Начнем опять с биографий.
Мы говорили, например, о том, что родители обоих писателей были людьми набожными и что именно под влиянием семьи произошло у них первое соприкосновение с религией, с церковью. Действительно, все так. Но как обернулось дело дальше?
Достоевский хотя и спорил всю жизнь с Богом, хотя иные его герои даже отрицали установленный свыше миропорядок, но другие герои были проникнуты религиозной мыслью, а князь Мышкин вообще замышлялся им как некое подобие самого Христа в реальной жизни. О Достоевском по меньшей мере можно сказать, что он был человеком, жаждавшим верить. Солженицын уверяет, что у него, как внука богатого до революции деда и сына расстрелянного красными отца да к тому же верующей матери, было кошмарное детство: «В девять лет я шагал в школу, уже зная, что там всегда меня могут ждать допросы и притеснения. И в десять лет, при гоготе, пионеры срывали с моей шеи крестик. И в одиннадцать и двенадцать меня истязали на собраниях, почему я не вступаю в пионеры». Срывали ли с Солженицына крестик, принуждали ли его вступать в пионеры, об этом подтверждающих свидетельств нет, но вот допросы, притеснения действительно имели место. Дело в том, что, несмотря на жуткий террор тупой толпы, вопреки чудовищным истязаниям одноклассников, Саня рос вовсе не забитым да несчастненьким набожным мальчиком. Наоборот, он был довольно резв. Однажды, вспоминает, дорезвился, например, вот до чего: «Исключили из школы нас троих: меня, Кагана и Мотьку Гена за систематический срыв уроков математики, с которых мы убегали играть в футбол. Я же — еще и классный журнал похитил, где был записан дюжину раз». (Заметим, что дело было в сентябре, в самом начале учебного года, а уже — дюжину раз! Это выразительно характеризует интенсивность Саниной резвости.) Конечно, вышибон из школы есть не что иное, как притеснение, даже репрессия. Вероятно, что при этом внуку богача и сыну белогвардейца был учинен и подлинный допрос: «Как посмел украсть классный журнал? Куда дел его? Небось за границу переслал?» и т.п. Впрочем, через несколько дней последовала амнистия и опасный элемент снова был зачислен в ту же школу, в тот же класс…
Если Солженицын даже и носил в детстве нательный крест (Н. Решетовская это отрицает), то сей факт, конечно, еще не говорит о его религиозности. Ни церковные впечатления, ни старания матери не сделали его верующим. Едва прикоснувшись к религии, «он отошел от этого», как пишет та же Решетовская. Сам писатель настаивает все же, что в детстве был верующим, но факта крушения детской веры не отрицает, более того — свидетельствует об этом посредством очень смелых неологизмов и крайне свежих рифм:
В 1950 году он писал жене: «До того, чтобы поверить в бога, я, кажется, еще далек». Но уже в феврале 1952-го, после удачной операции по поводу опухоли в животе, радостно восклицал в только что цитированном изящном стихотворении:
Как видно, именно с того февраля, когда ему, как Блаженному Августину в пору принятия христианства, было как раз тридцать три года, Солженицын и числит свое возвращение к религии и церкви.
И однако же, хотя Солженицын возвестил о своем возвращении в лоно веры возвышенными стихами, хотя он пишет статьи по вопросам религии и печатается в «Вестнике русского христианского движения» (США), хотя, как уже упоминалось, в 1983 году ему присудили отменно увесистую религиозную премию, несмотря на все это, религиозность Солженицына представляется делом несколько сомнительным.
Конечно, вера — это вопрос души, это тайна, и доказать ее наличие или отсутствие посредством прямых логических доводов сплошь да рядом не представляется возможным, но сам Солженицын утверждает, что «доказательства могут быть косвенные, лирические». Даже лирические! Использует он и такие аргументы: «Нельзя проверить, но как-то верится». Что ж, обратимся и мы к доказательствам и аргументам, аналогичным тем, которые признает и использует сам Солженицын. Вот некоторые из них.
Во-первых, по нашим лирическим наблюдениям, истинно верующие люди если и не молчат о своей вере, то, уж во всяком случае, не носятся с ней как с писаной торбой, не кричат на всех перекрестках, не суют ее в нос каждому встречному-поперечному, не устраивают из нее спектакли с грубо малеванными декорациями, а Солженицын делает все это с превеликой охотой. Разве не декорации, разве не спектакль, например, в той назойливости, с какой он датирует разного рода литературные и житейские дела да факты через церковные праздники и знаменательные религиозные дни? Особенно много этой религиозной театральщины в книге «Бодался теленок с дубом». Например: «Шла Вербная неделя… В субботу 15-го в вечерней передаче Би-би-си услышал: в литературном приложении к „Таймсу“ напечатаны „пространные отрывки“ из „Ракового корпуса“… Пришли Божьи сроки!..»
И дальше без конца все в том же роде: «Сгущается все под 9 июня, под православную Троицу…», «В Духов день, в середине июня, выпустил свое письмо…», «Дату нобелевской церемонии — 9 апреля, на первый день православной Пасхи, Гиров объявил, кажется, 24 марта…», «Опубликовать интервью назначил 28 августа, на Успение…», «В Париже вышел на русском языке первый том „Архипелага“. Я просил его и ожидал — 7 января, на православное Рождество…» и т.д.
Второе обстоятельство, которое заставляет сомневаться в том, что Солженицын искренне верующий человек, это явные странности в его рассуждениях о Боге и о Божьем могуществе. Ну, как же! Вот он пишет, что был тяжело болен, что спасло его Божье чудо, и именно тогда он, как помним, воскликнул:
Это в стихах. А в прозе мысль дальше развивается так: «Вся возвращенная мне жизнь с тех пор — не моя в полном смысле, она имеет вложенную цель», иначе говоря, теперь она принадлежит Богу. Неожиданная получается картиночка: жизнь Солженицына стала принадлежать Богу, и Он сделался ее хозяином «в полном смысле», получил возможность «вложить» свою «цель» лишь после того, как Александр Исаевич обратил на него свой взор и поверил, а раньше ничего подобного не было, и гордый атеист сам являлся полновластным властелином своей жизни и своей судьбы. Выходит, Бог-то командует только теми, кто признает его, а неверующими, у коих как бы на глазах повязки, он не занимается: живите, мол, как хотите. Солженицын проповедует некий административно-ведомственный, но весьма демократический принцип в религии, он рисует нам Царство Божие в виде какого-то добровольного клуба, что ли: уплатил взнос в виде признания законности его президента — проходи, но тут уж ты целиком подчиняешься власти президента и уставу клуба, а те, кто остается за стенами, пусть живут сами по себе. Демократизм вещь прекрасная, но спрашивается: похож ли на истинно верующего тот, кто в мыслях своих низводит Всевышнего до выборной должности президента клуба?
Вывод из этого напрашивается такой: или Солженицын, иногда для маскировки декламируя о всеохватно-руководящей роли Провидения, на самом деле проповедует новую религиозную ересь, суть которой в непризнании власти Бога над неверующими, т.е. в весьма существенном ограничении Его могущества, отчасти подобном тому, что мы видим при переходе от монархии абсолютной к конституционной (приверженцев этой ереси можно было бы так и назвать: конститутствующие во Христе), или перед нами факты элементарной непросвещенности в вопросах религии. Оба вывода равнозначны в том смысле, что дают новую пищу для сомнений в подлинности солженицынского верования, но мы все же склонны ко второму. Тем более что есть много и других свидетельств удивительной религиозной непросвещенности активного автора «Вестника русского христианского движения». Трудно поверить, но она доходит до неумения грамотно написать имена всех памятных библейских персонажей, известнейших религиозных деятелей, до путаницы в названиях важнейших святынь, в простейших и популярнейших понятиях. Вот лишь несколько примеров.
Кто из мало-мальски образованных людей, даже неверующих, даже никогда не читавших Библии, не слышал о Голиафе, библейском великане, сраженном пращой Давида! Слышал, конечно, и Солженицын, но пишет: «Галиаф».
Троице-Сергиева лавра — одна из древнейших святынь не только православно-верующих, но и всего нашего народа, ибо с ее именем связано много героических событий, оно то и дело блистает на страницах русской истории. А Солженицын пишет: «Троицко-Сергиевская лавра…» Будто она получила название не в честь святой Троицы и своего основателя преподобного отца Сергия, а в память безвестных товарищей Троицкого и Сергиева.
После этого можно ли удивляться таким, допустим, вещам. Дается в пересказе известное изречение «От меча погибнете сами вы, взявшие меч» и указывается источник: Евангелие от Матфея, 25, 52. Получив уже достаточно ясное представление об учености нашего доморощенного богослова, невольно испытываешь потребность проверить — так ли это? Достаем с заветной полочки Библию, открываем искомое Евангелие и видим: там и стиха-то 52-го нет, а только 46! Мы об этом не стали бы и упоминать, если бы Солженицын не сваливал здесь свою богословскую дремучесть на самого патриарха Тихона: это, мол, он указал такой источник.
Но есть все же и библейские имена, и религиозные названия, и богословские понятия, которые Солженицын и толкует верно, и пишет грамотно. Например, он совершенно правильно понимает и без единой ошибки пишет библейские имена Ирод, Каин, Иуда.
Разумеется, уровень религиозно-богословских познаний Солженицына — еще один веский довод в пользу сильных сомнений: истинно ли верующий человек перед нами? Если он не нашел времени на то, чтобы разобраться даже не в тонкостях, а в довольно существенных понятиях и фактах религии, если не пожелал потратить труда, чтобы все это органично усвоить, впитать, значит, у него нет любви, значит, он относится ко всему этому несерьезно, кое-как, — откуда же тут взяться вере?
Наконец, мы подходим к нашему последнему и, может быть, самому вескому доводу. Он неплохо высказан Львом Копелевым, который знал Солженицына на протяжении долгих лет, вместе с ним отбывал заключение, потом помогал ему в литературных делах и даже послужил прототипом для одного из героев романа «В круге первом». Вот его слова: «Из области религии мне известно очень мало. Но я сильно подозреваю, что Александр Исаевич разбирается в делах церкви меньше, чем я. И знаете почему? Ведь весь пафос христианства, как известно, устремлен к таким нравственным качествам, как любовь к ближнему, прощение, терпимость. Судить и карать дано только Богу, а не какому-то человеку, который объявил себя святым. Вершина добродетели — прощение. Это основы христианства, а они, как известно, не прельстили Солженицына. Поэтому, хотим мы того или нет, его обращение к Богу наигранно и носит чисто прагматический характер».
Владимир Лакшин, близко знавший Александра Исаевича позже, чем Копелев, пишет: «В христианство его я не верю, потому что нельзя быть христианином с такой мизантропической наклонностью ума и таким самообожанием».
ТРАГЕДИЯ ПОПКИ, ОБМАНУТОГО В ЛЮБВИ
Размышление о религиозности нашего героя естественно продолжить исследованием его философских познаний, ибо и религия и философия есть лишь формы мировоззрения. Это будет тем более закономерным, что в гороскопе Солженицына на сей счет говорится: «Может быть философом».
Тут начать надо с утверждения Солженицына о том, что в молодости он был марксистом. Так, рассказывая о встрече в Бутырской тюрьме с неким «православным проповедником из Европы» Евгением Ивановичем Дивничем, который поносил марксизм, он пишет: «Я выступаю в защиту, ведь я марксист». Поэтому западные хвалители, например, журналист Михаил Геллер, говорят о нем: «верующий, потерявший веру». Они утверждают также, что его антисоветские книги написаны «с болью обманутой любви». Очень эффектно! Прозревшие и раскаявшиеся всегда пользуются большим доверием, ибо принято считать, что они-то уж знают покинутый лагерь: своими глазами изнутри все видели! К тому же расстриги обычно и любопытство у всех вызывают.
Вот что, однако, выясняется при более внимательном рассмотрении дела. Солженицын рассказывает о своем изучении марксизма так: «Самого Маркса читать трудно, но существуют учебники… Я поддался этому искушению (изучить марксизм без прикосновения к Марксу. — В.Б.) и с таким мировоззрением я пошел на войну». То есть этот «марксист» самого Маркса-то не читал, не осилил, мировоззрение его сложилось по каким-то учебникам, среди которых пятьдесят лет тому назад могли быть и не очень удачные.
К тому же, по воспоминаниям людей, знавших Солженицына в пору учебы, он тогда сильно был склонен к зубрежке. Н. Решетовская рассказывает, как помним, что ее жених, а затем муж делал специальные карточки, куда заносил разного рода сведения, нужные по учебе, и то сам перебирал их, то заставлял невесту, а потом жену экзаменовать его по ним — на прогулках, в кинотеатре перед началом сеанса, в гостях, пока еще не сели за стол, перед сном и т.д. Вполне возможно, что именно так, предварительно расписав по карточкам, изучал он и марксизм. Сочетание неудачного учебника с карточным методом изучения не могло не дать самых достослезных результатов, а именно — карточного домика познаний.
Домик, как видно, состоял главным образом из цитат. В упоминавшемся рассказе о столкновении с Е.И. Дивничем марксист-зубрила говорит именно о них как о своем главном возможном орудии в полемике: «Еще год назад как уверенно я б его бил цитатами, как бы я над ним уничижительно насмехался!» Но теперь, констатирует он, «меня бьют почти шутя». И ничего в этом нет удивительного. Нетрудно вообразить себе картину, как происходило избиение зубрилы. Он, допустим, когда-то выписал из учебника в свою карточку: «Бытие определяет сознание», выучил на сон грядущий, запомнил на всю жизнь, и вот теперь с этой выпиской наперевес шел в атаку на «православного проповедника». А тот ему — такой, скажем, вопросик: «Позвольте, чадо мое, а как же, например, с самим Лениным? У него отец — действительный статский советник, семья чиновно-дворянская, бытие в детстве и юности вполне обеспеченное, благополучное, даже, извиняюсь, именьицем Кокушкино владели, а у него, несмотря на такое-то бытие, самое что ни на есть революционное сознание. Ась?» Что на это зубрила мог ответить? Ничего! В его карточках ответа не было. Одним ударом неглупого человека он был загнан в угол и там рухнул, погребенный под своим карточным домиком. Поднявшись, утеревшись, он изумился молниеносности своего разгрома. Как же так? Ведь картотека была до того хороша! Как у шарманщика, который вдвоем с попугаем торговал на ростовском базаре «счастьем» из ящичка. Но факт оставался фактом. И тогда, прельстившись легкостью добычи, Солженицын сам пошел громить марксизм, сам стал проповедовать: это, мол, «слишком низкий закон, по которому бытие определяет сознание», это даже — «свинский принцип».
За делами да заботами никто зубрилу за эту проповедь не выпорол. Никто не ткнул его носом в то, что закон-то действительно не очень хороший, если его железно прилагать к каждому отдельному человеку, к любому индивидууму. Но ведь марксисты же этого не делают! То ли в спешке, то ли действительно уж очень плох был учебник, но Саня-студент сделан в свое время усеченную выписку, а понять ее расширительно — не собрал ума. Настоящие марксисты понимают вопрос так: ОБЩЕСТВЕННОЕ бытие определяет ОБЩЕСТВЕННОЕ сознание, причем определяет, само собой ясно, в самых общих чертах. Что же касается отдельного человека, то о нем у марксистов, разумеется, есть соответствующие оговорки, хотя бы у того же Ленина: «Личные исключения из групповых и классовых типов, конечно, есть и всегда будут»..
Никто этого, повторяем, увы, не сказал ему. Поощренный безнаказанностью, зубрила уж совсем распоясался. «Да что мне Маркс! Да мне ль его бояться!» И снова с великой болью обманутой любви ринулся в бой против марксизма. Вернее, против своей картотеки. Так как при этом в какой-то мере все же приходилось иметь дело с мыслями и высказываниями людей, которых, как говорится, голой рукой не возьмешь, то Обманутый-в-Любви и не действовал голой рукой, а всегда вооружал ее — то ножницами, то клеем, то краской.
Но вот он вытягивает клювиком из ящичка карточку, и мы читаем на ней, что в глазах Маркса такое обращение с заключенными, при котором они имеют (да, именно «имеют», а не «не имеют»!) возможность «читать книги, писать, думать и спорить» означает обращение «как со скотом». Всякий согласится, что взгляд, мягко выражаясь, более чем странный, но в карточке точно указан адрес: «Критика Готской программы». Снимаем с полки 19-й том последнего Собрания сочинений Маркса — Энгельса, находим «Критику», в ней на странице 51-й есть маленький раздельчик — «Регулирование труда заключенных». Слова «как со скотом» тут действительно имеются, но вот в каком, однако, контексте: Маркс пишет, что рабочие вовсе не хотят, «чтобы с уголовными преступниками обращались как со скотом», — только и всего!
Но Солженицын опять лезет клювиком в свой философский ящичек и вытягивает новую карточку. На сей раз попалась о Ленине. В ней речь идет об одной телеграмме, посланной Владимиром Ильичей 9 августа 1918 года Пензенскому губисполкому в связи с контрреволюционным восстанием в губернии. Солженицын пишет, что Ленин требовал: «провести беспощадный массовый террор…». Массовый? Это что же — террор против масс? Ленин требовал провести террор против рабочих и крестьян? Да уж как видите сами, говорит нам Солженицын и опять точно указывает источник: Собрание сочинений, 5-е издание, том 50-й, страницы 144 — 145. Открываем нужную страницу и действительно читаем: «провести массовый террор…» Да, да, массовый. Но там, кажется, еще что-то? Вглядываемся: «массовый террор против кулаков, попов и белогвардейцев». Эге, вот они, ножницы-то опять где пригодились. Хвать! — и террор против мироедов да контрреволюционеров превращается в террор против трудящихся. Ловко!
В этой же телеграмме обращается внимание читателя на следующие слова Ленина: «сомнительных запереть в концентрационный лагерь вне города». Подумать только, негодует Обманутый-в-Любви, запереть «не виновных, но СОМНИТЕЛЬНЫХ»! Ну, на такое, мол, попрание законности и свободы способны только большевики!
Но вот какое любопытное рассуждение встречаем мы у него в другом месте «Архипелага». Рассказывает о якобы имевшем место заговоре заключенных в одном из лагерей. Насколько тут все достоверно и правдиво, судить трудно. Во всяком случае, сам рассказчик ничего своими глазами не видел, так как был уже освобожден (май 1954 года), и повествование его от начала до конца — с чьих-то слов, если не голая собственная выдумка, и много в нем сбивчивого, противоречивого. Но в данном случае это и несущественно, важно другое. По его словам, руководитель заговора, размахивая финкой, «объявлял в бараке: „Кто не выйдет на оборону — тот получит ножа!“ Угрозой, страхом смерти гнать не желающих идти людей на затеянное тобой крайне опасное, может быть, даже роковое дело, — вот уж, казалось бы, где наш защитник прав человека должен вознегодовать во всю мощь своих легких и голосовых связок, когда-то при попытке поступления в театральную студию забракованных Юрием Завадским! Но, странное дело, ничего подобного не происходит, и угрозу кровавой расправы над не желающими принимать участие в заговоре он спокойно и уверенно квалифицирует так: „Неизбежная логика всякой военной власти и военного положения…“
Неизбежная! Но ведь в Пензенской-то губернии в августе 1918 года именно такое положение и было — контрреволюционное вооруженное восстание! И, однако же, на его ликвидацию никто не гнал под угрозой смерти всех, не принимавших в нем участия, а лишь предлагалось временно изолировать «вне города» того, кто, пожалуй, мог бы примкнуть к восстанию, — вполне естественная и логичная мера предосторожности со стороны военной власти.
Нет, все-таки неправильно говорит Солженицын, будто он видит жизнь, как луну, всегда с одной стороны — он видит ее всегда с той стороны, с какой ему выгодно.
Среди видных марксистов Солженицын не обошел своим вниманием, конечно, и Сталина. На него он завел целое досье — специальный ящичек. Попросим на пробу вытянуть пока хотя б одну карточку. Момент — и поднаторевший клювик уже протягивает нам: «Устами Сталина раз навсегда призвали страну ОТРЕШИТЬСЯ ОТ БЛАГОДУШИЯ». Последние три слова обличительно подчеркнуты и тут же прокомментированы так: «А „благодушием“ Даль называет „доброту души, любовное свойство ее, милосердие, расположение к общему благу“. Вывод из сопоставления слов Сталина и толкования Даля делается убийственный: „Вот от чего нас призывали отречься — от расположения к общему благу!“
Великолепная вещь словарь Даля, но Солженицын и его поворачивает к нам лишь той стороной, какая ему сейчас выгодна. А в нем, конечно же, приведены и другие, всем известные значения слова, оказавшиеся во времени более устойчивыми и более распространенными, привычными нам: благодушие — «самоуспокоенность, добродушное попустительство»; благодушествовать — «наслаждаться физическим и нравственным спокойствием». Разумеется, именно это, более современное, нынешнее значение и имел в виду Сталин в своем высказывании.
Между прочим, тут Солженицын изменяет своему обыкновению — не берет цитату в кавычки и не указывает, где именно, когда это высказывание было сделано, в какой книге напечатано. Случайность? Отнюдь! Если бы он и здесь позаботился об источнике, то ему пришлось бы указать: «И.В. Сталин. О Великой Отечественной войне Советского Союза». Ах, о войне?! — воскликнул бы читатель, и ему сразу стало бы все ясно и без контрольного обращения к Далю. Да, конечно, это было сказано в речи по радио 3 июля 1941 года, может быть, в самые страшные дни войны: «Что требуется для того, чтобы ликвидировать опасность, нависшую над нашей Родиной, и какие меры надо принять, чтобы разгромить врага?
Прежде всего необходимо, чтобы наши люди, советские люди, поняли всю глубину опасности, которая угрожает нашей стране, и отрешились от благодушия,от беспечности, от настроений мирного строительства, вполне понятных в довоенное время, но пагубных в настоящее время, когда война коренным образом изменила положение» (подчеркнуто мной. — В.Б.).
Если и теперь Солженицын не захочет признать, что совершил очередное жульничество, то ему придется проглотить другое: грузин Джугашвили, политик, знал не родной ему русский язык несколько лучше, чем знает его некий писатель, нобелевский лауреат, то и дело бьющий себя в грудь кулаком: «Я русский! Я из перерусских русский!»
Кто там еще остался из видных марксистов? Ну, конечно же, Энгельс! В попугайской карточке на него читаем нечто весьма саркастическое: «Энгельс доследовал, что не с зарождения нравственной идеи начался человек, и не с мышления — а со случайного и бессмысленного труда: обезьяна взяла в руки камень — и оттуда все пошло».
Понимает ли оратор сам, что тут говорит? Из приведенных слов видно, по крайней мере, одно: он убежден, что человек начался либо с мышления, либо с нравственной идеи, но с чего именно — пока точно не установил. Что же касается того, почему мышление или та самая «нравственная идея» стали достоянием только человека, а не озарили до сих пор, допустим, моську, лаявшую на слона, — эта проблема нашего автора не интересует.
И тем не менее, мы думаем, он в какой-то мере понимает, что говорит. Уверенности в этом нам придают слова как раз Энгельса, который в известной работе «Роль труда в процессе превращения обезьяны в человека» еще в 1876 году писал о Солженицыне следующее: «Птицы являются единственными животными, которые могут научиться говорить, и птица с наиболее отвратительным голосом, попугай, говорит всего лучше. И пусть не возражают, что попугай не понимает того, что говорит. Конечно, он будет целыми часами без умолку повторять весь свой запас слов из одной лишь любви к процессу говорения и к общению с людьми. Но в пределах своего круга представлений он может научиться также и понимать то, что он говорит… Он умеет так же правильно применять свои бранные слова, как берлинская торговка зеленью. Точно так же обстоит дело и при выклянчивании лакомств».
Да, в пределах своего круга представлений Солженицын научился понимать то, что говорит. Несомненно также, что в выклянчивании лакомств он преуспел ничуть не меньше, чем в брани.
Не ограничиваясь, так сказать, философской, так сказать, теоретической, так сказать, умственной борьбой против Маркса, Энгельса, Ленина, он еще и пытается дискредитировать их в чисто человеческом плане. Так, о Марксе в одном месте презрительно пишет: «Он от роду не брал в руки кирки, довеку не катал и тачки, уголька не добывал, лесу не валил, не знаем, как колол дрова…» Много ли Солженицын сам махал киркой да катал тачку, сколько он добыл уголька да повалил лесу, это мы в свое время еще исследуем, что же до Маркса, то действительно он не брал в руки кирку, как не брал ее и Аристотель, не катал тачку, как не катал ее и Коперник, не добывал угля, как не добывал его и Ньютон, не валил лес, как не валил его и Менделеев, может быть, даже и дрова не колол, как не колол их, может быть, и Эйнштейн. Просто у этих людей были другие способности, другое жизненное назначение, призвание, что они и доказали всей своей жизнью, всеми трудами, явившимися вкладом в мировую культуру. Конечно, это удел далеко не всякого. Как говорится, и медведь костоправ, да самоучка. В частности, вопрос о жизненном призвании Солженицына все еще остается открытым, есть и такая точка зрения, что он больше принес бы пользы человечеству в качестве не писателя, а, может быть, дрессировщика попугаев.