Changelling
В среду пошел снег. Гнилое небо испражнялось серыми тяжелыми хлопьями. Снег моментально таял, покрывая улицы грязью своего разложения.
Проснувшись около десяти, Семен Владимирович Бальтазаров, человек уже не совсем здешний, странный и запутавшийся в своей сакраментальности, еще не открывая глаз, понял, что умирает. Боль, некоторое время тому назад укоренившаяся в груди, теперь усилилась, заполнив собой всю грудину. Болела и спина, тянуло в левую руку, сводило нижнюю челюсть.
Бальтазаров охнул и попробовал было встать, но тотчас же упал на кровать — до того закружилась перед ним комната. В глазах моментально потемнело.
«Эко меня», — отстраненно подумал Семен Владимирович и медленно, с опаской повернул голову вбок. Некоторое время он тупо разглядывал хилую, ситцевую спину жены. Ольга Александровна Бальтазарова глубоко дышала во сне, завернувшись в свои грезы, будто в саван.
«Вот же тварь! — взъярился Семен Владимирович, и смерть в его груди тотчас же отозвалась острой вспышкой боли. — Так, поди, и сдохну, пока она спит. Никто! Никто! Никому!» — он несколько запутался, и даже всплакнул было, но вскоре успокоился и, аккуратно протянув правую руку, несильно толкнул жену в бок.
— Давай, давай, просыпайся. Умираю я, — бубнил он, морщась от боли. — Вызывай врачей, вызывай.
Жена согласно похрапывала в ответ.
В тоске Бальтазаров принялся вовсю колотить Ольгу Александровну по спине. Комната опасно раскачивалась перед глазами, пасмурный утренний свет мерк. Что–то подсказывало Бальтазарову, что стоит ему хотя бы на мгновение закрыть глаза, и он обязательно умрет.
— Ольга! Ольга! — заверещал он что есть мочи и, превозмогая боль, саданул изо всех сил.
В груди разлился огонь, и Бальтазаров почувствовал, что падает, падает в смерть, словно в бесконечный наполненный черным снегом сугроб. Из полутьмы услыхал он голос жены. Смысл ее слов ускользал от него, но он все же нашел в себе силы, как ему казалось, внятно, прошептать:
— Инфаркт у меня, Оля. Скорую.
И умер.
Бальтазарова похоронили в субботу. К 11 часам его тело, облаченное в коричневый костюм с короткими донельзя рукавами, покоилось в гробу, установленном на двух табуретах возле дома. Ольга Александровна с сыном Степаном и лучшим другом Бальтазарова — невменяемым поэтом Кириллом Снарядовым, сидела на стульчике возле гроба и не мигая смотрела на мужа. Все казалось ей, что вместо Семена Владимировича в гробу лежит некое силиконовое подобие, дорогая кукла, одетая в мужнин костюм. Сын
Степан дегенеративно мялся неподалеку. Был он пожилым уже мужиком, жилистым и тертым. Отца Степан недолюбливал еще с тех пор, как Бальтазаров–старший крепко поколотил его в юности, и не без причины.
«А пусть и сдох, — думалось Степану, и от мысли этой он ухарился все больше. — Ведь теперь другая жизнь пойдет, другая жизнь, робяты!»
Внутренне улыбаясь перспективам этой другой жизни, он, впрочем, не совсем отдавал себе отчет, в чем она будет заключаться. Бредилась ему невнятная пока еще свобода от отцовских тенет и рыхлая соседская девка — сорокапятилетняя Зина, что строила ему глазки каждый раз, когда он выносил мусор.
«А ведь и жениться теперь можно!» — диковато подумалось ему.
Кирилл Снарядов думал о водке. Поэтичность водки была неоспорима. Ее кристальная честность и недвусмысленная страсть внушали ему уважение. Ему было по–дружески жаль Бальтазарова, но к этой жалости примешивалось и чувство радости от того, что на поминках можно будет безнаказанно выпить много водки и раствориться в тумане поэтического осоловения, пусть ненадолго, но почувствовать себя человеком, хозяином своей судьбы.
Пришло время прощаться с покойником. Соседи и сослуживцы по очереди подходили к гробу, заглядывали в лицо умершего и смущенно отступали в сторону, обескураженные монументальностью смерти. Лицо Семена Владимировича было серьезным и несколько неприятным. Казалось, что глаза из–под зашитых век сверлят каждого, кто приближался к нему. Даже руки покойника, сложенные на груди, выглядели пугающе.
Без курьезов, впрочем, не обошлось. Так, невесть откуда взявшаяся, крошечная совсем девочка–гидроцефал, опасливо приблизившись к покойнику, долго вглядывалась в искаженные ранней стадией разложения черты его, и вдруг расхохотавшись, ткнула Бальтазарова пальчиком в щеку. Ее тотчас же оттащили от гроба, и кто–то, возможно, ее мать, а может, и не мать, женщина неопределенного возраста, угрюмая, с залысинами, долго выговаривала ей на непонятном скрежещущем языке.
Ровно в 11 часов 22 минуты из толпы вышел старик в диковинной фетровой шляпе и мешковатом пальто. Подойдя к гробу, он незамедлительно опустился на колено и облобызал руки покойника. После без усилия встал и, проходя мимо Ольги Александровны, одарил ее таким чудовищным взглядом, что на миг ей привиделось, будто это не муж, а она лежит в гробу, и, более того, будто посмертно она обкакалась, и всякий это видит.
— Берегите его, — буркнул старик и, прежде чем она смогла сказать что–то в ответ, растворился в толпе.
К полудню робкое солнце, выглянувшее было из–за туч, затянуло жирной желтоватой пеленой. Подул северный ветер, зашуршали облетающими листьями деревья. Над двором то и дело кружились крупные взъерошенные голуби — одна наглая птица даже умудрилась примоститься на краешек гроба и, прежде чем ее согнали, погадить на лацкан покойника.
Бальтазаровой особо омерзительно было даже не это прискорбное событие, а то, что левая голубиная лапа сгнила и в бугристой розовой дикой плоти угадывалась кость. Провожающие зябко кутались, переступали с ноги на ногу. Неподалеку мрачно курили два заросших бородами опальных старика — представители похоронного агентства. Вид у стариков был неземной.
Один из них, в несколько затяжек прикончив смердящую самокрутку, подошел к Ольге Александровне и пробасил:
— Пора бы покойничка в землю укладывать, мать.
Второй согласно закивал, поплевывая.
Ольге Александровне все происходящее казалось диким фарсом. Она отрешенно махнула рукой и отошла от гроба. Старики подхватили гроб за края и потащили его к неказистому автобусу. Соседи как по команде начали расходиться, бросая неловкие взгляды на Бальтазарову. Степан тоже было побрел в сторону, смекнув, что мать, в несознательности своей, не поймет и, глядишь, примет его за кого другого, но после передумал.
— Все же батя… — пробурчал он, умильно глядя на Снарядова. Последний буркнул что–то несуразное себе под нос и пошел к автобусу. Похороны казались ему нелепым предисловием к погребальному застолью, а к покойнику он теперь относился опосредованно, как к отслужившему свое венику.
Бальтазарова закопали на скорую руку. К моменту когда автобус добрался до кладбища, вовсю моросил дождь, земля размокла и чавкала под ногами. Окрестные собаки, по слухам, все до одной каннибалы, почуяв мертвеца, вовсю завывали в кустах; воронье кружилось над автобусом, каркая и вереща. Где–то неподалеку равнодушно плакал ребенок — его монотонный плач расстроенной скрипкой вливался в общую какофонию.
На тот свет Бальтазарова провожали лишь несколько сослуживцев, Снарядов и Ольга Александровна с сыном. В последние секунды, перед тем как молчаливые старики закрыли гроб крышкой, в глазах у Ольги Александровны помутилось и пейзаж на миг стал нездешним. Исчезли покосившиеся памятники и грязный, забрызганный черной жижей автобус и дыра в земле, а вместо этого увидела она бескрайнюю каменную пустошь и монументальную гору правильной пирамидальной формы, испещренную гигантскими трещинами, что укладывались в образ свастики.
— Надо бы разрубить его на куски, — прошептал голос у нее в голове, и перед глазами снова возникло кладбище. Морок прошел, но еще несколько мгновений она чувствовала морозную свежесть гор. Потом и это прошло.
Когда гроб начали опускать в землю и расстроенный оркестр грянул траурный марш, Степан Бальтазаров вдруг заревел белугою и даже попытался броситься в могилу вслед за отцом, но был остановлен. После на лице его заиграло глумливое выражение превосходства. Он то и дело поглядывал на мать, будто ища поддержки за свою выходку.
Ольга Александровна отстраненно погладила сына по кудлатой голове. Она отчетливо слышала, как земля бьется о крышку гроба, и переживала трансцендентное почти единение с мертвым супругом.
— Вот пропади оно все пропадом! — недовольно бубнил Снарядов. Радость от предстоящих поминок несколько померкла. Теперь смерть товарища представлялась ему экзистенциальным предательством, почти преступлением против торжествующей жизни.
«Цветы и те по весне распускаются! — безумствовал он едва слышно. — Чтоб ты сдох, Сеня, чтоб ты сдох!»
Когда яму наконец засыпали землей, всем стало ясно, что Бальтазарова больше нет. Остались причастные к его смерти люди, остался полоумный сын и пребывающая в тени неведомого горнего хребта жена. Но Семен Владимирович ушел. Ощущение утраты было неоспоримым. Оно вытеснило все другие чувства.
По дороге из желтого кирпича,
В смуте бурьяном заполненных дней,
В странной пустоте, что, поселившись однажды внутри,
Не пропадет никогда.
Мы идем… — продекламировал внезапно Кирилл Снарядов. Лицо его налилось багровой краской, казалось, вот–вот его разобьет паралич. Он глянул на Ольгу Александровну диким бессмысленным взглядом.
— Можно мы уже поедем домой? — прошамкал поэт. — Тут трупом несет. Душно. И они поехали домой.
Недели, последовавшие за смертью Бальтазарова, слились для Ольги Александровны в единый Доплеров туннель. За мельтешением горестных дней она не замечала, как сын Степан, связавшись с соседской девкой, то и дело приходит домой весь искусанный, осоловелый, с пустым животным взглядом и слюной, закипающей в уголках рта. Укрытая скорбью, не обращала внимание на то, что в ветках одиноко стоящего каштана напротив ее окон поселились больные, увечные голуби. Каждое утро их подкармливал суровый старик, тот самый, что подошел к ней во время прощания и прошептал: «Берегите его», испепеляя диким взглядом. Вскорости к старику присоединилась и девочка–гидроцефал.
Не по сезону одетая лишь в тонкое платьице, она часами стояла под каштаном и без конца ворковала: «Гули–гули–гули». Порой голуби садились на ее уродливую огромную голову, так, будто собирались свить в спутанных волосах гнездо. Старик и девочка подолгу разговаривали, сопровождая свои беседы вычурными пассами, то и дело, поглядывая на окна Бальтазаровых.
Не важным казалось Ольге Александровне и то, что Кирилл Снарядов повадился стоять прямо под дверью ее квартиры. При этом лицо его было 2 белым как мука, но глаза жили своей собственной сумрачной жизнью. Каждый раз, когда она открывала дверь, Снарядов был там: не мигая глядел он на нее, сохраняя невозмутимость и молчание.
Все эти события проходили мимо Бальтазаровой, в девичестве Кайласовой, не оставляя следа в ее затуманенном скорбью сознании. Она жила инерционно, то и дело вопрошая у шкафа, в полированной поверхности которого видела свое отражение, у зеркала в ванной комнате, у заварочного чайника — когда же она, наконец, умрет? Отсутствие мужа ужасной пустотой давило на сердце. Постоянно в своих тоскливых, нелепых блужданиях по темной квартире натыкалась она на следы его недавнего существования — тапки, забытые под диваном, несвежие носки в грязном белье, одноразовую, но многократно использованную бритву, на которой осталась его щетина. С яростью набрасывалась она на эти предметы и ломала их, рвала лишь для того, чтобы секунду спустя прижать к груди.
«Как все же несправедлив мир, — думалось ей, — если эту пустоту нечем заполнить».
Три недели спустя, ровно в полночь, в ее квартире раздался звонок. После этого ничего уже не было как прежде.
Звонок, испепеляюще громкий и настойчивый, вырвал ее из объятий сна, в котором она стояла посреди небольшого горного плато. Повсюду, куда глаза ни кинь, по земле были разбросаны старые, истлевшие одежды, волосы и… топоры, тесаки, ржавые ножи. У ног ее лежала человеческая челюсть.
— Разрубить! — заверещала челюсть. — Разри–и–и-и–и–и-и–и–и-и–и–и-и–и–и-и–и–и-и–и–и-и–и–и-и–и–и-и–и–и-и–и–и-и–и–и-и–и–и-и–и–и-и–и–и-и-нь!
Она вскочила в ужасе и лишь тогда осознала, что звук, пробудивший ее, был дверным звонком. С трудом нащупав тапки в темноте, она прошаркала к двери, по пути почти с удовольствием отметив, что стеснение в груди, что преследовало ее вот уже несколько дней, оформилось в крепкую сердечную боль. «Скоро!» — усмехнулась она про себя и заглянула в глазок.
За дверью, припорошенный похожим на сперму снегом, стоял поэт Снарядов. Он улыбался дико и размахивал то ли конвертом, то ли открыткой.
— Кто там, мать? — раздраженно заорал из соседней комнаты Степан.
— Это Снарядов, сынок, спи! — пискнула она. Вид поэта, в особенности конверт, который он держал в руке, наполнил ее вдруг праздничным детским предвкушением.
— Сейчас, сейчас, — она торопливо сняла цепочку с двери и в два приема отомкнула замки.
Снарядов тотчас же просочился в коридор.
— Закрой дверь, закрой, — прошипел он Ольге Александровне.
Захлопывая дверь, она увидела в полутьме подъезда крошечную фигурку с огромной головой. Отчего–то образ этот вызывал опасения. Ей привиделось, что девочка–гидроцефал, а это была именно она, пришла для того, чтобы забрать ее счастье. Ее счастье. Внезапно она осознала, что счастлива.
— Ты проходи, проходи, — залепетала она, — не разувайся.
Некоторое время они оба толкались в тесноте коридора, пока Снарядов наконец не прошел на кухню, шумно топая. Первым делом он подошел к холодильнику, открыл его и моментально опытным взглядом нашарил полупустую бутылку водки, что оставалась после поминок. Цепко ухватившись за вожделенную бутылку, он потянул ее на себя, открыл и припал к ней губами. Двумя долгими смачными глотками Снарядов опорожнил бутылку и поставил ее обратно в холодильник. После подошел к кухонному столу и сел.
Ольга Александровна, не чувствуя ног, присела рядом на краешек табурета. Снарядов же протянул к ней руку, будто собираясь пожать, но когда она протянула свою ладонью вверх, вложил в нее открытку.
— Что уж там, — довольно хохотнул он, оглаживая подбородок. — Жив Сенька!
На открытке был изображен усатый молодец с крупным псом на руках. За спиной у молодца раскидывалось море широко и в лучах восходящего солнца серебрились барашки на воде.
Неуклюже Бальтазарова перевернула открытку и впилась взглядом в строки, написанные торопливым жадным почерком ее мужа:
«Здорово, Кирюха! — кричали фиолетовые чернила, — подыхай без оглядки, кроме как не лезь на грядки. Скоро приду на блядки. Твой Семен».
Открытка выпала из враз ослабевших рук Ольги Александровны и спланировала на грязный линолеумный пол. Она уставилась на Снарядова, ощущая ужас и восторг.
Поэт осоловело глядел на нее, покачиваясь на стуле.
— Кирилл, — наконец прошептала она, — что это значит?
— А что! — хмельно взвизгнул он. — То и значит! Вернется, поди, Сенька!
— Но я же сама… ты же видел…
— Что видел, что? — быстро зашипел Снарядов, — что закопали? Видел, не видел, какая разница? Все это в прошлом, Оля, а у нас сейчас настоящее. И вот, гляди, — он поднял с пола открытку и упер ей прямо в нос. — Это реальность. А раз так, то и поэтическая справедливость, — он внезапно икнул и виновато уставился в окно. Тотчас же вскочил, опрокинув табурет, и отшатнулся к стене.
Ольга Александровна повернула голову в направлении его взгляда и онемела. За окном, на высоте четвертого этажа, отчетливо угадывалось прижатое к стеклу лицо старика–ведуна с похорон. Он встретился с нею взглядом и вмиг растворился во тьме, словно и не было его. Только почудилось ей на мгновение далекое уханье огромного голубя.
— П-проклятые психопомпы, — буркнул Снарядов. — Водка есть еще?
— Нет…
— А, ебена матрона. Ни в пизду, — грустно и отстраненно забубнил Снарядов, уже совершенно размякший. — Говорил я тогда Сене: «Не иди, не иди!..» А он… — Ты слушаешь, блядь, или нет? — заорал он и так грохнул по столу, что чашки, вавилонской башней лежащие друг на друге для просушки, разлетелись в разные стороны.
— Мама, что за шум? — недовольно реванул Степан за стеной.
Бальтазарова уставилась на поэта.
— Послушай, Кирилл, — внятно прошептала она, — если Сеня не умер, то… что он такое? И что это за… что это за идиотская открытка?
— Какая открытка? — Снарядова развезло. — А, открытка, ебена матрона, это, мать, открытка, э–э–э-э… Ото бля… отображающая бесконечную милость задверья.
Бальтазарова подбежала к Снарядову и ударила его открытой ладонью по лицу. И еще. И снова. Поэт, мотая головой, неловко заслонялся от ударов. Внезапно он схватил ее за руку и рывком усадил на стул перед собой.
— Слушай, Оля, — трезвым и жутким голосом сказал он. — То, что случилось… это просто чудо. И воспринимать его надо как чудо. Быть может, оно и не повторится больше. А может, и повторится. Сейчас наступило такое время, такое… — Взгляд его потускнел, и весь он, казалось, единовременно одряхлел. — Время страшных чудес.
В течение следующих нескольких дней Снарядов получил еще восемь открыток от покойника. В основном, смысл текста ускользал — фразы проваливались одна в другую, обилие грамматических и орфографических ошибок делали письма совершенно нечитаемыми. Однако в седьмой и последней открытке, на которой был изображен все тот же лихой усач со псом на руках, только стоящий теперь над пропастью во ржи меж двух ив, вытянувших свои щупальцеобразные ветви под невидимым ветром, было лишь одно предложение: «Завтра жди посылку».
Снарядов спрятал открытку в карман, сжег все предыдущие, выпил двести грамм горькой, отдающей клопами водки, после, подумав, выпил еще сто и кое–как одевшись, вышел на улицу.
Уже подходя к подъезду Бальтазаровой, он обратил вниимание на то, что каштан перед домом весь в цвету. Лишь через несколько секунд он понял, что сумерки сыграли с ним злую шутку — то были голуби, обильно рассевшиеся на каштане.
— Его надо было разрубить на куски и отдать голубям, — тихо произнес кто–то за его спиной.
Вздрогнув, Снарядов оглянулся и увидел похоронного старика. Дед мял свою шляпу в руках, просительно глядя на поэта.
— В Тибете их отдают стервятникам. Те еще проводники, я вам скажу, да и собаки там лютые, так что никогда не знаешь, где окончишь свой физический путь, в желудке птицы или в брюхе у бродячего пса, но надобно полагать, всяк получит по заслугам и по вере своей, — забубнил старик, — а тут у нас… в наших–то широтах, стервятников нет.
Он бросил шляпу на землю. Снарядову показалось, что он наступит на нее и пустится в пляс, но старик лишь уцепился своими слабыми пальцами в поэта и жарко зашептал:
— Токмо не надо его признавать. Даже если не двойник это, не допельгангер — все одно с кладбищенским выходцем нельзя вести беседы. Он упрямый, Бальтазаров этот, подменыш. Я ведь знал, что так будет — все же он мой… мой праправнук.
Снарядов сглотнул.
— И девочка эта большеголовая… матерью она ему приходится. И отцом, — продолжал жарко бредить старик. — Тут все сложно, сразу и не пояснишь. Квантово все, только это у вас квантово, а у нас магия это, не боле того. Когда такие монструозности, как Бальтазаров ваш, случаются, вселенная ведь не терпит. Их и жизнь отринет, и от смерти оне могут уйти. А коль уйдет подменыш, ведь тогда всякий порядок вещей будет нарушен. Знамо дело, — каждый такой беглец за собой конец времен тянет. И солнце упадет прямо в море и зашипит, как масло на плите!
Снарядов с силой вырвался из рук старика, оттолкнул его и ринулся в подъезд. На ступенях лестницы первого этажа стояла девочка–мутант. Поэт с ужасом увидел, как в голове ее копошатся маленькие голые птенцы, что прогрызли ей кость на макушке и устроили гнездо в черепе.
— Разрубить ево нада, тятя, — прошамкала уродка, — инафе фсе мы уррем, УР–Р–РЕМ!
Он оттолкнул девочку в сторону, бегом преодолел несколько пролетов и принялся неистово стучать в дверь Бальтазаровых, забыв начисто о звонке.
Дверь открылась. На пороге, в красных спортивных штанах и растянутой белой майке стоял Степан. К плечу его прижималась заскорузлая Зина.
— Проходи, дядь Кирюха, — по–барски заявил Степан. — Щас почтальон придет, посылку принесет. Чай пить будем. Батя звонил.
У Снарядова подкашивались ноги, но он заставил себя пройти в коридор и дальше на кухню. Отчего–то линолеумный пол показался ему слишком мягким. Присмотревшись, он понял, что пол действительно размяк, как асфальт от жары. Каждый раз, делая шаг, он физически ощущал, как линолеум расступается под его ногами подобно слизи. На кухне было жарко. Вовсю ревело пламя в колонке, бежала вода, кипел чайник. У окна торжественно и прямо восседала Ольга Александровна. Была она одета в халат и в сапоги отчего–то.
Степан хозяйским жестом указал Снарядову на табурет. Подле табурета стоял стул, неуместный на крошечной кухне.
— Это для бати, — вязко заявил Степан. — А ты, дядь Кирюх, садись вот–тко на табуре–тко, — он заржал в восторге от своей шутки. Зина угодливо хихикнула и кокетливо повела плечом.
— Мухи тут, — плоско произнесла Ольга Александровна. — Голуби по окнам ходят, клюют подоконник днем и ночью. Ночью звонок был, Кирилл. Степка трубку снял и, как был, сразу в обморок. Я же ему не говорила, берегла. Семен звонил. Так… плохо слышно, почти не различить, флейты как будто играют, какую то не то музыку, не то… Сам черт не разберет… — она всхлипнула. — А он и говорит мне… Мужайся, говорит, завтра почтальон придет, принесет посылку. И все, пропал.
— А я знаю, — с торжеством заявила она, вскинув голову, — что в посылке той будет! Мы вседолжны быть здесь сегодня. В любую секунду.
Раздался звонок. И Снарядов тотчас же понял, что ему надобно бежать поскорее из этой гниющей квартиры на кладбище, раскопать могилу Бальтазарова, вытащить покойника и разрубить его на части, разрубить и отдать на съедение голубям, потому что все происходящее правда и грядет беда. Предчувствие ужаса захлестнуло его, ноги тотчас же стали ватными, в голове заклекотали голуби и запищали волынки и дудки. Бежать было поздно.
— Го–о–о-го–го! — загоготал Степан и тяжело помчался к входной двери, проваливаясь в разжиженный пол по щиколотку.
Послышался шум, в воздухе пахнуло озоном, и тотчас же запах поменялся, стал приторно сладким, удушливым.
— Меркаптан, — равнодушно протянула Ольга Александровна. — Я практику проходила в больнице… Я стариков… Я знаю. Она устало улыбнулась Снарядову. — Все хорошо, Кирилл, скоро все кончится.
В прихожей громыхнуло так, что табурет под Снарядовым заходил ходуном. После кухню накрыло еще одной волной смрада и чей–то низкий бас, на грани слышимого диапазона, изрек: «Доставлено». Тотчас же хлопнула дверь. Спустя несколько секунд в дверном проеме появился Степан. Волосы его были взъерошены более чем обычно, в глазах застыло тоскливое выражение жути.
— Вот, — протянул он небольшую коробку, заклеенную скотчем. — Я и расписался, а как же!
Коробка выпала из его рук и гулко ударилась о пол. Капли расплавленного линолеума брызнули во все стороны. Одна из них попала на щеку Снарядову. Он с омерзением смахнул ее рукой, ощущая гнусное тепло и онемение, растекающееся по тем участкам кожи, что соприкоснулись с субстанцией.
Ольга Александровна встала, подошла к коробке и подняла ее с пола. Вернулась на свое место. Села, пристроив коробку на коленях и, глядя в окно, за которым бесновались голуби, принялась разрывать картон руками.
«Нельзя этого делать, ведь нельзя! — завопил кто–то в голове Снарядова, — нужно сжечь, отдать птицам!» Но он не сделал даже и попытки встать, настолько сильным ужасом было сковано его тело.
— Давай, мать! — заорал Степан, — открывай ужо!
— Открывай ужо! — пискнула омерзительная его девка.
Ольга Александровна наконец справилась с неподатливым картоном и разорвала коробку. Из коробки вылез Семен Владимирович Бальтазаров.
На мгновение все смешалось. Ольга Александровна глядела на мужа, сидящего у нее на коленях, со смешанным выражением ужаса и 2 обожания 2 на лице. При этом она издавала странные звуки, отдаленно напоминающие мышиный писк. Сын Степан, побагровев мордой, ревел: «Батя! Батя вернулся!» И пятился задом. Зина вместе с ним верещала: «Батя! Батя!»
Снарядов не отрывая глаз смотрел на своего покойного друга. Умерший был одет в тот самый костюм, в котором его похоронили, из кармана, впрочем, торчала начисто обглоданная куриная кость. На бескровном лице его выделялись горящие, насыщенные чернотой глаза. В остальном покойник имел вид цветущий и самодовольный. Иудивительно ЖИВОЙ.
— Будя! — рявкнул Бальтазаров, и наступила тишина. Медленно, степенно поднялся Семен Владимирович с колен супруги и потянулся как довольный кот.
«Да он же подрос! — в ужасе взбреднул Снарядов, — сантиметров на десять как… Что же»…
Бальтазаров метнул в него дикий взгляд и ухмыльнулся, обнажив длинные желтые клыки. Погрозил пальцем, взглядом окинул кухню, на секунду задержавшись на окне, за которым тучей вихрились голуби, взрыкнул было, но тотчас же повернулся к колонке и заулыбался своей жуткой зубастой улыбкой.
— Огонь, хорошо, это хорошо, — забубнил он. — Ну! — и он уселся на стул, предназначенный для него. — Чего пригорюнились, родственнички? А, Кир–рюха?! — и хохотнул, раззявив пасть полную острых зубов.
— Сеня, — выдохнула Ольга Александровна и начала сползать с табурета.
— Э, так негоже! А ну–ка, Степка, подыми мать, усади на стул. Хорошо же вы папку встречаете! — Бальтазаров потемнел лицом, — не надо мне тут обморочничать, несите водку, праздновать будем!
Ольга Александровна, несколько бессмысленным взглядом вперившись в пол, пробормотала:
— Так нет водки у нас… Кирилл… Олегович все выпил, уж несколько дней как…
— Значит, не ждали, — поморщился Бальтазаров, — а? — он злобно уставился на Степана и его девку — та взвизгнула и ринулась прочь из кухни. Степан, впрочем, выдержал отцовский взгляд и просипел:
— Так ты же… преставился, бать. Схоронили мы тебя…
— И что же? Ты мне не рад, сын? Может мне уйти? Водки хочу! — заорал он на весь дом гулким басом. — Бутылку, две! Неси, давай!
«Что же будет теперь? — внутренне верещал Снарядов, — ведь теперь конец всему, всему!»
Он явственно вспомнил беседу с похоронным стариком. Выходило так, что коль не принятый ни одним из миров чудовищный Бальтазаров нашел способ избежать тенет послежизни и вернуться в мир материальный, то все основополагающие законы вселенной пошатнулись и дали сбой.
«Господь не потерпит этой пакости! — верещал он беззвучно, — нас ждет апокалипсис! Мы, как колосс на глиняных ногах рухнем теперь, не только дом наш, не только страна наша, но и весь мир! Все устройство вселенское падет, ибо нет логики больше, нет неоспоримости. Иисус…»
— Ии–с–у-у–у–ус?! — проревел Бальтазаров, приподнявшись со стула, — Бог, значить?! Ты, Кирюха, в поэтичном пьянстве своем весь мозг проел. Тебе теперь одна дорога — на тот свет, и та благодаря мне заказана. Жалкий ты червь, Кирюха, безголосый и никчемный. Тебе книги заповедовали что? Не поминать имя Господне всуе! (Бальтазаров так зыркнул на Снарядова, что тот чуть не обмочился от страха.) А отчего завет такой дан был? Оттого что неведомо тебе истинное имя Господа нашего. Но я узнал!
Он хитро прищурился, и только сейчас Снарядов с тупым изумлением, хотя, казалось, что изумляться уже было нечему, заметил, что стул, на котором сидит Бальтазаров, выпустил кожистые щупальца и обвил ноги покойника.
— Имя Господне — АЗИМУТ! — изрек Бальтазаров, и в это мгновение на секунду стало абсолютно тихо кругом. Неслышно текла вода из крана, бесшумно ревело пламя в колонке, словно в немом кино мельтешили голуби за стеклом.
— Азимут, — в абсолютной тишине слово это прозвучало как приговор.
И снова мир обрел звуки.
— Конечно, Азимут, — встрял Степан, — потому что путь указывает. Ты, бать, вот что, лучше расскажи нам, как тебя черти в аду ебли, без этой фантасмагории!
Бальтазаров зыркнул на сына, приподнялся было со стула, и щупальца рванулись следом, и пламя из колонки потянулось за ним, но тотчас же сел обратно и устало произнес:
— Я тебе, паршивцу, сказал водки мне принести. Ступай в ларек, что под домом, и купи две бутылки. Подешевле бери, подлец, — он зевнул и как–то осунулся. — Не по себе мне тут с вами.
Все это время находящийся в экзистенциальном коконе Снарядов пытался совладать с мертвым ужасом, сковавшим его.
«Значит, Азимут, — шептал он, — теперь, когда имя Бога прозвучало, мы все погибнем. Нет спасения».
— Разумеется, нет, — снова прочитал его мысли Бальтазаров, — а вы бы и так сдохли. Как лемминги. Не волнуйся, Кирилл, ты подумай лучше о… сезонной миграции, — он снова зевнул и на сей раз ощутимо уменьшился в размерах, — или о генеральной уборке… Сегодня наступит конец света, и я пророк его.
— Надо было тебя разрубить! — заверещал Снарядов, — и отдать твоему отцу–матери и кладбищенскому деду–прадеду. Не тебе решать, когда миру конец! Не ты судить нас будешь!
— Кто же вас, тлю, судить будет? — рассудительно заявил Бальтазаров и значительно поглядел на сына. — Ты еще здесь?
— Я мигом, бать, — Степан изогнулся весь и попятился, то и дело мелко кланяясь, — щас все организуем. Не изволь! — пискнул он из коридора и хлопнул входной дверью.
— Ну вот, — Бальтазаров вперил взгляд в Снарядова, — не хотел, чтобы сын видел. А… пустое все! Через несколько часов рухнет мироздание, как карточный домик. — Он внезапно вскочил, на ходу раскрывая пасть шире, шире, шире, ухватился кряжистыми своими ручищами за Ольгу Александровну, находящуюся в полузабытьи, потянул ее к себе и заглотнул головою вперед, целиком затолкав в себя.
— Привети мне теффку, — проскрежетал он, издавая утробные звуки животом, — по–ом пововорим.
Снарядов потерял сознание.
Степан несся по лестнице, перепрыгивая через три ступеньки за раз. В тусклом свете он едва обращал внимание на кишащие мелкой живностью пролеты. Лишь когда ему под ноги попалось что–то склизкое, лопнувшее во все стороны черной дрянью, он невольно поморщился: «Алкашня! Засрали подъезд!»
Тьма, встретившая его за дверью, была непроглядна. Он глянул было на небо, но кроме глубочайшей черноты, не увидел ни единой звезды. Фонари, недавно установленные во дворе очередным кандидатом в депутаты, не горели. Не светился и ларек, где круглосуточно продавали мутную желтоватую сивуху, опрометчиво называя ее «Водкой Особой». Было так темно, что, вытянув руку перед собой, Степан не увидел пальцев.
— Вот же! — сплюнул он неуверенно, — Батя делов натворил! Как бы не случилось чего взаправду! — при мысли о покойнике он заулыбался, отчего–то представляя себе, как они с отцом будут бегать в футбол за гаражами. Это бредовое видение заставило его ускорить шаг. Ощупывая пространство перед собой, Степан двигался предположительно в направлении ларька.
— Погодите, умоляю вас, — птичий голос за спиной прозвучал почти оглушающим в мертвой темноте и тишине. Степан вздрогнул, но продолжил идти вперед.
— Бате водка нужна! — бросил он, не оглядываясь.
— Я дам вам водку. Остановитесь. Я прошу.
— СМИЛОСТЕВИСТЕСТЕСЬ, ДЯДЕНЬКА!!!!!!! — заорал кто–то у него под ногами.
Степан взвизгнул, споткнулся и растянулся во весь рост. Щербатый асфальт показался ему подозрительно мягким, будто не на землю упал он, а провалился в торфяное болото, теплое, жадное.
— Послушайте же…
С усилием перевернувшись, Степан приоткрыл глаза. К его удивлению, тьма расступилась немного. Над ним склонились двое — старик в нелепом пальто и маленькая девочка с причудливо огромной головой, на которой что–то шевелилось и попискивало. Их лица излучали слабое свечение, разогнавшее тьму.
— Эко! — удивился Степан, — да я вас знаю, итить. Ты, старикан, на проводах папкиных руки ему лобызал, все шептал что–то над гробом, а ты, тебя я тоже знаю, ты из соседского подъезда… или из нашего?
— Я с тобой живу, — устало сказала девочка.
— Видите ли, — промолвил старик, — мы некоторым образом родственники ваши будем.
Тут долго все объяснять. Словом, я вашего батюшку уж и так и сяк умолял на похоронах: «лежи, лежи тихо, пока ангелы не вострубят». Но не судьба ему. Он мне сказал…
— Что? — выдохнул Степан с невольным интересом. Старик говорил складно, спокойно и страх несколько отступил.
— Он сказал: «Придет время, когда святые будут судить ангелов». Вот только он ошибся и тогда, и сейчас. Он не святой, нет. Он — недоразумение… Как же вам объяснить… Как если бы кто–то не там поставил запятую, тем самым начисто изменив смысл всего предложения. Его неправильно сделали. Поэтому ни один из миров его не держит. Он думает, что его послали закончить все это — старик неопределенно махнул рукой в сторону всепоглощающей тьмы, из недр которой доносились теперь смрадные чавкающие звуки, — но он не губитель. Он — врата. И путем его пройдут темные, и темные унаследуют мир. Вы что думаете — он сбежал из ада? Его выпустили!
— Но Азимут… — начал было Степан, и тотчас же девочка–гидроцефал прикрыла его рот исклеванной ладошкой
— Не произносите это имя! — зашептал старик. — Тот, кого вы назвали, не Бог. Он лишь направление для темных, проходящих сквозь врата. Мир погибнет, захлебнувшись желудочным соком Древних, отравленный язвенной отрыжкой существ, сам облик которых преступен!
Степан тупо пялился на старика.
— Вы должны нам помочь, — продолжал тот. — У нас еще есть несколько часов, прежде чем цемент законов мироздания 2 раскрошится 2. Тогда через вашего батюшку хлынут на землю орды нечестивых созданий.
— Водка… — проблеял Степан.
— Он ведь съел вашу мать, знаете ли, — безучастно заявила гидроцефалка. — И женщину эту, с которой вы живете, к слову, тоже съел. Он и поэта слопает, только чуть попозже.
Она еще не успела закончить предложение, как перед глазами Степана сформировалось новое видение: на сей раз он играл с батей в хоккей, и снова за гаражами. Отец улыбался, помахивая клюшкой, в которой безошибочно можно было узнать безрукий торс и свернутую голову поэта Снарядова.
— Я… — начал он, пытаясь проглотить ком рвоты в горле.
— Вам нужно нарушить его целостность, — тихо сказал старик. — По уму, конечно, надо было его изрубить в куски, но куда уж нам тягаться с вратами. Уколите его вот этим, — он протянул Степану острый кусок мутно–зеленого стекла, — хорошо уколите и разбейте окно. Голуби закончат дело.
— Голуби, — эхом отозвалась девочка. Тишину двора взорвал клекот тысячи птиц. Шум их крыльев заполонил тьму. Степан чувствовал, как они носятся вокруг, задевая его своими перьевыми телами, ощущал их дыхание на своем лице. Он зажмурился и замычал.
Когда он открыл глаза, все было тихо. В темноте тускло, по–кладбищенски, светился вход в подъезд неподалеку. Медленно поднявшись с земли, он побрел в сторону подъезда. В голове, в сумбуре перьев и птичьих криков, мелькали обрывочные мысли: «Сожрал. Врата. Водка. Хоккей». Он попытался собрать их воедино, но не смог.
Уже в подъезде, поднимаясь по лестнице, он ощутил необычную тяжесть в руке. Поглядев вниз, он увидел зажатый в окровавленном кулаке острый осколок мутно–зеленого стекла.
— Вот она, водка для бати, — тупо ухмыльнулся Степан, — напьется до смерти. И голуби, бля, голуби! Эх! Убью, если ты маму съел! — и он побежал вверх по резиновой плавящейся лестнице.
Мертвец грезил, отстраненно глодая женскую ногу. Перед его мысленным взором проносились эоны, освященные правлением бога Азимута и ставленника его — Семена Владимировича Бальтазарова.
Кто–то застонал. Недовольно рыкнув, покойник открыл глаза.
— А–а–а, — пророкотал он, — в себя пришел. И не притворяйся, я слышу, как ты сопишь мысленно.
Сидящий подле него на табурете Снарядов, весь оплетенный щупальцами, поднял голову и наткнулся на горящие чернильной тьмой очи Бальтазарова.
— Я-а… ошибся… — промямлил он.
— Дать тебе топор, поэт? — равнодушно басанул Бальтазаров, и в руке у него невесть откуда появился маленький тесак с рукоятью, украшенной вязью. — А глазки вона как загорелись!
Только здесь не кладбище махасидхов! — заревел он, и топор оплавился, потек жидким металлом, впитываясь в зеленоватую плоть, — не тебе судить Извечного. Ты — пища для богов, маленькая блядь, возомнившая, что вирши ее способны изменить Сущее? Справедливости тебе захотелось? Вот она — твоя поэтическая справедливость! — И он махнул оторванной ногой в сторону омерзительной лужи под своим стулом, в которой с невероятной скоростью гнило разорванное на куски женское тело.
Снарядов хотел было сказать, что все не так, что мир строится на струнах и мембранах, что каждое сказанное слово отзывается в одной из множественных вселенных в одном из одиннадцати измерений, но поперхнулся и исторг из себя ком удивительно густой зловонной рвоты, плюхнувшийся ему прямо на колени. Бальтазаров загоготал и в один миг проглотил ногу.
— Вот! — ревел он, — корчась от смеха. — А ведь я могу сделать так, что ты сам себя вырвешь, а потом сожрешь себя вырванного и так до тошноты, а–г–г-г–а–а-а–г–а!
В этот момент в коридоре возник Степан. Был он рыхлый, дикий, невиданный. Блуждающими огоньками горели вытаращенные зенки. Из носа текло.
— Батя! — заорал он полоумно, — ведь неправда все, скажи мне? Ведь поиграем в футбол, бать! Не казни!
Бальтазаров с презрением посмотрел на сына, протянул руку к газовой колонке и без усилий оторвал от нее половину. Скомкал металл, будто бумагу, и отправил в ненасытную пасть. Осклабился акульим ртом и непрожеванно заурчал:
— Тихо, тихо, юродивый. Тебя я напоследок оставлю. Будешь у меня пажом при дворе хаоса. Вселенная четвертого типа, — он с презрением плюнул раскаленным металлом на ногу Снарядова. Поэт взревел, дернулся, но щупальца лишь плотнее сжались на его теле.
— Быть ей здесь.
— Ты водку ль принес? — взъярился он, — давай сюда шмурдяк. Выпьем как отец с сыном. А, впрочем, все равно. Вся эта шелуха… слишком человеческая шелуха. Я теперь…
Внезапно Степан ринулся вперед. Как в тумане, полумертвый от боли Снарядов увидел, что в руках у него появилась бутылка водки… Нет, не бутылка, а кусок бутылочного стекла, сияющий, как бриллиант. С несуразной нервной быстротой Степан ухватился за отца правой рукой и ткнул осколком покойника в глаз.
Бальтазаров заорал, и вместе с ним заорал дом: вопили трубы, корчились в агонии стены, мгновенно вспенился линолеум, и потекла мебель. Весь дом ходил ходуном, ревел, захлебывался. Щупальца, опутавшие тело Снарядова, сжались в чудовищных конвульсиях. В последнюю секунду своей жизни поэт услышал почти блаженный хруст собственных костей.
Степан, балансируя на шатающемся скользком полу, выдернул осколок стекла из отцовской глазницы и запустил им в окно. «Не разобьет!» — пронеслась запоздалая мысль, но оконное стекло разлетелось тысячью крошечных осколков, и в образовавшийся проем хлынули голуби.
— Я — а–а–а-а–а–а-а наме–е–е-естни–и–и-и-ик!!! — орал Бальтазаров. Из глазницы его обильно текла вязкая тьма, — Азиму–у–у-у-ут!!!
— Я здесь, — пророкотал голос. — Ты — никто.
За миг до конца Степан узрел похоронного старика в фетровой шляпе и неказистом пальто, висящего за окном. Он держал за руку девочку–гидроцефала, мать голубей, исторгающую из своей головы все новые сонмы птиц.
— Ведь это я его впустил! — запоздало понял он, — я открыл папу его ключом!
Голуби ухватывались за клочья тьмы, извергаемой Бальтазаровым–вратами, и уносились прочь. Летели в каждый дом, к каждому сердцу. Старик потянул разом удлинившуюся руку к Степану и погладил его по голове.
— Хороший песик, — прошептал он.
И выключил свет.