Галина Вишневская разоблачает
МУЧЕНИК. ПОДВИЖНИК. ГЕРОЙ
Известно (в частности, из этой книги тоже), что вся-то жизнь Александра Исааковича Солженицына была сплошным мучением и подвигом. Детство, говорит, я провел в очередях; в школе, говорит, одноклассники срывали с меня нательный крестик, а учителя так истязали придирками, что однажды я грохнулся в припадке отчаяния на пол и об парту так разбил себе лоб, что жуткий шрам красуется до сих пор; как-то в начале учебного года, говорит, меня даже исключили на три дня из школы, но в то же время в издевку каждый год избирали старостой класса да еще вынудили стать пионером, потом загнали в комсомол. А после школы? Пришлось поступить в Ростовский университет, а там измыслили для него новую пытку: заставили получать Сталинскую стипендию! Только кончил университет — война. Попал в обозную роту. Меня, говорит, интеллектуала суперкласса, обрекли за лошадьми навоз убирать. Потом целый год терзали в военном училище. К середине войны попал на фронт. Тут вообще сплошной кошмар. Судите сами: из Ростова доставил ординарец молодую жену прямо в землянку на 2-м Белорусском фронте. Ведь как приятно и удобно бить захватчиков, когда жена под боком. Побил-побил и — в жаркие объятья молодой супруги…Как отрадно!.. Так нет же! Спустя месяц-полтора командир части выставил ее, лишил боевого офицера супружеского внимания и ласки, решив, что ему достаточно пищевого, вещевого и денежного довольствия. Вот он, звериный оскал социализма. Еще когда он узнал его… В сорок пятом, говорит, попал я в окружение. Немцы тогда драпали со всех ног, но все-таки меня окружили. И ведь могли убить, в плен взять, но я вышел из окружения, вскоре вернулся туда за любимым портсигаром, благополучно вышел, а после и сам, кажется, окружил немцев. За это, говорит, меня представили в ордену Красного Знамени, но — вдруг арест за любовь к эпистолярному жанру. Всего лишь!.. А уж чего в лагере натерпелся, ни в сказке сказать, ни пером описать. Дал бы дуба на тяжелых работах, но удавалось устраиваться то бригадиром, то библиотекарем, то просто ничего не делал. Мог бы умереть с голода, но кормили, гады, три раза в день, да еще. жена, тетушки регулярно посылки слали… А что началось, когда стал писателем! КГБ дохнуть не давал. Каждый шаг гения фиксировался, все разговоры прослушивались, даже завербовали жену в тайные агенты следить за ним, но она с риском для жизни их обоих помогала переправлять его сочинения за границу. А как пытались запугать! КГБ присылал письма с приклеенными волосками. Представляете, какой страх?! Это же намек на то, что, потерявши голову, по волосам не плачут. А однажды на Александра Исааковича, как на Эдуарда Амвросиевича, бесстыжий КГБ даже совершил настоящее покушение. Представляете? Операция «Укол ядом в задницу». В задницу гения, нобелевского лауреата, Меча Божьего… Это ж поистине покушение века!
ТАЙНАЯ ОПЕРАЦИЯ КГБ «УКОЛ В ЗАДНИЦУ»
Именно сей ужасный факт вновь упомянут писателем в его недавней газетной схватке с журналистом Марком Дейчем. Великий сочинитель сказал: «Уж настолько я был непереносим для КГБ, что в 1971, 9 августа, в Новочеркасске они прямо убивали меня уколом рицинина…»
Тут же сообщается, что свидетель покушения подполковник КГБ А.Б. Иванов (какая редкостная фамилия!), чекист с тридцатилетним стажем, все видевший своими глазами, выступил по телевидению и рассказал, как было дело. Это опубликовал еще и еженедельник «Совершенно секретно» (№ 4 за 1992 г.), мало того — одновременно и английская «Гардиан» (20 апреля 1992). А несчастная жертва преступной акции включила сей рассказец в виде приложения в свою великую книгу «Бодался теленок с дубом» (М., 1996). Итак, четыре публикации на российском и международном уровне. Не перебор ли? А текст в «Теленке» еще и украшен для полной достоверности сей фотографией «подполковника» с редкостной фамилией. Все весьма основательно…
Правда, «подполковник» почему-то с погонами старшего лейтенанта. И какая-то странная у него шевелюра, как парик у певца Кобзона. Ну, что ж, бывают и промашки. Зато лейтенант ну просто писаный красавец. И всегда можно сказать, что фотография относится как раз ко времени покушения. Только вот уж очень опять-таки странно выглядит старший лейтенант в своем описанном им тогдашнем рабочем кабинете с четырьмя телефонными аппаратами, как у генерала. Ну да ладно уж, впереди нас ждут более интересные веши… Указанной телепередачи я не видел, «Сов. секретно» и «Гардиан» не читал, но текст, что в «Теленке», перед нами: стр. 675 — 684. Полный!
ЛИПА И ОСИНА КАК ЛИТЕРАТУРНЫЕ ЖАНРЫ
«Подполковник Иванов» заявляет: «Настоящее повествование документально, хотя написано по памяти». Странности продолжаются, ибо тут одно исключает другое: или документально, или по памяти. Ни одного документа в «повествовании» нет. Более того, никто из участников преступления века не назван по имени, — ни начальник Управления Ростовского КГБ, ни «шеф из Москвы», приехавший для руководства операцией «Укол», ни прямой исполнитель злодейства; не назван никто даже из неучастников, а просто упомянутых — ни секретарь начальника управления, ни шофер машины, на которой выезжали на задание, ни канадская писательница, разоблачившая-де КГБ, ни даже хорошо знакомая «Иванову» официантка в буфете, где он постоянно подкреплялся… А ведь иные из них за двадцать лет, минувших со дня операции «Укол», могли умереть, и это развязывало руки рассказчику. Словом, документальностью здесь и не пахнет.
Нельзя же принимать за нее такие, допустим, портретные подробности некоторых персонажей: «Рядом сидел незнакомый мужчина средних лет, одетый в двубортный светло-серый костюм». Или: «Незнакомец был ниже среднего роста, плотный, с короткой стрижкой темных волос». Или — заказ в ресторане: «армянский коньяк, салат, мясное». Или — упоминание о времени: «часы показывали одиннадцать». Невозможно поверить, что спустя тридцать лет человек помнит, какого фасона и цвета был костюм на незнакомце, каков был заказ в ресторане или сколько показывали часы. Все это известный прием «оживляжа» с целью имитации «документальности».
А поверить в такого рода «документальность» тем более невозможно, что «подполковник Иванов» все время операции по укокошению гения пребывал в состоянии крайнего стресса, тревоги, даже смятения, причем трудно объяснимых. Смотрите: «Трель телефонного звонка, неожиданная и резкая, заставила меня насторожиться». Во-первых, телефоны всегда звонят одинаково, кто бы ни звонил, никакой неожиданной резкости не бывает. Да и что за неожиданность для ответственного работника КГБ, у которого на столе четыре аппарата? Он всегда должен быть начеку, ожидать «трель» одного, а то даже и всех четырех телефонов сразу. Служба такая!
Дальше: «Отказ генерала от ужина привел меня в смятение». Вы подумайте: в смятение! Да неужто начальник управления так часто и запросто ходил с подчиненными в ресторан, что его отказ вызвал шок?
Еще: «Напряженность во мне росла, смутная тревога не давала покоя» и т.д. Ну как при таком душевном состоянии запомнить на тридцать лет, что на ком-то костюм был именно двубортный и какого цвета!.. Словом, повествование это, как видим, нельзя назвать ни документальным, ни написанным «по памяти», т.е. мемуарным. Что же это? Терпение! Скоро поймете…
БЫЛ ЛИ ЧЕКИСТОМ ПОРУЧИК КИЖЕ?
Дело не только в липовой документальности и осиновой мемуарности. Еще отчетливей бросается в глаза, что «подполковник Иванов» очень мало похож на опытного чекиста с 30-летним стажем. В самом деле, какой же он чекист, если так непростительно путается даже в простых, легко проверяемых фактах, обстоятельствах, датах. Пишет, например, что сразу после выхода в 1962 году рассказа Солженицына «Один день Ивана Денисовича» Ростовское управление КГБ, где он служил начальником какого-то опять-таки неназванного подразделения идеологического отдела, начало «тщательное изучение ростовского периода жизни писателя», в частности, «тотальное изучение» его связей, т.е. начали, как у них говорят, «разработку объекта». Уже это вызывает сильное сомнение. Рассказ был напечатан по решению самого Хрущева, даже Политбюро, как веский довод в борьбе против «культа личности и его последствий». В самый разгар этой «борьбы». Все газеты, включая «Правду», «Известия», «Литературку», превозносили рассказ до небес, как знамение времени его выдвинули на Ленинскую премию, автор повсеместно прославлялся как боевой офицер, прошедший всю войну и оказавшийся «жертвой культа личности», и как решительный борец против него, — и в этой обстановке областное Управление КГБ начинает оперативную разработку автора как человека сомнительного, опасного? На кого рассчитаны такие байки?
Тут же читаем: «Круг выявленных соучеников по школе и сокурсников по университету оказался небольшим (все-таки прошло более тридцати лет)». И опять загадка: откуда тридцать? Если разработка началась сразу после появления «Ивана Денисовича» в 1962 году, а Солженицын окончил университет в 1941-м, то прошел лишь 21 год. Для опытного контрразведчика ошибка на целое десятилетие просто невероятна.
И дальше: «Люди эти жили в Ростове, Новочеркасске, Таганроге». Вероятно, и можно было найти в этих городах одноклассников и однокурсников Солженицына, но самые близкие давно жили не там: жена Наталья Решетовская и друг Николай Виткевич — в Рязани, Кирилл Симонян и его жена Лидия Ежерец — в Москве…
И просто смешно читать, что «были среди них редкие смелые люди, которые с уважением, даже с преклонением отзывались о великом писателе». По причине всеобщего захваливания никакой смелости, да еще редкой, тогда для этого не требовалось.
А как старый чекист мог написать такое: «В 60 — 70-е годы, с приходом к руководству КГБ Шелепина, а затем Семичастного, ключевые посты в КГБ как в центре, так и на местах стали занимать бывшие комсомольские работники…» Во-первых, Шелепин пришел не в 60-е годы, а в 1958-м и в 1961-м уже ушел. А Семичастный ушел в 1967-м, т.е. до названных Ивановым 70-х. Как может не знать этого любой чекист, который как раз в это время и работал? Тем более что Шелепин изрядно потрудился над сокращением органов безопасности. Он издал приказ, в котором говорилось: «Не изжито стремление обеспечить чекистским наблюдением многие объекты, где, по существу, нет серьезных интересов с точки зрения обеспечения государственной безопасности». И в соответствии с этим сократил 3200 оперативных работников. При нем внутренняя тюрьма на Лубянке пустовала (Л. Млечин. Председатели КГБ. М., 1998, с. 432 — 433). Поди, «тов. Иванов» тогда сам дрожал за свое место.
Дальше читаем, что, «когда Александр Исаевич начал „прогрессировать“ в деятельности против системы социализма, немедленно поступили директивы об изъятии его опубликованных произведений». Подумать только: директивы! Но — чьи директивы и кому? Неизвестно. Это полная чушь: ни «директив», ни изъятий не было. «Новый мир», где были напечатаны к тому времени рассказы и очерки Солженицына, по-прежнему выдавался читателям библиотек. А отдельные издания в «Советском писателе» и «Роман-газете» в обстановке взвинченного ажиотажа были раскуплены. Что ж, ходили чекисты по домам, устраивали обыски и производили «изъятия» у граждан бесценных сочинений? Для таких сочинений надо искать дураков не у нас, а в другой деревне. Да и какой смысл изымать, коли все опубликованные к тому времени в советской печати писания Солженицына были тогда не только вполне приемлемы, но и расхвалены множеством высокопоставленных официальных и неофициальных глоток?
А «подполковник Иванов» присовокупляет: «Задача КГБ сводилась к пресечению распространения творчества А.И. Солженицына в официальных изданиях». При чем здесь КГБ? Для этого существовала цензура. Достаточно было дать ей указание, и «распространение» прекращалось.
Но вот, казалось бы, частность: «это был финал задуманного высшим карательным органом страны преступления». Тут двойная ложь: как бы объективная и чисто субъективная. Первая в том, что КГБ — это не карательный орган, а орган государственной безопасности. Карательным его называют только враги. А на самом деле карает суд. Вторая ложь в том, что кадровый работник КГБ, отдавший этой службе тридцать лет жизни, имеющий, по его признанию, «профессиональную гордость», не мог назвать КГБ «карательным органом», а себя, следовательно, считать карателем.
Наконец, еще и такой пассаж о преступлении века. «Иванов» признает, что «улик у меня нет, вещественных доказательств тоже. Оставалось только одно — кричать…». Такая глупость простительна простому смертному, но «Иванов»-то, матерый чекист, должен бы соображать, что кричать бессмысленно, если нет никаких улик и доказательств.
Немало странного, вызывающего недоумение и в обстановке операции, в общении «подполковника Иванова» с коллегами.
Так, начальник управления, вызвав его в кабинет, «строго предупредил о чрезвычайной секретности предстоящей беседы». Во-первых, надо ли начальнику такой организации предупреждать сотрудников о секретности? А главное, в чем состояла беседа? Неизвестно! Более того, никто не сообщил «Иванову» и о том, в чем суть самой операции, от него это даже стараются скрыть. И в то же время, после того как смертельный укол в ягодицу гения был сделан в Новочеркасске, «шеф» из Москвы «тихо, но твердо произнес:
— Все, крышка, теперь он долго не протянет. В машине он не скрывал радости.
— Понимаете, вначале не получилось, а при втором заходе — все о'кей!
Но тут же осекся, посмотрев на меня и водителя». То есть человек плохо владеет собой, просто проболтался. Ну допустимо ли такое лопоушество для специалиста, прибывшего из центра!
Да, проболтался, но ничего внятного и четкого все-таки не сказал, о смысле происшедшего можно было лишь гадать. Тем более странно слышать указание «Иванову»: «Все в порядке. Новочеркасские материалы направишь в центр». Какие материалы? Сообщить, что «все в порядке»? Но ведь «шеф» сам будет завтра в центре и может доложить начальству о всех подробностях «операции».
МЭРИ ДОСОН ПРОТИВ ПОДПОЛКОВНИКА ИВАНОВА
«Подполковник Иванов» рассказывает немало и других совершенно фантастических вещей из области его сферы деятельности. Например: «КГБ СССР направлял в Ростов заранее подготовленных иностранных писателей…» Что за чушь! К чему готовили этих писателей? Кто готовил? И каким образом КГБ мог посылать куда-то иностранцев, да еще и писателей, словно своих агентов? Как — по путевкам или в приказном порядке? Дальше: «Их подробно знакомили с ростовским периодом жизни Александра Исаевича, преследуя цель: дать материал для чернящих его зарубежных публикаций, — и так на протяжении многих лет…» Позвольте, а если иностранца, хотя и приехал он по приказу Шелепина в Ростов, вовсе не интересовал Солженицын? А если даже заинтересовал, то разве обязательно возникнет желание писать о нем, причем непременно в чернящем его духе? И сколько же писателей прислал КГБ «на протяжении многих лет»? По имени назван лишь чехословацкий журналист Томаш Ржезач, причем действительно только по имени — Томаш.
А вот «не очень популярная писательница из Канады» как раз не только не пожелала написать нечто антисолженицынское но, оказывается, еще и «публично разоблачила эту аферу КГБ». Где? Когда? Что именно сказала или написала? И почему дан обстоятельный портрет этой бесстрашной женщины, но в отличие от Ржезача скрыто ее имя? Зачем скрывать славное имя разоблачительницы КГБ? Наоборот, его надо протрубить на весь свет. Могу тут помочь: это известная писательница Мэри Досон. Она не раз бывала в разных краях нашей страны, даже в Сибири. И разоблачала она вовсе не КГБ, а Солженицына и Сахарова. К последнему из них она обратилась с открытым письмом. Оно было напечатано в «Литгазете» и начиналось так: «Я слышала, что вас наградили Нобелевской премией мира. Поздравляю! У вас есть теперь лицензия на то, чтобы распространять еще больше злостной клеветы о вашей собственной стране, кусать руку, которая вас кормит. Есть и у нас несколько отважных белых, которые борются за человеческие права для наших индейцев, но они не получают Нобелевских премий, т. к. Запад никогда не признается в каких-либо нарушениях прав человека». Писательница предлагала большому ученому пошевелить мозгами и сопоставить некоторые факты: «Вы плачете об „отсталости“ Советского Союза из-за того, что у вас нет прекрасных квартир, оборудованных всякими хитроумными штучками, какие есть у нас, и из-за того, что ваше мясо хуже нашего. Да, я была в нескольких квартирах в Москве и согласна, что они не так современны, как наши. Но ведь вы никогда не видели маленьких однокомнатных жестяных лачуг, в каждой из которых ютится целая семья лишенных всего на свете индейцев! Они живут так вовсе не потому, что они диссиденты, а потому, что индейцы. И не мучайтесь особенно из-за куска жесткого мяса в вашей тарелке!.. Это мясо, может быть, и не такое нежное, как наша вырезка, но очень немногие у нас могут позволить себе вообще покупать бифштексы». Так не потому ли скрыто имя писательницы Мэри Досон, чтобы читатель при желании не мог найти приведенный выше текст?
С этим сюжетом связана одна характерная частность. Тов. Иванов пишет: «Сопровождающий ее (М. Досон) представитель московской спецгруппы КГБ имел документы прикрытия и визитную карточку с указанием телефона-коммутатора — не КГБ, а другого, что навело на мысль о резиденции КГБ в московском издательстве АПН». С одной стороны, непонятно, почему эта «мысль» застряла в голове чекиста областного масштаба, — какое дело ему до московского издательства? С другой, если уж так засела, он мог легко узнать телефон АПН и сличить. Так вот, никакого коммутатора тогда в АПН не было, вот его телефон: 228-73-37. Я выписал его из телефонной книжки тех лет. Если для Иванова было проблемой и это, то непонятно, как его тридцать лет держали в органах.
ПОРУЧИК КИЖЕ ОБОЖАЛ СОЛЖЕНИЦЫНА
Итак, образ чекиста «Иванова» на наших глазах рассыпается. Тогда кто же он — поручик Киже? С уверенностью пока можно сказать одно: это человек с явной тягой к литературной живописи, к разного рода красивостям. Этого в его «повествовании» — хоть пруд пруди. С самых первых строк, с описания своего рабочего стола — «массивного, отливающего коричневым глянцем»… И без конца дальше: «Знакомый чуть суховатый голос произнес…» «Черная с отливом „Волга“ мчала нас по гладкой, освещенной фарами бетонке…» «За легким ужином, орошенным (!) легкой выпивкой…» «Стояла теплая ясная предосенняя погода…» (Между прочим, 8 августа — слова относятся именно к этому дню — ничего предосеннего быть не могло: в Ростове-на-Дону это макушка лета.) Наконец: «Темная островерхая стена соснового бора вырисовывалась на фоне звездного неба…» Умри, Денис!.. А как дотошно рассказано о четырех телефонных аппаратах в кабинете, о их назначении. Спрашивается, зачем вся эта живопись, все подробности подполковнику КГБ, решившему рассказать об ужасном преступлении? Правдоподобна ли она? Не принадлежит ли сей букет красивости и дотошности перу увлеченного литератора?
Причем литератора, обожающего Солженицына. Это видно даже в том, что имя писателя ни разу не упомянуто кратко, однозначно, а всегда чрезвычайно почтительно: «А.И. Солженицын» (4 раза) или «Александр Исаевич» (тоже 4).
Примечательно и то, что «Иванов» с глубоким сочувствием пишет о детстве своего Александра Исаевича, ужасающая картина коего была якобы выявлена работниками областного КГБ в результате глубокого изучения: «постоянная нехватка денег, нужда, лишения…» Так сам Солженицын пишет сейчас о том времени: «Мать вырастила меня в невероятно тяжелых условиях. Все время снимали комнаты в каких-то гнилых избушках. Всегда холодно, дуло» и т.д. («Теленок», с. 647). Да, так он льет запоздалые слезы ныне. А вот что писал жене в 44-м году с фронта: «Мать соткала мне беззаботное счастливое детство, которое сейчас приятно вспомнить, она создала все материальные условия для моего духовного развития» (Н. Решетовская. Санина мама. «День литературы», 19 янв. 1998). Это было, конечно, не для печати. И не только школьные, но и студенческие годы были у Сани столь же беззаботными и счастливыми. Мать, заботясь не только о духовном развитии сына, купила ему велосипед, что в ту пору было равноценно машине сейчас, и сыночек то на велосипеде, то пешком, то на лодке в летние каникулы, когда его сверстники ишачили чернорабочими, чтобы было на что продолжать учение, предпринимал в компании длительные турпоходы по Волге, по Украине, по горным тропам Кавказа и Крыма… Если чекисты ничего этого не разузнали, то они никакие не чекисты, а отставные балерины. Это еще раз подтверждает наше сомнение относительно подлинности фигуры «подполковника Иванова».
И дальше: «Юноша был одарен, аккуратен… Девчонки любили его за ум, цельность, способности…» Ну, девчонки любят еще и не за то. Но вот «Иванов» своими глазами увидел Солженицына в церкви Новочеркасска. Неизгладимое впечатление: «огромная неординарная личность… великий писатель… великий писатель»…
Этому сочувствию и восхищению сопутствует мысль о чрезвычайной важности фигуры Солженицына. До такой степени, что и в Москве и в Ростове были созданы мощные спецгруппы для борьбы с ним. В них входили и «теоретики» (литераторы), и «разработчики» (чекисты), и «практики-исполнители» (тоже чекисты).
С таким состраданием, так проникновенно, так многозначительно и возвышенно пишет о Солженицыне только он сам. Действительно, ведь, например, как эти мощные спецгруппы напоминают то, что он писал о своей высылке из СССР. Почему отправили в Германию самолетом, а не поездом? «Боялись, что по дороге начнутся демонстрации, протесты и т.д.». Да, в своей мании величия он в самом деле думал, что из-за него могут начаться демонстрации, а кто-то и на рельсы ляжет. В другой раз уверял, что после выхода его «Архипелага» в СССР было запрещено само слово «архипелаг» в любом смысле, в любом контексте.
ПОДПОЛКОВНИК ИВАНОВ, ВИДА НЕ ИМЕЮЩИЙ
И тут мы приходим к самому интересному и важному: есть веские основания полагать, что никакого «подполковника Иванова», сочинившего «повествование» об операции «Укол в задницу гения» не было, — все это сочинил на досуге сам обладатель задницы. Перед нами действительно поручик Киже, вида не имеющий.
Ведь кроме уже отмеченных странностей, несоответствий, несуразиц в облике «подполковника Иванова» и его сферы деятельности, уж слишком много поразительных совпадений во взглядах и чувствах, в симпатиях и антипатиях, в лексике, слоге, синтаксисе, даже в написании иных оборотов речи, даже в грамматических ошибках, в манере письма этого никому не ведомого «подполковника» и всемирно известного нобелевского лауреата.
О том, что лгут в один голос, рисуя беззаботное, сытое, счастливое детство писателя в кошмарном свете, что они согласно изображают автора «Архипелага» великим писателем, огромной личностью и т.п., — об этом «консенсусе» уже говорилось. Но его можно проследить и дальше.
Взять, скажем, отношение к Н.А. Решетовской, первой жене нашего уколотого ядом гения. Солженицын в недавней статье «Потемщики света не ищут», опубликованной одновременно в «Литературке» и «Комсомолке» (разве опять не перебор, продиктованный манией величия?), поносит ее как предательницу и сексотку Пятого управления КГБ: «Решетовскую КГБ использовал как свою лучшую и верную сотрудницу. АПН распространяло на весь (!) мир ее первую книгу „В споре со временем“, 1975, где уже было нагорожено на меня много разной мстительной лжи. Она бралась свидетельствовать даже о моих школьных годах, о которых не знала ничего (!), даже о моей лагерной жизни… Она неуклонно, настойчиво мстила мне в семи книгах… „Архипелаг“ Решетовская назвала недостоверным „сборищем лагерного фольклора“.
Как всегда — сплошное многократное вранье. И семи книг не было, всего четыре, но врать меньше чем в два раза Солженицын не умеет. Причем вторая книга («Обгоняя время». Омск, 1991) есть не что иное, как ласково приглаженный вариант первой («В споре со временем», М.: АПН, 1975). Так что если по чести, то не четыре, а три.
И нет в них никакой мстительности. А если назвала «Архипелаг» сборником лагерного фольклора, то разве это месть? Наоборот, милосердие, сердобольная защита бывшего супруга, ибо на самом деле перед нами «сборник» патологической лжи, злобы и ненависти к своему народу, к родине.
Что касается школьной поры, то почему же столь близкий человек, как жена, с которой прожито хоть и с перерывами, но все же тридцать лет, абсолютно ничего о ней не знала, — неужели все скрывал? Даже если так, то ведь жена знала и школьных друзей мужа, и его мать, о которой опубликовала в «Дне литературы» большой и очень теплый очерк «Санина мама», — так что могла многое услышать и от них. А о фронтовой и лагерной жизни мужа Решетовская рассказывает, лишь цитируя или ссылаясь на его письма. Ведь только за время войны Солженицын прислал ей 248 писем. В них были строки и о детстве, уже известные нам.
Конечно, в книге Решетовской есть неприятные вещи. Ну, разочек назвала его «фронтовиком-писакой». Так ведь это верно. Как мы знаем, он на фронте без конца писал стихи, рассказы, повести и рассылал по московским литературным адресам. И разве это полушутливое «писака» не перекрывается многократно такими признаниями, как «у меня есть любимый, которого я жду».
Но, с одной стороны, видя некоторые колкости Решетовской в первой книге, можно и понять женщину, которую муж, обретя известность и богатство, бросил на пороге старости ради другой, что лет на двадцать с лишком «моложе и лучше качеством была». Как требовать от брошенной абсолютного бесстрастия? Тем более что, вернувшись из ссылки, Солженицын всеми коварными средствами лагерного ловеласа, начиная с самодельных стихов о вечной любви, разрушил новую семью Решетовской, которая была у нее уже четыре года с Вячеславом Сомовым, доцентом Рязанского медицинского института. А теперь, даже после смерти и Сомова и ее, стыдит несчастную и за этот брак, как за измену, и за Константина Семенова (по другим источникам, К. Солдатова), за которого, говорит, «вышла замуж сразу после моей высылки в 1974 году». Вот, мол, бесстыдница! Сразу! Уж не могла дождаться, когда в 1994 году мы с Алей вернемся из Америки…
КТО КОГО НЕНАВИДЕЛ?
С другой стороны, Решетовская писала, например: «На фронте капитан Солженицын хотел узнать народ. Но вверенный ему „народ“, бойцы его батареи, обслуживали своего командира. Один переписывал его литературные опусы, другой варил суп и мыл котелок… У себя в батарее Саня был полным господином, даже барином. Если ему нужен ординарец Голованов, блиндаж которого рядом, то звонил: „Дежурный! Пришлите Голованова!“ Эти люди в его глазах не жили своей собственной внутренней жизнью» («В споре со временем», с. 112).
Да, такое читать о себе неприятно. Однако сам-то Солженицын вот что о себе накатал в припадке падучей искренности: «Формируя батарею в тылу, я уже заставлял нерадивого солдатика Бербенёва шагать после отбоя под команду непокорного мне сержанта Метлина». Это еще в тылу. А на фронте? «Я метал подчиненным бесспорные приказы. Моя власть убедила меня, что я — человек высшего сорта. Сидя, выслушивал я их, стоящих передо мной по (команде) „смирно“. Обрывал, указывал. Отцов и дедов называл на „ты“, они меня на „вы“, конечно… Был у меня денщик, которого я так и сяк озабочивал, понукал следить за моей персоной и готовить мне еду отдельно от солдатской… Заставлял солдат копать мне особые землянки и накатывать туда бревнышки потолще, чтобы мне было удобно и безопасно… Посылал солдат под снарядами сращивать разорванные провода, чтоб только высшие начальники меня не попрекнули (Андреяшкин так погиб)… Какой-то старый полковник из случившейся ревизии вызвал меня и стыдил» («Архипелаг», т. 1, с. 171).
После таких излияний чего ж скулить и жаловаться на жену. Тем более что она вот и хамство его в разговоре с подчиненными смягчила: «Пришлите Голованова!» И о гибели Андреяшкина, что на его совести, не упомянула.
Она ему мстила!.. Стоит перелистать хотя бы ее большую публикацию «Солженицын и читающая Россия» в четырех первых номерах журнала «Дон» за 1990 год, т.е. за четыре года до его возвращения в Россию. Решетовская бережно собрала там все письменные и печатные отзывы в поддержку первых публикаций Солженицына и дала решительный отпор всем критическим высказываниям «Барабашей-Стариковых».
Примечательно одно место, где она и меня помянула: «Подсчитала… Всего об „Иване Денисовиче“ — ровно 800 писем. Недоброжелательных — 56.
Занялась подсчетом журнальных и газетных статей.
В центральных газетах — 11,
в периферийных — 18,
в журналах — 12.
Итого — 41. А в «Литературной газете», напечатавшей библиографию по «Ивану Денисовичу», дано лишь 17. Причем не названа даже статья Бушина в «Подъеме» («Дон», № 2. 1990, с. 112). Какая ревность, какая обида за драгоценного мужа!
А чего стоит такой пассаж, относящийся к зиме 1964 года, когда Солженицын находился в Ленинграде, а она оставалась в Рязани: «Февраль был снежным. Приходилось то и дело расчищать лопатой прогулочную дорожку мужа. Не дам ей скрыться под снегом! Это дает ощущение, что Саня просто куда-то отлучился из дома ненадолго, вот-вот вернется… и сразу в садик, сразу на свою тропочку…» (там же, с. 118).
Ей-ей, аж плакать хочется. А он ее поносит. Ведь умерла же она недавно, говорю, умерла… Но у него и к покойникам, с коими так много было связано в жизни, нет снисхождения.
Думаю, что Солженицын больше всего ненавидит свою покойную жену за то, что она рассказала, как гостила три недели у него на фронте. Сам же он ни в одном из припадков безоглядной открытости не обмолвился об этом ни словечком, ибо соображает, конечно, как ярко это гостеваньице высветило весь его фронтовой героизм…
И казалось бы, какое дело «подполковнику Иванову» до первой жены «объекта» операции. Но и у него читаем о ней то же, что у Солженицына: «Н. Решетовская, с помощью 5-го Управления КГБ опубликовала и распространила (неужто сама? — В.Б.) книгу «В споре со временем», порочащую супруга». Откуда он мог знать хотя бы о роли 5-го Управления в этом деле? Только от Солженицына!
И многое другое, что мы видим у «подполковника», — и байка о горьком детстве писателя, и басня об изъятии его книг, и сказка об антисолженицынских «спецгруппах КГБ», и треп о писательском величии — все это работа самого гения, уколотого в задницу. И назвать КГБ карательным органом мог лишь он, уколотый, а никак не старый чекист, обладающий профессиональной гордостью. Но это далеко не все.
Как мы знаем, Солженицын признает, что доказательства могут быть и косвенные, и даже лирические. А стилистические? А графологическме? А грамматические? Почему нет? Пожалуй, все это даже более весомо, чем лирика. И здесь мы опять прибегнем к тому, чем уже воспользовались при рассмотрении лагерного доноса Солженицына.
Одна из примечательных особенностей характера этого человека, многообразно сказавшаяся и на характере его писаний, — отсутствие чувства меры, разного рода преувеличения, нажимистость, назойливость. В частности, это нашло выражение в редкостно непомерном обилии знаков препинания. При этом порой там, где они вовсе не требуются и даже, наоборот, противоречат правилам.
Взять, например, тире. Это энергичный знак. И вот в первом томе «Архипелага» встречаем, например, такое восклицание: « — Желаю вам — счастья — капитан!» (с. 33). Здесь первое тире совершенно неуместно, а во втором случае вполне достаточно было бы запятой. Или: «истязали Левину — из-за того, что у нее были общие знакомые с Аллилуевым» (с. 110). Или: «Отсюда — деловой вывод…» (с. 111). Или: «тут — совсем другая мерка» (с. 142). Или: «Мы — под танки за него готовы лечь» (с. 143) и т.д. А вот примеры с одной лишь 294-й страницы «Теленка»: «о нем говорили, будто он — следователь КГБ. А вроде — оказалось и неправда». Или: «С ними-то — как раз и надо было говорить». Или: «Враги — вели подкопы» и т.д.
Если не нарушение правил, то, во всяком случае, пристрастие к тире как к средству стилистической выразительности здесь очевидно.
Такую же тиреманию видим и у «подполковника». Например: «В результате — появилась книга». Или: «Как только выполню задачу — улечу». Или: «Идти дальше было глупо — нас могли обнаружить». Или: «начальник находился при исполнении, — видимо, был предупрежден». Или: «спрашивать не стал, — ответа все равно не добьешься» и т.д. В большинстве случаев здесь тоже вполне можно было обойтись запятой.
Такое же пристрастие в обоих случаях к подчеркиванию (курсиву, разрядке) тех или иных слов, выражений, фраз. Об этом уже говорилось в рассуждении о доносе. Вот «Архипелаг». На уже знакомой нам 110-й странице первого тома разрядкой, курсивом и крупным шрифтом выделены семь слов, на соседней 111-й — шесть, на следующей — тоже шесть и т.д. В третьем томе на страницах 263 и 289 — четыре подчеркивания, на страницах 246, 253, 276, 282 — пять, на странице 248 — шесть, на страницах 244 и 287 — семь и т.д. На двух опять же знакомых страницах «Теленка» — четыре выделенных курсивом слова. Не обошлось без этого и в сравнительно небольшом тексте «подполковника»: «специальные акции»…
Пожалуй, не менее показательна обоюдная любовь к запятым. «Архипелаг»: «Армяне, евреи, поляки, и разный случайный народ» (3, 265). «Теленок»: «на другое утро, под лай собак, они опять пришли» (с. 295). «Иванов»: «Решетовская, с помощью 5-го Управления опубликовала книгу». Или: «пока, в генеральском кабинете, информация не интересовала». Или: «Руководители знали об этих „посиделках“ и, в случае необходимости, использовали их»…
Остается сказать о кавычкофильстве. В первом томе «Архипелага» на странице 437 пять слов взяты в кавычки, а кроме того, четыре необязательных тире и 31 слово выделено. Какая концентрация! В третьем томе на странице 254 три выражения взяты в кавычки, на странице 286 — четыре, на странице 257 — пять и т.д. Какая неодолимая страсть к украшению своего письма!
А как у «подполковника»? Читаем: «По этому телефону звонит „генерал“…» Речь идет действительно о генерале. Почему же это слово взято в кавычки? Только по причине той же необыкновенной страсти. И дальше: «В спецгруппу входили „разработчики“, „исполнители“. „Значит, „незнакомец“ не является представителем «семерки“ и т.д.
Нельзя не заметить и то, что Солженицын нередко прибегает к прямой, как в пьесе, диалогизации разговора персонажей. Это есть и в «Архипелаге», например, на страницах 310 и 385 первого тома, и в «Теленке», хотя бы на странице 97, где, как в пьесе, представлен разговор автора с Твардовским, и на странице 102, где так же представлен разговор Твардовского с Александром Дементьевым, и на странице 112 — разговор Солженицына с секретарем ЦК Демичевым:
«Я: — Для охвата всей лагерной проблемы потребовалась бы еще одна книга. Не знаю, нужно ли.
Он: — Не нужно!..» и т.д.
Этот же прием использует и «подполковник»:
«Я: — Зачем вы ехали из Москвы?
Он: — Могут возникнуть новые обстоятельства.
Я: — Как долго вы пробудете у нас?
Он: — Как только выполню задание — улечу…»
Разумеется, не кому другому, а именно Солженицыну, о любви которого к стягиванию двух слов в одно, уже говорилось, принадлежат и такие слова в тексте «подполковника», как «идееносители», «крестоналожение»…А фраза «я ощутил дыханиечего-то необычного» приводит на память слова из «Архипелага»: «под дыханиемблизкой смерти» (1, 33).
А чего стоит такая характерная подробность написания. В доносе мы видели: «Это подтверждается словами Мегеля: „а полячишка-то, вроде, умнее всех хочет быть. .“ Ведь обычно это пишут так: „А полячишка-то…“ И в „Архипелаге“: „Кто-то крикнул сзади: „а нам нужна — свобода!“ (3, 297). И в недавней статье „Потемщики“ написание весьма необычное, редкостное, сугубо индивидуальное, как строение кожного узора на пальцах. И точно то же самое у „подполковника“: „На вопрос: «а как же Николай Николаевич?“, генерал кивнул головой“.
Вот еще один отпечаток тех же пальцев. В «Архипелаге» автор рисует разговор перед судом прокурора Крыленко и меньшевика Якубовича:
« — Я попрошу председателя суда дать вам слово.
— !!!» (1, 405).
Так Солженицын счел возможным обозначить большое удивление или радость собеседника Крыленко.
У «подполковника» тоже идет разговор двух персонажей:
« — Знаешь, кто она? Дочь Анки-пулеметчицы.
— ???»
Тот же прием с той же целью. И совершенно в духе Солженицына гадость об Анке, как раньше — о Зое Космодемьянской.
Господи, да что там говорить, если даже орфографические ошибки одинаковые. «Архипелаг»: «Он — знаменитый немецкий асс. Первая его компания была — война Боливии с Парагваем…» (1, 594). «Подполковник»: «Александр Исаевич часто ставил в пикантное положение ассов идеологической разведки». К сожалению, ни «компания», ни «кампания» не встречаются у «подполковника». Какие еще нужны доказательства?
«Позвольте! — могут сказать мне. — Но ведь в „Теленке“ помещен портрет того самого подполковника Иванова. Достоверная личность!»
Действительно, рядом с фотографией Александра Моисеевича Горлова, с которым как раз и ездил тогда Солженицын на юг, как уже упоминалось в начале статьи, помещена фотка молодого человека словно в парике Иосиф Кобзон, и под ней написано «Борис Александрович Иванов (офицер КГБ)».
ФОТОФИЛ ЕВТУШЕНКО И ЕГО ПРОКАЗЫ
И тут впору заметить, что Солженицын вообще очень неравнодушен к фотографиям, а уж в любви к своим собственным фоткам, пожалуй, превосходит даже Евтушенку. Точнее сказать, они соревнуются, и то один, то другой выходит на ноздрю вперед. В 1981 году у Евтушенко тиражом 200 тысяч была издана книга статей о писателях «Точка опоры». В ней 27 чудесных изображений замечательного автора, еще не облысевшего. А в 1991-м тем же обалденным тиражом — книга публицистики «Политика — привилегия всех». Здесь уже 53 замечательные фотки того же чудесного автора, уже сильно потертого и лысоватенького.
Сей факт примечателен не только двойным увеличением ВВП (вельми великолепных портретов), но и тем, что в первой книге автор фигурировал в обществе то Владимира Луговского, то Леонида Мартынова, то Ярослава Смелякова — своих любимых поэтов и лучших друзей, а во второй их вытеснили Павел Антокольский, Владимир Высоцкий, Булат Окуджава — любимые поэты и лучшие друзья автора. Правда, кое-кто из прежних остался, но претерпел существенную вверхтормацию. Например, когда автор писал «Точку», старый поэт Степан Щипачев, дважды Сталинский лауреат, был жив, а будучи в свое время руководителем Московской организации Союза писателей, сильно покровительствовал молодому Евтушенко, у которого под подушкой всегда лежала его лауреатская поэма «Павлик Морозов». И в той книге он восклицал о Щипачеве: «Большой поэт! Большой!» А в 1991 году его уже давно не было в живых, и теперь в своей «Политике» Евтушенко писал о покойном совсем иное: «Небольшой поэт, совсем небольшой, но — большой человек». Кто удивится, если в следующий раз Евтушенко напишет о Щипачеве: «Мелкая поэтическая сошка, отхватил вонючую Сталинскую премию за поэму о негодяе Павлике Морозове, но — не брал взятки!»
Любопытно и дальше сравнить фотографии обеих книг: были — знаменитый турецкий поэт-коммунист Хикмет и драгоценный ленинский лауреат Распутин, теперь вместо них красовались американцы Апдайк и Миллер. Там — советский композитор Эдуард Колмановский, с которым Евтушенко сочинил совсем неплохие песни, здесь — американский композитор Пол Винтер, с которым он ничего не сочинял, а только разок сфотографировался. В той — коммунисты Фидель Кастро и Луис Корвалан, с которыми автор чуть не в обнимку, здесь — антикоммунисты Ричард Никсон и Генри Киссинджер, с которыми питомец муз чуть не лобзается.
Да еще в первой книге было несколько фотографий, запечатлевших автора среди родных ему по духу советских и американских рабочих, причем снимков с нашими рабочими в три раза больше. А что же во второй? Американские рабочие как были, так и остались, а советских, русских — как ветром сдуло! Вылетели из круга симпатий автора и строители Колымской ГЭС, и магнитогорские металлурги, и портовики Лены… Видимо, так поэт вел издалека подготовку к своей осуществленной теперь передислокации в США, штат Оклахома (это вроде наших Тетюшей). Эти «рокировочки» можно сравнить разве что с трансформацией замысла великого Солженицына. Он мечтал и даже планировал написать апологетический роман «Люби революцию», сочинил погромный «Архипелаг» и такое же «Красное колесо». Но это к слову.
ГЕНИИ-СОПЕРНИКИ
Вернемся к болезни, которую можно назвать фотофилия. Солженицын во второе издание своего «Теленка» (1996) насовал 139 фоток. В этом он превзошел последнее достижение Евтушенко, причем изрядно, почти в три раза. Но из сих 139 сам Александр Исаевич красуется лишь на 38, как видим, несколько уступая бесстыжему конкуренту.
Что же на этих фотках? Прежде всего, конечно, сам во всех возможных видах и ситуациях — за письменным столом, с женами, детьми, знакомыми, с велосипедом, с собакой… В последнем случае, надо честно признать, Солженицын опять отстал от Евтушенко: у того есть фотка, где он в каких-то джунглях не с дружелюбной собакой, а в отчаянной борьбе с гигантской змеей анакондой (правда, ее голову держит в опытных твердых руках профессионал змеелов: вот так поэт всю жизнь в согласии с твердой рукой КГБ и боролся с анакондами зла).
Много в «Теленке» фотографий тех, с кем автор так или иначе сопрокасался, порой мимолетно: писатели, редакторы, критики, хранители его рукописей… Ну, кому придет в голову едва ли не у всех знакомых брать фотографии? Ему — пришло и не могло не прийти.
Затем — места его обитания: вот собственный дом, где он жил; вот дача Ростроповича, где провел три с половиной года; вот подъезд дома, в котором писатель поселился с новой женой; вот лифт, которым пользовался гений, вот и дверь в его квартиру с ручкой, за которую ежедневно брался классик… Все учтено, зафиксировано, скопировано. Хоть сегодня создавай музей…
Но в данном случае важно сказать не о самой любви к фоткам, а о том, что для Александра Исаевича никогда не были проблемой изысканные фотоэтюды, и он этому жанру всегда уделял огромное внимание. Когда готовилось отдельное издание «Ивана Денисовича», то надо было к нему сделать фотографию автора, и Солженицын признается: «Фотограф оказался плох, но то, что мне нужно было — выражение замученное и печальное, мы изобразили» («Теленок», с. 48). Так и всегда он добивается нужного ему изображения.
Вот широко известная фотка, где он сидит с убийственным выражением затравленного волка, а на шапке, на телогрейке и на ватных штанах черный номер «Щ-282» на белом лоскуте. Многие принимают это за правду, тем более что фотка помешена в супер-архи-квази-документальном «Архипелаге». Но подумайте, кто бы в лагере стал его в таком виде фотографировать? И зачем? Это в чистом виде инсценировка, устроенная уже на свободе.
Столь же известна по «Архипелагу» жанровая фотка «Шмон»: Александр Исаевич в том же наряде уже не сидит, а стоит с раскинутыми в стороны руками, а кто-то в армейском тулупе, в ушанке (все продумано!) шарит у него по карманам. Тоже инсценировка! Но вот сидит он в блиндаже, вооруженный ручкой, а перед ним листы бумаги, чернильница и подпись: «Старший лейте„ант Солженицын в блиндаже над рукописью „Женской повести“. Февраль 1944“ — это доподлинно! Не хватает только жены рядом…
Так что смастачить фотографию какого-то «подполковника Иванова» в молодости для Александра Исаевича не составляет ни малейшего труда.
ГАЛИНА ВИШНЕВСКАЯ И ЕЕ БАБУШКА РАЗОБЛАЧАЮТ
Теперь самое время вернуться еще раз к тому, что о своем убийстве писал в «Теленке» сам недоубитый: «Я летом 1971 года был лишен своего (?) Рождества…» Уточним: речь идет о даче в селе Рождество-на-Истре Наро-Фоминского района Московской области (ее снимок, разумеется, в книге есть). Она принадлежала вовсе не ему, а Решетовской, которая после того, как он еще в 1969 году сошелся со Н. Светловой, естественно, наконец, предложила ему очистить помещение.
И хотя тут же после вышибона с дачи жены Солженицын проворно поселился на даче Ростроповича и Вишневской, но, говорит, «впервые за много лет мне плохо писалось, я нервничал — среди лета, как мне нельзя (!), решился ехать на юг, по местам моего детства, собирать материалы, а начать — с тети, у которой не был уже лет восемь» (с. 295).
Почему нельзя было ехать среди лета на юг? Потому что лето стояло ужасно жаркое, а он, видимо, плохо переносит жару. Однако поехал.
Галина Вишневская рассказывает об этом: «Однажды летом 1971 года Александр Исаевич объявил нам, что едет с приятелем под Ростов и на Дон собирать материалы для своей книги. Ехать они решили на его стареньком „Москвиче“, и мы пришли в ужас от этой затеи.
— Да как же вы поедете на нем? Он ведь развалится по дороге. Одно название, что машина, а путь-то дальний…»
Действительно, от Москвы до Ростова более 1200 километров…
«Невзирая ни на какие доводы, Саня уехал, обещая вернуться через две недели» (Г. Вишневская. Галина. М., 1996, с. 356-367).
Но, как мы знаем, в Новочеркасске Солженицын стал жертвой операции «Укол в задницу», получил смертельную инъекцию ужасного яда рицинина. Руководитель операции — помните? — уверенно сказал: «Все, крышка. Теперь он долго не протянет».
Но заднице хоть бы что. Ее обладатель не только дивным образом не почувствовал укола, но и лихо продолжал тянуть дальше, к любимой тетушке в Тихорецк. А это от Новочеркасска, поди, километров 250. Но, говорит, «меня в дороге опалило». Еще бы! Тем летом и в Москве дышать было нечем, а тут — в первых числах августа плохо переносящий жару человек, которому идет шестой десяток, едет полторы тысячи километров в маленьком, как консервная банка, раскаленном южным солнцем «Москвиче». Вот и опалило. И, «не доехав едва-едва» до тетушки, племянник повернул обратно.
Вишневская: «Дня через три (если точно, 11 или 12 августа. — В.Б.) рано утром появляется Саня. Вернулся! Но что это? Он не идет, а еле бредет…
— Боже мой, Саня! Что случилось?..
Ноги и все тело его покрылось огромными пузырями, как после страшного ожога… Может, подсыпали в еду что-нибудь?..» (там же).
Ростропович тотчас вызвал врача, и, конечно же, не какого-нибудь участкового из районной поликлиники, а «известного».
«Спрашиваем доктора, что же с ним такое? Тот отвечает, что похоже на сильную аллергию. Я даже не представляла, — продолжает знаменитая певица, — что бывает такая аллергия». Но тут же вспомнила детство: «У моей покойной бабушки были такие пузыри, когда она обгорела у печки» (там же, с. 375).
Итак, аллергия, бабушкина болезнь, а не злодейство КГБ. Что же дальше? «Лето в тот год стояло жаркое, душное, — вспоминает Галина Павловна. — Поставили мы для Сани раскладушку в тень, под кусты, там он и лежал несколько дней». Ну, надо полагать, дня три-четыре-пять. Солженицына это не устраивает: не три дня, а «три месяца пролежал я пластом в загадочных волдырях… в бинтах, беспомощный…». Почему же «в загадочных», если твердо уверен, что это дело рук КГБ? И выходит, что лежал он и разгадывал загадку до десятых чисел ноября. И все на раскладушке? И все под кустиками? Однако там же, под кустиками, при всей беспомощности, уже 13 августа, т.е. сразу по прибытии, накатал письмо председателю КГБ Ю.В. Андропову и председателю Совета Министров А.Н. Косыгину. И в письмах этих — ни слова о злодейском покушении и загадочных волдырях, а о том, что «садовый домик», опять названный «моим», в его отсутствие (как некогда Ясная Поляна в отсутствие Льва Толстого) подвергся обыску. Да еще из-под тех же кустиков вел переписку со Шведской академией и Нобелевским комитетом… Вот так «крышка»…
СОЛЖЕНИЦЫН И МИЧУРИН
Итак, сдается нам, что никакого «подполковника Иванова» не было. А если кто спросит, зачем бы столь известному писателю выдумывать его и всю эту опереточную историю покушения, тот, увы, ничего не понял в том, что это за явление — Солженицын. А ведь тут все просто. У него было в жизни все, что полагается для великого человека, для небывалого гения: и нищее детство, и убогая юность, и героизм на фронте, и кандальная каторга, и бессмертные сочинения, и Нобелевская премия, и изгнание… Да, все, кроме одного, столь драматического, красочного и умилительного, — покушения на его бесценную для человечества жизнь. И вот он его смастачил, ибо всегда жил по девизу Мичурина: «Мы не можем ждать милостей от природы (от судьбы). Взять их у нее — наша задача».
А вы думаете, Медведева-Томашевская сама написала «Стремя „Тихого Дона“, где каждая строка тщится убедить нас, что эта великая книга — плагиат? (Ее фотка тоже есть в „Теленке“.) Чтобы получить ясный ответ, достаточно поставить вопрос: „Мог ли человек, хотя бы элементарно образованный, тем более такой, как Н.И. Медведева (а она была профессиональным литературоведом, специалистом по русской литературе XIX века, написала книгу о Грибоедове), — мог ли такой человек написать о „Тихом Доне“ и о его авторе вот это хотя бы: „литературная беспомощность…“ „по абсолютной бездарности автора…“ „нелепость на каждом шагу…“ „восьмая часть насквозь фальшива…“ „эти сведения, вкривь и вкось затесавшиеся в роман…“ „не изображает события, а излагает их, не живописует движение мыслей и чувств героев, а оголенно аргументирует…“ „язык отличается бедностью и даже беспомощностью…“ «рвань, наброски…“ Так написать о книге, покорившей мир, и о ее авторе мог только спятивший от зависти прохвост в припадке злобы и ненависти. Но об этом в другой раз.