в делах столетней давности. Вы, представитель, лучше бы вспомнили похожие слова, сказанные уже в наши дни: «Да, в ходе реформ могут погибнуть миллионов тридцать. Но они сами виноваты: не вписались в наши реформы. А чего переживать! Русские бабы еще нарожают». Не слышали? Не знаете, кто сказал? Ну, разевайте вслед за мной свой миниатюрный ротик: Чу… Как видите, в абсолютных цифрах этот Чу превзошел Зиновьева в три раза. И первые десять миллионов – уже, т.е. на 33,3% программа Чубайса выполнена.
ИХ УТОПИЛИ В НЕВЕ, А ОНИ ВЫНЫРНУЛИ В СЕНЕ
А что касается книги Солоухина, то там много интересного. Например, за хорошие американски деньги сказано еще, что в ночь с 25 на 26 октября 1917 года всех 15 членов Временного правительства большевики схватили в Зимнем дворце и – «не мешкая ни часа, ни дня, посадили их в баржу, и баржу потопили в Неве» (с. 161). Сказано с такой уверенностью, будто сам был на этой барже, но Господ за великий патриотизм спас его… А на самом деле схватить-то схватили всех 15, даже в Петропавловку упрятали, но тут же и отпустили, даже честное слово не потребовали. И семь из них остались на родине, иные занимали немалые посты и должности в Советское время, министр путей сообщения А.В. Ливеровский во время блокады Ленинграда участвовал в сооружении «Дороги жизни», умер в 1951 году, дожив до 84 лет. А восемь человек, утопленных в Неве, вынырнули в Сене. Министр исповеданий А.В. Карташов стал выдающимся историком православия, умер в Париже 85-ти лет. А министр-председатель Экономического совета С.Н. Третьяков и вовсе стал сотрудником нашей разведки. Но в 1943 году в оккупированной Франции немцы его раскрыли и расстреляли. Так что, иным членам Временного правительства памятники следовало бы…
В другом месте Солоухин писал: «В первом составе Совета народных комиссаров соотношение евреев и нееврев было 20:2» (с.212). Он никогда не видел списка народных комиссаров, а список давно известен: из 15 человек там только один еврей – Троцкий. Значит, соотношение не 20:2, а 1:14. Таков масштаб вранья или невежества.
САМОУБИЙСТВО ГЕНИЯ
Все это раскопал человек, о котором вы, гений с медалью, писали в «Литературной газете»: «Мне безразлично и абсолютно неинтересно мнение о моих работах покойного литературного критика В. Кожинова, широко известное в узком кругу…» Ну, это дело личное. Думаю, что Ленину вы тоже были бы абсолютно безразличны со всеми вашими художественными потрохами. Он только сказал бы вам: «Учиться, учиться и учиться…»
Между прочим, ваше помянутое письмо в «Литературку» несколько озадачивает тем, что подписано так: «Илья Глазунов, народный художник СССР, профессор, действительный член Российской Академии художеств, академик, лауреат Государственной премии РФ, почетный член Королевских Академий художеств Мадрида и Барселоны, кавалер Золотой медали ЮНЕСКО им. Пикассо, лауреат премии им. Дж.Неру». Дюжина званий и наград!
Ну разве гении так подписываются? Разве можно представить, чтобы Пушкин подписался: «академик и камер-юнкер». А Лев Толстой – «кавалер ордена Анны Четвертой степени, медали «За оборону Севастополя», лауреат премии им. Островского». Им достаточно одного имени: Александр Пушкин, Лев Толстой, Михаил Шолохов… Право, Илья Сергеевич, таким набором, похожим на юбилейный торт, вы просто перечеркнули себя как гения.
ЕЩЕ И ХРАМ СПАС..
И кто ж после всего этого поверит еще и тому, что Глазунов рассказал в той же программе «Имя Россия» 30 ноября при обсуждении кандидатуры Александра Второго. Уверял, что во времена, когда первым секретарем горкома в Ленинграде был Григорий Васильевич Романов, т.е. в 70 – 80-е годы, было решено снести известный «храм на крови» – месте убийства царя. Но гений явился к Романову и после короткого разговора тот кому-то немедленно позвонил и приказал: «Отменить!» На каких дураков это рассчитано? А на тех самых, что сидели с ним рядом: они увлеченно слушали, потом аплодировали и восклицали : «Какой молодец! Спаситель храма! Герой!»
Хоть бы задумались, кто решил снести храм? Какая-то наверняка же высокая инстанция? А Романов был такой дремучий человек, что не понимал суть дела, но Глазунов моментально открыл ему глаза? И кому он позвонил, кому приказал? Все это очередная несусветная чушь. В те годы не могло быть ничего подобного, никто не решился бы сносить храм. И вот теперь он вставит в новое издание своих воспоминаний, если оно будет, еще и этот героический эпизод своей великой жизни. А ведь и без того, как пишет проницательный Куняев, «вся восьмисотстраничная книга воспоминаний Глазунова наполнена слухами, сплетнями, анекдотами, фантастическими сюжетами». Одним сюжетом такого пошиба теперь может быть больше…»
ИРБИТ. В.А. ИВАНОВ
В каникулы я всегда куда-нибудь отправлялся. Летом 1947-го и зимой 1948-го – в Ирбит. Это довольно непростая поездка с пересадкой в Свердловске, а потом еще километров 200. Здесь жила моя сестра Ада (Клавдия). Ее муж Василий Александрович Иванов был директором сначала Автоприцепного, а потом мотоциклетного завода. Это человек во многих отношениях замечательный. В молодости, еще до войны он работал инженером на Московском заводе малолитражных автомобилей «КИМ». Оттуда его послали года на два в Америку на стажировку. Когда я вернулся с фронта, он работал на том же «КИМ»е. Помню, я впервые увидел его и познакомился вскоре после возвращения с фронта: он привез нам откуда-то в Измайлово машину дров. На «КИМе» встретился он с моей сестрой, которая после окончания химфака педагогического института работала там же в химической лаборатории. Оба были молодыми, но уже семейными, да еще у нее – сынишка, у него – дочка. Но что поделаешь – любовь! И вот чтобы обрубить все возможные в Москве хвосты и начать жизнь с чистого листа, они и удрали в медвежий угол Урала. Сына Сергея сестра взяла с собой, а маленькая Ира, дочь Василия Александровича, осталась с матерю в Москве. В Ирбите к 30-летию Октябрьской революции у них родился сын Миша.
Этот город, стоящий на реках Ирбитка и Ница, известен с начала XVII века, был тогда небольшим районным центром и хранил еще некоторые патриархальные черты того времени, когда здесь ежегодно аж до 1930 года проходила знаменитая ярмарка, вторая после Нижегородской. Гордостью города был театр, основанный в 1631 году. От старых времен в центре остался пассаж и сквер, где я назначал свидания Ц.С.
Четыре человека моей родни и домработница Лена, по своей колоритности достойная отдельного рассказа, жили в большом одноэтажном деревянном доме с садом, двором и конюшней, где стоял конь-красавец Воин и хозяйничал конюх дядя Федя. В конце сороковых – собственный выезд! Вот так у нас было и в Минино, только там была вороная красавица Леда, и то было на рубеже 30-х. Ну, правда, в Ирбите выезд со временем заменила «Победа».
Через недолгое время Василия Александровича назначили там директором Мотоциклетного завода, выпускавшего знаменитые машины. А потом перевели в Ростов-на-Дону, где сперва он возглавил завод сельскохозяйственного машиностроения «Красный Аксай», а потом – знаменитый гигант «Россельмаш». Когда Хрущев придумал совнархозы, Иванов возглавил Северо-Кавказский совнархоз. Так и шел он со ступеньки на ступеньку все выше, ничего не перепрыгивая. Был и депутатом Верховных Советов и РСФСР, и СССР, и орденоносцем, и лауреатом Ленинской премии… Он умер 27 августа 1989 года на восьмидесятом году жизни…
Уже после его смерти, в не так давние времена сестра вдруг стала нахваливать Путина: вот, говорит, никто его не проталкивает, все сам, все сам…Я рассмеялся: «Ада, и это говоришь ты, на глазах которой прошла вся жизнь твоего мужа! Вот его действительно никто не подталкивал, не протаскивал, а просто за умелую работу поручали все более высокий пост и более ответственную работу. А этого выбрали по его готовности служить начальству и все время ведут на поводке».
ИВАН АКУЛОВ
Однажды в ирбитской газете я прочитал, что в редакции состоится обсуждение рукописи начинающего писателя Ивана Акулова, которую он будет читать сам. Как я потом узнал, на фронте, на Брянском и на 2-м Белорусском, мы были с ним где-то рядом, но он – капитан, начштаба батальона, а я сержант, радист. Сейчас он учился в Свердловском педагогическом институте, видимо, как и я, на втором курсе. Что он читал, и каково это было, не помню. Но я принял участие в обсуждении и, кажется, говорил довольно глупо, как эдакая столичная штучка аж из самого Литературного института.
А между тем, скромный и тихий Иван Иванович из Уральской деревни Урусово лет через десять-пятнадцать издал в Свердловске несколько книг, переехал в Москву, здесь вышли его интересные, а то и замечательные книги «В вечном долгу»(1966), «Крещение»(1971), «Земная твердь»(1974), «Касьян Остудный» (1978), «Нечаянное счастье» (1982), а в 1982-1984 годы вышел его трехтомник избранного. Членом же Союза писателей он стал на два года раньше меня. За «Касьяна» же он получил Государственную премию. Все это предвидеть в 1947 году в редакции ирбитской газеты мне, столичной штучке, было, конечно, невозможно.
Сохранилась копия моего письма Акулову от 26 декабря 1980 года. В журнале «Москва» №7 за 1979 год была напечатана моя статья «Кушайте, друзья мои» о романе Б. Окуджавы «Путешествие дилетантов». Она наделала много шума, и Акулов попросил ее у меня. Я писал ему:
«Дорогой Иван Иванович!
Как обещал, посылаю статью.
В тот день, когда было партсобрание и мы сидели рядом, я утром еще не смотрел газеты и не знал, что рядом – лауреат! Поэтому и не поздравил. Теперь от души поздравляю.
С наступающим Новым годом!
Обнимаю. В.Б.».
Он умер 25 декабря 1988 года…
На том давнем обсуждении повести Акулова в городской газете я познакомился с чудаковатым милым парнем Колей Подкорытовым, помоложе меня. Он писал трагические стихи в таком роде
Он приезжал и в Москву, мы виделись, но прочные отношения не завязались
А фамилии, в корне которых «корыто», видимо, на Урале не редки. Много позже я повстречал в Коктебеле милую молодую женщину из Свердловская, ее звали, допустим, Ольга, а фамилии своей она ужасно стеснялась – Кривокорытова. Но комическая и несуразная фамилия ничуть не портили очарование уралочки. Я подарил ей несколько стихотворений. Вот это, например:
А в Ирбите я был еще и в зимние каникулы 1948 года, но от тех дней в памяти, увы, не сохранилось ничего, кроме туманного образа одной ирбитянки. О таких женщинах прекрасно сказал Николай Заболоцкий:
ДЕМОКРАТИЯ В ЗЕНИТЕ
Я поинтересовался: а что об Акулове в известном фундаментальном биографическом словаре «Русские писатели XX века» (2000). Крупный же художник, лауреат, фронтовик! И что? Ни слова! Как и не было его. Об этом словаре давно бы пора написать. Вскоре после его выхода в ЦДЛ было обсуждение. Я торопливо полистал его раньше, убедился,что и обо мне – ни единого словца. Спросил у главного редактора П.Н. Николаева: почему? А мы, говорит, критиков не включили. Да у меня ни одной критической книги, сказал я, а публицистики, прозы, поэзии – тома. Ответа не последовало.
О ком тут самая большая статья – о Горьком, Маяковском, Шолохове, Блоке? Да ничего подобного! О Солженицыне. Десять с половиной столбцов накатали Сергей Залыгин, редактор «Нового мира», главный пропагандист Солженицына и потому (за что же еще?) член американской Академии искусств в содружестве с неведомым мне П.Е. Спиваковским. Статья. Разумеется, насквозь антисоветская и такими глупостями изобилует, что и говорить о них не хочется. Впрочем, Николаев очень гордился тем, что по отчеству Солженицын назван в статье не Исаевичем, а Исааковичем, ибо отец его действительно был Исаакий Семенович. А самая лживая статья в словаре – о Шолохове, написанная Василием Литвиновым, ранее не умолкавшим в похвалах великому писателю.
Я много писал о Солженицыне, в конце концов получилась целая книга, несколько раз переизданная и, придя домой, поинтересовался, что из моих многочисленных публикаций указано в списке критической литературы о нем. Оказалось, фиг с маслом! Я продолжил исследование, и подсчитал, что в словаре более тридцати писателей, о которых я писал, при этом, не говоря уж о Пушкине и Лермонтове или Горьком, Маяковском и Макаренко, писал я и о таких известных писателях, своих современниках, как Михаил Алексеев, Григорий Бакланов Владимир Богомолов, Евгений Винокуров, Андрей Вознесенский, Евгений Евтушенко, тот же Залыгин, Даниил Гранин, Булат Окуджава, Михаил Светлов, Константин Симонов, Владимир Солоухин и т.д. Всего, говорю, более тридцати. И где писал! В «Литературной газете» и «Литературной России», в «Правде» и «Советской России», в журналах «Москва» и «Молодая гвардия», «Октябрь» и «Волга», «Звезда» и «Нева»… То есть голосил с самых высоких трибун и – ни единого упоминания. И ведь когда это мы видим-то – в 2000 году, в пору самого отъявленного благоухания демократии.
У Бальзака в «Обедне безбожника» один персонаж говорит другому: «В Париже, когда некоторые люди видят, что вы вот-вот готовы сесть в седло, иной начинает тащить вас за полу, а тот отстегивает подпругу, чтобы вы упали и разбили себе голову; третий сбивает подковы с ног вашей лошади, четвертый крадет у вас хлыст; самый честный – тот, кто приближается к вам с пистолетом в руке, чтобы выстрелить в вас в упор. У вас есть талант, мое дитя, и вы скоро узнаете, какую страшную непрестанную борьбу ведет посредственность с теми, кто ее превосходит». Увы, это не только в Париже…
Один из «самых честных», не назвавшийся москвич, 10 августа 1991 года написал мне: «Вас убивать надо. Время грядет. Жди! Каждый день жди! Скоро!» Подобные письма от анонимов получил я в июле 1991 года из Твери и Самары. Я их опубликовал. И читатель Воронин из Калуги отозвался: «Это ж какой дар Божий надо иметь, чтобы вызвать такую ненависть!» Ну, не мне судить насчет дара. Но интересно, прошло двадцать лет, где сейчас эти анонимы, по-прежнему ли исходят злобой и ненавистью к слову правды или что-то поняли? Иногда я получаю покаянные письма от былых ненавистников.
А с редактором словаря Николаевым был у меня в Малеевке такой случай. Шел фильм. Мы сидели в самом заднем ряду: я, справа от меня Николаев, рядом с ним Тоня, молодая игривая сотрудница дома творчества. А фильм был о войне. И Николаев, выпендриваясь перед возможным объектом, давал гнусные комментарии к тому, что происходило на экране. Я с трудом терпел. Время шло, и он не умолкал. Наконец, я не выдержал и, повернувшись, остроумцу внятно сказал: «Если вы не замолчите, я вам!..» Он тотчас замолчал, и я решил, что на этом дело кончено. Утром в столовой он подошел к нашему столику и начал многословные извинения : «Я же вас прекрасно знаю, с удовольствием читаю ваши статьи…» Я еще раз попросил его замолчать и вот уж на этом дело действительно кончилось.
ГОДЫ СТРАНСТВИЙ И СТРАСТЕЙ
Я вернулся к дневнику, как упоминал, лишь в 1970 году в связи с рождением дочери. Несколько лет делал лишь время от времени отдельные записи и заметки. А возобновляя дневник, предполагал, что это будут записи только о дочке – как она растет, что лопочет. В таком, например, духе, как рассказала недавно Валентина Александровна о Манечке. Она спрашивает: «Где мама?» – «В Москве». – «Опять в Москве! Я сломаю эту Москву!» А Ванечка что-то сделал не так и В.А. сказала ему: «Что же ты натворит! Ведь это курам на смех!» – «Куры будут смеяться?» – «Конечно!» Ваня помолчал, подумал и спросил: «А петух?»
Но вскоре дневник стал гораздо шире. Поэтому о большом куске жизни придется кратко поведать в разрозненных повременных записях и опять в воспоминаниях.
Любопытно, что в студенческие годы при весьма скромном достатке в летние каникулы я обязательно куда-нибудь уезжал прогуляться и отдохнуть. Как уже упоминал, летом 1947 года гостил с Винокуровым в моей деревне Рыльское на Непрядве; тогда же – летом и зимой две поездки в Ирбит; в июле 48-го с Андреем Марголиным по туристской путевке – по Черноморскому побережью Кавказа (Сочи – Сухуми); в июле 49-го – Сухуми, санаторий «Гантиади»; в августе 50-го, как упоминал, с друзьями нас занесло в деревню Чуево в Тамбовской области недалеко от Мучкапа, однажды упомянутого Пастернаком… И я не был редким исключение, уж так страдающим «охотой к перемене мест», просто это было принято, таков был образ жизни.
После того, как за дипломную работу мне влепили трояк, директор института Петр Степанович Фатеев вдруг предложил мне пойти в аспирантуру. Странно. У меня никаких намерений на сей счет не было. Ну, раз предлагают… Ведь это довольно свободная жизнь. Поступил, выбрал тему – «Макаренко как художник». Этого писателя я всегда любил. В его великолепной «Педагогической поэме» главный герой – сам автор, человек увлеченный, деятельный, честный, целиком отдавший себя несчастным детям. Горький писал ему: «Именно в таких, как вы, нуждается Россия». Диссертацию я написал, многое из нее опубликовал даже в таких журналах, как «Вопросы философии», да еще и автореферат издал, но защищаться не захотел. Дело это хлопотное, нудное, а главное, звание кандидата наук меня совершенно не привлекало. Зачем оно мне? Что в нем?
А летние и осенние вояжи продолжались. В августе-сентябре 1951 года – теплоходом по Волге до Сталинграда, оттуда самолетом – на Кавказ, Красная Поляна; в сентябре 52-го – дом отдыха «Небуг» под Туапсе; в июле 53-го – Дом творчества на Рижском взморье в Дубулты…
О днях на взморье в памяти остались только три очень разных факта: там тогда жил Николай Заболоцкий. Запомнился его шутливый пляжный экспромт:
А на непривычно холодном море я подхватил гайморит, слава Богу, потом прошедший. Да был еще забавный эпизод с никому неведомой тогда, а потом знаменитой артисткой Ириной С.
В Дубултах было тогда два ресторана: «Корсо» и «Лидо». Первый – для широкой публики, днем он работал как общественная столовая, а вечером общий свет там то ли мерк, то ли гас совсем, под потолком загорался огромный зеркальный шар, вертящийся в направленных на него лучах света, и мерцающие бегущие блики создавали обстановку таинственности, и все настраивало романтично, особенно нас, русских, для которых такие затеи и ширпотребовские фокусы были в новинку.
А «Лидо» было так названо в подражание, кажется, какому-то знаменитому острову или ресторану то ли в Венеции, то ли в Париже. Ну, вроде как московский «Савой», ставший потом, кажется, «Берлином». «Лидо» ресторан небольшой, по замыслу аристократический, попасть туда было не просто. Но вот однажды не помню, откуда взявшиеяся в нашем Доме творчества Наташа Кобзарева, кажется, еще студентка, дочь директора знаменитого ЦАГИ, ее муж-ровесник, их подруга, которую они усиленно навязывали мне, и я как-то ухитрились вечером попасть в это «Лидо». В зале все столики были заняты, но нас метрдотель устроил за небольшим столиком где-то под самым потолком. Там было очень удобно, весь зал – как на ладони. Ну, и после пары рюмок коньяка я обнаружил в зале эффектную блондинку, и, недолго думая, твердой походкой спустился в зал и пригласил ее танцевать. Все очень мило. Хотя, откровенно сказать, танцор я всю жизнь был неважный, и мог решиться на приглашение незнакомки только в особом состоянии духа. А потом, вернувшись к себе на голубятню, я не надумал ничего лучше (может, еще после одной рюмки), как написать ей записку с просьбой о свидании завтра у почты и попросил официанта передать эту записку той эффектной особе. И он, дурак, передал. А она же, естественно, была не одна. И вот по лестнице к нам на голубятню поднимается разгневанный мужчина, с которым она пришла в ресторан, и, потрясая моей запиской, рычит: «Так вот чему вас учат в Литературном институте!» Оказывается, я, тоже дурак, спьяну написал свое послание на какой-то бумажке со штампом института. И тут началось такое!.. Ну, слава Богу, моим друзьям удалось как-то уломать ревнивца и нежно спустить его в зал. По-моему, это был еще не муж ее, впоследствии еще более знаменитый.
Эта комическая история, у которой были шансы стать драмой, имела некоторой продолжение. Однажды в букинистическом магазине на Сретенке я случайно еще раз встретил незнакомку. Помнится, разговора не получилось. «Ах, это вы!» – кажется, только это и сказала она. Но каково же было мое изумление, когда в 1967 году я увидел эту блондинку, как сказал поэт, «не спетую песню мою», в одном уж совсем знаменитом фильме… Для «Красной звезды» я тогда написал статью об этом фильме, он мне понравился, наверное, хвалил и С…
Второй раз я был в Дубултах уже в феврале 1985 года с дочерью восьмиклассницей в ее каникулы. От тех дней осталось стихотворение «Чудотворец» о посещении Домского собора в Риге.
А после первого гостевания в Дубултах – в 1954 году поездка с женой Ириной в Ялту; в 55-м как исключение – лето на даче в Опалихе; 56-й – Симферополь, Алупка, Ялта; в октябре 57-го – Геленджик, дача Россельмаша; в октябре 58-го – туристическая поезда к Венгрию с сослуживцами по «Литгазете», а прямо оттуда – в Сочи, санаторий «Новые Сочи»; в ноябре 59-го – опять Сочи, санаторий «Металлург»; в 60-м – Ялта, Дом творчества Союза писателей; в октябре 61-го – поездка морем из Одессы в Египет с заходом в Румынию (Констанца) и Грецию (Пирей и Афины), а по возвращении из Одессы – в Гагры, в Дом творчества; в сентябре 1962-го – Сочи, санаторий «Металлург»…
В ту пору в поездках, и в этих домах, в санаториях, как и в Москве, конечно, случались встречи, нередко заставлявшие сердце биться чаще, и радоваться, и печалиться, и негодовать… Прав Пастернак: «И чем случайней, тем вернее, стихи слагаются навзрыд».
B.C.
Коктебель
ЗВЕЗДЫ
Звезды на небе, звезды на море, Звезды и в сердце моем
Старинный романс
Малеевка
* * *
Гагра
Но когда именно и что конкретно рождает стихи? Казалось бы, ясно – в дни и часы сильных чувств. Но вот уж как я любил Наталью, как терзался нашим разрывом и – ни строчки. Странно…
Продолжу реестр вояжей: в 1963 году – Геленджик; в 64-м – «Новые Сочи»; в 65-м – Батуми, Зеленый мыс; в 66-м – Коктебель, Дом творчества; в 67-м – Гагра, Дом творчества; в 68-м – Коктебель; в 69-м – Коктебель; в 70-м – Москва, Опалиха; в 71-м – Малеевка и Коктебель, Дома творчества; в 72-м – Малеевка и Коктебель; в 73-м – Малеевка и Коктебель; в 74-м – Малеевка, Комарово и Коктебель… Люба…
Все женщины, оставлявшие след в душе моей, были прекрасны. Ни одной стервозы или склочницы, ни одной сквалыги или зануды, ни единой сплетницы, скандалистки или шантажистки. Я уж не говорю о женах, которых небеса систематически дарили мне. Красавицы, умницы, загадочны, как пушкинские русалки, что «на ветвях сидят» в «Руслане и Людмиле». Ведь они все, как полагается русалкам, – из вод. Одна явилась из Патриарших прудов (Ермолаевский переулок), другая – из Чистых прудов (Телеграфный переулок), третья – с Камчатки, то ли из Берингова моря, то ли из Охотского.
А.Г.
Коктебель
B.C.
Гагра
* * *
O.K.
Малеевка
После войны, повторю, я несколько лет регулярно дневник не вел, лишь иногда делал какие-то записи. Вот например, когда работал в «Молодой гвардии»:
17 июля 1960 г.
Чуть не лбами столкнулись две большие толстовские даты: в 1958 году было 130-летие со дня рождения, а в этом – 50-летие со дня смерти.
Были тогда торжественные заседания в Большом театре с участием руководителей страны, доклады, концерты, юбилейные издания, спектакли, фильмы. В позапрошлом году было 100-летие со дня смерти Толстого. И кто держал речь в Большом театре – Швыдкой, ненавистник Пушкина? Кто издал новое собрание сочинений писателя? Кто поставил?.. Появились два фильма по «Анне Карениной» – российский и английский. Кого они порадовали? Уже и то хорошо, что памятник не сковырнули во дворе Союза писателей, как памятник Горькому…
Надеясь раздобыть или написать для журнала что-то интересное о Толстом к ноябрьскому юбилейному номеру, я съездил на днях в Ясную Поляну. Стояла страшная жара. И, приехав из Тулы в усадьбу, я первым делом пошел на Воронку, в которой все Толстые купались чуть не до заморозков. А дорогу туда мне показал Валентин Федорович Булгаков.
Это человек с богатой и очень интересной биографией. В январе 1910 года, будучи студентом Московского университета, он стал секретарем Толстого, от его имени отвечал на письма, которые шли к нему со всего мира. Разумеется, на особенно интересные и важные писатель отвечал сам и не жалел на это времени. Так, одному студенту из Франции, приславшему пьесу, ответил на 32-х страницах. И этот студент оказался потом Роменом Роланом. До 9 ноября 1910 года, т.е. до второго дня после смерти писателя Булгаков вел подробный дневник, в котором достоверно рассказано о самом драматическом времени жизни Толстого. В 1911 году дневник впервые был издан. Тогда Булгакову шел 25-й год, теперь ему 75. В дневнике Толстого иногда встречается: «милый Булгаков».
А 15 июля после купания он водил меня по дому, по всей усадьбе и рассказывал, что к чему. Черный кожаный диван, на котором родился Толстой, гостиная с портретами предков и других родственников, кабинет, библиотека, «комната под сводами», где были написаны «Анна Каренина», «Воскресенье», «Хаджи-Мурат»… Показал и пруд, в который утром 28 октября, узнав об уходе ночью мужа, бросилась в отчаянии Софья Андреевна, а они с работником Иваном, скрытно шедшие за ней следом, вытащили ее из воды.
19 июля 1960
Когда мы зашли к Валентину Федоровичу домой (он квартировал в «доме Болконского»), я удивился большому портрету Сталина на стене. Это в нынешнее-то время! А хозяин ответил: «Этот человек вернул мне родину». Оказывается, после революции он несколько лет работал директором музея Толстого в Москве, добился его перевода в новое здание на Кропоткинской, организовал музей в Хамовниках. Но в 1923 году эмигрировал, жил главным образом в Праге, где в 1943 году его, как русского, немцы арестовали и два года он просидел сначала в тюрьме, потом – в концлагере. После Великой Отечественной войны написал Сталину письмо с просьбой о возвращении. И в 1948 году ему разрешили вернуться, как еще до войны вернулись Горький и Алексей Толстой, Прокофьев и Куприн, как во время войны, в 1943-м – Вертинский, как уже после войны – Коненков, Эрзя…
20 июля 1960
К слову сказать, все эти знаменитые «возвращенцы» были хорошо устроены, и тех из них, кто продолжал творческую деятельность, власть не обошла вниманием: Прокофьев стал Народным артистом, шестикратным – как никто! – лауреатом Сталинской премии и Ленинской, Вертинский давал концерты, снимался в кино и тоже получил Сталинскую, а Коненков – и Сталинскую, и Ленинскую, и Звезду Героя, не говоря уж о прекрасной квартире и мастерской в самом центре столицы – на углу улицы Горького и Тверского бульвара. Не знаю, как обстояли дела у Эрзи, но во всяком случае у него была большая выставка на Кузнецком мосту, на которой мне довелось побывать и даже поговорить с ваятелем, невысоким седеньким старичком.
Не был обижен и Булгаков. Он вернулся не просто в Россию, а именно в Ясную Поляну, с которой у него столько связано. В этом году и, может быть, не первый раз в издательстве «Художественная литература» тиражом 75 тысяч экземпляров переиздана его книга о Толстом. Он подарил мне ее с дружеской надписью.
Так что портрет Сталина в его квартире был так же понятен, как стихи Вертинского о Сталине:
А Куприн? По его «Поединку» поставили фильм «Господа офицеры», экранизировали «Штабс-капитана Рыбникова». И так же закономерны были слова радости и благодарности престарелого писателя, который был изумлен, что его узнают на улице, заговаривают с ним. «Что больше всего понравилось мне в СССР? – писал он. – За годы, что я пробыл вдали от родины, здесь возникло много дворцов, заводов и городов. Всего этого не было, когда я уезжал из России. Но самое удивительное, что возникло за это время, и самое лучшее, что я увидел на родине, – это люди, теперешняя молодежь и дети… Родная Москва встретила нас на редкость приветливо и тепло». Толстой считал Куприна очень талантливым, но дочитать его «Яму» не смог.
23 июля I960
В разговоре с Булгаковым я упомянул о статье Сталина, написанной еще в 1934 году, в которой он решительно возразил на известную статью Энгельса «Внешняя политика русского царизма», опубликованную за границей еще в 1890 году. И вот в 1934-м академик В.В. Адоратский, директор Института марксизма-ленинизма, предложил напечатать ее в журнале «Большевик», – в номере, посвященном двадцатилетию Первой мировой войны. Сталин был не против ее публикации в собрании сочинений, но в массовом журнале ЦК?.. И он написал статью, которая была как письмо разослана только членам Политбюро, и предложение академика не прошло. Но в мае 1941-го буквально за месяц до войны Сталин счел нужным напечатать свою статью-письмо в «Большевике».
Валентин Федорович, конечно, ничего об этом не знал и заинтересовался. Я рассказал ему, что Сталин категорически отвергал уверения Энгельса, будто во главе внешней политики России долгие века стояла некая всемогущая и очень талантливая шайка иностранных авантюристов, которой везло почему-то везде, во всем, и ей удивительным образом удавалось, ловко надувая всех европейских правителей, преодолевать все и всякие препятствия на пути к своим авантюристическим целям. Это тайное общество, приводил Сталин слова Энгельса, вербовавшееся первоначально из иностранных авантюристов, и подняло русское государство до его нынешнего могущества, «эта шайка, насколько бессовестная, настолько и талантливая, сделала больше, чем все русские армии, для того, чтобы расширить границы России…<…> Это она сделала Россию великой, могущественной, внушающей страх и открыла ей путь к мировому господству». Только-де один чистокровный русский, Горчаков, занимал высший пост в этом ордене. Его преемник фон Гирс опять уже носит иностранную фамилию.
Валентин Федорович слушал очень внимательно и даже, как мне показалось, напряженно. А я продолжал рассказывать, что Сталин подчеркнул: завоевательская политика вовсе не монополия русских царей. Такой политике в еще большей степени были привержены короли и дипломаты всех стран Европы, в том числе такой император буржуазной формации, как Наполеон, который, несмотря на свое не-царское происхождение без колебаний использовал в своей внешней политике интриги, обман, вероломство, лесть, зверство, подкуп, убийства… И вывод был очевиден: великую Российскую империю создали не Горчаков и Гире, а русский народ.
– Это поразительно! – воскликнул Валентин Федорович, встал, подошел к книжному шкафу, взял том Толстого, быстро нашел нужное место и сказал:
– Ну, это наши поэты иногда почему-то млели при имени Наполеона:
Может быть, именно поэтому Толстой отводил Пушкину в нашей поэзии только третье место – за Тютчевым и Лермонтовым.
Я возразил:
– Это стихотворение написано при известии о смерти Наполеона. А у Лермонтова тоже – «Воздушный корабль»:
– Вы послушайте, – сказал Булгаков, раскрыв книгу. – Вот что записал Лев Николаевич в дневнике 4 апреля 1870 года: «Читаю историю Соловьева. Все по истории этой было безобразно в допетровской России: жестокость, грабеж, правеж, грубость, глупость, неуменье ничего делать…»
– Дикари! Только иностранцы и могли помочь, – вставил я.
– «Читаешь эту историю, – продолжал Валентин Федорович, – и невольно приходишь к заключению, что рядом безобразий совершилась история России. Но как же так ряд безобразий произвели великое единое государство? Уже одно это доказывает, что не правительство производило историю».
– Оказывается, граф Толстой выступил против статьи Энгельса раньше Сталина – за двадцать лет до ее появления! – засмеялся я.
– «Но кроме того, читая о том, как грабили, правили, воевали, разоряли (только об этом и речь в истории), невольно приходишь к вопросу: что грабили и разоряли? А от этого вопроса к другому: кто производил то, что разоряли? Кто и как кормил хлебом весь этот народ?»
– В корень зрил Лев Николаевич.
– «Кто делал парчи, сукна, платья, камки, в которых щеголяли цари и бояре? Кто ловил черных лисиц и соболей, которыми дарили послов? Кто добывал золото и железо, кто выводил лошадей, быков, баранов? Кто строил дома, дворцы, церкви, кто перевозил товары? Кто рожал и воспитывал этих людей единого корня? Кто блюл святыню религиозную, поэзию народную? Кто сделал, что Богдан Хмельницкий передался России, а не Турции или Польше?»
– По-моему, – сказал я, – это с другого конца, но о том же: творцом истории является народ.
Валентин Федорович согласился. А еще дал мне свою переписку с Николаем Рерихом. Мы ее, конечно, напечатаем.
24 июля 1960
Ленин писал о «кричащих противоречиях» Толстого. К ленинским примерам можно добавить немало. Так, в молодости Толстой добровольно вступил в армию и участвовал в боевых действия на Кавказе, потом на знаменитом 4-м бастионе – в героической обороне Севастополя, плакал при виде французского флага над городом, получил медаль за оборону и орден Анны, а в старости призывал отказываться от службы в армии, не раз повторял: «Патриотизм – последнее прибежище негодяев», хотя обличается-то здесь не патриотизм, а негодяи. В зрелые годы с увлечением и радостью создал шедевр мировой литературы – четырехтомный роман «Война и мир», а в старости говорил, что это самая глупая его книга. (Впрочем, это по словам Булгакова, а по воспоминаниям Горького, о «Войне и мире» Толстой говорил: «Это – как «Илиада»!»). В 1866 году он был защитником солдата Василия Шибунина, которого судили за пощечину оскорбившему его офицеру, и даже послал царю просьбу о помиловании, но солдата расстреляли, а в 1908 году писатель уверял: «Нет в мире виноватых». Настойчиво, страстно призывал ко всеобщей любви и равенству, а когда его племянница, поехавшая с ним в Башкирию на кумыс, завела там роман с башкиром и забеременела, граф, видимо, уверенный, что графиня не может понести от простого башкира, был в отчаянии. За первые двадцать два года брака у Толстых родилось тринадцать детей, а потом писатель принялся проповедовать безбрачие. Софья Андреевна однажды записала в дневнике, что Левочка в порыве страсти завалился к ней в постель, даже не скинув сапоги, и Горькому он говорил об этом деле: «Я был неутомим…», а в старости написал книгу «Грех чувственности»…
Да, кричащие противоречия. Но при всем этом было нечто, в чем Толстой всегда оставался неизменен, тверд, неколебим. Это – от «Детства», написанного в двадцать три года, до статьи «Не могу молчать», написанной в восемьдесят, до неопубликованного при жизни «Хаджи-Мурата» – страстное, неуемное обличение лицемерия, лжи, несправедливости, срывание «всех и всяческих масок». И в этом, как и в художественной силе, не было ему равных.
14 декабря 1960
Получил письмецо из Ясной:
«Глубокоуважаемый Владимир Сергеевич, я с дружеским чувством вспоминаю нашу встречу и беседу минувшим летом в Ясной. С признательностью вспоминаю я и о том, что через публикацию в «Молодой гвардии» моей переписки с Н.К. Рерихом Вы дали мне возможность заработать хорошие деньги.
Всего доброго! Ваш Вал. Булгаков».
Нарочно не придумаешь! Едва я сейчас, поздно вечером 3 февраля, перепечатал это письмо, как вошла Таня и сказала, что по телевидению начинается американский фильм о Толстом, о последнем годе его жизни. Включаю и вот – молодой Булгаков у Черткова, который его рекомендовал в секретари. А вот уже и сам Лев Николаевич обнимает Булгакова.
Фильм дали поздно ночью, окончился он уже около двух часов, но мы досмотрели. Вполне достойная работа. Толстой очень хорошо, да и Софья Андреевна не вызывает возражений, и все остальные, кроме Черткова. Он же был аристократ, красавец, умница, а тут какая-то невнятная личность с огромной лысиной. Как такой мог быть другом Толстого!
Потом было обсуждение. Упрекали, например, за то, что Толстой ушел из дома глубокой осенью, а в фильме лето. Какое это имеет значение. Еще из дневника Булгакова следует, что с Толстым поехал только врач Душан Маковицкий, а в фильме – и Булгаков. Это тоже несущественно. Нет, нет, хороший фильм. Главное – достоверен сам Толстой.
В октябре 1961 года, когда еще работал в «Молодой гвардии», я из Одессы на теплоходе «Феликс Дзержинский» прокатился в Египет. Не один, конечно, а с группой туристов, в которой, впрочем, не было ни одного знакомого. Перед отъездом была наставительная беседе в здании бывшего американского посольства. Что ж, почему кое-что не объяснить людям, которые едут за границу впервые? Потом мне позвонил в редакцию и пригласил побеседовать некий майор из КГБ. Мы встретились у Большого театра под навесом вдоль левой стены. Он говорил, что я, мол, надеюсь на ваше содействие и помощь в случае чего. О чем говорить! Если какой-то чрезвычайный случай, я и без него принял бы посильные меры.
А как только вечером теплоход отошел от одесского причала, я сразу направился в бар и познакомился там с молодой русской парой из Франции: Олег и Марина. Он настроен очень прорусски: много рассказывал о знаменитых людях русского происхождения по всему миру. А она не помню, что говорила, но была очень мила. Прекрасно провели вечер. Обменялись адресами. На другой день, кажется, в Стамбуле они сходили. Я помог им нести вещи к трапу.
Когда шли по Эгейскому морю, я послал своей сотруднице по отделу критики Искре Денисовой телеграмму: «Слева по борту остров Лесбос вспоминаю стихи Сапфо и Володи Котова салют».
Когда вернулись в Москву, майор КГБ опять позвонил мне, и мы опять встретились под навесом Большого театра. Он спрашивал о впечатлении. Я отвечал, что все было прекрасно. «А вот эта пара, с которой вы беседовали в первый вечер… Вы не завязали знакомство, не обменялись адресами?» Я твердо соврал: «Нет!» А под Новый 1962 год Марина прислала мне поздравительное письмо, очень трогательное и забавное, не шибко грамотное. Очень хотелось ответить, но я не решился: ведь сказал же я ему, что не обменялись адресами. Жаль, жаль… Она жила где-то у Эйфелевой башни.
9 июня 1962 года
Был в Переделкино у К. Чуковского. Старик болен, лежал в постели, но поговорили. Дал статью о Толстом и свои письма к Рубакину. Статья написана еще при жизни Толстого – как о неком стихийном явлении. Печатать это сейчас невозможно. А письма напечатаем.
22 июня 1962
Получил письмо о К.И.Ч.:
«Дорогой тов. Бушин!
Я впервые после большого перерыва прочитал свои письма к Рубакину, и они мне не понравились. Умоляю Вас (если Вы намерены печатать их) сделать кое-какие купюры.
В первом письме мне показались отвратительными мои жалобы на болезнь, на бессонницу. Вообще, чем больше Вы сократите их, тем лучше. Ведь они написаны без мысли о том, что они когда-нибудь могут стать достоянием читателей.
Вы спрашиваете, какое издание собрания стихотворений Некрасова было похвалено В.И. Лениным. Отвечаю: издание 1920 года.
Мой очерк «Мы и они» напечатан первоначально в «Речи», а потом появился в книге «Лица и маски» (1914, изд. «Шиповник»). Насколько я помню, он был направлен против невежественного редактора «Вестник знания» В.В. Битнера.
Всего доброго. Корней Чуковский.
17 июня 1962».
25 июня он прислал в жалком виде еще и записочку Искре, где конкретно указывает, что надо поправить в тексте статьи самого Рубакина о Н.К. Крупской.
В том году за книгу «Мастерство Некрасова» Чуковский получил Ленинскую премию. Это похоже на премию Шолохова, которую Ю. Бондарев дал Валентину Сорокину, только как бы с другой стороны: Сорокин поносил Шолохова, а Ленин – Чуковского, точнее, он резко критиковал его, писал, что «нам с Чуковскими не по пути». Ну, конечно, и тут различие немалое: Ленин писал правду, а Сорокин лгал.
1 июня 1963
Из Рязани прислал письмо Солженицын. Это в ответ на ленинградскую «Неву» с моей статьей об «Одном дне Ивана Денисовича», которую я ему послал.
Он пишет:
«27.5.63
Уважаемый В… С….!
О Вашей статье я слышал от Сергея Алексеевича Воронина (главного редактора «Невы». – В.Б.) еще в феврале. Он говорил мне и о том, какую концовку устранил оттуда (какую – не помню). Саму статью я прочел в прошлом месяце. Нахожу ее весьма интересной и очень разнообразно, убедительно аргументированной.
Поэтому Л. Иванова (ее статья была в «Литературной России») не могла бы ввести меня в заблуждение, что, впрочем, ей вероятно удастся по отношению к тем, кто Вашей статьи не читал.
Спасибо за присылку журнала.
С добрыми пожеланиями Солженицын».
7 января 1964
Гослит (В. Косолапов) предложил мне для критического ежегодника написать о Солженицыне в целом, т.е. о всем, что он к этому времени напечатал. Я написал. Но шлагбаум уже опустился: Косолапов ссылается на ЦК.
Алик Коган, редактор ежегодника, говорит мне: позвони Поликарпову в ЦК. Позвонил. Тот негодует: напишите нам заявление! Я не стал писать, заводить склоку; ясно, что лицедей Косолапов просто струсил. Я послал статью в «Подъем» (Федор Волохов), где иногда печатаюсь. Там трусоватый завотделом критики Зиновий Анчиполовский был в отпуске, его замещал Анатолий Жигулин. Он и пропихнул статью. Ее я и послал А.С. И вот он пишет:
«2.1.64
Рязань
Многоуважаемый Владимир Сергеевич!
Я очень признателен Вам за присылку «Подъема» №5, хотя должен Вас «огорчить», что как раз перед этим достал его в Рязани и прочел.
Хвалить того критика, который хвалит тебя – звучит как-то по крыловски. Тем не менее должен сказать, что эта Ваша статья кажется мне очень глубокой и серьезной – именно на том уровне она написана, на котором только имеет смысл критическая литература. Особенно интересен и содержит много меткого раздел о «Кречетовке» (или, может быть, потому, что об Иване Денисовиче уже было в «Неве»?). Жаль что из-за тиража журнала его мало кто прочтет.
Я не только уважаю чужие, розные от моего, мнения, но и вижу в них украшение жизни…»
Тут уже начиналось вранье и «жизнь по лжи». Прошло недолгое время, и мы по его «Теленку» и «Архипелагу» воочию убедились, как он уважает чужие мнения, как ценит это украшения жизни. «Жирный»… «лысый»… «вислоухий» – вот для начала как выражал он свое восхищение обладателями розного от его собственного мнения. А дальше – по нарастающей: «бездари»… «плюгавцы»… «плесняки»… «обормоты»… «шпана»… «наглецы»… Затем – из арсенала животного мира: ««баран»… «осел»… «собака»… «волк»… «шакал»… «скорпион»… «змея» и т.д. Когда ехал из Владивостока в Москву, в Омске на встрече со своими почитателями змеей поименовал и меня.
А тогда, как порядочный человек, а не литературный обормот, он писал мне: «Много верного и для нашей литературы полезного в том, что Вы пишете, противопоставляя «эстетику песчинок» и «эстетику самородков». Нам надо учиться видеть красоту обыденного» и т.д. на полстраницы трепа о красоте. Он учился видеть красоту и в «Архипелаге» уж такую выдал…
Но довольно долгое время переписка была вполне благопристойной. Он мне даже присылал свои любительские фотографии, а я писал, например, так:
«7 апреля 1964
Уважаемый Александр Исаевич!
Письмо Ваше, писанное в знаменательный день 8 марта, я, разумеется, давно получил. Но тут были всяческие хлопоты, дела и события. Например, расстался с «Молодой гвардией» и хотел посидеть дома, подумать, почитать, пописать не торопясь. Однако не прошло и месяца, как А.Л. Дымшиц (Между прочим, вопреки мнению некоторых, очень милый и порядочный человек. Он, кстати, как Вы, очевидно, знаете, одним из первых выступил со статьей об «Иване Денисовиче» и говорил мне, как эта вещь его взволновала) упек меня в Госкомитет кино. По мягкости характера я поддался его напору, но тут же и ужаснулся. Это такой тебе департамент со всеми его прелестями! Две недели я ходил на службу, неделю проболел и – сбег. Самым позорным образом. Уж больно я, как Ваша Матрена, не люблю столам-то канцелярским кланяться.
А потом поехал на свадьбу в Краснодор – племяш Сергей женился. А потом мамаша тяжело заболела. А потом сам прихворнул… Так время и шло. Но вот, кажется, и сам поправился и все вошло в свою колею. Наслаждаюсь свободой. Господи, как хорошо в департамент-то не бегать! Что хочу пишу, что хочу читаю. «Анну Каренину», например, а то – Плутарха… Есть время ввязаться в какую-нибудь литературную драку (я их страсть как люблю!), или выступить в защиту несправедливо обиженного, или пригвоздить неправедно благоденствующего.
Словом, свобода имеет великие преимущества, но есть у нее и свои недостатки. Главный – меньше с людьми общаешься. Но уж тут, пожалуй, все от тебя зависит.
Снимку Куликова столпа, что Вы прислали, я очень обрадовался. Большое за него спасибо, как и за «Один день» с дарственной надписью. Я думал, что не помню, как столп выглядит, но оказалось, что пассивно помнил. Вообще-то у меня зрительная память отличная, но ведь на Куликовом поле я был, должно, лет в 13.
Я не предполагал удивить вас сообщением о том, что был на фронте. Ведь в «Подъеме», где напечатана моя статья о Вас, помещена на последней странице и биографическая справка даже с фотографией. Думал, что это попалось Вам на глаза.
Я рад, что Вы лишь посмеялись, как пишете, прочитав в «ЛитРоссии» мой «отклик» на Ваше предыдущее письмо. Теперь, поразмыслив, я вижу, что отклик был бестактностью. В самом деле, человек написал письмо сугубо личного характера, а я его – бух! – сразу в газетку, хотя и безымянно. Вы имели полное право осерчать. Но вот получил Ваше письмо и вижу, что Вы не обделены чувством юмора. Спасибо. Спасибо и за добрые пожелания, что написали на книге.
Всего наилучшего».
Наша довольно активная переписка тянулась четыре года – до мая 1967-го. Его последнее письмо было кратким, это было как бы небольшое персональное добавление к его большому (четыре убористых страницы) письму в адрес предстоявшего IV съезда писателей – «вместо выступления». Он разослал его по адресам многих газет, журналов, писателей и разных инстанций. Мне писал:
«17.5.67.
Уважаемый Владимир Сергеевич!
Наша прошлая переписка побуждает меня послать это письмо и Вам. Определю свое намерение искренне: пусть это письмо напомнит Вам, что и перед Вами в литературе (в жизни) стоит выбор и не бесконечно можно будет Вам его откладывать (как, мне кажется, вы пытаетесь).
Желаю Вам – лучшего.
Солженицын».
Я так много возился с этим обормотом, так много о нем писал, что в конце концов он мне осточертел до ужаса и еще что-то о нем писать или даже думать я просто уже не в силах, хотя в дальнейшем будут встречаться упоминания, относящиеся в разным годам.
20 ноября 1965
Получил письмо о Сергея Бондарчука с благодарность за статью о его «Войне и мире», которую я напечатал в «Красной звезде».
Вот ведь интеллигентный талантливый человек, а не понимает, что под всяким письмом должна стоять дата.
6 декабря 1967
Сегодня в конце рабочего дня зашел ко мне в «Дружбу народов» Винокуров. В моем кабинетике мы проговорили с ним часа полтора, до начала седьмого. Потом пошли в ЦДЛ, пропустили по две рюмочки коньяка и по чашечке кофе.
Он принес мне «1920 год» Шульгина, о чем я его недавно просил после возвращения из Дома творчества в Гаграх, где Дм.Жуков познакомил меня с Васильевичем Витальевичем.
Ему в этот год 50-летия Октябрьской революции исполнилось девяносто. Таких древних людей я никогда в жизни не видел. Но, конечно, не только возрастом был интересен мне человек, принимавший отречение Николая Второго. Его арестовали в 44 году, кажется, в Югославии и он лет десять отсидел во Владимирском централе. Они с женой сидели в столовой за столиком рядом с нами. Иной раз после завтрака он шел с нами прогуляться по набережной. Мы спрашивали его, как он смотрит на нынешнюю Россию. Он отвечал мудро: «Мы, русские националисты, хотели видеть Россию сильной и процветающей. Большевики сделали ее такой. Это меня мирит с ними». Был фильм «Перед судом истории», построенный на его беседе с каким-то безымянным историком. Все симпатии зрителя, конечно, на стороне Шульгина: за его спиной большая бурная жизнь, драматическое крушение всех надежд, а что за этим «историком»? Пустота. Я уж не говорю о манерах Шульгина, языке, логике. Фильм вскоре сняли.
С Винокуровым, как всегда, мне было интересно. Мы никогда не надоедаем друг другу. Причем, не собеседники-спорщики, а собеседники-единомышленники, мы дополняем мысли друг друга, подтверждаем их своими доводами, примерами. И тем не менее нам всегда интересно вместе еще со студенческих лет, еще с поездки в Рыльское, когда мы были вместе, не замолкая ни на минуту, целые дни.
Сегодня встреча началась с того, что он, протиснувшись в дверь, сел на стул, достал из портфеля книгу и сказал, что у меня приятная комнатенка. «Мой уголок мне никогда не тесен», – напомнил я. «Куда девались эти пошлые довоенные песни, на которых мы выросли?» – сказал он и тут же вынул молодогвардейскую брошюрку со стихами Эдуарда Асадова. Поразился их 600-тысячному тиражу. «Моя в этой же серии вышла тиражом в 125 тысяч». Прочитал первые четыре строки и стал возмущаться их языком, отсутствием мысли, пошлостью.
Рассказал об одной культурной знакомой даме, которая в восторге от стихов Асадова, и заговорил о неразвитости, грубости вкуса толпы, среднего слоя. «Толпа это страшное дело! Для нее даже Евтушенко, Рождественский слишком сложны. Если бы Асадов был еще пошлее и бездарней, он был бы еще популярней. Пошлость вкуса толпы особенно видна в кино».
К покойному Асадову я еще вернусь, но уже здесь скажу, что Винокуров шибко не любил Евтушенко. Причины не знаю. 30 января и 9 февраля 1991 года о его книгах «Точка опоры» и «Политика – привилегия всех», а также в ответ на его наглую, с ложью о Шолохове статью «Фехтование с навозной кучей» в «Литературке» я напечатал в «Советской России», выходившей тогда почти двухмиллионным тиражом, статьи «Дайте точку опоры!» и «Грянул гром не из тучи» (они вошла в мою книгу «Окаянные годы», 1997). Не помню, как Винокуров об этом узнал, позвонил мне и попросил прислать газеты. Я обещал, но промешкал. Он опять позвонил. Я послал. Думал, что статьи убийственные, но Женя прочитал и сказал: «Слишком мягко, о нем надо писать беспощадно».
Разговор перешел на цензуру. Я сказал, что Солженицын в письме накануне съезда писателей в 200 адресов, которое прислал и мне, выступил против всякой цензуры вообще. Я процитировал на память: «…этот пережиток Средневековья доволакивает свои мафусаиловы сроки до наших дней». И посмеялся над вычурной напыщенностью этих слов.
– Это значит, – сказал Женя. – Солженицын не мыслит государственно. Вот Шульгин – он кивнул на книгу, – был государственник. Наша беда не в цензуре, а в том, что у нас нет ее. Цензура – это Гончаров, Тютчев, Аксаков, Константин Леонтьев. Цензор должен в огромном кабинете сидеть в мундире, всюду гербы. А у нас цензорами работают выпускники литфаков. Требовать отмены цензуры это все равно, что требовать ликвидации милиции. В Западной Германии очень строгая цензура, очень строга католическая цензура, и она права. Будьте добры творите искусство без того, чтобы показывать половые органы. На Западе реклама показывает фотографии обнаженных женщин, но на нужных местах – плашки. Ведь если отменить цензуру, тебя кто угодно оклевещет, будут проповедовать гомосексуализм и т.д. Дай волю таким, как Евтушенко и Вознесенский, они ведь ради успеха штаны будут на эстраде снимать. Ведь людей бездарных, клеветников больше, чем настоящих писателей. Ныне век сенсаций. И в погоне за ней будут стремиться переплюнуть друг друга.
– Ведь Солженицын, – продолжал Женя, – в лагерях видел, каковы люди. Я слышал, что в каком-то романе он говорит: «Попробуй выпусти таких». Солженицын – изумительное явление, большой писатель по силе искренности, таланту, судьбе он решил ничего не бояться. Но он не созрел до понимания государственности. У нас интеллигенция считает, что все дело в «начальстве», что если ликвидировать его, то люди воспарят на крылышках. А на самом деле они перережут друг друга. Как только общество осознает себя как единство, оно устанавливает цензуру и полицию.
– Я люблю «Один день Ивана Денисовича», а «Матренин двор» и «Случай на станции Кречетовка» мне не нравятся. Народ не богоносец, он состоит из живых людей. Прочитай «Живые мощи» Тургенева. Это в сто раз сильнее, чем «Матренин двор». А то, что описано в «Случае», могло произойти на любой войне, например, на франко-прусской.
– Я возражаю:
– Нет, тут показан тип именно нашего молодого человека 30-х годов с его абстрактным представлением о жизни, оторванностью от многих житейских вещей. «Капитал» Маркса знает, но не может понять, что квартирная хозяйка хочет с ним спать.
– Нет, такие молодые люди были всегда еще и до «Капитала». Мысли обоих рассказов мелки, неинтересны… Народ не богоносец. Почему Шолохов, великий, гениальный писатель, в начале «Тихого Дона» рассказывает, как Аксинью, героиню, которую он любит, насилует отец, а ее братья закалывают отца вилами. Он любит казаков, любуется ими, но почему начинает рассказ о них с такой страшной трагической ноты? Только гениальный писатель может начать с такой высокой, резкой ноты. Но зачем? Для того, чтобы рассказ о революции предварить упором на то, сколько в человеке зверского. Это мое толкование.
– А отрицать цензуру это отрицать законность. Бентам сто пятьдесят лет назад говорил, что законность люди должны защищать, как стены своего собственного дома.
– Пусть разрушится мир, но восторжествует законность, – напоминаю я римлян и говорю, что несколько раз звонил в «Правду» по поводу того, что на ее страницах пропагандируется нарушение законности: с восторгом рассказывают о присвоении колхозам, поселкам, улицам имена здравствующих лиц, что запрещено законом в 1957 году. Мне всегда отвечают: закон законом, но есть живая жизнь, мы прославляем наших героев, достойных людей. Я отвечал: надо соблюдать закон или отменить его. Даже написал об этом в адрес XXIII съезда на имена Гагарина и Терешковой, предлагая им выступить за соблюдение законности, которую ради них особенно часто нарушают. Даже не ответили.
– Россия не доросла до понимания законности. Вместо законности у нас предпочитают «правду-матку». А ведь, казалось бы, еще Пушкин в юности взывал:
– Уже в юности Пушкин был государственником. А у нас исходят из того, что вопросы надо решать «по душам». Я несколько раз слушал Фурцеву. Она даже не понимает, что существует проблема законности. Ей говорят: «Такие-то люди построили дачи, ибо есть закон, разрешающий это». Она возмущается: «При чем здесь закон, если мы коммунисты!» То есть зачем коммунисту дача.
Я рассказал, что сегодня заходил Эмка Мандель (Коржавин) и поведал мне, что 11 декабря Солоухина вызывают на Секретариат за ношение перстня, сделанного из золотого червонца с изображением Николая Второго. А в прошлое воскресенье мы были с Солоухиным в Успенском соборе Новодевичьего монастыря на отпевании П.Д. Корина, выстояли три часа митрополичьей литургии. Мы с Солоухиным бывали и дома у Корина, и в мастерской, которую устроил ему еще Горький. Павел Дмитриевич был сердит на Солоухина за «Изъятие даров» в его «Русских письмах». Хотел выступить с опровержением, но когда на Солоухина стали клеветать в «Вечерней Москве» Индурского и еще где-то, передумал, отказался.
Разговор перешел на религию. Женя напомнил:
– Вольтер, на смертном одре, сказал: «Умирая, я проклинаю церковь, восхищаюсь Богом, ненавижу своих врагов и благодарю друзей». Вольтер, Пушкин потому и выступали против церкви, что знали: она неколебима. Они хотели лишь поправить кое-что.
– Но вот уж Толстой не о поправках думал.