Д'эволюция

Бушлатов Денис Анатольевич

 

Рассказы

 

Д'эволюция

Алексей Игнатьевич обратил внимание на прыщ вечером, украдкой поглядывая на себя в зеркало во время бритья. Прыщ, нескромно расположившись подле правой ноздри, был некрупным, имел желтовато-синий оттенок, однако внушил Алексею Игнатьевичу самые ужасные отчего-то опасения. Не говоря ни слова жене, он густо замазал прыщ зеленкой и отправился спать.

Всю ночь пожилого библиотекаря мучили кошмары. То снилось ему, будто он превратился в кудлатую собачонку, что жила по соседству и будто дворник гоняется за ним с веником; то привиделось, что его, Алексея Игнатьевича зять, некто небезызвестный в деловых кругах — мот и баловень судьбы, распродал на корню свое дело, а жену Алексея Игнатьевича и вовсе убил молотком.

Под утро, измученному библиотекарю приснилась зеленая мясная муха, что села прямо ему на нос и ползала, ползала, шелестя прозрачными крыльями. Из под лапок у нее так и сыпались крошечные белесые пушинки, в которых Алексей Игнатьевич признал некрупных опарышей. На этом пакостном эпизоде, Алексей Игнатьевич проснулся.

— Какая все таки мерзость-эти сны! — вяло подумал он, нежась под одеяльцем, — Всемерзейшая мерзость!

Не открывая глаз, Алексей Игнатьевич протянул руку и прикоснулся под одеялом к жирной ягодице жены. Рука тотчас же утонула в теплом холодце, на душе у Алексея Игнатьевича полегчало и нехотя, он открыл глаза.

Точнее, левый он открыл, а вот правый отчего то не открывался. Мешало нечто постороннее, за ночь выросшее на щеке библиотекаря.

Алексей Игнатьевич попытался скосить левым глазом, однако кроме расплывчатого пятна ничего не обнаружил.

— Спрошу ка я у жены, — пискнул он и резво заколотил кулачком по толстой жопе супруги.

— Слышь ты, это, вставай, вставай! — верещал он вполголоса.

Жена, заворочалась, хрипанула, двинула бедрами, словно приглашая Алексея Игнатьевича к соитию, закашляла басом и совершила нечто такое, о чем и писать то стыдно. После, неспешно повернулась на спину, придавив хилую ручку Алексея Игнатьевича пористым салом, и зевнула.

— Доброе. Так сказать, утро! — расплылся в фальшивой улыбке библиотекарь.

Жена вяло хрюкнула и повернулась к нему лицом. На долю секунды в выцветших глазах ее промелькнуло отражение чего-то до боли напоминавшего свиное рыло. Впрочем, тотчас же, она зажмурилась и с силой оттолкнула Алексея Игнатьевича, да так, что он упал на пол, больно ушибившись кобчиком.

— Рак у тебя, Игнатьич! — ревела супруга, тыча в него пальцем, — Околеешь ты!

Алексей Игнатьевич очумело приподнялся и сел на корточки, по-жабьи.

— Что это ты, Варя, такое говоришь? — проквакал он.

— Рак! — с видимым удовольствием орала дородная Варя.

«Вот жеж убогая же тварь!»-подумалось библиотекарю. Не обращая внимания на крики жены, он встал на четвереньки и резво пересек спальню. У противоположной стены стоял шкап с зеркальными дверцами. К нему и направился библиотекарь. Отчего то, вставать с пола ему не хотелось. Некстати вспомнился давешний сон, где он был собакой. Библиотекарь припустил рысью. Живо добравшись до шкапа, он, снедаемый муторным страхом взглянул в зеркало.

Зажмурился, потер глаза и снова поглядел.

Всю правую сторону его лица занимал теперь прыщ. Размером он был со спелый персик. От центра багровой массы во все стороны расходились трещины, сквозь которые обильно сочился гной. Более того, прыщ то и дело вспучивался, и даже будто бы вздыхал.

— Что же это такое? — осоловело прошептал библиотекарь. В висках его отчетливо бухало.

Как же это понимать?

За спиной, непрерывный вой жены уступил место глухим ударам. Повернув голову, Алексей Игнатьевич обнаружил, что неистовая Варя, стоя на коленях, как есть голая, сосредоточено колотится головой о стену.

— У-у, чертова баба! Так и убиться недолго… — проворчал библиотекарь и уже более громким, приличествующим всей серьезности положения голосом, продолжил:

— Ну ты это…не разоряйся так!.. Э-э-э… Возрастное это у меня, значить. К старости! Период такой!

Произнеся всю эту околесную, библиотекарь и сам отчего-то уверовал в то, что прыщ у него возрастной, а следовательно-преходящий. И уверовав в это, он разухабился настолько, что даже решился выдавить возрастной прыщ. Потянувшись ладошками к багровой массе, он надавил изо всех сил. Тотчас же, лицо его пронзила свирепая боль, а из трещин по периметру прыща брызнуло чем-то белым и донельзя вонючим.

Ах, сука! — взвизгнул библиотекарь и упал на спину.

— Не смей выдавливать опухоль, Игнатьич! — басила Варя откуда-то издалека.

Алексей Игнатьевич посучил ножками в воздухе, извиваясь от боли, и даже попробовал было блевануть, но кроме зеленоватой слюны из желудка ничего не выходило. Постепенно боль отпустила, лицо впрочем свело гримасой. Алексей Игнатьевич бросил еще один взгляд в изгаженное гноем зеркало и стыдливо потупил глазки.

— Пойду ка я к врачу, Варя, — сказал он фальцетом.

Жена не отвечала. Она билась головой о стену.

* * *

Алексей Игнатьевич брел по улице, стараясь не поднимать головы. В глазах его светился животный ужас. Щека, перевязанная насквозь пропитавшимся гноем платком, казалось увеличилась вдвое. Под тканью что-то непрерывно пульсировало и охало. Редкие прохожие, что встречались на пути библиотекаря испуганно шарахались в сторону, пугаясь деформированной головы, а один елейного вида старик, сплошь заросший диким пухом, даже попытался укусить Алексея Игнатьевича за ляжку.

— Какой все таки ужас! — думалось библиотекарю. — Теперь меня, пожалуй выставят в кунц-камере, или усыпят.

В голову его лезли самые что ни на есть мерзкие мысли. Жена его, конечно, теперь бросит. Уйдет к соседу по лестничной площадке, что вот уже третий день оставлял под половичком туманные послания на душистой туалетной бумаге. Квартиру у него отберут. Потому как, человеку с прыщом, скорее всего, квартира не полагается. Равно как и паспорт.

Грезилось ему и экзистенциальное…

Проходя мимо заброшенного детского сада, Алексей Игнатьевич увидел несколько юрких как белки, заскорузлых и голых детей, что резвились в ельнике. На его глазах две девочки постарше разорвали на куски крошечного карапуза и давясь, жрали его лицо. С жадностью, провожали они взглядами старенького библиотекаря.

Недалеко уже от поликлиники, Алексей Игнатьевич наблюдал другой казус. Посреди оживленной улицы, автобус сбил насмерть немолодого уже школьника. Водитель, краснолицый мужчина в кепке набекрень, ожесточенно дискутировал с родителями погибшего:

— Вы, мамаша, конечно же резон имеете, — орал он в ухо крошечной старушке, — но хамить не надо. Мальца не вернешь, чего уж там, а слово не воробей! Это я-то значить, гад? Я, бля, гад? — в подтверждение своих слов, он сбил старушку крепким кулачищем на окровавленный асфальт и принялся с наслаждением топтать ногами. Толпа вокруг одобрительно гудела.

В изнеможении, Алексей Игнатьевич добрался до поликлиники.

В коридоре, насквозь пропахшем людскими страданиями, народу было натыкано словно сельдей в бочке. Были здесь и сифилитики, козыряющие твердыми шанкрами, отчего то на лбу и на руках, и несколько чумных старух, что оглашали воздух низким воем. Был здесь и молодой студент из Праги, что оцарапав ногу, до тех пор мазал ее керосином по методу одного заезжего боцмана, что приобрел газовую гангрену. Этот держался нахально, лез без очереди и всюду пихал вонючую свою колодообразную ногу вместо паспорта.

На Алексея Игнатьевича, мало кто обратил внимание. Бочком, протиснулся он к толстой медсестре, то сидела у входа и выковыривала грязь между пальцев ног. Вид у медсестры был надменный.

— Мне бы, — пискнул он, — к врачу показаться!

— Что там у вас под бинтом?

— Панариций! — брякнул библиотекарь, надеясь поразить назойливую девку.

— Покажите лицо, — настойчиво протянула медсестра. Изо рта ее выпал полупережеванный грязевой шарик.

— Извольте, черт возьми!

Алексей Игнатьевич распутал платок, и бросил слизкий комок ткани на пол.

Повисла напряженная тишина. Один из сифилитиков упал на пол и задергался в конвульсиях. Пражский студент умер.

Зрелище и вправду было гадким. Неимоверных размеров прыщ закрывал теперь всю правую сторону лица, бугристо наплывая на то место, где должен был находиться глаз. Правая ноздря похоже срослась с диким мясом, в изобилии обрамлявшим кратер прыща. Из зеленовато-белого центра толчками вытекал густой коричневый гной.

— Вот. Собственно… — замешкался библиотекарь.

— Какая мерзость! — с наслаждением протянула медсестра, — отправляйтесь ка вы в 19-ый кабинет. К Петру, хм-м, Ильичу. Воропаеву. Пойдемте же, голубчик!

Она схватила Алексея Игнатьевича за руку и потащила по коридору, сквозь толпу полугнилых пациентов. Люди расступались перед Алексеем Игнатьевичем в стороны, отводили глаза. Проходя мимо мимо молодой, но уже помертвевшей мамаши, библиотекарь ощутил удивительное по силе желание оросить ее гноем с ног до головы, однако благородно сдержался.

— Тут половина людей не сегодня-завтра сдохнет, — доверительно сипела в ухо медсестра, — вы-другое дело. Послушайте моего совета-соглашайтесь, глупый вы человек!

— На что это, я должен, простите, соглашаться, — начал было поседевший внутренне библиотекарь, но в этот момент, медсестра пнула его ногой по коленке. Алексей Игнатьевич согнулся в три погибели, а медсестра ловко запрыгнула ему на спину. От неожиданности, Алексей Игнатьевич припустил по коридору. Толстая медсестра пришпоривала его и покрикивала: Эгей! Эгей! Вокруг них поднялась веселая кутерьма. Какие-то небритые люди выскакивали из-за портьер и неприлично смеялись, показывая пальцем.

— Алексей Игнатьевич пожаловали! — вопили они хором.

В конце коридора со скрипом открылась кособокая дверь. Именно к ней несся библиотекарь, пришпориваемый распутной медсестрой. В дверном проеме маячила треугольная почти фигура с кумедной шляпой на голове.

— Не успею затормозить! — вихрем понеслось в голове библиотекаря, но тут медсестра соскочила с него и крепко ухватила сзади за пиджак.

Алексей Игнатьевич чудом удержался на ногах. В голове у него все перемешалось, перед глазами плыли разноцветные круги. Фигура в дверном проеме сделала шаг вперед. На лошадином лице плесенью цвела улыбка фавна. Носа у человечка не было вовсе, глаза имелись на выкате, кадык ходил под морщинистой кожей, создавая впечатление, будто обладатель его силится вот-вот исторгнуть из себя плохо переваренную пищу.

— Петр Ильич Воропаев! — отрекоммендовала медсестра и шаркнула ножкой.

Петр Ильич, судя по всему, был человек решительный. Икнув, он засеменил по паркету, оббежал вокруг библиотекаря, преданно заглянул в глаза, восхищенно щелкнул языком и протянул потную ладошку.

— Алексей Игнатьевич, рад! Очень рад! Умоляю!

— Что такое? — обеспокоился библиотекарь.

Воропаев аж присел от смущения. В коридоре повисла напряженная тишина.

— Алексей Игнатьевич, — церемонно пропел Воропаев, — милый, дорогой Алексей Игнатьевич…

— Продайте нам свой прыщ!

Тотчас же коридор взорвался криками. Пациенты, наперебой подбегали к библиотекарю, бухались перед ним на колени и умоляли продать прыщ. Медсестра даже попыталась расстегнуть ему ширинку.

— Как же вы не понимаете! — вопил Воропаев, — Это эпохально! Продайте, продайте его нам!

— Сегодня же ночью, я вам отдамся! — визжала медсестра.

Алексей Игнатьевич ровным счетом ничего не понимал. Он бы и не против был продать странной этой компании свой прыщ, но само по себе предложение попахивало варварством.

— Позвольте, товарищи… — начал было он, но его и слушать не стали.

— Согласен! Алексей Игнатьевич согласен, — разнеслось над коридором.

— Аллилуя!

Тут уж все, включая Воропаева пали ниц перед Алексеем Игнатьевичем, и принялись петь осанну. При этом медсестра, как бы случайно ласкала мошонку взопревшего библиотекаря сосискообразными пальцами.

— Слава прыщу! — стройно пели пациенты, — Слава! Слава! Слава!

— Товарищи! — взмолился Алексей Игнатьевич! — Господа!

Воропаев недовольно уставился на него.

— Что еще такое, Игнатьич?

— Как же я продам вам свой прыщ?

Воропаев вскинул изумленно бровями, мол все это пустяки, поднялся, отряхнул вельветовые брючки и по-свойски обнял Алексея Игнатьевича за талию.

— Видите ли, любезный Алексей Игнатьевич, прыщ ваш по-своему уникален. Ведь это не простой furunculae, ни тем более-карбункул. Нет, милый вы мой человек, здесь имеет место быть нечто новое, и доселе неизведанное, виток эволюции, если можно так сказать, новая ступень развития человека разумного. Вам не нужно продавать свой прыщ отдельно от своего тела. Ведь….словом, вы и есть прыщ!

— Что же со мною будет?

— А? — Воропаев озадаченно посмотрел на Алексея Игнатьевича, словно первый раз в жизни его видел. — Ничего не будет…. Хуйня какая-то будет. А так ничего. Положим вас на обрастание, до утра глядишь все и свершится!

— Слава Прыщу! — гаркнули пациенты.

Алексей Игнатьевич попятился осторожно. Ему вовсе не хотелось ложиться на обрастание. От самого слова этого веяло седой стариной и неслыханными ужасами.

— Алеша! — звонкий голос его жены, Варьюшки, бичом хлестнул по барабанным перепонкам. Алексей Игнатьевич сжался, будто и не было его среди этих вопящих, беснующихся тел.

— Алешенька!

Он обернулся. Одетая в песью шубу перед ним стояла жена. За ее спиною возвышалась нескладная фигура соседа. Он с усердием комкал пахучий ком туалетной бумаги. На лице его было написано блаженство.

Жена потянула руки к Алексею Игнатьевичу и все смешалось. Осознание того, что жизнь конечна, а жизнь прожитая конечна тем более, захлестнуло библиотекаря. Он прикрыл глаз, ожесточенно моргнул раз-другой. Морок не отпускал. Виделись Алексею Игнатьевичу золотые башни и розовые купола, таинственные птицы о двух головах возвещали приход нового мессии. Виделись ему портовые города, пропахшие морем рыбацкие шхуны. Странная легкость охватила его.

— Алексей. Ты должен, должен нам всем. Мы просим тебя!

— От лица человечества! — гавкнул сосед.

Воропаев уже помахивал невесть откуда взявшимся шприцем.

— Раз и готово! Голову то мы вам отнимем, Алексей Игнатьевич! Ать-два!

Покорный и преисполненный желтым облаком пронизывающей майи, Алексей Игнатьевич подошел к грозному Воропаеву.

— Делайте, что дَолжно!

Тотчас же двое дюжих пациентов-менингитчиков, подхватили Алексея Игнатьевича под руки. Воропаев же легонько коснулся библиотекарского прыща, будто прощаясь, и несильно уколол шприцем прямо в гноистый кратер…

* * *

Агония продолжалась еще несколько часов. Алексей Игнатьевич метался по пропитанной гноем кроватке, выкрикивая непристойные фразы. Постепенно вопли его становились все менее связными-чудовищная плоть прыща росла, забивая рот. К вечеру, библиотекарь затих. Голова его превратилась в огромный налитой прыщ.

Ровно через шестьдесят две минуты после остановки сердца, прыщ лопнул, ознаменовав тем самым начало новой эпохи.

 

Астеники

— Ваша старуха — дочь безумна, — с горечью произнес санитар.

Яков поморщился и утлым взглядом окинул сморщенную обезьяноподобную фигурку, что примостилась на самом краешке скамьи. Существо зашипело.

— Видите, у нее покатая голова. Так всегда происходит, — со знанием дела бубнил санитар, — Сначала их привозят на дианетизацию, а потом-происходит.

— Что происходит? — тупо переспросил Яков.

— Покатая голова! Это же естественный процесс, парампара, великая реликвия катаров, как вы не понимаете?

— Я смущен, — пробормотал Яков.

— Вы не должны бояться. Утилизация крайне проста.

Санитар дружелюбно улыбнулся и встал на колени перед Яковом. Его глаза с собачьей преданностью пожирали мошонку протагониста.

— Убей эту мразь, — мечтательно просипел Яков. Санитар изогнулся дугой, взмемекнул и смертным кусом впился в промежность Якова. С хриплой ленцой рванул головою вбок и в сторону, выгрызая мягкую плоть, сонно зарделся фонтаном темной крови, закатил мгновенно опустевшие глаза, писком выражая несогласие с точкой зрения автора.

Яков умер.

— Он мерв! МЕРВ! — булькнул санитар, жуя, — МЕ-ЕРВ!

Старуха на скамье хохотнула баском, определяя меру бессмертия и рванула фуфайку на груди, обнажая коричневую сухую плоть. На санитара осклизлым глазом уставился сосок.

— Анна, — прошептал санитар окровавленным ртом…. Милая Анна….

Его рвало добродетелью.

 

В поезде

Под перестук колес, Сермяжный то проваливался в дрему, то, вдруг, открывал глаза, и недоуменно оглядывал купе. Путешествие его только началось, но будто бы вечность прошла с того момента, когда поезд, лязгая и стеная, оставил жаркий, задыхающийся перрон позади.

Бесполезная газета валялась на коленях Сермяжного. Глаза привычно останавливались на клишированных архетипах-Инфляция, Доллар, Нефть. Однако, попытки сконцентрироваться на чудовищных статьях, оканчивались полным провалом. Смысл написанного ускользал, оставляя после себя ощущение гнилостной сладости во рту.

Сермяжный трудно подышал и потянулся было за заветной бутылочкой, что сочно ожидала его в куртке, но одернул себя. Позже, позже можно будет расслабиться. А коль войдет сейчас попутчик, сосед невольный, свидетель и удивится, и поразится и начнет презирать тотчас же Сермяжного за железнодорожный алкоголизм.

Словно по наитию, дверь купе отъехала в сторону, и появился попутчик.

— Толстовец, не иначе! — искрой пронеслась мысль в голове Сермяжного. И верно, попутчик был невысок ростом, наполнен собой и вид имел божественно-крестьянский.

Не глядя на Сермяжного, круглый этот человек, втиснулся в купе и начал благоустраиваться, пихать чемодан под нижнюю полку, сопеть отчаянно носом. Через минуту буквально, на свет извлечена была курица, в промасленной бумаге, бутылка газированной воды и несколько яиц. Отдуваясь удовлетворенно, сосед присел на краешек скамьи и пробасил:

— А на «Мерсе» то поди лучше!

— Хм, — неуютно пробормотал Сермяжный и отгородился от человечка газетой. В глаза тотчас же полезли назойливые слова-жуки. Через несколько секунд, Сермяжный уже спал.

Проснулся он от хруста и чавканья, наполнивших сонный воздух купе. Газета валялась на полу, а сам он, привалившись к стене, осоловело глядел на калорийную вакханалию. Сосед жрал. Жрал он курицу, торопливо жуя влажное мясо, прикусывал яйцо, то и дело отпивал из бутылки. Рот и щеки его лоснились.

Почувствовав взгляд Сермяжного, сосед на секунду прекратил жевать, поднял на него тяжелые, мушиные глаза и сурово промычал:

— Я говорю, в нашем машиностроении, такой автомобиль как «Мерседес Бенц» принципиально невозможен. Не доросли технологиями.

Изо рта у него выпал кусочек желтка.

Молча, Сермяжный встал со своей полки и принялся стягивать с себя штаны. Близость соседа экзистенциально беспокоила его. Управившись, наконец, с одеждой, он юркнул на полку, накрылся пледом и притворно захрапел.

— Лишь бы продержаться, — буравила его мысль, — а там хоть кол на голове теши.

— Я капитан на Якорезаводчиках, — донеслось до него, сквозь чавканье и глотание, — Я в Саудовской Аравии работаю.

Сермяжный успокоился. Стук колес и привычные уже звуки, жующего соседа убаюкивали. Будто в колыбели очутился, вернулся в младенчество. И привиделось ему, что не курицу жрет сосед за спиной его, но пьет материнское молоко из огромной, невесть откуда взявшейся груди, что свешивается с потолка вместо люстры.

Вскорости, смутное подозрение охватило его. Звуки, что казались ему неотъемлемой частью поездки, чавканье и глотанье, сменились диковатым хрипом. Приоткрыв глаза, Сермяжный увидел, что на столе, перед соседом, осталась лишь горка разгрызенных костей, да скорлупа от яиц. Жалко и обеспокоено выглядел сосед. На носу его блестел пот. Глаза бегали по поверхности стола, в поисках еды. Приподнявшись со скамьи, он смущенно поглядел на Сермяжного, и заскулил.

— Послушайте, — не выдержал Сермяжный. — Ну нельзя же так убиваться! Позже, проводница принесет чай!

— Меня старший механик избил. — заплакал сосед. Ударил меня ногой. Плевался! Ты, говорит, сволочь, я приеду к тебе домой и оторву твоей жене жопу. И сына убью. Палкой!

В тоскливом смятении, Сермяжный отвернулся к стене. Близость соседа казалась теперь ему опасной, муторошной. Уж слишком внимательно глядел он на мясистый нос Сермяжного, слишком гастрономически облизывал жирные свои губы.

— Ну и черт с вами! — набравшись смелости, пробурчал Сермяжный. — Живите как знаете! Я буду спать.

И закрыл глаза решительно.

Некоторое время за спиной его было тихо. Только стук колес нарушал покой.

Как славно заснуть на тысячу лет. Не видеть снов. И солнце пусть заходит за горизонтом. И рассвет никогда что никогда не наступит, но и не станет тьма. И воздух пахнет липой и хмелем.

Как славно…

Сермяжного уносило вдаль, засасывало.

 

Банкет

День рожденья удался. Гости ели шумно, выпивали по шесть и более, смеялись и танцевали… В сигаретном тумане, что повис над столом носились искры веселья. Гвалт, звон тарелок и особый запах, что присущ празднику выступали аккомпанементом к постоянным «алаверды» в сторону виновника торжества-Василия Федоровича Небывалого, крупного специалиста в области приватизации земли, отца 7-х детей, судя по слухам-масона.

Профессору Небывалому в этом году исполнялось 64 года. На его красном лице блуждала веселая улыбка, глаза смотрели на гостей по доброму, с прищуром. То и дело, он отпивал глоток из необычного бокала на деревянной ножке, одобрительно крякал и закусывал соленым огурчиком.

— А мы вот так! — приговаривал он, хрустя огурцом, — Вот мы как!

Гости уже несколько раз порывались качать Небывалого, а одна юркая старушка, про которую никто ничего толком не знал, украдкой поцеловала его в плечо.

— Песню! — кричал подвыпивший слесарь Банников, — Василий Федорович, поэму!

— Онегина пусть прочтет, — заливалась Агафья Любомирц из аграрного отдела.

В довершение всего, в банкетный зал вихрем ворвалась семилетняя Ира, внучка профессора, в белом платьице и с огромным бантом на голове. Подбежав к деду, она от души чмокнула его в пахнущую одеколоном щеку и прошепелявив стишок, убежала.

Небывалый даже всплакнул от умиления.

— Голубы вы мои!.. — шептал он гостям, — Красавцы!

Вахтера Триумфатова развезло так, что он несколько раз порывался уговорить гостей поймать и выпустить белых голубей в честь юбиляра. Налито вперившись в сидящего слева электрика Жору, он, то и дело сплевывая, вещал:

— Значиться, поймать белых сетью, пяток, а то и боле, опосля всем миром их в небо-Швырь! И салют из пушек! Так, шоб уши заложило!

Его с трудом утихомирили.

Застолье казалось, должно было продолжаться вечно, но вот настало время прощаться. Последний тост, по традиции, оставался за юбиляром.

Небывалый тяжело поднялся с места и постучав вилкой по бокалу, призвал гостей к тишине.

Враз смолкли все разговоры за столом-сорок пар глаз уставились на профессора.

Обведя гостей немного грустным, но таким добрым взглядом, старик улыбнулся в бороду и пробасил:

— Дамы и Господа! Друзья мои! Мои любезные родственники и сослуживцы! Мои соратники!

Многих из вас я знаю вот уж полвека, кое-кого с самого рожденья! Вы-моя семья! Вы клан мой! И в этот день, и в любой другой, мне радостно видеть вас в добром здравии и чувствовать вашу поддержку! Спасибо вам за то, что пришли поздравить меня сегодня! Спасибо вам… — голос его сорвался, — …просто, за то, что вы есть…

Я люблю вас всех… — всхлипнув, он сел.

И тотчас же, стол взорвался аплодисментами. Гости шумели, хлопали, улюлюкали и непрерывно кричали: Слава! Слава!

Как вдруг, в шуме голосов кто-то четко произнес:

— Расскажите-ка нам о том, что было в Черновцах(!), любезный Василий Федорович.

И тут же все стихло.

Старик зыркнул угрюмо по столу, однако никто и виду не подал. Гости сидели прямо, словно аршин проглотив. Двое дипломированных специалистов из Средней Азии притворились, будто играют в нарды, а юркая старушка, про которую никто ничего толком не знал, быстро перекрестилась.

Кажется, кто-то из гостей потерял сознание, а может и не было этого, не буду врать.

— Г-гады! — просипел Небывалый, — Подонки!

Плечи его тряслись.

Гости угрюмо смотрели прямо перед собой. В воздухе повисло напряжение.

— Боже. Какие скоты, — хрипел старик, елозя рукой по столу в поисках опоры, — Дарья, перцу мне, живо!

Тотчас же подали красный перец. Дрожащей рукою старик сунул его в рот, и некоторое время сосредоточенно жевал.

Затем резко кивнул, решившись и встал, прямой и грозный как скала.

— Хотите знать, что было в Черновцах? — с презрением рыкнул он. Гости молчали. На лицах одних было написано замешательство, на других-плохо скрываемое отвращение. Внезапно, импозантная Любомирц, одетая в тончайшего шелка платье, издала булькающий звук, и зашлась в безудержной рвоте. Никто даже не посмотрел в ее сторону.

— Чтож, расскажу вам, что было в Черновцах… Раз уж сами напросились!

Что тут началось! Гости всполошились, повскакивали со своих мест и в голос молили старика не бередить прошлое. Многие падали на колени и бились головами об пол. Один малоизвестный художник нарисовал на полу пентаграмму и танцевал в ней неистово, хлопая себя по груди и напевая разудалые частушки.

Но Небывалый был неумолим.

— Так тому и быть. — прошипел он.

Время пришло.

Несколько раз плюнув через левое плечо, Небывалый обратил свой взгляд на Танюшку, что сидела подле него. Девушка покраснела и забилась вся конвульсивной дрожью. Под прицелом цепких стариковских глаз, она привстала со стула, непослушными руками потянулась к белоснежной блузе и рванула в стороны, истерично, дико притоптывая.

Небывалый одобрительно крякнул.

— А теперь давай, шальная!

Танюшка ухватилась большим и указательным пальцем левой руки за сосок правой груди и с силой дернула дважды, затем повернула против часовой стрелки. Тотчас же на заросшем светлой шерстью животе ее открылся тот самый проход.

Опустив глаза долу, девушка села на место и принялась безучастно поглощать салат-оливье, зачерпывая пригоршнями из судака.

Небывалый оскалился и принял позу РО. По этому знаку, двое дюжих молодых специалистов из Средней Азии, подхватили обмякшую Агафью Любомирц и разбежавшись ударили ее макушкою о мраморный столб с начертанными на нем знаками Тота. Голова женщины раскололась, подобно спелому арбузу. Молодцы, чеканя шаг, подошли вплотную к Василию Федоровичу, волоча за собой тело женщины.

— Неплохо, — отметил Василий Федорович и гости восторженно ахнули. — Не хватает, впрочем, выправки.

Обратив голову к потолку он застонал от внезапного анального спазма.

— Ведь не простит же, — пронеслась в его голове мысль, — Не даст забыть!

Он громко хлопнул в ладоши отгоняя морок и уставился на слесаря Банникова. Но последний и так уже, подчиняясь звукам флейты, остервенело выл, комкая в руках салфетку.

Несколько человек взобрались на стол. Одна женщина предсказала будущее на сто лет вперед и тут же сгнила заживо, оставив после себя лишь дымящуюся лужу зловонной жидкости. Кое-кто, небезызвестный в деловых кругах организовал крысиные бега, но на эту неслыханную вольность никто не обратил внимания. Вахтер Триумфатов, согнувшись в три погибели, ел собственный пенис-из окровавленного рта его доносились жуткие звуки, в которых с трудом можно было узнать замогильное слово «Голуби».

— Хватит! — рявкнул внезапно Небывалый. Гости застыли в нелепых позах.

Василий Федорович приветливо улыбнулся и жестом указал на стол. Все тотчас же заняли свои места. Тело Агафьи Любомирц тоже усадили на стул. Голова ее, вся в черно-красных трещинах и расколах нелепо болталась из стороны в сторону.

— Споем, — заявил Небывалый. Гробовая тишина была ему ответом. Этого не ожидал никто.

— Василий Федорович, — робко дотронулась до его руки Анечка Тихонова, — может не стоит?.. Зачем вы так?

— Милая моя! Вам бы все по луна-паркам шляться! А как до дела доходит, так голову в песок! Я вас уволю завтра же!

Тихонова побледнела и не произнесла боле не слова. На затылке ее, под тугим пучком волос, нечто дышало и ухало.

— Итак, господа, — Небывалый поморщился, — споем на последок.

— Чтож, споем. — дружно ответили гости и закрыли глаза.

Тотчас же раздался гул и пол под стариком провалился, исторгая из себя миллиарды мух. Василий Федорович был мгновенно съеден без остатка. Мухи разлетелись по залу, а гости без устали ловили их и глотали, запивая крепким чаем.

Само собой разумеется, никого из семьи Небывалого не пощадили.

 

Атональная пубертация

Евгений Степанович Мазур, почетный пенсионер, воспитанник Нахимовского училища, заболел. Заболел неожиданно и страшно, болезнью редкой, если не уникальной, мало того-позорной.

Дело в том, что в свои 73 года, Евгений Степанович, уж давно не живущий с женой своею, Марфой, половой жизнью, вдруг ощутил в себе небывалый прилив мужских сил. Каждое утро теперь, он просыпался с мощной эрекцией, что не спадала, но возрастала в течении дня. Под вечер, часов эдак к девяти, наступала развязка, гнусная в своей откровенной пошлости. В такие минуты, Евгений Степанович суетливо бежал в туалет, повизгивая, где и запирался часа на полтора.

— За что же это мне? — пищал он, стирая трусы, — что же это, как же так?! Неприлично все же! Какое, однако, безобразие!

Безобразие, тем временем становилось все более и более очевидным для домочадцев. Уже и внучка Дуняша посматривала на деда с большим недоумением, сын Артем несколько раз порывался поговорить по-мужски, а жена, жена….

— Послушай, Женек… — приперла как-то она старика к кафельной стенке туалета, — Что то ты разошелся не на шутку, на старости лет! И не совестно тебе?

— Не понимаю даже о чем ты говоришь… — фальшиво кипятился Евгений Степанович, заливаясь краской.

— Все это нужно прекратить! Перед детьми совестно! Как подросток прыщавый, ей богу!

— Что такое? — заискивающе лебезил старичок. Штаны его при этом предательски надувались в районе ширинки.

— Значит так! Не хочешь к доктору обращаться-дело твое, но семью позорить перестань! Давай, лучше по старинке, раз на то пошло.

И, привалившись к нему дряблым своим венозным телом, она принялась задирать подол халата.

— Давай же, Женек, давай! — пыхтела Марфа, елозя по лицу его жирными губами, — Как в молодости!

К сожалению, как в молодости Евгений Степанович не хотел, а посему и не мог. Семяизвержения его носили регулярный и мотивированный характер, однако вызваны были вовсе не жаждой женского тела, а желанием, чудовищным и непостижимым, что поселившись единожды в его сознании, не оставляло его боле ни на секунду.

Дело в том, что Евгений Степанович, с самого начала вышеописанного «казуса», в мыслях своих видел Марфу, как она есть, одетую в старый ее халат, однако без панталон, сидящую у него на лице, в самой что ни на есть тесной близости. И не просто сидящую, а, пардон, справляющую большую свою нужду прямо ему, Евгению Степановичу, на выдающийся, крючковатый нос. Он при этом, всенепременнейше мнил себя в деловом костюме, да при галстуке.

Просыпаясь по утру с этой мыслью, он отходил ко сну с нею же, каждодневно страдая от оргазма..

Просто так, заняться с Марфой стариковским непотребством он не желал, ибо нечто черное, гадкое и голодное, в глубине его сознания, просило исключительно одного.

Постепенно, посредством сублимации, Евгений Степанович, узрел возбуждающие факторы не только в жене, за которой с некоторых пор подглядывал каждый раз, когда она справляла свои естественные физиологические потребности, но и в своем костюме. Так, по утрам, он стал появляться за столом к завтраку, исключительно при параде, с красным лицом, глазами навыкате и мощной эрекцией. Пялясь на седую, полную жену, он нелепо шутил и то и дело оглядывался, словно представляя себе, что все уже ВСЕ ПРО НЕГО ЗНАЮТ. Поллюции его участились-теперь он пропадал в туалете часами, совершенно забыв и о стариковской привычке посидеть на завалинке и неизменном полуденном сне. Все чаще, ошалевшая Марфа, слышала доносящиеся из туалета утробные звуки, а когда однажды ночью, проснувшись, обнаружила старика, лежащим на полу, в галстуке и жалобно поскуливающим, окончательно уверилась в том, что муж ее сошел с ума.

Отпрыски Мазуров постепенно перестали посещать чудаковатого дедушку, соседи уж не заходили на чаек как прежде, даже окрестные кошки не жаловали Марфу, когда она выходила поутру в магазин.

Развязка наступила неожиданно и скоро.

Как-то ранним воскресным утром, Евгений Степанович вышел к столу в пижаме, что в последнее время было для него нехарактерно, и веселым, приветливым голосом, сообщил, что чувствует себя превосходно. Бросив подозрительный взгляд на пижамные штаны мужа, Марфа не обнаружила и следа былой эрекции (ах, если б она знала, что хитрый старик примотал свой неугомонный орган к ноге изолентой!). В честь своего выздоровления, Евгений Степанович, предложил жене приготовить праздничный ужин, и пригласить на него все семейство. С радостью, старушка согласилась.

К вечеру собрались гости. Артем, сын Мазуров, пришел не один, но с рыхлой своей женою и дочкой Дуняшей. Брат Евгения Степановича, Борис Степанович, человек большого ума, также прибыл с супругою, и с бутылкой дешевого коньяку. Также присутствовала соседка Варя и еще несколько человек, чьи имена в этой истории слишком незначительны, а потому и называть их не следует.

Гости собрались в назначенный час. Евгений Степанович встречал каждого из них у порога, жал руку, обнимал и даже несколько раз прокатил брата на закорках как в былые времена. Одет он был в футболку с растянутым воротом и тренировочные штаны.

За столом много шутили и пели. О былом недомогании Евгения Степановича, старались не упоминать.

Хозяин же стола без устали балагурил. Смех его, веселый и такой молодой разносился по квартире, вселяя в сердца гостей задор и бодрость.

Ближе к концу застолья, старик, впрочем, помрачнел и о чем-то задумался…. Вскоре, встал, и похлопывая родственников по плечу, принялся бочком семенить к своей комнате.

— Ты куда, Женек? — забеспокоилась Марфа.

— Надо. — сурово ответил муж и потусторонняя улыбка озарила его уста.

Ужом проскользнув в спальню, он закрылся изнутри на ключ, но вскоре вышел, красный как помидор.

Марфа ахнула! Старик переоделся в костюм, нацепил зачем-то пенсне в золотой оправе, взгляд имел блуждающий и дикий. Нос его находился в постоянном шевелении, лицо искажала глумливая гримаса.

— Загляну-ка я в СОРТИР! — заявил он, глядя при этом на Марфу, — Авось, найду кой-чего, — и гадко подмигнул.

— Женек… — прошептала старушка, сползая со стула, — Ты чего, Женек?..

— Авось найду! — упрямо буркнул старик, — Найду или нет, я тебя спрашиваю?!

— П-папочка, тебе пло-охо? — растягивая слова на Прибалтийский манер, пискнул сын с другого края стола.

— Евгений! — взвизгнула соседка Варя.

Лишь внучка Дуняша, не мигая глядела на деда. Ей виделся Апокалипсис.

— Так что там, с какашками? — ехидно спросил Евгений Степанович. Штаны его грозно раздувались.

Раздался звон. Это жена Артема гулко упала в обморок, мордою прямо в тарелку.

За столом наступила тишина.

Старик поглядел на гостей с горечью.

— Вот, оно, значит как. — произнес наконец он. На глазах у него выступили слезы, — Значится так… Так вот, живешь с человеком всю жизнь… и ведь не допросишься! — и ровным голосом, не мигая, вперив взгляд в жену.

— Проститутка!

Развернулся по солдатски и бросился в туалет.

Секунды, показавшиеся многим вечностью, за столом царила немая сцена. И вот уже, зароптали, загомонили гости, вскакивали со стульев, бросали салфетки в недоеденные салаты, гурьбой неслись к запертой двери туалета, тесня друг друга, стучали, бухали кулаками в неподатливое дерево, сиплыми голосами молили старика одуматься…

Лишь молчанье было им ответом.

В конце концов дверь вышибли.

И остановились как вкопанные.

Ибо Евгений Степанович повесился.

По брюкам его расплывалось зловещее пятно, а лицо искажала гримаса утробного блаженства небытия.

И тогда, вдалеке, за тридевять земель раздался скорбный вой. То выла Дуняша-ведь ей одной была ведома истина.

 

Уличный разносчик

По утрам, Олежка бродил по пустым улицам города, загребая ногами пушистый снег. То и дело, он останавливался, разевал пасть и орал:

— Зра-азы! Зразы!

И протягивал слепым окнам поднос с мерзлыми зразами.

Ранние прохожие сторонились мальчугана, справедливо считая его юродивым. Даже старуха Панацеевна, что по слухам выращивала у себя дома дерево, в точности напоминающее профиль Даниила Андреева, истово крестилась, заслышав лающий его голос.

— Зра-азы! — выгавкивал он, вместе с клубами черного дыма.

Ближе к девяти, мальчик садился подле дома развратного дворника, и жрал горстями твердые зразы, причмокивал с наслаждением, грыз их крысиными зубами. В такие мгновенья, когда город уже проснулся, но все еще нежится в лучах наступившего утра, когда девицы, стоя у окошек, напоказ выставляют налитые груди, когда вечно черные от ненависти кочегары, стайками гнойных рыб, выползают из своих нор, лицо его становилось почти человеческим. Он жевал механически, и представлял, что на самом деле грызет крышку своего гроба.

— Так и жизнь пройдет, — пришептывал Олежка, — а я не повзрослею. Матушка меня оставила, отец пьет, а я один на целом свете, во тьме и в космическом пространстве. Скоро и мой черед придет, а я ведь не продал еще ни одного зраза, не был женат, не нажил врагов.

Доев все до последней крошки, Олежка поднимался со скамьи и брел в сторону, противоположную восходящему солнцу, провожаемый жадным взглядом безымянного дворника. Домой он приходил к полудню. Раздевался в смутной прихожей, подстилая пальто собаке, что жила в его доме испокон веков, и даже умерев, и сгнив, оставалась неотъемлемой частью семьи, и брел на кухню, где его уже поджидал бесцельно пьяный отец.

— Ты сволочь, — говорил отец без всякого выражения, — из тебя вырастет висельник.

— Я хотя бы продаю зразы, — отвечал Олежка.

Он садился у окна и глядел как плавится день. И прохожие проносились мимо, застывая на секунду в глазах, как слезы, и солнце все клонилось книзу под тяжестью собственной ноши, и тьма, вечная тьма, слизко окутывала город.

По вечерам, Олежка, отец и мертвая собака выходили на балкон и выли. Заводилой выступал отец. Вой его напоминал ледяной ветер болот, что проносится по камышовым зарослям сразу после полуночи. Дыханье всех утопленников, что разом выпускают воздух их стылых легких.

Вторила отцу мертвая собака. Зловонный вой ее был как саван, укутавший город.

Олежка опускался на колени, лишь в этот момент, исполненный нежности к своим близким и выл, осознавая ту вечную тайну, суть которой навсегда от нас сокрыта и откроется лишь тогда, когда рассказать о ней мы не сможем.

После, Олежка делал зразы, наполняя их мясом своего одиночества. Спать он не любил-ведь сон, так похож был на смерть.

До рассвета, в снежную пустоту выходил он, и крик его отражался от стен погребенного города.

 

Ответственность за погибших

В полутемном вагоне троллейбуса душно. Мои друзья пугливо и доверчиво прижимаются ко мне, сверля пассажиров глазами. По очереди. Атмосфера полного равнодушия. Люди стараются не замечать друг друга, смотрят прямо перед собой, внутрь себя, вбок себя. Воздух собирается в легионы пыльных молекул, давит.

Мы молчим. Каждый из нас ощущает сложную зависимость от решения всех остальных. Мои друзья немощны. Им нужна постоянная поддержка.

Топот быстрых ног, толчок в плечо и я оказываюсь лицом к лицу с безносым кондуктором. Правая рука у него в гипсе, кажется сложный перелом. Левой, он ловко выхватывает из брезентовой сумки несколько билетов.

Я протягиваю кондуктору мятые купюры, пихаю его в непокалеченную руку, улыбаюсь скользко, ни к чему не обязываю, шепчу одними губами:

— Три!

Он понимает. Их этому учат. Протягивает мне новенькие билеты, казенно скалится и отправляется к другим пассажирам.

За окном вечная смена дождя. Подо мной проезжают машины, размазывая фарами водяной свет по лобовому стеклу глаз. Я щурюсь. Машины сливаются с мокрым асфальтом, принимая его непостоянную форму, скользят по шоссе, сигналят. Водители, нелепые придатки рулевых колодок курят крепкие и без фильтра. Возможно ругаются.

Автоматически сжимаю в пальцах хрупкие билеты, размазываю их по ладоням и отбрасываю в сторону. Мои друзья ничего не заметили. С появлением кондуктора, они потеряли ко мне всяческий интерес. На сегодня моя миссия выполнена. Я снова спас их от страшной смерти.

Мне кажется или в вагоне быстро темнеет?

Троллейбус останавливается. Меня ведет вбок и вперед. Крепче хватаюсь за поручни, серые, масляные трубы, лианы и кишки утробы троллейбуса. Ругаюсь сквозь зубы. Кажется я перебрал сегодня. Я употребляю наркотики. Разные и много. Это помогает, но не спасает. Кажется, мои друзья тоже наркоманы. У них тусклые глаза и безвольные рты. Я гляжу на них ласково, осторожно трогаю за плечо, улыбаюсь и поощрительно киваю. Они не замечают меня. Они счастливы своим вновь обретенным статусом, кривляются и кичатся.

Шаги.

В заднюю дверь тролейбуса грузно вплывает туша Контролера. Внутри все умирает. Как глупо. Я опускаю глаза, начинаю шуршать и ерзать. Ведь билеты только что были прямо под ногами. Как мог я быть так самонадеян! Теперь нас обязательно арестуют!

— Сынок! — голос тихий и деревянный, пропитаный никотином, — Сынок, ты потерял билеты?

Я оглядываюсь. Контролер уже стоит подле меня. Он стар, от него пахнет мокротой и вчерашним чаем. Он одет в сапоги.

Контролер не аппелирует к моим друзьям, что извиваются за моей спиной, неловко притворяясь рассудительными и смелыми. Он обращается непосредственно ко мне, как к человеку, отвечающему за группу. Ведь от Контролера не утаишь.

— Малыш, — в голосе сочувствие и жалость, — ведь это ты платил за билеты?

Оглядываюсь кругом. На лицах пассажиров вежливое недоумение. Старичок рядом со мной пытается пнуть меня ногой. Женщина слева плюет коричневой слюной, но промахивается.

— Я уронил билеты на пол, — твердо говорю я. — Я виноват.

— ОН УРОНИЛ БИЛЕТЫ НА ПОЛ, — монотонным хором отзывается толпа. — ОН ВИНОВАТ.

— Ты уронил билеты на пол, — с укоризной шепчет Контролер, — Ты виноват.

Мои друзья плачут. Они понимают в каком положении мы оказались. Ведь контролер имеет право забрать нас всех. Он выше закона, он над обществом.

Контролер ожесточенно топает ногой. — Ты пойдешь со мной! — кричит он мне в лицо, — Ты сволочь! Ты скотина! Ты, гнусный кабан!

Мои друзья порозовели. Я чувствую, как они хихикают рядышком, кокетливо подмигивая Контролеру. Ведь я спас их от неминуемой гибели. Я должен ответить по всей строгости закона.

Контролер вежливо, но твердо берет меня за руку. Сейчас мы выйдем на остановке и он поведет меня в Дворницкую. Там будет тепло, надушено носками. Старики будут играть в нарды. К слову, все они гомосексуалисты.

В углу теплой Дворницкой стоит ржавый от крови чурбан, на котором мне отрубят голову.

 

Вася

Мой знакомый Вася-русский человек.

— Я, блядь, русский человек! — кричит он дергая себя за ворот толстовки. От него несет водкой и немытым телом, глаза мутные, рыло в подпалинах и синяках.

— Я, сука, патриот! — брызжет он, и резво топает чудовищными своими ногами.,- Я, за Россию мать, порву! Удавлю! Замочу!

Кажется, Вася обмочился, я не уверен. Быть может обгадился. Штаны его, серые, изможденные, покрытые пузырями от долгого стояния на коленях, потемнели спереди и…

— Будете все у меня сосать! Жиды! Пидарасы! Хачи! Валите, на хуй в свою…

…отвисли сзади.

Похоже, Вася навалил. Запах становится положительно нестерпимым.

— Я на вас найду управу! Защечники, спекулянты, пиздоболы!

Вася рычит по звериному и скалится жутко, клацает гнилыми зубами, изрыгает желчную слизь, вязкими, скользкими слоями обливает мир бездумной своею ненавистью.

— Ну, што, блядь! Што пялишься! Терро, сука, блядь, рист! Бабу мою захотел? Захотел русскую пизду пощупать?

Из угла Васиной конуры слепо глядит почерневшая от пьянства старуха-жена. Над нею чадят мухи. То и дело, ведьма чешет в паху, испуская пронзительный писк.

— Хуй вам, жидам достанется русская баба! Мы ваших детей в колодцы! Дочерей в сучки! На Колыму! — Васю уже не остановить. Пыхтит как паровоз и прет напролом.

— Мы, блядь, нация великих культурных ценностей! Я, образованный человек! — Вася икает и захлебывается в потоке зеленой рвоты, выталкиваемой обглоданным, пьяным желудком. Сгибается в три погибели, дышит шумно, с надрывом. Выпрямляется и вот он снова перед нами-апологет национального самосознания.

— Я за демократию! За… За….а, …

— Ах, ты черножопая тварь! Пастухи, блядь, спустились с гор! Обезьяны! Хер вам, а не самостоятельность! Мы вас к ногтю, мы вас под корень! Мы вас.

В сортирах, блядь!!!

Старуха в углу согласна. Она истово трет мешкообразный пах, из солидарности громко пыхтит, шамкает.

— Звери! — Все, блядь, кругом, жиды, чечены, пидарасы и хохлы! Всех урою! — Вася захлебывается в экскрементах, что душат его русское нутро, сплевывает пенной частью своего тела, хохочет с экранов, щурится с плакатов, глаголит с каждой страницы…бежит на меня, бежит на тебя, спотыкается, падает, оглашая вселенную влекущим своим воплем, рвет когтями, давит массой, уничтожает количеством, побеждает безумием.

Я иду по улице. В неровном свете фонарей, в игре теней на мостовых, в желтых каплях резинового дождя, я вижу детские трупы. Я слышу тяжелую поступь, слышу удары кирзовых Сапог по нетленным камням наших душ, чувствую жар паяльной лампы, выжигающей каноны нового времени на моем все еще живом сердце.

Я знаю- тень Васи снова накрывает наш город.

…Соль народная

…Душа народная

…Тело народное

Роза нового мира

 

Ремонт

В три часа ночи, в дверь наконец-то позвонили. Конечно же, я не спал…это совершенно естественно, ведь я ждал этого звонка…. Вскочив с кровати, я мигом очутился у входной двери и распахнул ее настежь, приветствуя ночного гостя.

Он вежливо поклонился мне и прошмыгнул в дверной проем. На поверку, он оказался недурен собой, хорошо и аккуратно одет…на голове его, яйцеобразной и совершенно лысой, красовался бархатный берет. Впрочем, был ли он лыс или это всего лишь игра моего воображения…ведь берет был настолько нелеп и огромен, что скрывал не только верхнюю часть головы…ту, на которой растут волосы, но и лоб, один глаз, половинку носа и даже левый уголок рта.

— Альфред, — вежливо представился он, протягивая мне мозолистую, но ухоженную руку с негнущимся мизинцем.

— Очень приятно. Роальд.

— Совсем как Даль, — пошутил Альфред.

— Да….именно так…..

Мы помолчали… Альфред поставил сумку с инструментами на пол и уселся прямо на нее, задумчиво насвистывая незатейливую детскую мелодию…кажется, что-то из Бетховена. Я умостился рядышком на полу и доверчиво положил голову к нему на колени. Ведь теперь, когда он наконец-то почтил вниманием и мою квартиру, все будет именно так как нужно и должно.

— Ну-с… — Альфред дружелюбно потрепал меня по щеке и наклонившись поцеловал в лоб, — приступим!

— Да, да…уж пожалуйста, приступайте! Это же совершенно невозможно. Вот уже третий день…

— Извольте! — Молодецким движением, Альфред вскочил с сумки и не задавая лишних вопросов (а ведь мне его рекомендовали как профессионала высшего профиля!) направился в ванную. Я засеменил следом…

Подойдя к двери, Альфред рывком открыл ее и придирчиво огляделся. Взгляд его недовольно блуждал по итальянскому кафелю, чешской сантехнике и немецким трубам, вагонке, шкафчикам, хромированным подставкам для туалетной бумаги и небьющимся зеркалам. Постепенно и без того суровое его лицо исказилось в злобной гримасе, рот приоткрылся, обнажая желтые могучие клыки крупного антропоида, в горле заклекотало….

— Голубь у меня там, — миролюбиво пояснил Альфред, улыбаясь мне как ни в чем не бывало, — А ванную, душечка моя, вы запустили… Придется теперь столько делов наворотить…столько делов… нет, это же уму непостижимо!

— Мне вас посоветовали, — заискивающе пролепетал я, — мне сказали…меня предупредили…

— А вы меня ждали? — подозрительно осведомился Альфред.

— Я ждал! Ждал! Я ночи не спал, глаз не смыкал!!

— Ну и молодчинка. Вот…а теперь, пожалуй пора приступать.

* * *

Июльское солнышко ласково билось в мое не очень чистое окно. Я приоткрыл один глаз, затем другой… И мигом вскочил с кровати… Ведь дома у меня Альфред! Теперь все будет в полнейшем порядке! Все будет очень хорошо! В радости, я запрыгал по комнате. На секунду, сомнения охватили меня… …возможно, все это лишь сон, морок и наваждение. Несомненно, Альфред-личность могучая и одиозная, практически божественная. Мог ли он, в своей милости, снизойти до уровня простецкого художника, писателя и интеллектуала? Ответить на мольбы столь незаметного клиента, что его и клиентом — то назвать сложно? Впрочем, чу! Тяжелые удары, доносившиеся из-за стены, подтверждали обратное. Он был там! Сильный и добрый, справедливый и сияющий-он был там! Он занимался СВОИМ ДЕЛОМ!!! Он приступил…

Осторожно открыв дверь, я на цыпочках прокрался в коридор, и взгляду моему предстало дивное зрелище. Альфред славно потрудился за ночь. Куски разрубленной и искромсанной плитки валялись повсюду, вагонка, увядшими листьями свисала с потолка, а в ванной спала СОБАКА. Зажмурившись от удовольствия, я с трудом удержался от желания запрыгнуть Альфреду на спину и покататься на этом удивительном человеке верхом.

— Доброе утро, — только и прошептал я.

Вместо ответа, Альфред молодецки взмахнул топором, и красавец-унитаз повалился набок, выпустив из под себя мощный фонтан.

— Эх! Вот она, родимая, — с любовью и томлением в голосе всхлипнул Альфред и взявшись за руки, мы закружились в причудливом хороводе, вокруг бьющего фонтана воды.

— Альфред… милый Альфред! Ты ведь не покинешь меня, правда? — Я взглянул в его добрые глаза с поволокой, в которых отражалась вся боль и страдание мира, и прочел в них понимание.

Я тебя понимаю, — невольно прослезился Альфред, — никуда я от тебя не уйду! А теперь, иди- ка и свари мне кофе… Скоро ведь придет ПАРКЕТЧИК….

Паркетчик появился только под вечер. К этому моменту, Альфред успешно разбил все, что только мог, в ванной, кроме самой ванной, в которой как и было сказано выше спала СОБАКА. Следуя природной доброте, он перебазировался в кухню, где осторожно и деликатно разрезал финский холодильник автогеном. Такая же судьба постигла и великолепную шведскую электроплитку. Бегло осмотрев газовые трубы, Альфред пришел к выводу, что их состояние вполне удовлетворительно, а посему трогать их не стоит. К тому же, шум взрыва мог потревожить или даже разбудить СОБАКУ, что было крайне нежелательно.

Паркетчик оказался кряжистым стариком восьмидесяти девяти лет. От него пахло хорошим табаком, фекалиями и носками. Буркнув нечто совершенно невразумительное вместо приветствия, мастер достал из кармана молоток и с размаху вогнал его в паркет, согнувшись в три погибели и кряхтя.

— Вот, смотри, — сказал Альфред и с уважением показал на усердного старика. — Это Владилен. Старый кремень, алмаз среди паркетчиков! В его руках, работа спорится, нет, горит!

И правда. Старый Владилен умудрился поджечь небольшой участок паркета и с наслаждением плясал вокруг костра. В его движениях проскальзывало некое безумие, одержимость, глаза пылали отблесками тысяч и тысяч костров, которые он успел разжечь за свою долгую жизнь…

— Пойдем, — Альфред с силой потянул меня за собой. Не будем мешать мастеру.

Альфред удалился к себе на кухню, а я остался в одиночестве. Кое-как протиснувшись мимо паркетчика, я прошел в свою комнату и плотно закрыл за собой дверь. Мне нужно было крепко подумать и успокоится. Ведь…о ПАРКЕТЧИКЕ, я даже и мечтать не смел! Да и кто мог подумать, что это будет старый Владилен-кремень и алмаз? Определенно, удача сама прыгнула ко мне в руки, мурлыкая как мартовская кошка…

В раздумьях прошло несколько часов. В коридоре отчетливо потрескивал и ухал Владилен, из кухни доносились ритмичные, сакральные удары топора. В ванной, как я уже говорил, спала СОБАКА.

Ровно в 21 час 32 минуты и 17 секунд, Альфред деликатно постучал ко мне в дверь. С радостью, что мои услуги могут быть востребованы, я бросился к двери и распахнул ее.

— С Владиленом все, — торжественно произнес Альфред и отошел в сторону. Старый мастер лежал в луже алебастра и медленно остывал. В его остекленевших глазах навек запечатлелся огонь, в крепко сжатом левом кулаке гордо красовался молоток.

— Нам придется разрубить его на куски, закатать в пластик и выбросить в канализацию, — прошептал Альфред. — Он заслужил такого погребения.

Все же меня мучали некоторые сомнения по этому поводу. Не проще ль было бы сжечь старого Владилена в ванной и вволю поплясать вокруг погребального костра. Ведь так гораздо веселей! Но, взглянув в глаза Альфреда, я понял, что он неумолим.

— Ты можешь не участвовать в этом, — серьезно, хотя и с некоторым презрением заявил он, — тем более, что к нам вскоре присоеденится краснодеревщик.

— Краснодеревщик то нам зачем? — не выдержал я, — Я не потяну краснодеревщика! У меня сил нет на всю эту белиберду! Альфред, миленький, не нужно приглашать краснодеревщика! Он же все испортит!!!

— Я тоже об этом подумал, — помолчав, согласился Альфред… — в конце-концов, а не лучше ли нам пригласить пожарника?

— Но это же совсем другое дело! Конечно же, пусть приходит пожарник. Пожарник в любом деле не помешает!

Пока Альфред звонил пожарнику, я с грустью смотрел на увядшего Владилена. А ведь еще несколько минут назад, старик усердствовал не хуже молодого…. Да-а…

— Пожарник будет через минуту. А пока… — Альфред легко как перышко, взвалил на руки тело старого паркетчика и понес его на балкон, через темную, ухоженную и обжитую комнату. В комнате жили Он, Она и их Малыш. Малышу было лет эдак 8; Он страдал подагрой, а Она работала укладчицей на станке номер 7. Впрочем, не об этом речь.

Пронеся старика через комнату, Альфред положил его в угол, и прикрыл ветошью. Теперь старый Владилен привлекал не больше внимания, чем любой другой предмет в комнате.

— На том и порешим, — улыбнулся Альфред, — пусть полежит пока здесь, а там… — он неопределенно махнул рукой вдаль, и я понял…

* * *

Мы быстро нашли общий язык с пожарником. Его звали дядя Митяй и у него был такой вид, словно он только что вынырнул из проруби. Дядя Митяй расспросил меня про семью, родных и близких, записал все в красную книжечку и отобрал у меня спички. Он был решителен и властен. На моих глазах, Дядя Митяй выбранил Альфреда, словно нашкодившего щенка и полил его из шланга, потом попросил рыбки, водочки и сломал дверь в гостиную, чем привел все нас в неописуемое изумление. Словом, Дядя Митяй был хорош.

И вот я уже оказался между огнем и водой. Наигравшись с СОБАКОЙ, Дядя Митяй принялся поджигать стены и тушить их, поджигать и снова тушить, а Альфред, воспользовавшись случаем, забрался в мою комнату и в исступлении орудовал топором. Из под его умелого лезвия летели куски и щепки того, что совсем еще недавно было польским письменным столом, венгерской тахтой и корейским видеомагнитофоном. Уничтожив под славную музыку телевизор, Альфред добрался и до музыки, несколько раз пнув чудесный японский проигрыватель ногой, а потом и вовсе разрубив его на куски.

— Еще немного, еще чуть-чуть, — напевал он, круша отличнейшие стены, покрашенные моющейся испанской краской, — вот и ты уже со мной, ла-ла-ла-ла-ла-ла-ла.

— Не благодари меня, мальчик, — лукаво подмигнул он мне, с усердием работая над английским дубовым книжным шкафом, — я делаю свою работу. А ты…учись, быть может, и из тебя выйдет толк.

Я задумался над его словами… Ведь если Альфред говорит, что и у меня тоже может получится что-то дельное…то …вполне возможно и я могу…стать Мастером…пожарником, паркетчиком…а то и…..при мысли о том, что я могу стать таким как Альфред, я ужаснулся и восхитился одновременно… Недолго думая, я выскочил в коридор и понесся в маленькую комнату…ведь там есть чем заняться… Но у дверей меня встретил недружелюбный Дядя Митяй, со шлангом в руке, несущий бессменную вахту.

— Внемли гласу, человек, и узри презренность всех стараний твоих. Ибо крепки цепи сансары и умащена медом дорога исполнения желаний плоти. — и уже более дружелюбно:- Пшел отседа, щенок!

Я поспешил в коридор, но и там мне не было места. В коридоре вовсю чертыхался Краснодеревщик… черт возьми, я же знал, что он все испортит…да кто же его сюда впустил?!..Дьявол!..

Уставший и несчастный, скорбящий по утраченной сансаре, я с трудом доплелся до входной двери. Мне не было места в моем собственном доме… В комнате моей обосновался Альфред, а с ним не поспоришь, в коридоре бесновался хулиган — краснодеревщик, а в ванной спала СОБАКА. И все это вместе приводило меня в состояние тихого бешенства…

Ах, зачем я только затеял этот ремонт!

* * *

Стеная и жалуясь на судьбу, я распахнул входную дверь и обомлел. На пороге, боком ко мне стояла зловещего вида старуха в зеленой вязаной курточке и с папкой под мышкой. К слову, на ней или скорее при ней имелась шерстяная юбка до пят, очки в красивой оправе….хотелось бы сказать, что роговой…но ведь это было бы лестью…и бант, застрявший где-то на полпути между бородавкой на шее и седыми редкими волосами на макушке.

— Вы просто обязаны явиться к прокурору, — буркнула она, кося на меня один глаз.

— Мы ничего не покупаем, — с раздражением буркнул я и хотел было пройти, но старуха, с недюжинной силой схватила меня за грудь и принялась трясти.

— Сукин ты сын, Ублюдок!

Теряя сознание от этого обращения, я рванулся изо всех сил и отпихнув старушку влетел обратно в квартиру. После чего, незамедлительно захлопнул за собой входную дверь, все еще не тронутую Альфредом, и прильнул к глазку… Зловещая старушенция все еще была там. Она синела и по какой-то причине резво хватала воздух открытым ртом. Через некоторое время она успокоилась и сползла на пол, видимо уснув. Старухи имеют тенденцию засыпать где попало.

— Друг, ты устал, — произнес за моей спиной чей-то голос, — Ты должен отдохнуть, друг.

Я обернулся и увидел мужественного Альфреда. Он навис надо мной, подобно скале. Альфред улыбался и от этой улыбки мне стало тепло, хорошо и совершенно параллельно. Прильнув к могучей груди Альфреда, я чувствовал успокоение и мир…

«Неужели пора?»-вихрем пронеслась в голове мысль, — «Неужели уже сейчас…..»

— Уже сейчас, — решительно и твердо произнес Альфред. — не мне тебя учить. Пусть же войдет КАМЕНЩИК.

Сильный порыв ветра сотряс всю квартиру до основания… входная дверь сорвалась с петель и в коридор, окруженный дыханьем зимы и шпатлевки, вошел КАМЕНЩИК. Это был высокий, лысый и разбитной паренек с окладистой бородой. Не глядя на нас, он прошествовал в ванную, бережно неся на руках синюю старушку, замершую в совершенно нелепой позе. Старухи вечно замирают в совершенно нелепых позах!

— А ну брысь! — услышал я его властный голос и из ванной выпрыгнула СОБАКА.

— Малыш, — …малыш…погуляй с СОБАКОЙ….тебе не нужно этого видеть… — Альфред уже не улыбался… В глазах его читалась непреодолимая решимость и твердость истинного аскета. Не говоря ни слова более, он подошел к нетронутой ванной и забрался в нее с тяжелым стоном.

Я же отправился в гостиную, где поговорил с семьей, состоящей из трех человек, погладил СОБАКУ и выпил горячего чаю. Мир более не был радужным и безоблачным. Следы Будды, что вели к райским наслаждениям плоти стерлись из моей памяти, равно как и из моей мысли, направленной и централизированной. Истина лежала за грудами еще недавно новенькой сияющей плитки и обломками плоскоэкранного телевизора… Ее тень была скрыта могучим английским книжным шкафом и серьезным финским холодильником… Само дуновение истины было невозможно, в силу великолепных пластиковых окон с кокетливой деревянной окантовкой, что не пропускали ни малейшего ветерка… Ее ростки были раздавлены бесполезными мыльными книгами и дешевой порнографией, которую ныне выдают за искусство.

Достаточно всего лишь разбить окно…

* * *

— Неси шкалик, хозяин! — прогудел из-за двери голос Каменщика.

Заглянув в ванную, я был поражен аккуратностью и мастерством юного Каменщика (друзья называли его ДВ, вот уж не знаю, почему и зачем…) Альфред, по горло погруженный в быстро застывающий раствор возлежал в ванной, крепко прижимая к груди спящую старушку. На его лице, обезображенном причудливым шрамом…и как я раньше не замечал этого шрама…ах да, ведь он был скрыт беретом…блуждала дикая и в то же время счастливая улыбка, глаза были закрыты, но все же излучали недюжинную энергию, а в груди была идеально круглая дырка, соответствующая всем правилам техники безопасности.

— Тут у нас будет доза, — миролюбиво пояснял ДВ, — только это не мое уже дело…дозу проводить. Мое дело — закатать и приСОБАчить… а до всего остального мне как до Эйфелевой башни.

Что ж, пора было уходить… Я уже чувствовал запах дыма, идущий из гостиной. Неистовый Пожарник облил всю семью керосином…не забыл и про себя…и про стены и про мебель.

Мой дом, наконец, обречен.

— Пойдем со мной? Я покажу тебе истину…в небольшом размере, конечно же…

Я посмотрел на ДВ… и мне стало смешно…и грустно одновременно…

— Все проходящее, — завел старую шарманку ДВ.

— А, ну тебя! — я бросил прощальный взгляд на застывающего Альфреда…на беснующегося пожарника, более напоминающего мохнатую огненную тень нежели человека, на груду ветоши в углу, из под которой по доброму смотрели ясные глаза старого Владилена, на семью и книги, порнографию и телевиденье, меховые шубы и зеленые купюры, обломки магнитофона и целехонькое фортепиано….

— Пошли, псина!

СОБАКА вильнула хвостом, в знак согласия, а быть может, просто дружеского расположения, и мы пошли…

 

Маршрутка

На углу Куваевского проспекта, маршрутка, до отказа забитая притихшими в ожидании чего- то большего и менее справедливого пассажирами, злобно просев на задних колесах, взвизгнула и остановилась. Пассажиры осторожно привалились друг к другу в припадке условной ненависти и животного неузнавания. Водитель выругался.

В салоне повисла напряженная тишина.

Маршрутка стояла посреди оживленной улицы. Час пик лишь только начался, бесконечный поток транспорта вливался в артерии города по многочисленным сосудам, еще не успевшим вобрать в себя ямы и трещины, оставленные гололедицей. Весна робко давала знать о себе нелицеприглядным солнечным светом, струившимся сквозь утреннюю завесу уже привычного смога.

Маршрутка стояла.

Водитель выругался. Снова. Ядовито покряхтев, поправил зеркало заднего обозрения и вперился в одному ему ведомую точку. Здоровой, заросшей черной кабаньей щетиной лапой полоснул по рулю, ударил резко в центр, посылая в окружающий мир раздраженный гудок. Свирепо поднял плечи, набычившись.

Маршрутка стояла. Пассажиры, поначалу замершие в своих далеких индивидуальных мирах принялись роптать, от тихого гула переходя к тону более высокому и опасному. Словно улей проснулся, потревоженный неосторожным захватчиком.

Маршрутка стояла.

Наконец ручка входной двери робко поползла вниз, будто бы неуверенная в своих намерениях, вниз, еще ниже. Дверь со скрипом приоткрылась и в салон, вместе с разящим шумом просыпающегося города проникла пара белесых, окруженных сетью морщин глаз, следом за ней и человечек-древний, увядший, словно прозрачный старичок в тесном пальтишке и меховой шапке. Дедок был крошечный, согнутый вдвое возрастом и болезнью. Рот его шамкал постоянно, впрочем не издавая ни звука. Глаза смотрели по доброму и как-то пугливо.

Маршрутка стояла.

Неловко повернувшись, дедушка взялся узловатыми пальцами за ручку и попытался прикрыть дверь. Упрямый кусок металла выскочил из сухой руки и дверь снова открылась, скрипом своим отравляя воздух.

Маршрутка стояла.

Водитель, резко повернувшись на своем троне вперил в старика ненавидящие глаза. Хрюкнул злобно прямо в сушеное лицо: «Мест нет, старый хер! Нет мест!»

«Я постою», — обреченно засуетился старичок, пытаясь закрыть упрямую дверь, — Постою…

Дверь не закрывалась.

Юра Игнатьев, молодой человек без определенного рода занятий, сидевший на первом сиденьи, внезапно толкнул дедушку в бок. «Пшел вон, мразь!»-буркнул он тихо, сетуя на нарушенное благополучие. Дедушка лишь икнул, от страха ли-неизвестно.

Анна Семеновна Херувимова, прикорнувшая на заднем сиденьи и затертая в самый угол огромным, неприглядного вида детиной в белом шарфе навыпуск, приподнялась со своего насеста и неожиданно звонким пионерским голосом крикнула: «Гоните прочь этого старого жида! Сколько крови попортили!»

Вслед за ней поднялся и Антон Васильевич Персиков, 43-летний инженер без стажа. Поднялся со скрипом, с приставной скамеечки, чуть не доставая рано поседевшей головой до потолка.

«Ах ты мудак!»-горько сказал он, и тяжелой дланью толкнул навязчивого старика в заштопанное плечо. Дедушка не удержался на ногах и тяжело навалился на Виктора Перегудова, к рассказу впрочем, отношения не имеющего.

«Позвольте мне объяснить»-одними губами прошелестел дедушка, нервной рукой пытаясь достать из кармана грорку мелочи.

«А не хер мне тут! — шофер взвился словно пожарный гидрант, — Обосрался так уж стой! Ты мне тут дерьмагогию не разводи! Кому сказано — иди на!»

Рувим Мандельштам, председатель фонда украинской народной песни, услужливо приподнялся со своего кресла и хитро зыркнув по сторонам пристрелянным взглядом, подтолкнул дедушку к открытой настежь двери.

«Иди, божий человек, иди! — тихонько пропел он фальцетом. — Нет тебе места среди живых. Иди себе, ступай».

Старичок попятился, елозя губами по пересохшему рту, закатил глаза и задом, по бабьи как-то принялся спускаться по коротким ступенькам на улицу. В этот момент, водитель, не выдержавший напряженно-свистящего воздуха за окном, выругался чудовищно, рванул на себя рычаг и ногой в грязном тяжелом ботинке ударил о педаль газа. Ладно понесся вперед маленький автобус, дедушка, отчаянно цепляясь руками за пустоту, словно катышек бумаги из трубки-плевалки вылетел на проезжую часть, перевернулся трижды, рассекая лбом непотревоженность города, пискнул и затих грудой ветоши.

— Закрой дверь, пацан, — обратилась к Юре Игнатьеву доселе молчавшая Петровна. — Как бы не расшибиться…

 

ДТП

Жестоко изуродованный временем «Жигуленок» остановился, скрипя всем своим угасающим телом как-раз в тот момент, когда Юра уж совсем было отчаялся поймать такси. Наклонившись и приоткрыв дверь, он встретил вопрошающе-заинтересованный взгляд водителя-пожилого благообразного мужчины с бородкой клинишком. На голове у водителя творилось невесть что, впрочем, это совершенно не важно.

— Лермонтова, пять рублей. — без запинки произнес Юра, ставшую уже почти ритуальной фразу.

— Шесть! — жадно блестнув глазом, рыкнул водитель. На губах его выступила пена, недостаточно для того, чтобы заметить ее, но вполне достаточно для того, чтобы задуматься. Факт этот сам по себе незначительный, весьма сложен для восприятия, а посему говорить о нем не следует.

— Пять. — надменно ответил Юра.

— Садись.

Вот так вот, просто и без обиняков.

К слову, дорога на Лермонтова, в выходной, спокойный день, занимающая 10 минут, учитывая светофоры и пробки, в день рабочий обычно растягивается минут на сорок, за вычетом указанных факторов. Путь, согласитесь, долгий и отвратительно гнусный, принимая во внимание ухабы, ямы и коровьи лепешки.

Ехали вязко. На каждом перекрестке, «Жигуленок» охал, испуская из недр своих пар и вонь. Водитель кусал ус, свирепо шептал на иврите и глядел исподлобья, не то, чтобы бесповоротным, но все же гадким взглядом. Юра, комкал в руках портфель, сипел… Наконец, выехали на Щукинскую. По брусчатке катилось совсем из рук вон, но машин здесь было не так много, да и коровьего дерьма поубавилось.

— Надо же, — доверительно произнес водитель, — Америкосы, России выставили ноту, бля, протеста!

— Ась? — вяло поинтересовался Юра, комкая портфель. Перед глазами его вертелись оживленным хороводом лица сотрудников, зябнущих перед входной дверью в офис. Ни у кого, кроме Юры, ключей, разумеется не было.

— Грю, америкосы, выставили России ноту…бля, — повторил водитель, басом выделяя «Бля». — Чтоб не продавали мотоциклы «Урал» арабам, потому как арабы на этих мотоциклах гоцают и америкосовских солдат мочат. Из Калашей, — Водитель заржал.

— Хе, — вежливо заметил Юра, — Америка, та еще страна… Сверхдержава…

Водитель подозрительно скосился на Юру… — Что за херня? — проворчал он с угрозой, — Какая в жопу свехдержава? Америка против России, тьфу! Гавно! Как есть — гавно! Ихний гомик-президент, у нашего отсосет! — он ухмыльнулся многозначительно…

— Эхм, но…в Америке…хм-м…стабильность… А в России…м-да… дома взрывают..

Реакция последовала незамедлительно и явила собой яркое доказательство того, что вступать в разговор и, прежде всего, садиться именно в эту машину, Юре не следовало. Злобно крякнув, водитель ударил несколько раз о руль дубленым кулаком, брызнул слюной направлении лобового стекла и дикой хваткой вывернув руль, подрезал мирно дремлющий «Москвич», ударил по газам и понесся по Щукинской во всю прыть, резво подскакивая на брусчатке. Не глядя на дорогу, вперил в Юру взгляд, полный тоскливой ненависти и захрипел, отчаянно спотыкаясь о собственную речь:

— Ты что, пацан, что ты?! Ты, бля, бля….РОССИЯ!!! В России положение! Вес! Стабильность! Люди богатеют….за нас….бля, партия. Ебена мать! Дома…ах, сука, бля…люди гибнут! Люди??? Гибнут??? Так, сука, это ж чечены, чехи, духи-падлы, они…они, бля, и в Щукино, и в Останкино, и в Москино, бля….кругом духи….и ХОХЛЫ! Хохлы-продали Украину! Рабская нация! Сосут у арабов, бляди, сосут и лижут! Суки…у духов. Я бля, на войне, нах….я бля…за Россию!

Юра инстинктивно сжался в кресло. Будучи, к ужасу своему, именно хохлом, он потерялся окончательно в эксерсизах разъяренного водителя. Из всего шипяще-брызгающего монолога, он понял лишь то, что водитель ненавидит хохлов, за то, что они сосут. и, судя по всему, лижут. Имея при этом, некоторое отношение к гражданам свободной Ичкерии. И что водитель убивал бы…или убивал, и тех и других, будучи на войне… или за войну. Россия же была рулевым, а Америка — жопой.

— П-простите, — попытался вставить словечко Юра, но водитель уже не слушал его, на огромной скорости несясь по мостовой.

— Ты, бля, не пизди, — доверительно проревел он и сбил кошку, — я таких как ты насквозь вижу! Хохлы поганые! Вильну Украину им подавай! Где вы были в 41-ом? Где?

— Не знаю, — откровенно признался Юра, впрочем, подозревая, что за истину откроет ему таксист.

— Сосали у немцев! — пока наши, бля, герои защищали город, хохлы сосали у немцев! И лизали.

Перед глазами Юры внезапно пронесся вихрем матерый хохол, почему-то похожий немного на Максима Горького, старательно лижущий. Более того…

— Бля! — Водитель с наслажением плюнул, на этот раз попав точно на приборную панель, — С-суки. Пока война была-отсиживались. А как все шито-крыто-самостийности им захотелось! Рабы! И гомики! Никакой самостийнисти!

— Я-а…

— Тихо! У них видишь ли-держава! Вашу, бля, державу, построил наш Русский Люд! И город этот тоже мы строили, Русские, и живут здесь только истинно русские люди, такие вот как я, — он зловеще покосился на Юру, умудряясь при этом рулить, избегая создания аварийных ситуаций, — И я за этот город буду глотки грызть. Хохляцкие.

В этот момент, водитель резко крутанул руль влево и съехал с Щукинской, в темный, плохо пахнущий переулок с дурной репутацией.

— Эй….ЭЙ! — Юра пискнул решительно, — нам в другую сторону! Нам на Лермонтова!

— Пароходство просрали, — назидательно буркнул водитель, въезжая в вонючую подворотню.

— Что такое?.. — Юра вопрощающе посмотрел на водителя, комкая в руках портфель… — Мне бы на Лермонтова…Дам…шесть…

— Что такое, что такое, — передразнил водитель, оскалив набитую пеной пасть, — Буду грызть глотку.

Хохляцкую…

Стоит ли говорить, что на работу Юра опоздал.

 

Дорожная история

Весело утром на Щукинской! Разметка полос начисто отсутствует, светофоры дружелюбно подмигивают желтым, немногочисленные знаки показывают нечто и вовсе несуразное. Добавьте к этому брусчатку, осатаневших от выхлопных газов водителей, пешеходов, что нелепо толкутся посреди улицы, то и дело шныряя между машинами….и вы поймете, как весело на Щукинской утром!

Алиса Сумкина-девушка малогабаритная, но с большой и округлой жопой. В школе, эта часть ее анатомии служила предметом постоянных насмешек одноклассниц и скрытого мастурбационного восхищения одноклассников. Повзрослев, она научилась ценить свой зад и подчеркивала его наличие всеми возможными и доступными способами. В бурные для страны девяностые, Алиса носила исключительно черные лосины, что бугрились сзади, четко определяя наличие сексуального феномена. Вскоре, лосины сменили обтягивающие джинсы, а после и брюки. Юбки Алиса не носила, поскольку ноги ее отличались вычурной витиеватостью.

Прочие части тела ее, были небольшими и начисто терялись на фоне аппетитной жопы.

В старших классах, Алиса познала первые прелести продажной любви, отдавшись хулигану Леве из железнодорожного техникума за двенадцать рублей-сумма по тем временам значительная. На следующий день после знаменательного события, в страну пришел кризис, и Алиса осталась ни с чем. Отсутствие денег, впрочем, не отбило у нее желания ими обладать. Времена были нелегкие- на фоне всеобщей нищеты зрел новый класс вальяжных и тучных нуворишей с облезлыми лицами.

Алиса тонко угадала момент и путем нехитрых уловок предоставила свой немаловажный зад в распоряжение одного из, в недавнем прошлом, политических бонз, а ныне кооператора по имени Онуфрий Ильич. Будучи любителем пышных задниц, Онуфрий Ильич, (чья фамилия слишком известна, чтобы быть названной), оказался в плену меж половинок задницы Алисы в считанные мгновения. Так вершатся судьбы.

Брак их был недолговечен. Через полгода после вышеописанных событий, Онуфрия нашли на рабочем месте с заточкой в глазу. По праву преемственности, Алиса перешла в собственность его заместителя, маленького волосатого армянина с невообразимо отвратительным носом.

Времена менялись, менялись и лица. Постепенно, зад Алисы стал сдавать. Впрочем, к тому времени, она накопила достаточно карманных денег для того, чтобы чувствовать себя необремененной заботами о завтрашнем дне. Созерцание собственного, уже не столь пышного и далеко не столь упругого зада, вызывало в ней смутную тоску по ускользающей молодости. Изредка, она украдкой гладила себя по покрытой пупырышками коже на попе, а после целовала ладошку, будто бы совершая некий ритуал.

И вот сейчас, сидя за рулем новенькой «Тойота Прадо», посреди оживленной Щукинской, она в очередной раз рефлектировала по поводу жопы. Что, впрочем, не мешало ей энергично проталкивать огромную тушу машины, сквозь плотно сомкнутые ряды автолюбителей, беспрестанно сигналить и, высовываясь из окошка, кричать срывающимся от злости голосом:

— Ну ты, мразь, куда лезешь? Понакупали права, блядь! А ну стой, старый пердун! На тот свет захотел? Мамаша, уберите своего огрызка с дороги, не ровен час размажу!

Водители раздавались в стороны-большей частью из инстинктивного страха перед женщиной за рулем, пешеходы испуганно льнули к обочине, даже милиция старалась не глядеть в сторону нахального «Прадо».

— Бляди! — злобно харкнула Алиса в сторону стайки детишек, что неловко пытались перейти дорогу на зеленый свет.

— Куда поворачиваешь? Я тут еду! И она, улучшив момент, пронеслась под носом у разбитого «Жигуленка».

— А ну в стороны! В стороны!!! — прибавляя скорость перед «Митсубиши Каризма», с испуганным молодым человеком в очках за рулем…

И в пустоту, эфемерно ощущая ежесекундное увядание зада — Гандоны! Скоты! Поздыхайте в говне!

Впрочем, как ни старалась Алиса проскочить Щукинскую быстрей, как ни осыпала проклятиями каждого из тех, кого подрезала или обгоняла справа, как ни норовила поддать под зад пешеходам… на переезд она не успела. Уже издалека, при виде большого скопления машин перед закрытым шлагбаумом, она пришла в неистовое волнение и от избытка чувств, забыла как управлять автоматической коробкой передач, приняв ее отчего то за механику. Остановившись так, что увесистый «кенгурятник» подтолкнул стоявший перед нею «Москвич», она истерично скрипнула зубами и потянулась за сигаретой.

— Разъездились, суки! — обратилась она к груженому улем поезду, — Пидарасы, пиздят зерно!

Мимо ее глаз, томительной вереницей тянулись вагоны. От скуки и раздражения, Алиса принялась сигналить, оглашая всю округу специальным милицейским ревуном, что по блату поставили ей на СТО.

— Давай! Двигай жопой! — вопила она, произнося слово «жопа» с особым оттенком.

Внезапно, в окошко справа постучали. Стук был вежливым, скорее даже вкрадчивым. Повернув голову в сторону, Алиса встретилась взглядом с елейного вида стариком, что глядел, казалось, прямо на нее, сквозь тонированное стекло.

Обалдев от подобной наглости, Алиса на мгновение замерла, словно ее застукали за целованием собственного зада, но, уже через секунду, взяв себя в руки, набрала в грудь побольше воздуха и нажала указательным пальцем на кнопку стеклоподъемника. С тихим шелестом, стекло поползло вниз.

— Что тебе, отросток? — рыкнула Алиса, глядя на обросшего дикой белесой бородой старика.

Дедушка спокойно встретил ее взгляд, по-доброму, лукаво, зыркнул из под бровей, улыбнулся лучисто и, неожиданно раскатисто пробасил:

— Анатолия, Анатолия ищу!

Алиса оторопело глядела на старика.

— Что? — только и смогла выдавить она.

— Евгения, Иоанна, Виктора Палыча! — забубнил дед, постукивая костяшками пальцев по корпусу машины.

— Да ты что….что ты? Что ты, дед, бля! — совладав с временным параличом взвизгнула Алиса, — Что ты, что ты? Что ты стучишь бля, по машине? Я те щас настучу по еблу, старый гном!

— Хочу писять, — пробасил старик, нахально подмигивая. При этом, левая рука его вцепилась в оконный проем, правая же скрылась из виду.

Алисе отчего то стало душно. Самоуверенность ее уступила место вязкому страху, рука потянулась к ключу зажигания. «Уеду вбок», — пискнул кто-то в ее голове.

— А ты будешь писять? — радостно хохотнул старик, елозя правой рукой где-то в районе паха.

«Что он там….дрочит, что ли? Да что же это?»

Забыв о зеркале, Алиса оглянулась назад. Сзади ее припирал внушительных размеров «Фольксваген Туарег», за которым, караваном тянулись машины.

«Господи, да когда же откроют этот чертов переезд?»

Туарег подал неожиданно звонкий сигнал и мигнул дальним. Вздрогнув, Алиса повернулась и увидела, что поезд уж прошел, переезд открыт, и «Москвич», что стоял перед нею, тронулся. С вздохом облегчения, она повернула ключ, почувствовав успокаивающую вибрацию мотора, и только после этого, уже трогаясь с места, поглядела вправо.

И онемела.

Старик, по-обезьяньи уцепившись в борт, лез в машину через оконный проем. Его морщинистое лицо горело диким возбуждением, глаза выпучились настолько, что казалось вот-вот вылезут из орбит. Протиснув свое, на удивление юркое тело в салон, он упал на колени Алисе.

«Господи! Да ведь он же совсем крошечный!»

— Иисуса! Иисуса! Артемия! Кофе хочу! — заорал старик, становясь перед нею на колени и заслоняя обзор. Правая рука его снова нырнула в мошну и теперь медленно появлялась обратно. В кулаке было зажато нечто блестящее.

«Это не член»-только и подумала Алиса, слепо нажав на газ. В следующую секунду, что-то холодное и одновременно источающее жар, коснулось ее горла, уперлось в упругую кожу, разорвало ее, входя глубже…глубже…и в бок….и вверх…и снова…. снова…

— Устина ищу… — ревом отдалось в ее ускользающем сознании и ее сковало льдом.

Иван Бродкин по прозвищу «Биря», развалившись за рулем громадного «Фольксвагена», с удивлением наблюдал как шикарный «Прадо», выехал на встречную полосу, а после, набирая скорость — в кювет.

— Баба… — пробурчал он. Времени на проявление человеколюбия у него не было, желания останавливаться тоже. Хмыкнув, он проехал мимо, ловко подрезал ржавый Москвич и набирая скорость, понесся к эстакаде…

 

Еремей

Еремея, пожилого убийцу детей, занесло в городишко этот, пыльный, маленький, насквозь пропахший капустою и людскою пустотой, с оказией. Старик вошел в город с западной стороны, обутый в сапоги на размер меньше, пиджак школьный с оторванными рукавами и ушанку из псины. Вид он имел ухоженный, но дикий, борода топорщилась репейниками, а в волосах что-то пучилось и вздыхало.

Насупившись, Еремей шагал, широко расставляя ноги, то и дело приподнимая ворот пиджака, принюхиваясь чутко. В левой руке, старик крепко сжимал топор с резною ручкой, в правой была зажата цигарка, что не дымила.

Поравнявшись с ранним прохожим, рабочим человеком лет сорока, Еремей улыбнулся лукаво и осведомился, есть ли в городе дети, а коли есть-слушаются ли? При этом глаза его играли светом, а густые брови то и дело взлетали верх, словно в сомнении.

Прохожий пьяненько попятился, замахал руками мельнично и проверещал, что детей, мол, в городе, число невиданное, все больше хулиганы да разбойники, отребье всех мастей. После чего, бросился было бежать, но споткнулся и упал на гравий, беспомощно вздыхая. Еремей поравнялся с ним, поднял было топор, но, чу… передумал и побрел в сторону центра, где как подсказывал ему многолетний опыт, обретались дети.

Еремей стал убийцей в возрасте нежном, будучи еще безусым юнцом. К профессии своей, относился с иронией, но без раздражения, родственникам не жаловался, о помощи никого не просил. Бродил по свету, исполняя свой долг.

Топая тесными сапожищами, старик подошел к детской площадке. Огляделся, матерясь тихо в бороду, привычно плюнул на руки и по леснически ухватив топор, двинулся к центру. На площадке, несмотря на ранний час, бестолково кувыркались малыши, бледные, упитанные, с блеском в серповидных глазах, ободранными коленками, оттопыренными ушами. Были они все покрыты пылью, а многие и струпьями, у некоторых не хватало конечностей. Одна девочка лет шести, ужом извивалась по песку, волоча за собою обглоданный таз. Мальчуган, что с бессмысленной улыбкою копошился на горке, то и дело разевал пасть, так, что виден был корень синего, разбухшего языка, и со щелчком захлопывал ее, заходясь в булькающем кашле. Две подружки-сестрички, сидя поодаль, рылись в жирной земле, сросшись плечами, а у пожилого уже бесенка лет девяти, на месте лица зияла мокрая пульсирующая рана.

При виде Еремея, дети прекратили свои занятия, застыли словно изваяния.

— Такова воля. — отчеканил старик, занося топор.

— Это- дедушка Еремей! — зашептали-зашелестели дети.

— Он пришел издалека..

— Он унесет с собой…

— Унесет с собой наши глаза…

— Наши души…

— Отберет хлеб…

— Отдаст мухам…

— Отдаст мухам,-

тенью повторил Еремей и распахнул пиджак. По заветному мановению тысячи мух вырвались из складок одежды старца, гудящим саваном наполнили площадку, ринулись к детям. Мальчик на горке было открыл рот, выгнулся всем телом и вот уже завыли собаки в округе, и потекла черная жижа из под карусели, но Еремей упредил, метнул топор в сорванца и через миг уж поймал его, в дымке алой крови.

— Не быть тьме, — глаголил он и рубил, рубил, расставив ноги, упершись в матушку-землю. — Не быть могилам.

С лица его стекала кровь, все тело покрылось багрянцем. Кругом бурлила угристая мгла.

— Ух! — с последним ударом топора, будто пелена спала с детской площадки. Еремей стоял в центре, глядел прямо вперед, улыбкою отстраненной приветствовал рассвет. Околицею слуха своего улавливал первые робкие хлопки-то приветствовала его толпа горожан, сдержанно выражая свою благодарность.

— Будете сегодня праздновать, — пробормотал он, — Будете гулять! Не быть здесь проклятию.

Город сей чист.

И побрел, загребая ногами, кутаясь в зябкий пиджак

 

Игра

— Алинка-малинка! — визжала босоногая девчушка, выплясывая подле седого как лунь старика в инвалидной коляске, — Дедушка, подпевай!

Старик, весь иссеченный морщинами слабо открывал и закрывал рот, глаза слепо мигали, брови находились в постоянном движении. Все лицо его, сморщенное, будто печеное яблоко, искрилось в смертной муке.

— А-а-алллонгоо, — булькнул он наконец и зашелся кашлем. Мокрота зеленым червем текла по подбородку.

— Маа — лоооогооооолооооо, — проскрежетал дед.

— Нет, дедушка, так неправильно! Ты некрасиво подпеваешь, не так нужно! Вот послушай! — девочка снова пустилась в пляс вокруг старика, притоптывая крепкими ножками, — Алинка-Алинка, во саду малинка, во саду ли в огороде ягода….ягода… А какая ягода, дедушка?

— Огло, — застонал старик. Правый глаз его задергался, зрачок превратился в щелку, тело судорожно вздрагивало.

— Не огло, не огло, дедушка! Какое же огло, когда ягода! Ягода, ну подумай, подуууумай, — изловчившись, она прыгнула прямо старику на колени и принялась скакать на нем.

— Давай, дедушка! Как на войне! Давай же, беги! Я буду комиссар, а ты мой… — девочка на секунду задумалась, и тотчас же выпалила, — лошак! Мой сивко-бурко….кавурко!

— Мооооооооо….кто…кто… — хрипел старик. Ему явно не хватало воздуха. Под тяжестью внучки, он постепенно оседал, словно врастал в кресло. Пальцы его совершали беспорядочные движения, правый глаз закатился, левый казалось вот-вот выскочит из орбит.

— Ух ты, какой у меня лошак! — взвизгнула девочка. — Какой сильный, какой страшный! Мы с тобой…победим всех врагов! — и в пылу игры она, что есть силы ухватила дедушку за нос.

— А теперь погудим! — Игра в лошадь явно наскучила ей. — Ты будешь пароход, а я капитан! Полный вперед! Право руля! Гуди, дедушка, гуди!

Старик загудел. Из под крепко сжатых пальцев девочки текла слизь. Он задыхался, истошно разевая рот. Меж сгнивших до корней зубов показался синий язык.

— Кто ж так гудит, дедушка? Я и то лучше умею гудеть! Фу, намочил мне всю ладошку! Если не хочешь играть, так и скажи…. — Она мельком взглянула на старика и отпрянула от сведенного судорогой лица. — А ну не пугай меня! Я вырасту и побью, побью тебя! — опешив от собственной смелости, девочка несильно ткнула старика кулачком в щеку. Голова деда дернулась назад, на щеке тотчас же выступил багряный синяк.

— Лоо-прошептал дед, — Ло-ора….Ло-ора…. — Он выгнулся дугой и тотчас же опал, снова выгнулся. Его била крупная дрожь, слюна беспрерывным потоком текла с подбородка.

— Вот! Это другое дело, — сменила гнев на милость девчушка. — Чудный лошак! Нооо! Па-аехали! — она подтянулась, плюхнулась прямо на живот деду, и принялась прыгать, елозить на нем, уносясь в те божественные дали, что подвластны лишь детям.

— Мы едем-едем-едем, — напевала она, — едем…в Америку! — особенно высоко подпрыгнула и снова уселась на деда. Тело старика ответило слабой дрожью. Он глубоко, утробно выдохнул и откинулся на спинку кресла. Лицо его застыло в гримасе, зубы ощерились, левый глаз, доселе осмысленный, разом потеряв свою голубизну, теперь смотрел в никуда.

— Дедууушка! Дед! Поскакали! Давай! Скачиииииии! — несколько раз подпрыгнув на резиновом теле, девочка недоуменно посмотрела на старика.

— М-м….-пробормотала она… — неловко свесила ноги и спрыгнула на землю. Тело дедушки свесилось на бок, изо рта синим обрубком свисал язык.

Склонив голову на бок, девочка внимательно посмотрела на деда, обошла кресло кругом. Нахмурила брови, сжала губки …и попятилась, сначала медленно, потом быстрей, быстрей ….обернулась и побежала в сторону дома.

 

Алеша

Звонок раздался незадолго до полуночи. Анна вскинулась всем телом, потянулась боязливо к трубке, отдернула руку, но все же решилась… С тихим полустоном-полувздохом обхватила трубку рукою, рванула на себя, прижала к уху:

— Алло… — прошептала в гулкую тишину…

— Мне нужно поговорить с Алешей…

— Алло, кто это? — Анна вцепилась в трубку мертвой хваткой. Упоминание имени больно резануло по сердцу, — Кто это?

— Мне нужно поговорить с Алешей, — интонация осталась прежней. Голос был холодным, морозным и, в то же время, неестественно веселым.

— Алешенька в больнице, — ровно произнесла Анна, — Ему… очень плохо. Он в реанимации… Могу я узнать…

— Ах, как забавно! — с веселым удивлением произнес голос. И гудки.

Некоторое время, Анна тупо смотрела на трубку… Забавно… Забавно? Он действительно сказал — забавно??? Он сказал…

Позади нее залился полифонией новенький мобильный телефон сына. Она не помнила, когда в последний раз заряжала батарею, но судя по всему, не так давно. Или давно? Машинально потянувшись рукой она подняла черную трубку, резиновым пальцем нажала на кнопку, поднесла к уху.

— Алеша? Мне нужно поговорить с Алешей… — тот же голос, холодный, насмешливый.

— Кто это?

Связь прервалась, словно и не было ее…

Анна некоторое время сидела, вцепившись в трубку рукой, не понимая, что происходит. Ведь… это был взрослый, не так ли? Ее сыну звонил чужой… взрослый человек, незнакомец с холодным голосом… Быть может-преподаватель из школы? Хотя нет, чушь, звонок… скорее всего ошибка.

Она съежилась в мягком кресле, снова ощутив безмерное одиночество, пустоту окружающего ее мира. Чувство это пришло к ней пять дней тому, в то самое утро, когда простой визит к врачу обернулся кошмаром, и не отпускало ее ни на секунду.

Звонок раздался снова, злой, отрывистый как лай. Анна взглянула вниз, на крошечный мобильник в руке, даже потянула палец к кнопке и тут только сообразила, что звонил домашний телефон-большой, черный аппарат на тумбочке у дивана.

— Да?

— Анна Сергеевна? Это Марк…Марк Петрович, из больницы…

Сердце остановилось. По пустому голосу, мгновенно посеревшей квартире, по ледяному взгляду сыновьих глаз на фотографии, Анна поняла, что Алеша только что умер.

Следующие несколько дней пронеслись в болезненной кутерьме, в белесом тумане, словно кто укрыл мир простыней и забыл снять. Анна лишь изредка угадывала очертания событий, происходящих с нею и с ее участием, механически совершала определенные действия, с трудом воспринимая их смысл. Технически, она была в здравом уме, но суть происходящего оставалась от нее скрытой.

Алексей Крелов, восьми лет от роду, скончался от столбняка в 1-ой городской больнице 12-го Декабря 2004-го года. Смерть наступила в результате продолжительных судорог, приведших к параличу сердца и остановке дыхания. Агония тела продолжалась более 48 часов.

Лечащий врач, Марк Петрович Сонярский — отец троих детей, примерный семьянин, констатировал момент наступления смерти в 01 час 16 минут. Вскрытие, хотя и предусмотренное правилами, не производилось, всилу абсолютной неоспоримости диагноза. Статистика свидетельствует о том, что ежегодно около 300 000 человек умирают в результате столбнячной инфекции. Таким образом, в смерти Алеша обрел относительное бессмертие, присовокупив свою жизненную единицу к статистическому легиону. Тело мальчика оставалось в больнице еще на протяжении 6 часов, после чего было передано Анне Сергеевне Креловой, матери покойного.

Тело было передано… Доктор Сонярский, торжественно, с глубоким почтением передал мягкое, словно пластилиновое тело Алеши матери, снабдив ее надлежащими инструкциями по содержанию и уходу за сыном post mortem. Крелова поблагодарила сухо, исполненная ощущением невероятной важности момента.

Конечно же, все было не так.

Анна смутно, вязко передвигаясь в бесцветном пространстве, встретилась с Сонярским в его кабинете, краем уха услышала приговор, вяло кивнула в ответ на серые соболезнования, корявыми пальцами не отказалась от визитной карточки похоронного агентства. Сына ей не показали. Сонярский был любезен настолько, насколько позволяли правила больницы. Алешу оставили в больничном морге до прибытия агента. Словно, Алеша теперь принадлежал не ей, а больнице, моргу, гробовщикам, запаху фармальдегида и колючим глазам ламп дневного света. Словно и не было у нее сына.

В похоронное бюро, она, позвонила уже вернувшись домой, рано утром. В ответ на казеное «Добрый День», исполненное столь же казеной печали, почему то развеселившись, брякнула в трубку:

— Сын у меня….умер. Мой сын. — Назвала адрес и погрузилась в слепоту, в снежный ком своего горя.

Воистину, не в деньгах счастье. И все же-деньги, в той или иной степени, управляют этим миром, оказывая опосредованное влияние и на тот, другой мир. Анна никогда не задумывалась о том, что ей придется платить за смерть своего сына. Появившийся, как чертик из табакерки, агент, был предусмотрителен, в меру активен и политкорректен до тошноты. Под его умелым руководством Анна узнала значение таких немаловажных слов и выражений как «оформление медицинских справок и документов ЗАГСа».

(Сонярский всучил ей какую-то бумажку, но была ли она тем самым документом ЗАГСа?….что-жениться Алешка собрался-нет….рановато ему еще, рановато) «отпевание в церкви, на дому или на кладбище» (было в этой фразе что-то бесшабашно-разбойничье…, не подходящее серьезности момента)

«Транспортировка тел (останков) умерших (погибших)» (мы-умершие…или погибшие….и нас необходимо перевезти, поскольку в больнице никто Алешеньку держать не будет…ведь его уже выписали….;)

«Санитарная и косметическая обработка тела» (челюсть нужно подвязать, не забыть, и потом…потом)

Алешу будут обрабатывать. Потому, что умер он с сардонической улыбкой на лице, и хоронить его предпочтительно в закрытом гробу. Умер он в судорогах, словно рыба заглатывая воздух. Умер закатывая глаза и исходя пеной. Умер в луже собственных испражнений так, словно он совсем еще маленький и не может контролировать себя. И оставлять его в таком виде нельзя-непорядочно как-то. Алешу помоют, причешут, вправят застывшые лицевые мышцы, помадой подведут губы, румянами — щеки, приладят гелем ломкие волосы и он станет почти как настоящий, никто и не заметит, что не Алеша это вовсе, а каучуковая кукла, гутаперчивый мальчик-гни как хочешь…

«Бальзамирование» (печень твои и легкие твои и желудок твой и кишки твои положены будут в канопы — Имсет, Хапи, Дуамутеф, Квебесенуф…)

Нет, конечно же, печень и легкие трогать никто не будет. Остатки непереваренной пищи вызовут процесс разложения в кишечнике и желудке, но прежде, чем живот покойника распухнет, беременный смертью, тело уже похоронят. Скорее всего, ему сделают несколько «инъекций формалина в область открытых участков тела», разгладят складки, произведут «полоскание и тампонирование полости рта», возможно «консервацию естественных отверстий». Несложно обеспечить сохранность столь маленького тела на протяжении нескольких суток. «гробы, венки, цветы, транспорт» — Все входит в прейскурант. Анна поймала себя на мысли о том, что до смерти сына жизнь его отчасти состояла из столь же материальных вещей-носки, трусы, футболки, джинсы. Странная аналогия вызвала у нее короткий смешок, немало удививший агента. «сохранение и услуги морга» — Не более двух дней. Потом Алешу отвезут на кладбище, посредством «транспорта» и предадут земле, тем самым завершив список «риуальных услуг», захоронением тела. Бронь на кладбище у Анны была своя — грех не поделиться с сыном. Замороженно подписывая бумаги, отдавая права на сына чужим людям, Анна чувствовала, что и сама остывает, покрывается инеем смерти. Судьба тела Алеши была решена.

Казалось, вечность прошла прежде, чем агент ушел… Погрузившись в бытовую смерть своего ребенка, Анна перестала ощущать время, словно Алеша холодом своим остановил биение и ее сердца. Она осталась одна в желто-оранжевой квартире, подсвеченной полуденным солнцем. Сидела за кухонным столом, недоуменно вертя в руках квитанцию на ритуальные услуги. Сама фраза «Ритуальные услуги» вызывала нее липкий ужас. Ее сын будет подвержен «ритуалу», в результате чего окажется в земле. Его будут трогать чужие руки, одевать в костюм-ведь это смешно-восьмилетний мальчуган в деловом костюме — его ногти покроют бесцветным лаком.

Ритуал.

Внезапно мир качнулся и полыл вокруг Анны разноцветными бликами. В ту же секунду зазвонил телефон.

Анна повернула голову в сторону черного аппарата и мгновенно поняла, что именно она услышит, сняв трубку. Голос, безликий и насмешливый, потребует Алешу, потребует гулким приказом и она не посмеет отказать. Она…

— Алло?

Это была мама. Ее мама, Алешина бабушка. Так получилось, что в долгом списке людей, которым предстояло узнать о смерти Алеши, ей было уготовано первое место.

Разговаривая с матерью, Анна была поразително спокойна. Будто бы что-то ушло из ее души, оставив лишь оболочку, будто бы сама она была мертва, как и ее сын, и мертвая разгваривала с живыми, сообщала им о своей и его гибели.

После звонка матери телефон не замолкал ни на секунду. Смерть притягивает. Звонили родственники, близкие и не очень, знакомые, друзья. Многие были осведомлены о болезни Алеши — с ними Анна монотонно делилась печальными новостями, равнодушно выслушивала маловнятные соболезнования и клала трубку, с уверенностью ожидая новых звонков. Звонили и те, кто ровным счетом ничего не знал-этим Анна докладывалась с призрачным удивлением, ей было сложно понять, что двигало ими в стремлении позвонить именно сейчас. Так полагается. Сначала умирает ребенок. Потом взрослые созваниваются и обсуждают это событие, сопливо выражая жалость по поводу столь безвременной кончины. В этом есть что-то неестественное, паскудное — так коршуны слетаются над гниющим трупом.

Звонок. Еще один.

Рука тянется к трубке.

— Мне нужно поговорить с Алешей… — в трубке помехи, скрежет. Анне показалось, что она слышит звуки древнего радиоприемника, вопиющий веселенький шансон на фоне хрустящей пустоты. Голос въелся в сознание, пробуждая ее к жизни.

— КТО ЭТО? — закричала она в трубку. Тот же голос, те же интонации, только теперь в нем ощущалось торжество.

— Алееееешенька бооооолеееен! — врезалось в ее ухо, — Алешенька в реанимации! Какое НЕСЧАСТЬЕ!

В трубке завыло, звуки шансона внезапно усилились до невозможного писка, помехи забили собою трубку, ватой ударилась о барабанные перепонки волна звука, трубка вырвалась из ослабевшей разом руки и упала на ковер с густым хлопком. В эту самую секунду Анна внезапно осознала, что мальчик ее Алеша мертв и все происходящее уже никак не повлияет на его дальнейшую судьбу. Волна горя обрушилась на нее без предупреждения, всецело покоряя сознание. Более она не спала.

Бесполезная трубка лежала на ковре, оскверняя пространство звуками шансона.

Похороны сына состоялись в среду, 15-го Декабря в 2 часа дня. Алешу хоронили в закрытом гробу-несмотря на обилие косметики, выглядел он так будто его собрали из кусочков, подобно мозаике. Агент настоятельно уговаривал Анну не прощаться с сыном, но даже сама мысль об этом казалась ей кощунственной. Увидев Алешу в новом гробу, в костюме, с напомаженными волосами и неестественно красными губами, пухлыми щеками и невнятным каким-то лицом, Анна не расстроилась, а даже повеселела отчего-то предположив, что вместо сына ей подсунули скверно исполненную куклу. Слезы потекли из глаз позже, когда она села в автобус, непосредственно рядом с закрытым гробом, утопающим в цветах. Почему-то именно вид этого гроба, и осознание того, что там внутри заперт ее сын, вызвало в Анне ощущение затягивающей пустоты, воронки, в которую уходили последние силы.

Маленький автобус без труда вместил в салон всех желающих. Людей было немного — Анна, ее мать, с горестной тревогой в глазах, лучшая подруга Люда с мужем, двоюродная сестра Катя — полная, испуганная отчего-то, напряженная, муж ее и еще несколько знакомых, чьи лица смазались в памяти Анны, в сумрачном ее состоянии, практически не оставив следа. Агент присутствовал тут же, рядом, постоянно суетился, бойко отдавал указания, перебегал с места на место, то и дело поглядывая на Анну и на гроб, словно проверяя все ли соответствует р и т у а л у.

На кладбище было мокро. Во вторник шел дождь и слезы его впитались в кладбищенскую твердь, наполняя землю рыхым, сырым запахом тлена. Мир готовился к зимней спячке, деревья голые и безучастные едва шевелили черными ветвями, небо тяжело нависло над свежей ямой в земле, сизым брюхом своим готовое оросить земную твердь декабрьским ливнем.

Похороны проходили в суетливой спешке. Ящик, пленивший ее сына выгрузили из автобуса и поставили прямо на землю, рядом с свежей могилой. Само это действие показалось Анне неуместным и даже кощунственным, но, вопросительно взглянув на агента, она не нашла в его глазах поддержки. Родственники и знакомые выстроились торжественно — полукружием вокруг гроба, тревожной дугой оттесняя Алешу от мира живых. Анна стояла в центре этой нелепой окружности, одну из неправильных сторон которой образовывал холм рыхлой земли и глубокая яма — другую — убогие в своем недосочувствии провожающие. В этот момент, она не испытывала ни жалости, ни горя. Слезы продолжали течь, но и слезы эти были каким-то образом отстранены от нее, словно плакал кто другой.

Молчание затянулось ровно настолько, насколько того требовал ритуал. Вперед выступил толстый поп, брезгливо подбирая рясу кошачьим шагом подкрался к гробу и принялся бормотать положенные рифмы обращаясь то к более не существующему сыну ее, то, судя по нервным движениям круглой головы, сидевшей на неправдоподобно короткой шее — к соседней могиле.

Анну невольно поразило абсолютное бездушие происходящего. Тишина, нарушаемая механическим шепотом карикатурного попа, угрюмая сосредоточенность провожавших, гулкое молчание кладбища — все это было неправильным, ненастоящим. Несуразность ситуация заключалась в том, что ее восьмилетнего сына вырядили в дурацкий костюмчик, заколотили в деревянный ящик, в котором не то, что двинуться — не продохнуть, и собирались зарыть в жирную, червивую землю. Зарыть и забыть.

Наконец, батюшка, отчитав положенное по прейскуранту количество молитв, вволю намахавшись чадящей кадильницей, отошел в сторону, устремив сосредоточненно-жалобный взгляд на гроб. В позе его было что-то от официанта, только что подавшего счет — Анна с трудом удержалась от неуместного желания сунуть ему пятерку на чай.

Грянул оркестр. Анну качнуло, оркестр бил прямо в уши, создавая в голове невообразимый шум. Агент постарался — музыканты играли не похоронный марш Шопена — печальную антитезу свадебной теме Мендельсона, но что-то менее заезженое, и более приличествующее моменту. Нужная атмосфера была достигнута — бабушка зарыдала в голос, кто-то отчаянно принялся сморкаться, раздался кашель и хныканье удрученных подруг. Анна нервно переминалась с ноги на ногу, смотрела в яму…в яму…

Во тьму.

— Анна Сергеевна, — кто-то неземной, потусторонний тронул ее за локоть, — Пора.

Она повернула голову и встретила песьи глаза агента. Понимающе кивнув, он повел взглядом в сторону гроба. Пора… Пора было….что? Пора было броситься к полированному ящику и руками отпереть крышку, выпустить на свет божий новорожденного мертвеца, ревущую послежизнь? Пора было пасть на колени в серую грязь и молить, молить небо вернуть ей Алешу? Пора было…

Закапывать сына.

Анна ненавидяще уставилась на агента. Восприняв ее взгляд как знак согласия, он повернувшись в полоборота сделал знак дюжим могильщикам. Оркестр взвыл громче, провожающие залились символическими слезами, могильщики дружно взяли гроб за ручки. Внезапно Анна, вырвав локоть из цепких пальцев агента, молча, с отчаянной силой толкнула его в грудь так, что он отлетел в сторону и так же молча бросилась к гробу, бросилась яростно, всем телом. Повиснув на гробе, уже смоченном первыми каплями дождя, она завыла, забилась на крышке, царапая ногтями ее поверхность. В этот момент, она не видела ничего, не слышала ни единого звука, кроме биения своего сердца. Алеша там, заперт в душной коробке, затянут в галстук. Алеша там, уложенный в вязкое ложе, ее сын, упрятан в смерть.

Могильщики расступились перед нею.

— Разве вы не видите?! — выла она, исступленно царапая гроб, — Разве вы не видите?! Ему больно! Моему сыну БОЛЬНО!!!

Замешательство агента было недолгим. Очевидно, он привык к подобным эксцессам. Поправив галстук, он мигнул дюжим землекопам, и они, также обладая немалым опытом, нежной хваткой оттащили визжащую женщину от гроба. Рядом тут же оказалась бабушка. Обнимая Анну, она что-то сипела, плакала, сопливела в ухо, и это мокрое касание возымело эффект — женщина успокоилась, затихла. Анну трясло… В ее голове верещал похоронный оркестр.

Могильщики вяло подошли к гробу и потащили его к черному жерлу. Дело было сделано. Осталось принести жертву.

Могила приняла свое с влажным, сосущим звуком. Анна безучастно смотрела как первые комья земли барабанят по крышке. Диким ей показалось то, что она даже не попрощалась с сыном, не поцеловала его в эту последнюю секунду.

— Анечка, — наклонилась к ее уху мать, — путы-то Алешеньке развязали?

— Что? — она мутно уставилась на старушку.

— Веревочки с него сняли перед тем как в гроб заколачивать? Положено веревочки снимать…

— Какие веревочки? — слова доходили до нее трудно, — какие…не пойму…

— Ох, доченька, так ведь вязать покойников надо… Путы накладывать…

— А зачем развязывать? — тупо спросила Анна.

— Чтоб к живым не тянулся, — мать перекрестилась, — и за собой не тянул.

— Что….что ты несешь? — Анна не понимала ни полслова из того, что говорила ей старушка. Ощущение того, что в землю закапывают ее, а не сына не проходило, но увеличивалось с каждой секундой.

— Никто моего сына не связывал, — зло бросила она в лицо матери, — Алеша умер. Еще вопросы?

— Что ты, Анечка! — попятилась старушка, — что ты…. Я ведь как лучше…господи…горе то какое!..несчастье, — понурив голову, сгорбившись она выглядела на все двести лет, что было…. почти уместно.

Анна еще некоторое время смотрела как могильщики равняют рыхлую землю…затем, безучастно тряхнув головой, побрела к автобусу. Когда она уже поднималась в салон, где-то вдалеке раздался телефонный звонок. За ним еще один. И еще. Звук ослабевал, уходил вдаль, оставляя болезненное жужжание в ушах. Тряхнув головой, женщина вошла в автобус.

Пожалуй, одним из наиболее отвратительных человеческих обычаев, являются поминки — торжественный обед в честь усопшего. Стол, уставленный яствами, традиционно-обязателные пирожки и сиротливая рюмка водки, покрытая кусочком хлеба в качестве ненавязчивого подношения покойнику не могут не вызывать по меньшей мере удивления. Разговоры, поначалу путанные и смущенные, благодаря влиянию водки становятся все более и более развязными, уходят в область воспоминаний, непосредственно связанных с покойным, а порой и вовсе с ним не связанных, слезы постепенно уступают место неуверенным поначалу улыбкам, и вот, глядишь, за столом кто-то суетливо захихикал, зажимая рот нетрезвой рукой, кто-то потихоньку рассказал анекдот под неплохую закуску, кто-то филосовски изрек, что ТАМ все намного лучше и уж точно не так как здесь, и разговор загорелся, заалел налитыми глазами.

И лишь близкие родственники усопшего нет — нет да и напомнят о нем скорбным поднятием бокалов.

Находиться за поминальным столом, заботливо накрытым мамой и соседкой Любовью Антоновной, Анне было физически неприятно. Несмотря на постоянные увещевания матери, она лишь несколько раз ковырнула горку салата, и приложилась губами к рюмке. Находясь в своеобразном вакууме, посреди говора полупьяных, раззадоренных чужим горем родственников и друзей, она постоянно ловила себя на мысли, что окружающие люди не скорбят, не вспоминают, но празднуют некую сатанинскую тризну по ее маленькому сыну, поедая не пирожки, но тело его, запивая не водкой, но кровью его. В сумраке мыслей, она то и дело направляла свой взгляд на одинокую стопку, укрытую кусочком хлеба, не понимая этого нелепого символа. Алеше было всего восемь лет, он уж точно не осилил бы и половину стопки, а хлеб. хлеб он не любил… не любил, и не ел.

Алеше не понравилось бы здесь, за столом, среди чересчур шумной толпы взрослых людей, в чаду и дыму, уже открыто обсуждающих совершенно посторонние предметы. Алеша посидел бы за столом совсем немного, и убежал в свою комнату… Она бы зашла к нему позже…и уложила спать.

Так и было. Алеша лег спать.

За столом продолжали есть ее сына. Анна не удивилась бы, если б гости потребовали шампанского и звоном бокалов отметили первые шаги ее сына в загробном мире. Бабушка, лучшая подруга Люда с мужем, Катя, муж ее, соседка Любовь Антоновна и еще несколько знакомых, ели, щелкая челюстями, то и дело наполняли рюмки бесцветной теперь уже кровью, кивали сочувственно, набивая животы смертью. Лица их в безумной карусели кружились вокруг Анны, сливались в один алчный рот. Она же смотрела лишь на одинокую рюмку, накрытую кусочком хлеба….на месте которой уместнее было бы положить Сникерс и стакан любимого сыном молока.

Наконец, отъевшиеся и круглые гости принялись расходиться вовсвояси, смущенно прощаясь с хозяйкой, выражая стандартные соболезнования стандартными же фразами. Мама с сестрой остались на некоторое время, помогли убрать со стола, кто-то помыл посуду, кто-то подмел застеленную останками погребальной фиесты комнату.

— Остаться, Аннушка? — ломким голосом спросила мать.

— Нет…Иди, мама…иди… Спасибо за все, — более всего, Анне хотелось остаться одной в непривычно пустой квартире. Сейчас, даже присутствие матери не могло вызвать в ней ничего, кроме раздражения.

— Что ж… — старушка помедлила немного, — поздно уже. Я пойду. Позвоню завтра. Хорошо?

— Звони… — Анна безучастно подставила щеку под свалявшиеся материнские губы, позволила себя обнять и в очередной раз выслушала совет-Крепиться. Мать ушла.

Заперев входную дверь (четыре оборота-верхний замлок, два оборота — нижний — и КОМУ теперь это нужно?), Анна бессильно привалилась к стене, напротив закрытого белоснежной простыней зеркала и закрыла глаза. Происходящее более не казалось ей сном. Наоборот, в самой сути несчастья, Анна улавливала нотки пустой обыденности. Смерть Алеши, разделенная на ритуальные услуги, процедуру отпевания и стопку водки, накрытую уже черствеющим хлебом, сама по себе стала статистическим фактом. Сын ее умер. Больше ничего.

Подволакивая ноги, Анна брела по квартире, выключая свет. Кухня неприятно резанула ее своей отталкивающей стерильностью-посуда аккуратно сложена, стол накрыт скатертью. В темноте, не ощущая собственного тела, она доплелась до своей комнаты и рухнула на диван, не сняв даже туфли.

Она стояла в центре пустоты, но сама пустота была населена призрачной жизнью. Пульсирующий ритм под ногами, вязкие прикосновения удушливого воздуха, черный монолит нависшей твердыни неба. Она была….внутри НИЧЕГО. Не было ни координат, ни пространства, и все же все существо ее ощущало опору-несуществующую, но цепкую, подобно топкой трясине — видело черный свет, чернее самой глубокой пещеры, упиралось в прозрачную вязкую гниль.

Она отшатнулась…и осталась на месте. Здесь, в мире умерших координат, она не обладала правом на движение.

Понемногу, черное нечто перед нею обретало форму. Или, скорее, воздух, если то, что окружало ее было воздухом, густел, бурлил слизью, наливался содержанием. Она не могла отвернутся, не могла закрыть глаза, у нее не было глаз. Не было тела.

Пространство, окружающее ее, вздулось, подобно мыльному пузырю и исторгло из себя пенящуюся гротескную картину. Перед нею лежал… ее сын. Лежал не в гробу, но на шипящем ложе, постоянно меняющемся, подобно миражу. Алеша был материален, до боли реален во окружающем его призрачном безмолвии. Он был одет в тот же деловой костюмчик, в котором его похоронили, что делало его похожим на самого маленького в мире бизнесмена. Напомаженные волосы его теперь растрепались и неживыми прядями свисали на выбеленное лицо. Глаза были полуоткрыты, заплывшими белками сверля тьму. Руки его…..

Ноги его…

О. Господи!!! Она закричала бы, но нечем было кричать. Ручки, его маленькие ручки были покрыти чем-то, что сперва показалось ей блестящей белесой паутиной. Ноги, плотно сдвинутые вместе были покрыты той же паутиной. Это была вовсе НЕ паутина. Это была веревка, связывающая ее мальчика, приковывающая его к месту, вытягивающая из него неродившуюся еще послежизнь.

Складки пиджака ее сына зашевелились между ними вяло сокращаясь выполз синюшный безглазый сгусток, налитый жиром. В его кольчатом сокращении было столько….целеустремленности, столько гнусного довольства. Он полз по лацкану пиджачка ее сына, оставляя за собой гнойный след, во тьму, в окружающее ничто.

Она могла лишь смотреть как тело ее сына шевелится не по своей воле. Из под его брюк выглянул еще один слизень, испачканный чем-то темным, по волосам струилось вязкое тело третьего, галстук змеился под напором еще одного осклизлого тельца, пробивающего себе путь….куда? Что они… ЭТО делает на ее сыне?

В этот миг тьма, и составляющее ее густое ничто исчезли, словно и не было их. В белом неживом свете, заполнившем бескрайнюю пустоту, тело ее сына казалось увядшим. Над Алешей стоял некто-сутулая фигура, с постоянно расплывающимися чертами, насквозь пронизывающим голодным взглядом.

— Здесь мы едим, — произнес он внутри ее индивидуальной вселенной. — Вы не развязали сына. Мы едим.

Она почувствовала тело. Вспомнила свое имя. И обрела возможность кричать. Анна открыла рот, вдохнула в себя окружающий воздух и мир наполнился звоном. Она не могла дышать. Отравленный газ внутри ее легких жег, словно кислотой. Пустота звенела, истерической силой наполняя себя. Разваливалась на куски, уходила в сторону, смещалась, открывая край иного мира. Звон наполнил все тело Анны, заставил ее скорчиться от боли, упасть и падать…падать…

…Она упала с дивана, разбуженная собственным кошмаром. Звон в ушах не утихал. Была в нем некая требовательная издевка. Лежа на полу собственной спальни, всхипывая и содрогаясь всем телом, Анна слушала разрывающийся телефон и не могла заставить себя ответить на звонок.

Собравшись с силами, она открыла глаза, оглянулась пугливо, все еще находясь во власти холодного страха, встала на колени и, помогая себе руками, медленно поднялась на ноги. Так же медленно, шаркающей осторожной походкой, подошла к двери, открыла ее и побрела к телефону.

— Слушаю, — сипло прошептала она в трубку, стараясь не поднимать глаза на белую простынь, скрывающую зеркало перед нею.

— Аннушка, — мамин голос, тихий, заботливый…и все же, отчего то настораживающий, — Аннечка, милая, я вот все думаю…

— Мама? Сейчас четвертый час… Что-то случилось?

— Случилось… — в голосе на другом конце трубки теперь звучало плохо скрываемое нетерпение… — Случилось, Аннечка.

— О чем ты говоришь? Мама?

— Зря ты не развязала Алешеньку, дочка! — слова молотом ударили по голове, — Маленький теперь лежит, двинуться не может…

В трубке раздалось шуршание, прерываемое чьим-то далеким пением, затем короткие гудки. Анну обдало потоком холодного воздуха, невесть откуда взявшийся сквозняк колыхнул белую простынь, накрывшую зеркало, на секунду приподняв ее край. Анна судорожно вцепилась в трубку, зубы ее выбивали чечетку.

Кто-то стоял за простыней.

Зеркало не молго отражать ничего, кроме простыни, но тем не менее, Анна была уверена, что видела, один миг, всего лишь одно мгновение, часть темного отражения, притаившегося по другую сторону трюмо.

Анна опустила глаза на трубку, которую она до сих пор крепко сжимала в руке и отбросила ее с отвращением. Ей было жутко стоять в темном корридоре перед занавешенным зеркалом, стоять одной в пустой квартире, в самый темный и чудный час ночи, стоять перед трюмо, зная, что откинуть простынь она не решится. Но еще страшнее было ей двинуться с места, повернуться спиной к черному телефону и к зеркалу.

— Но это же смешно, — просипела она и звук собственного голоса заставил ее вздрогнуть. Нужно было собраться. Мыслить рационально. Ей только что позвонила мать. И…и….боже, она говорила…

— Она не говорила, — раздался в ее ухе тот же голос, лишь мгновение спустя она осознала, что говорит она сама. Никто ничего не говорил.

Верно-никто ничего не говорил. Ей снился кошмар, звонок разбудил ее и в разговоре с матерью, она услышала лишь то, что диктовало ей подсознание… Да и был ли он-этот телефонный разговор? Если….

Простое рациональное объяснение успокоило дрожь. Она переступила с ноги на ногу, решительно подошла к зеркалу и откинула простыню…

На секунду, потеряв дар речи, от вида своего отражения.

Естественно, в зеркале отражалась только она. Никого больше там не было и быть не могло. Анна вернула простыню на место, подняла трубку с пола и положила ее на рычаг телефона. Помедлив немного, набрала номер матери и пислушалась к слабым длинным гудкам на другом конце провода. Три…четыре…пять….

— Алло, — заспаный голос матери там далеко, за тридевять земель все же действовал успокаивающе.

Алло, слушаю вас…алло… — раздался шорох, мать дула в трубку.

Анна осторожно положила трубку и отошла от трюмо.

Медленно, повернулась спиною к зеркалу и по длинному коридору пошла в свою комнату, не оглядываясь. Зеркало не отразило никого, кроме нее, мать не звонила ей, сон остался лишь сном, не более, и все же, в эту секунду она твердо знала, что за спиной ее кто-то стоит.

Ночь черным провалом затмила сознание Анны. Проснувшись поутру, в сумраке зимнего угасания природы, она долго не могла понять где находится, и отчего так громко стучит сердце. Прошло несколько минут, прежде, чем она вспомнила о вчерашних похоронах, и горе, затаившееся в тьме ее души снова выплеснулось наружу, заполнив ее до края. Плакать не было сил. Женщина лежала на разобранной кровати, и рыдала о своем утерянном сыне безмоллвно, без единой слезы.

Через некоторое время, она вспомнила и о событиях прошедшей ночи. Теперь, при свете дня, все случившееся не казалось более страшным. И все же, присутствовало в ее сне, что-то странное, болезненно-отвратительное, и это нечто, эта маленькая деталь не давала ей покоя, червем впивалась в сердце.

Что, если…

Отогнав виденья прочь, женщина наконец поднялась с кровати и побрела в туалет.

«Любопытно, — горько усмехнулась она, — как можно посмотреть на себя в зеркало, которое ничего не отражает?..». Мысль эта показалась ей настольно неожиданно веселой, что она не удержалась от мгновенной улыбки.

Через час, она привела себя в порядок настолько, что увидев ее на улице, люди не шарахались бы. Выйти же на улицу было необходимо.

Прежде всего, ей нужно было кое-что выяснить.

Анна подошла к телефону, который в последнее время словно увеличился в размерах, и набрала номер матери.

Несколько мгновений томительной гудящей тишины, щелчок соединения и почти сразу-голос матери, с другой стороны мира.

— Доброе утро, доченька.

То обстоятельство, что мать узнала ее по звонку, не удивило Анну. Она почти всегда узнавала Алешу, когда он звонил ей на мобильный. Ведь и она была матерью…не так давно.

— Доброе утро, мамочка.

Анна замолчала. Вопрос вертелся на языке, занозой сверлил мозг, и все же, она ощущала себя… попросту глупо. На другом конце провода, молчала и мать.

Мама?

Что, Аннушка?

— Э….ты-ы…ты не звонила мне ночью? — совсем не тот вопрос, слова другие…заноза осталась в голове.

— Нет, дочка. Только….мне самой кто-то позвонил часа в четыре утра… Наверное ошиблись.

— А-а…да. Хорошо….хорошо.

— Как ты, Аннушка? — в голосе матери слышалась забота…тревога…и…страх. Неподдельный страх.

— Я….выживу, мама.

Молчание становилось ощутимым. Анна решилась.

— Мам… ты… на похоронах, помнишь?.. Ты сказала…что-то про путы. Про веревки.

— Какие веревки? — в голосе появилось удивление.

— Веревки…которыми. покойника свзязывают. — обезличив своего сына, Анна почувствовала себя немного легче и уверенней, — Ты спрашивала, развязали ли ему…руки и ноги. Помнишь?

— Помню…говорила наверное. Аннушка, к чему это?

— Мама, не спрашивай сейчас. Объясни мне, что ты имела ввиду?

Теперь мать была озадачена. Удивление ее прошло, в голосе снова звучал…несомненно страх.

— Что…что имела?.. Это традиция. Или суеверие…не знаю. Обычно…умершим связывают руки и ноги, пальцы между собою… так…повелось.

— Повелось, — напирала Анна. — Отчего так повелось?

— Я-а….не знаю….-чтоб не… боролся….не ходил. Так говорят.

— А зачем их развязывают?

— Аня! — в голосе матери послышались истерические нотки, — Что ты говоришь такое? Зачем тебе это все?

— Мама, просто ответь на вопрос, — Анна с трудом сдерживалась, не переходила на крик. Зачем развязывать путы?

— Говорят….чтоб легко душа улетела…так, наверное. Чтоб не держало ее ничего, и… и…

(Здесь мы едим)

— Мама, что если покойнику не развязать ноги? Он споткнется? Упадет?

— Кто? — опешила мать.

— Алеша! — закричала Анна в трубку и с силой бросила ее на рычаг. Набросила пальто на плечи и не застегиваясь выскочила из квартиры, слыша за спиной захлебывающийся телефонный звонок.

Анна ворвалась в похоронное бюро «Декор», всем видом своим-растрепанным, всклокоченным напоминая ожившего мертвеца. При виде ее у девушки-секретаря, с лица на мгновение сползла профессиональная маска скорби и участия, уступив место неприкрытому страху. Впрочем, она быстро совладала с собой. Лицо ее при этом с усилием приняло прежнее выражение-несколько мученическое, елейно-скорбное.

— Я слушаю вас, — протянула она низким голосом.

Анна невесело улыбнулась-получилась скорее ухмылка и без приглашения села за темно-бордовый стул, отметив про себя всю нелепую напыщенность интерьера. Перегнувшись через стол, протянула девушке визитку агента.

— Мне нужно поговорить с ним.

— Прошу прощения, — озадаченно пробормотала девушка, — Михаил Юрьевич в настоящий момент отстутствует.

— Чтож, в таком случае, я подожду его.

Девушка удивленно вскинула брови. Помолчав некоторое время, все же вспомнила о своем положении и окинула Анну суровым печальным взглядом.

— Видите ли, Михаила Юрьевича в офисе сегодня не будет. Вы могли бы поговорить о своем… — она картинно помолчала, — …вопросе с кем-нибудь другим… Вы только…

— Я не собираюсь говорить с другим! — закричала Анна более не сдерживаясь. Мне нужен ваш этот хренов Юрьевич!!! Мне нужно знать, ЧТО он сделал с моим сыном!

— С сыном?….что?… — девушка отпрянула от Анны, — Что… сделал?

— Связал ему руки! — не выдержала женщина. События последних дней разом нахлынули на нее. Не было сил более притворяться. Она знала, что Алеше связали руки и, теперь (его едят), теперь…

— Простите, о чем идет речь? — раздалось над ее ухом. Она подняла голову и встретилась взглядом с плотным невысоким мужчиной, с лицом дородным и блеклым. Пухлая рука опустилась ей на плечо.

— Будьте любезны, успокойтесь, — произнес он не меняя интонации, — Мы понимаем ваше горе, поверьте, мы готовы помочь. Я директор агентства, Серин…гхм, Виталий Витальевич. Если вас не затруднит, пройдемте в мой кабинет, уверяю вас мы поможем…

Анна дернула плечом и рука, блеснув перстнем, исчезла. Зло посмотрев прямо в глаза директору, она произнесла:

— Ваш агент не развязал руки моему мальчику. Вы понимаете, о чем я говорю?

— Н-не совсем….-лицо директора утратило стабильность, потекло. Глаза его перебегали от Анны к явно заинтересованной секретарше и обратно, — Я прошу вас, пройдемте…

— Никуда я не пойду, пока вы не ответите мне на вопрос, — процедила Анна. — Вы связываете руки покойникам?

— Простите?.. — судя по голосу, он уже совладал с собой.

— В гробу, покойникам связывают руки и ноги… есть такое поверье. Перед опущением в могилу, путы следует разрезать… В среду, вы хоронили мальчика, Алексея Крелова. Хоронили в закрытом гробу. Я спрашиваю вас-вы разрезали веревки на его руках и ногах?

Она глядела прямо в глаза мужчине, всем телом ощущая как удивление в нем уступает место раздражению, гневу. Чуть наклонив голову, он произнес:

— Простите….не знаю вашего имени… Мы не связываем покойников. Это варварский обычай. Мы следуем ему только по просьбе родственников. В любом случае, все необходимые формальности учитываются. А теперь…

Он сделал попытку отстранится, но Анна вцепилась в лацкан его пиджака мертвой хваткой. Она уже не могла связно говорить, мысли разлетались в стороны. Подвывая, она притянула его к себе:

— В-вы…связали…моего…сына…

Он вырвался, несколько более резко, чем следовало, так, что она разом потеряв опору упала на стул. Поправил пиджак, посмотрел куда-то мимо нее…

— Если вы настаиваете на инспекции, женщина… я имею ввиду инспекции тела, мы окажем вам и эту услугу, — он выделил слово презрительной интонацией, — буде у вас санкция от соответствующих органов. Вскрытие могил, видите ли, особенно по просьбам неуравновешенных родственников, дело…весьма необычное. Всего доброго.

И прежде, чем она смогла сказать хоть слово, он вышел, словно и не было его.

Анна тупо смотрела в стол. Встала со стула, не поворачиваясь по-рачьи попятилась к двери, бормоча под нос.

«Санкция… Им нужна санкция… дело необычное… не связывают…варварский обычай…»

Она бросилась всем телом вперед, к девушке за столом. Ее перехватили чьи то руки, резко заломили назад, потащили волоком, вытолкали на улицу. За ее спиной, щелкнул замок.

«Не связывают… потому что…варварский…»

«Едим.»

Она побрела к дому, не осознавая насколько призрачный мир окружал ее. Мир, подернутый дымкой тлена.

Много позже, сидя перед выключенным телевизором, Анна попыталась трезво оценить все происшедшее с ней. События прошлой ночи, казались абсурдными при свете дня, и все же присутствовала в них и некая потустороняя документальность. В самой сути навязчивой идеи, преследующей ее Анна ощущала туманную черную угрозу. Разум говорил ей, что все это не более, чем фантазии, игра воспаленного мозга. Но что тогда реальность? Могла ли она хотя бы помыслить месяц назад, что ее восьмилетнее чадо может умереть, что простая царапина, вовремя необработанная ранка может привести к фатальному исходу? Ведь и смерть Алеши, само его не-бытие представлялась ей нереальной.

Господи, до чего же страшно жить! Простое существование ужасно, дыхание — кошмарный сон, работа сердца — вечная пытка. Кожа шелушится на пальце — она порезалась несколько дней тому назад… Кожа сходит…с ее сына тоже сходит кожа, тело теряет искусственные краски, бледнеет, наливается соком смерти..

Она тряхнула головой, отгоняя видение прочь. За окном смеркалось. Уже зажглись редкие фонари. Свет угасающего дня саваном окутал комнату. Анна хотела было встать с кресла, ведь необходимо было… Впрочем, особой необходимости не было ровным счетом ни в чем. Сидеть так, в свете мервого заката, полузакрыв глаза, можно было вечно. Она не горевала, нет, ее мысль ушла глубже, гораздо глубже горя, туда где безысходность канонизируется, умирание чествуется.

Анна не противилась сонливости, нахлынувшей на нее. Наоборот, она приветствовала это состояние, столь схожее со смертью, стремилась проникнуть в него как можно глубже, быть может так глубоко, чтобы никто не смог вывести ее обратно.

Она сидела, скрючившись в любимом кресле, проваливаясь во тьму. Предметы вокруг сливались с сумраком, теряли объем, воздух наполнялся чернотой, безликая мгла проникала в тело, обволакивала, холодным одеялом укутывала, веревками…веревками…

«…опутан ее сын, с ног до головы прозрачной паутиной, светится в темноте тело его нетленный образ муки кара небесная земля давит не дает дышать держит крепко сжимает крышка не поднять губы не разлепить кричит смертным криком исходит бьется неживой плотью закисает куски безглазые черви белые белесые жирные насосавшиеся голодные голодные…»

Сон завораживал, шептал. Тьма обещала…. Она спала…не спала…холодно….

Анна поснулась от пронизывающего до костей холода, наполнившего комнату. Зябко потянувшись, открыла глаза навстречу залитой лунным светом комнате и…

…начала кричать истошно, надрывно заходиться в набирающем силу вое. Тело выгнулось в судороге, щелкнули суставы на мгновенно застывших руках и ногах, пальцы вытянулись вперед, зубы свело. Челюсти медленно закрывались, в тисках жестокой холодной силы, крик, сквозь стиснутые зубы выходлил комками, животными хрипами.

Она пыталась отвести глаза и не могла.

Посреди комнаты стоял Алеша. Алеша, с землей в волосах, с пустыми потекшими глазами. Алеша, румяна на щеках которого уступили место смертной синеве, губы которого сползли со рта, клочьями сырого мяса, свисая с лица. Алеша, одетый в пиджак маленького бизнесмена, с гастуком набекрень и оторвавшимися пуговицами, с рубашкой, выбившейся из брюк, покрытой черными пятнами, черными пятнами покрыта рубашка, брюки мятые, в чем-…в чем его брючки, господи в чем его ноги в чем….

Ее сын смотрел на нее белыми рыбьими глазами, исторгая из себя клубы ледяной вони. Смотрел без выражения, стоя в нелепой позе, будто тело его было бескостным, готовым рассыпаться в любой момент.

Его рот, разорванными губами потянулся вверх, вниз, нижняя челюсть открылась с влажным шлепком. Изо рта посыпались «черви» желто-черные куски чего-то, мокрого, сального. Рот его продолжал раскрываться, шире, еще шире, нижняя челюсть вывернулась, с хрустом ушла вниз. Лицо Алеши потекло каплями воска, кожа забурлила, натянулась барабаном, рот раскрылся до невозможных пределов…

Он издал….звук…. стоя в той же несуразной позе, не сдвинувшись ни на миллиметр, с невообразимо разверстым ртом, он издал…звук…будто отрыгивал что-то…. Изо рта его с бульканьем хлынул поток розовых толстых червей в облаке черной жижи. Лицо его словно взорвалось шевелящейся массой слизких тел, мгновенно покрывших пол вокруг него. Исторгая из себя гниль, он булькал, словно пытался говорить… И не изо рта, но откуда то изнутри, из живота его, будто бы в смерти он приобрел навыки чревовещателя, булькаюзщие звуки сложившись в слова, вытолкнули крик, сплошной ненавидящий вопль, наполненный ядом:

— ТЫЫЫЫЫЫЫИИИИИИИИИ СВЯЯЯЯЯААААЗАААЛАААА МНЕЕЕЕЕЕЕ РУУУУКИИИИИИИИИИИИ!!!!!!!!!!!!!! — вопило то, что было еще недавно ее сыном, — СВЯЯЯЯЯААААЗААААЛАААА МНЕЕЕЕЕ НОГИИИИИИИИИИИИИИИИИИИИИ!!!!!!!!!!!!!!!! МНЕ БОООООЛЬНООООООООООООО!!!!!!!!!!!!!

Она скорчилась в кресле, тихонько поскуливая. Черви, рекою исторгаемые из пасти Алеши теперь устремились к ней, карабкались по ее щиколоткам, заползали в складки платья. Анну била непрерывная дрожь, глаза остекленели, тело корчилось и опадало безвольным манекеном.

Существо посреди комнаты продолжало сверлить ее рыбьими глазами, постепенно теряя четкость очертаний, расстворяясь в лунном свете. Утихали и клокочущие звуки, исходящие из его нутра. Черви, обильно покрывавшие ноги Анны темнели и распадались, хлопьями пепла слетали вниз и исчезали в беспощадном свете луны. — развяяяааааажииииииии!!!!!!!!!!! — донеслось до Анны и призрак исчез.

Некоторое время, она сидела в кресле, не в силах шелохнуться. Пальцы изо всех сил вцепились в подлокотники, сердце бухало, сотрясая все тело, крупные капли пота стекали по лицу. Она стиснула зубы, изо всех сил, до скрипа, не мигая вперила взгляд в то место, где недавно стоял ее сын, а теперь лишь пыль лениво плавала в лунном столбе. Скрюченой птичьей лапой потянулась к настольной лампе, кулаком рубанула по выключателю наполнив комнату рассеянным электрическим светом.

«На полу что-то лежало».

«Едим»

«Белые безглазые прожорливые»

«Едим»

Что-то проскользнулло в приоткрыввшуюся дверь между мирами и осталось на полу. Нечто оставило свою визитную карточку. Нечто…плохое.

Анна затекшими ногами нащупала пол, нетвердо встала с кресла и приблизилась вплотную к тому месту, где минуту назад стоял призрак ее сына. Наклонилась, неловко потянулась к полу, где

«Земля родит земля родит земля…»

лежал маленький темно-коричневый комок и подняла его с пола.

Поднесла к глазам.

Ее бросило вперед. Коленями, она ударилась о паркетный пол, взвыв от боли, спазм подступил к горлу черная желчь потоком вырвалась изо рта. Бессильно мыча и отхаркиваясь, Анна стояла на коленях перед лужей своей рвоты, сжимая в руках пропитанный вязким гноем ватный тампон, что выпал изо рта ее сына.

«Едим. Жрем»

Теперь она знала, ЧТО делать. Встав с пола, небрежно отряхнув платье, она шатающейся походкой вышла в коридор, наполненный ночью. Взяв с тумбочки кошелек, не одеваясь, выбежала из квартиры, захлопнув за собой дверь. Спустилась по лестнице и вступила в ночь, в луну, в зимний бесцветный воздух.

Ей нужно было спешить. Ведь, учитывая то, что «они едят» времени с момента похорон прошло немного, у нее еще есть шанс, небольшой правда, но шанс, спасти своего сына. Все остальное неважно. Все остальное потом.

Ступая необутыми ногами по неровному асфальту, она приближалась к проезжей части. Резко выбросила вперед левую руку….

«Господи что ты делаешь девочка что ты делаешь….»

и тут же

«Земля холодная, все промерзло….будет сложно…»

Что сложно? Анна на секунду отступила от дороги, опустила руку, огляделась вокруг. Что то было пронзительно не так в окружающем пространстве. Что то…впрочем, у нее не было времени отвлекаться на подобные глупости. Увидев приближающиеся фары, она решительно вытянула руку вперед.

Машина пронеслась мимо, затормозила с визгом в двадцати метрах и задом, кособоко попятилась к Анне, освещая ее фигуру алыми тормозными огнями. Человек за рулем-черная тень, подался навстречу, приоткрыл двеь и вопросительно посмотрел на женщину.

— Центральное кладбище,

«закрыто»,

двадцать

Он даже не колебался. В другое время, это показалось бы ей странным, быть может пугающим. Глубокой ночью, босоногая женщина останавливает машину, и требует прокатиться на кладбище…. Впрочем, в настоящий момент и это не играло никакой роли.

Машинально вытерев губы, она потянула дверь на себя и села в глубокое кресло. Ни секунды не медля, таксист рванул вперед. Машина практически бесшумно неслась по шоссе, высверливая фарами ночь.

Съежившись в пассажирском кресле, Анна плыла по течению, уносящему ее прочь от мира рационального и упорядоченного. Ночь служила только ей, мир существовал лишь для исполнения ее цели и не было в ней ни сомнений ни неуверености, ничего, кроме безумной твердокаменной решимости и стремления завершить начатое.

Темные ворота кладбища выползли из ночной тверди навстречу ее взгляду. Вотрота были плотно закрыты, но маленькая кованая дверь слева манила черным зевом, звала. Машина резко затормозила перед входом и Анна, не глядя на водителя, протянула деньги в его сторону. Он выхватил деньги из ее рук с той же молчаливой быстротой и только она ступила на тротуар, как машина тут же дала задний ход, развернулась и вскоре скрылась из глаз, оставляя ее наедине с черной громадой кладбища.

Анна неловко переступила босыми ногами, сделала шаг по направлению к двери в каменном заборе, за которым угадывались очертания памятников, словно нарисованные в морозном воздухе. Под ногами ее было что-то более мягкое, нежели земля. Опустив голову, она увидела несколько увядших гвоздик, которые прилипли к пятке. Почему то цветы эти наполнили ее отвращением. Она обтерла ногу о твердую землю, машинально отметив, что колготки изорваны в клочья, на секунду застыла перед дверью и решительно потянула ее на себя.

Анна ступила на залитую лунным маревом главную «улицу» кладбища, то и дело повторяя про себя «Четвертая аллея справа, участок № 417» Четвертая справа…417… Она сомнабулически улыбнулась луне и пошла вперед открыто, не таясь.

Перед нею лежала сама смерть во всей своей погребальной красоте, величии и парадоксальном убожестве. Плачущие ангелы купались в лунном свете, их искаженные скульптором силуэты казались черными, наполненными плотной тьмой. Кресты резко очерчивали свое мертвое пространство, провожая Анну равнодушно. Трапецевидные памятники новых погребений, будто глыбы мрака незыблемо хранили покой своих мертвецов.

Могилы пели. Сегодня день тьмы, день возрождения. Анна брела по кладбищу, сцепив кулаки и всем телом ощущая статическое электричество, насыщающее воздух.

Не услышав, а скорее почувствовав движение, она повернула голову и встретилась взглядом с глазами сгорбленной старушкой в черном платке, стоявшей у ограды одной из могил.

— Неспокойный он у вас… — резко бросила старуха, сверля ее взглядом, — Не лежит как надо.

— Вот и УЛОЖИТЕ его!

Анна безучастно посмотрела на женщину, и шаркая ногами по промерзшей земле побрела дальше. Какое ей дело до неумных голодных старух? Старухи почти все сумасшедшие. Шляются, лезут куда не надо. У нее есть цель и есть дело, которое нужно завершить до рассвета. А воспитывать своего ребенка она может и сама без чьих-либо замечаний.

Четвертая аллея справа. Вот она-четвертая аллея справа. Анна свернула на узенькую дорожку, посыпанную гравием, тупо удивляясь тому насколько ярким, практически режущим глаза стал лунный свет. Могилы по обе стороны от нее отдавали холодным сиянием, аккумулировали в себе лунный свет, наливаясь силой. Возле одного из памятников, Анна остановилась, внезапно почувствовав нелепую слабость,

«чтотыделаешьдевочкачтотыдела» смахнула испарину со лба и с некоторым удивлением уставилась на маленькое надгробие, прямо перед нею. Судя по надписи, здесь была похоронена девочка, возраст которой немногим превышал возраст ее сына. Ниже было выбито:

«Не ходите по мне. Я ваша дочь».

В темноте за могилой кто-то хихикнул. Анна вздрогнула «господигдеямамамамочкагдея» и отвела взгляд. Звук повторился… Там, в кустах кто-то смеялся, приглашающе, искренне…. Смеялась маленькая девочка.

— Я не хожу по тебе! — зло крикнула Анна в темноту, — Ты мне не дочь!

Она ударила скрюченными пальцами по ограде и ускорила шаг, ощущая кожей на спине упрямый неистовый взгляд.

Номер 412. Мальтийский крест-несуразная фотография смеющегося тучного человека. Черная плита, несколько увядших цветов. У самой ограды на скамейке темный силует. Не смотреть. Не смотреть!

Номер 413. Новая могила. Железный крест. Обилие цветов. Рядом опухшими рыбами лежат венки. Любимому папочке… От сотрудников… Помним… У последнего венка, прямо на земле сидит человек. Держит в руках ленту, внимательно по-детски наклонив голову. Он поворачивает лицо. Глаза как серебристые льдинки. Рот набит увядшими цветами. Человек медленно по-коровьи жует. Не смотреть. Не смотреть.

Номер 414. Могила новая. Креста нет. Сквозь мерзлую могильную землю тянутся белой нитью черви. Тянутся прямо вверх, растут из земли. Не смотреть. Нельзя смотреть!

Номер 415. За оградой сиротливый кот. Белый, искрящийся в лунном свете. Трется о высохшую, увитую тленом ногу хозяйки. Утробно хрипит. НЕ СМОТРЕТЬ!!!!

Номер 416. Ограды нет. Не успели поставить. В плотной могильной земле наполненный тьмой лаз. Манящий… Земля пульсирует.

Нельзя, нельзя смотреть.

Номер 417. Анна стояла перед могилой своего сына.

Все звуки утихли. Могила Алеши купалась в лунном сиянии. Усыпанный гниющими цветами холм — купол темницы ее сына казался огромным, налитым уверенной силой. Неспешно, Анна растегнула змейку на юбке. С легким шорохом ненужный кусочек ткани упал к ее ногам. Юбка…только помешает.

Женщина подошла к могиле и спокойно, почти торжественно опустилась на колени. Ладонями уперлась в свежую землю, наклонилась вперед, почти касаясь губами зловонных венков, прислушалась… Ее мальчик там, внизу, в тесной коробке, не может даже шевельнуться…

— Сейчас, — прошептала женщина, — Потерпи еще немного, сыночек…

Стиснув зубы, она запустила руки в землю, ощутив густой жар, исходящий изнутри, и пригоршнями начала откидывать ее в сторону. Земля не была замерзшей. Шедшее от могилы тепло окутывало Анну спокойным заботливым саваном. Земля была рыхлой, будто кто-то только — только насыпал ее. Впервые со дня смерти Алеши, Анна ощущала себя хорошо. Сомнения покинули ее — она была в том самом месте, где и должна была быть с самого начала. В каждом движении своем она чувствовала уверенность. Скоро она увидит своего мальчика.

Она лихорадочно загребала землю и отшвыривала ее в сторону. Уж не было холма перед нею. Теперь, она ногтями вгрызалась в жирную почву, вдалбливала ладони внутрь. Расставив ноги, загребала землю по собачьи, не останавливаясь ни на секунду. Волосы мятыми лоскутьями падали на потный лоб, она то и дело откидывала их назад рукой. В очередной раз поднеся ладонь к лицу, она вяло отметила, что пальцы ее выглядят взлохмачеными-кожа на руках лопнула и висела красными ошметками. Чепуха! Все это не имело значения.

Анна остервенело выбрасывала из под себя землю. Могила теперь окуталась светящимся скользким паром, земля становилась все более мягкой, будто что-то плавило ее изнутри. Теперь для того, чтобы выбросить очередную пригоршню, женщине приходилось поднимать руки вверх. Земля казалась горячей, хрупкой и на удивление легкой.

Она ощущала отчетливую вибрацию, исходящую из недр могилы. Земля под ней бугрилась, комья крошились на глазах, проваливались в образующиеся пустоты. На секунду прекратив рыть, она прислушалась к подземному гулу. Что-то поднималось из недр, что-то большое. Яма под нею тяжело дышала, исторгая из себя желтый пар, миллиардом звезд переливающийся в свете луны.

Стоя на коленях, в полуразрытой могиле, женщина всем своим истерзанным телом ощущала колебания почвы. Внезапно земля ушла из под ног, накренилась, отчего Анна упала на бок, неловко подвернув руку, и прямо перед нею, яма расступилась, исторгая из себя гроб.

Чувствуя пьянящий восторг, Анна бросилась к крышке, впилась в нее скрюченными пальцами, и принялась истошно рвать ее на себя, рвать, оставляя куски ненужной более плоти на краях гроба, рвать всем телом, обламывая ногти, чувствуя хруст сухожилий. Рвать крепко заколоченную дверь тюрьмы своего ребенка.

Кто-то бился внутри тесного гроба. Тяжелые удары, заставляли крышку подпрыгивать. Ана просунула пальцы в образовавшуюся щель и со стоном, корее радости, нежели боли еще сильнее потянула ее на себя. Изнутри, гроб сотрясали частые, хаотичные толчки, будто что живое отчаянно билось внутри, пытаясь выбраться.

Собрав последние силы, Анна двумя руками ухватилась за крышку, бешено потянула на себя. На миг, весь гроб оторвался от земли и тут же упал с глухим стуком, оставив крышку в ее руках.

Алеша поднимался ей навстречу, нетерпеливо тянул ручки. Боже, как он осунулся, как изменился! Все лицо его было вымазано чем-то, глазки заплыли-ведь ее не было рядом, чтобы промыть их, ногти на ручках, его любимых ручках почернели, он глядел неуверенно, жалобно…

Анна потянулась навстречу, всем телом метнулась к сыну и он

«Как же от него пахнет….он раздулся весь, как заплесневелый хлеб. Он же мертвый, девочка, куда ты смотришь» упал в ее обьятья, крепко прижался к ней всем телом, неистово горячим и забормотал-заскулил:

— Мамочка-мамочка-мамочка…

Она гладила его по голове и шептала, шептала… шептала… А он — неугомонный, все ерзал у нее в руках, обнимал, жался к ней и она подумала, что руки…его руки…его ноги, они не связаны, он обманул ее-проказник… или быть может она развязала их сама, и не помнит этого как не помнит и того, что она делает здесь

«Обнимаю мертвого сынамоего мертвогосыночка…»

— Мамочка-мамочка-мамочка-мамочка…

Что-то укололо ее в грудь. Снова. И опять. Она опустила глаза и улыбнулась. Ее мальчик вернулся к ней, он снова маленький….такой беззащитный…такой

Г о л о д н ы й.

И она с радостью подставила свое тело под его ненасытный рот.

Алиса Васильева 43-лет, человек без паспорта, без определенного места жительства, страдающая сифилисом, но не ведающая об этом, увидела нечто такое, что заставило ее опрометью броситься прочь с Центрального кладбища-ее временного, но уже вполне обжитого приюта.

В половине пятого утра, в час когда тьма зимней ночи словно концентрирует в себе непроглядный черный цвет, она проснулась в разрушенном склепе, неподалеку от центральной аллеи, разбуженная истошным женским криком. Васильева была не из робкого десятка. Крик не испугал ее, скорее насторожил. Вот уже три месяца, как она жила на Центральном кладбище и находила его приемлемым и безопасным для зимовки. Толстые стены склепа защищали от ветра и непогоды, глубокие ниши позволяли спать в относительном удобстве. Странно и удивительно было и то, что никто, кроме нее в склепе не жил.

Васильева выползла из под вороха истлевших тряпок, служивших ей одеялом и неровно ступая-во всем виновата вчерашняя сивуха, век бы ее не видать — подошла к выходу из склепа, замаскированному импровизированной горой мусора. Откинув несколько коробок в сторону, она вышла на свежий воздух, зябко поежилась и потрусила в ночную тьму.

Крик снова настиг ее возле 4-ой аллеи. Несомненно, кричала женщина. Было в этом голосе столько боли, страдания и вместе с тем, присутствовал в нем и оттенок… удовлетворения?

Васильева, не раздумывая побрела в сторону источника звука. Она не собиралась помогать женщине. Но если на кладбище стало небезопасно, то и она должна была об этом знать. В конце-концов… она тоже была девушкой, пусть и немного неопрятной, но лишь в силу обстоятельств, а посему, возможное присутствие на кладбище сексуального маньяка могло причинить ей массу хлопот…

Размышляя над этим она тихим шагом брела по 4-ой аллее. Странно, до чего яркий лунный свет, будто фосфором покрыли землю, будто…

Ее качнуло в сторону и тотчас же земля ушла у нее из под ног. Упав на крестец, она не отрываясь продолжала смотреть на то, что происходило перед ее глазами. Рот ее непроизвольно открылся и закрылся несколько раз, как у рыбы, выброшенной на берег, руки вцепились в ледяную землю. Она начала отползать назад, елозя задом по сухой листве, цепляясь за кочки, отталкивалась пятками от черствой почвы, сипела.

Это было невозможно, невозможно, невозможно….

Как же ОНО ЧАВКАЛО!

Рванувшись изо всех сил, Васильева вскочила на ноги и бросилась бежать в темноту, преследуемая истошным женским криком, и нутряным, звериным хрипом того кто ел.

Выбежав на главную аллею, она бросилась к забору, моля о том, чтобы боковой вход не был заперт.

Она никогда не рассказала никому о той ночи. Ни о кипящей земле на могиле, ни о обнаженной женщине, словно одетой в красный латекс, ни о маленьком мальчике, в грязном костюме, вырывающем куски мяса из груди женщины…

Алиса Васильева вернулась на Центральное кладбище через четыре года после той ночи, впрочем не по своей воле. Ее обернутое грязной простыней тело похоронили в общей могиле в самом глухом уголке кладбища, далеко от 4-ой аллеи, что, весьма бы ее устроило, имей она возможность высказать свое мнение живым.

Ранним утром 17-го декабря, 2004 года, внимание сторожа Центрального кладбища, Евгения Рондина, совершающего утренний осмотр, было привлечено странными звуками, доносящимися с 4-ой аллеи. Подойдя к 417 участку, он поначалу увидел лишь разрытую землю и свору кладбищенских собак, ожесточенно грызущих то, что показалось ему клубком красных тряпок. Через несколько секунд он прозрел. У него хватило ума не пытаться разогнать свору и самообладания — вызвать милицию.

Следственная группа, прибывшая на место обнаружила два сильно изуродованных тела, одно из которых находилось в первой стадии разложения и принадлежало Алексею Крелову, похороненному несколько дней назад. Могила его была разрыта, неподалеку нашли и гроб. Второе тело, гораздо более изувеченное прожорливыми собаками, принадлежало матери умершего мальчика, Анне Креловой. В ходе следствия на основании свидетельских показаний было установлено, что после смерти сына женщина находилось в глубокой депрессии. Мать покойной подтвердила, что состояние дочери было близко к истерическому. Схожие показания были сняты и с сотрудников похоронного бюро «Декор», предоставивших ритуальные услуги семье покойного.

Окончательная версия происшедшего, согласно результатам экспертизы, опросу свидетелей и вскрытию найденных тел, сводилась к следующему:

Примерно в 3 часа ночи, 17-го декабря 2004-го года, Анна Крелова, находясь в состоянии сильнейшего шока, проникла на Централное кладбище и совершила несанкционированную эксгумацию тела своего сына, Алексея Крелова, захороненного 15-го Декабря, 2004 — го года. Инструмент, используемый ею не был найден. Примерно в 5:30 утра, она была атакована сворой бродячих собак, возможно привлеченных трупным запахом. Судя по множественным укусам спины, ягодиц и внешней стороны бедер, во время нападения, женщина прижимала тело сына к себе. От многочисленных укусов, Анна Крелова скончалась на месте.

Дело было закрыто, материалы переданы в архив. Анну Крелову похоронили на Кировском кладбище, на участке, забронированном ее матерью ранее для себя. Тело Алексея Крелова было вторично предано земле на Центральном кладбище.

Некоторые данные, полученные в ходе вскрытия тел, остались неоглашенными. За более, чем 25-летнюю практику врач-паталогоанатом Юрий Довгих ни разу не видел укусов, оставленных клыками собаки, подобных тем, что он обнаружил на груди погибшей женщины. Здравый смысл подсказал ему не производить сравнительный анализ зубов Алексея Крелова и следов, оставленных на груди его матери, равно как и не искать причину появления свежего человеческого мяса в желудке у трупа 6- дневной давности. Через два месяца после описываемых событий, он уволился из судмедэкспертизы по состоянию здоровья.

Зима 2004 года выдалась суровой. Но закончилась и она, как суждено закончится всему, происходящему под луной. Робкое весеннее солнце растопило сугробы и подернуло воздух той восхитительной дымкой, что провозглашает возрождение природы.

На четвертой аллее Центрального кладбища, подле одного из памятников и поныне можно слышать детский смех. Искренний, звонкий…

 

После школы

Оленьке восемь лет. У нее вечно удивленные глаза цвета летнего неба и румяные щеки. Она любит плавать, играть в классики и разговаривать с соседским Мишкой о вещах до того вселенски важных, что сам разговор о них кажется чем-то запретным. Мишке вот уж скоро десять — он почти взрослый, занимается английским с преподавателем и музыкой с мамой. К тому же, Мишка, вечно занятый Мишка, порой недосягаемо далекий Мишка, всегда рад видеть Оленьку, беседует с ней как с равной, никогда не дразнит, не дергает за косички (которых впрочем и нет как с полгода, с тех пор как она убедила несовременную свою маму отвести ее в настоящую взрослую парикмахерскую и сделать ей прическу КАРЕ как у Таньки), и никогда не высмеивает ее, не называет глупышкой-мартышкой. Мишке с нею интересно. Поэтому, когда она вырастет, она обязательно выйдет за Мишку замуж. Приворожит, словом, как в сериале «Черный Ворон». Если не выйдет замуж за папу, конечно же.

Сегодня только среда-что за непоседливый день! Солнышко так задорно светит в класс! Прямо за окном, на ветке старого дерева сидит птица, а что за птица, Оленьке невдомек-птиц они еще не проходили, и так заливисто поет, и так косит глазом прямо на Оленьку, мол, что ты девочка сидишь в этом душном классе и пишешь, пишешь в столбик дурацкие закорючки, когда в мире столько прекрасного — и воздух, и солнце и море — стоит лишь руку протянуть и вот оно все, рядом! Прозрачное, весеннее, живое!

Птица эта, что не сводит глаз с Оленьки, отчего то напомнила ей Мишку. Ведь и Мишка сейчас в школе, за партой, или, быть может, стоит у доски, рассказывая что-то учительнице. Разумеется, учительница знает предмет куда хуже, чем Мишка и затаив дыхание слушает его.

А за окном так сладко и так душисто! В конце апреля, когда весна дышит в каждый дом, когда листья на деревьях беззастенчиво сочные, тянутся к небу, когда ветер ласкает щеки, и легонько дует в нос, как же тут усидишь на месте?

Оленька ерзает на неудобном, твердом стуле, и всеми силами, старается не подавать вида, насколько ей сейчас, именно в это мгновение, противна и учительница, Медуза Георгиевна, как ее называют за глаза, и доска, черным пятном нависшая над классом и сам класс, назойливый, сонный, ненастоящий. Настоящей была весна, и дерево и птица, жаль, что только что улетела, словно подчиняясь чьему-то зову.

— Антонова, не крутись! Что ты как юла! — вот уж и Медуза Георгиевна заметила. Но как тут не крутиться?

Украдкой, Оленька взглянула на часы. Секундная стрелка, казалось не двигалась. Стоило же отвести глаза, как она тут же прыгала на три, нет, на целых пять секунд и снова зависала на месте, дразнилась. Что за гадость-это время!

Но все имеет свое завершение. Так и урок закончился, наконец, громким, истерично-радостным звонком. Звонок будто распахнул двери в весну, прервав своим веселым пением не только урок, но и завершив еще один день в школе.

А дома, дома ждут неясные пока еще, но несомненные удовольствия. Можно залпом выпить стакан молока, мигом схватить сладкий пряник из хлебницы и вылететь на улицу, туда, где трелями звучат детские голоса. Можно устроиться удобно в мамином кресле и в который раз посмотреть «Девятое Королевство» (хотя нет, диск затерт, лучше посмотреть «Подземелье Драконов», и пусть себе папа ворчит, что Оленька еще до такого фильма не доросла.) А можно выпросить у папки право посидеть в его кабинете, поиграть в компьютер. Впрочем, последнее показалось ей практически невыполнимым-папа не одобрял компьютерные игры, дескать они портят пси-хи-ку ребенка.

Оленька пулей выскочила из школы, метнулась через двор, к дороге, туда, где обычно стояла, дожидаясь ее папина «Мазда». Странно… Нет нигде «Мазды». И папы тоже нет.

— Оленька!

Живо обернулась на крик. Как тут не обернуться! Это же Мишка зовет ее! Вот и он стоит, подле школьного крыльца, высокий и стройный как молодое деревце, в руках держит ранец.

— Оленька, сюда!

Бежит Оленька, ног под собой не чувствует.

— Оленька… — а сам глядит на нее золотистыми глазами сверху вниз и смеется, — Дядя Витя сегодня не приедет. Мне тетя Люда сказала, чтоб я тебя домой проводил.

Какой все-таки Мишка взрослый. Уж если ее мама, просит его отвести ее, Оленьку, величайшее в мире сокровище, домой!

— Пойдем-пойдем! — тянет его за рукав.

— Дай ка я понесу твой портфель, — вежливо предлагает Мишка, а у самого глаза светятся озорством.

— Ну уж нееет, — притворно дуется Оленька. — Ты его украдешь.

— А вот и нет!

— А вот и да!

Они смеются вместе, беззаботно шагая по нагретому солнцем асфальту. А мимо проносятся машины, дорогие и не очень и в некоторых из них родители везут своих замечательных, чудесных и самых лучших в мире детей домой.

— Сюда, Оленька, сюда! — торопит Мишка.

Оленька спешит за ним, зажмуриваясь почти от предвкушения чего-то…незабываемого. Так порой бывает теплым весенним деньком. Кольнет это чувство в бок и убежит, как солнечный зайчик — ищи-свищи его.

— Сюда, Оленька!

Мишка свернул в низкую арку. Ворота почерневшие и косые, чуть прикрывали вход. Пахло…словом, гадко.

Сюда. Ко мне.

Шаг за ворота и солнышко осталось позади. Мир уменьшился до размера подворотни. Стены, влажные, будто после дождя, пятна на неровном асфальте, завалившаяся набок дверь в подъезд. Именно туда уверенно шагал Мишка. А зачем он туда шагал?

Отчего-то Оленьке стало зябко. Вспомнился ей их с Мишкой двор, светлый и ровный, их новый дом, детская площадка, качели, что вечно скрипели, сколько их не смазывал соседский дворник, классиками разрисованный асфальт. Вспомнилась ей надпись на стене, что она как-то нарисовала цветными мелками, а Мишка потом нашел и все недоумевал, кто же написал это. А написано там было: «Оля любит Мишу», вот только без фамилий, чтоб никто не догадался.

Здесь, в подворотне не было надписей о любви. По темным бугристым стенам вязко текла вода.

Мишка остановился возле подъезда. Повернулся к ней. Лицо у него было красное, напряженное, глаза блестели, челюсть отвалилась.

— Оленька, — скомканно произнес он, так словно рот у него был набит конфетами. — Я… мне тетя Люда сказала… Вот… Ты не бойся, Оленька! Я тоже боялся сначала, но тетя Люда сказала и я ….Ты не бойся!

Она хотела было сказать ему, что она не боится, что ей нечего бояться, что Мишка ее друг и она обязательно выйдет за него замуж когда они вырастут, но тут он схватил ее за волосы, чуть пониже макушки обеими руками и так дернул, что она упала на колени, больно ударившись о слоеный асфальт, а он рванул ее снова, и она растянулась у его ног, ударившись на сей раз лбом. Попыталась было встать на четвереньки, но в этот момент, Мишка пнул ее в лицо. От удара Оленька завалилась набок, неловко раскинув руки, уставившись разом побелевшим лицом в потолок в грязных потеках. Все вокруг выцвело и поблекло, издалека доносились мягкие приглушенные звуки, что становились все слабее.

Мишка топтал голову девочки, то пинал ее носком, впечатывался подошвой в размозженный, карикатурно плоский нос. Он бил с каким то отчаяньем, шумно выдыхая после каждого удара, стараясь представить себе, что бьет он на самом деле по футбольному мячу, вот только слишком твердому. А мяч все не улетал, и не было сил сдвинуть его с места.

— Хватит, мальчик. — голос из черного проема подъезда, древний, землистый.

Он остановился. Попытался повернуть голову на голос, но (нет, не хочу, Я НЕ ХОЧУ!) тотчас же дернулся в сторону, уставился себе под ноги, туда где лежал их вожделенный приз.

— Ты славно поработал, мальчик, — в голосе плохо скрываемая алчность и вечный голод, — Теперь иди. Мы больше не будем тебя звать по ночам.

— В-вы…вы обещали! — Мишка зажмурился крепко, отвернулся в сторону от конвульсивно дрожащего тела у своих ног. Слезы произвольно текли из глаз.

В подворотне смердело. Казалось, запах исходит от стен, от разом позеленевших капель воды, что слизисто прокладывали себе путь в трещинах, от разбитого асфальта, от чугунных ворот.

— Мы прощаем тебя, мальчик. Ты можешь идти.

Разом постарев на тысячу лет, Мишка, даже не потрудившись поднять ранец, слепо побрел к выходу. Надо же, ботинки, он испачкал ботинки…и брюки. Мама будет кричать…

Сзади звук чего-то скользящего. Потом, кто-то всхлипнул. Тихо, по детски, почти умиротворенно. И снова, густой, вязкий звук скользящей массы. Хрип….и тотчас же жадное чавканье.

Мишка загребая ногами, брел к выходу. Теперь он казался ему почти…недосягаемым.

Уже подле ворот, хлыстом стегануло по ушам.

— Мальчик! — влажный шепот.

Каплей крови упала гнилая вода на макушку.

— Мальчик. Оглянись. Посмотри на нас, мальчик. Посмотри.

— Вы же обещали! — еще полшага вперед. Вот уже и солнце, сквозь фильтр тлена. Люди на улице, машины, трамвай, все спешат по своим делам, никто не замечает тоненькую фигурку, забрызганную алым.

— Погляди на нас.

Жадность и голод. И …почти материнская нежность.

— Всего лишь взгляни. Ты ведь уже…видел нас однажды…

Да, но только мельком. Тогда… той ночью, это было случайно. Он не хотел.

Что-то медленно приближалось сзади. Вонь усилилась, обросла невероятной плотью, хрипло дышала в затылок.

Он завизжал. Тонко, надсадно.

И оглянулся.

 

Лингвистическая эпилляция

Летом на берегу Инжихи красиво настолько, что нестерпимая боль охватывает грудь. Кажется, воздух здесь особенный, насыщенный медом и воспоминаниями неисчислимых поколений пчел, что носятся туда сюда, меж луговых цветов. Поутру, когда солнышко лишь раскрывает свои жаркие обьятья, над Инжихой стелится белесый туман, наполненный радостным звоном. Река шепчет…

— Славно здесь у Вас, Андрей Михайлович, — молвил Кушаков, прихлебывая чай, — Бог праведный видит, славно! Так бы и жил тут, у речушки, и горя не знал! Эх, служба…

— И то верно, Сережа! — Старик Воронцов хитрым прищуром окинул берег, заросший цветами, — Ведь не хлебом единым, mon ami, а и душевными переживаниями, трансцедентальностию жив человек… Основой порядка в доме не деньги являются, не финансы, а благодать. Духовная благодать.

— Так то оно так, Андрей Михайлович, вот только одно без другого не получается. В век механизации, пара и электричества, деньги, и именно деньги выступают залогом душевного спокойствия, хотя душевное спокойствие, основанное на деньгах, есть спокойствие напускное, животное, но не человеческое.

— Эк, вы батенька заговорили, — Воронцов хмыкнул и недоуменно посмотрел на травинку, зажатую в руке, — У вас выходит неоспоримая диллема, впрочем, конфликтная в самой сути своей.

Они помолчали. Раннее солнце лишь слегка посеребрило воды Инжихи, насытило их светящейся жизнью. Ленивый шершень, по делам пролетавший мимо, с любопытством прошелестел над блюдцем с турецкими сладостями, и сделав выбор в пользу цветов, полетел дальше. Где-то вдалеке, за тридевять земель, пел соловей, и тонкое, изящное пение его вплеталось в саму ткань пробуждающегося мира.

— Вот она, мгновенная, сиюминутная благодать, — прошептал Кушаков, глядя на золотящуюся реку, — хочется сказать…

— Ежели хочется, не стесняйтесь, mon bonbon, — елейно засипел Воронцов, — молвите.

— Пизда….-Кушаков аж зажмурился от всепоглощающей сладости, — Пиз-да!

— Прелестно, а как сочно! Слово то — отменное, семантическая основа богата, фонетическое звучание идеально. А сколько деривативов!

— Верно! Пизда есть форма исконно русская, несмотря на то, что корни ее восходят к нашим родичам, скифам. Пизда есть производное от слова «пес». Подобного рода сравнение отнюдь не уникально, в частности, английское обозначение схожего феномена выражается словом «cunt», являющимся своеобразным деривативом от слова «coon», то бишь — енот. Ассоциации животных с сексуальным значением прослеживаются и в других языках, а именно — греческом и латыни.

Впрочем, некоторые исследователи придерживаются на этот счет иного мнения. Так-то, считается, что слово «пизда», быть может является производным от слова «Пустота», этимологически с ним связанным, что в свою очередь позволяет предположить некоторую взаимосвязь между самой концепцией Дао и обсуждаемым понятием.

— Ваши познания удивительны! — промурлыкал Воронцов, — однако мне кажется, что научные изыски в данном конкретном случае несколько излишни, ибо особую прелесть данному слову, более того, данному социальному феномену, если не чуду, придает именно его звучание, насыщенное и сочащееся внутренней наполненностью. Неоспоримую изюминку пизде придает сочетание звонких согласных з и д, в обрамлении соответствующих гласных, что, несмотря на отсутствие шипящих…согласитесь, шипящие в данном услучае были бы излишними, так вот, несмотря на отсутствие шипящих, создает ощущение своеобразного звука, впрочем не глухого, нет, а скорее, напоминающего гудение шмеля в июльский полдень.

— Воистину, славен Бог! — Кушаков что есть силы хлопнул себя по колену, — ибо много есть чудес на свете, неведомых нашим мудрецам…

— Друг мой, Горацио, — мудро улыбнулся Воронцов, — God works in mysterious ways, поверьте Сереженька, на кажду секунду времени, отпущенного нам, у него есть свой, неведомый, и в то же время, единственно верный план. Что, кстати, напоминает мне о другом, столь же славном слове, присутствующем в нашем великом языке, и слово это…

— ХУЙ! — рассмеялся Кушаков, — Хуй, Андрей Михайлович! Верно? Угадал ли я ваши экзистенциалии?

— Esse homo! Устами младенца… Вижу, драгунский полк пошел вам на пользу, друг мой. В Вас появилась невиданная мною ранее зрелость. А ведь и хуй, слово древнее и многогранное. Есть гипотеза, согласно которой, слово это ведет свою долгую историю непосредственно от слова «кий» или «киль», обозначающего любой выступ на теле. Более того, согласно той же гипотезе, славный князь Кий, основоположник града Киева, звался вовсе не Кий, а Куй, или, в современной транскрипции — Хуй, что вовсе не оскорбляет величие его деяний и не преуменьшает его заслуги.

— Полноте, Андрей Михайлович! Ваши изречения ироничны без меры, вы верно смеетесь надо мною. Васм ли не знать, что «хуй» происходит от праславянского «хоуй». Глубокие истоки хуя прослеживаются в индоевропейском корне «ksuoj»-, который сохранился в слове «хвоя».

— Ах, Сереженька….ах, шалун! А ведь можешь, можешь, когда захочешь! Чувствуется образование!

Воронцов усмехнулся в бороду и погрузился в раздумья. Солнышко припекало уж вовсю, воздух загустел и наполнился тем, присущим лишь летним месяцам ароматом, что отзывается в самом естестве человеческом неизьяснимым блаженством. Инжиха заискрилась, засверкала милионном огней, заплескала весело телом своим, словно столичная кокетка. Соловьиные переливы неслись теперь со всех сторон, вибрируя и перекликаясь в летнем упоении…

— А ведь я Вам, Андрей Михайлович, дурака загоню под шкурку, — с ленцой произнес Кушаков, — Вы как есть, бархотка. Вас жопить надобно всенепременнейше.

— Как же ты вмандячился, афедрон, — Воронцов пригубил чай, — Спрячь хохотунчик, чичеряка и не хуети шантрепиздюцию, распермать!

— Что же это Вы вздумали? Никак ноздрю мне пощекотать хотите? — Кушаков залился румянцем.

— Погрею так уж и быть, твою фуфлыжку, — ласково хрипанул Воронцов, растягивая слова, — обсеменю чухана, лялька ты моя, живоглотка!

— Покажите мне….покажите мне свой Кнахт! — осмелился Кушаков.

— Позже, батенька, позже, пейте чай… Не побрезгуйте. Вот печенье, собственного приготовления. Ах, Сереженька, в мире столько красоты, столько истинной сладости….нам бы хоть толику… Дыши глубоко, Сережа, запах этот в городе не почувствуешь, там лишь дым и грязь, вдыхай всей грудью…будешь потом вспоминать…и лето это, и Инжиху…и меня-старика…

 

Катарсис

Федор Васильевич родился люмпеном. Всю свою сознательную жизнь, он провел в дровяном сарае, что на малой Скотской, в бдениях о судьбе пролетариата. Как то ночью, в канун своего семидесятилетия, старик вышел на улицу, впервые, возможно, в своей нелегкой жизни, распрямил плечи и глубоко вздохнул…

Его окоченелый труп, ранним утром Субботы, в туманный час Перемещения, был обнаружен дворником Яковым.

Загадочной улыбкой осветилось лицо дворника, и взметнув метлою, вздыбив курчавую бороду, он победно завыл. Песнь победителя. Песнь Ра.

 

Запретное

— Я вынужден уведомить… — гулко произнес инспектор… — Уведомить вас…словом уведомить вас….скажем так-она спит с котами.

— Скотами-тами… — забубнил Виктор Андреевич, механически вертя в руках карандаш.

— Вы не слушаете. Я имел ввиду котов. Пушистые, маленькие, с сухими носами, шершавыми языками. Я говорю о котах. Илона не брезгует ими.

— Гует… мими… — Виктор Андреевич дико улыбнулся и с неприязнью взглянул на карандаш. При этом один его глаз закрылся, а второй, наоборот выпучился, упитанным зрачком сверля пространство вокруг.

Инстпектор встал из-за стола и принялся мерить шагами комнату, то и дело поглядывая на часы. Он явственно хромал.

— Не обращайте внимание, голубчик, работа нервная, вот и шалю. Отчего так, спросите… Отнюдь. Не без этого знаете ли… Не без этого, но без примесей. Мы не можем себе позволить….так чтобы…каждый из тех…

Виктор Андреевич хихикнул. Его лицо, заплывшие густым жиром, растянулось в сальной улыбке. Подмигнув инспектору, он полез зачем-то в карман брюк, пошуршал там и резко вытащив руку, спрятал ее за спину.

— Атата! — пискнул он надменно.

Инспектор уставился на него.

— Мы говорили о кошках, — мягко намекнул он. — Полосатых, пушистых, с…

— Я все ваши доводы знаю наперечет, — перебил его Виктор Андреевич. Вы академически владеете слогом. А что вы скажете о татами?

— Татами?… — за спиной инспектора потрескивали дрова в камине.

— Татами. Конечно же-ведь это практически тоже самое, что и котами.

— Вы хотите сказать…

— Я лишь предполагаю, — от души расхохотался Виктор Андреевич, — не каждый в нашем мире волен предполагать…и располагать к предположениям. Предположений всегда превеликое множество, тогда как располагающих к ним факторов и вовсе не перечесть. Факты-сиречь трансформированные предположения. Теория невероятности. Скальпель Оккама.

— Итак-коты. Что мы знаем о котах?

— С ними спят, — сухо заметил инспектор. Он явно скучал.

— С ними и спят тоже, конечно же, но позвольте заметить, не оттого лишь, что предположение данности соития с котом слишком неправдоподобно, чтобы не быть реальностью?

— Идиот, — буркнул инспектор, разглядывая камин.

— Ги Де Мопассан не согласился бы с вами, любезный Карло… — вкрадчиво прошептал Виктор Андреевич и вытащил руку из-за спины. В мшистой ладони поблескивал серебристый кубик с багровыми вкраплениями.

— Позвольте ка! — жадно потянулся инспектор.

— Нет уж, голубчик. Вы попробуйте сначала, а потом, потом тяните ручонки.

Инспектор зарыдал, размазывая слезы по небритому лицу.

Виктор Андреевич холодно уставился на него, пробормотал что-то под нос и уж совсем несусветно вздохнул. В комнате тотчас потеплело.

— Я вас не понимаю, право же, вы, дорогой мой человек, не человек вовсе, а какая-то нелепая дисфункция, пародия на совершенство. Я бы вас с дерьмом смешал, с собачьим.

— Котами…котами, — всхлипывал инспектор. За спиною у него потрескивали дрова в камине.

— Ну, засиделся я. Пожалуй….пожалуй…а вы подумайте, коль решитесь, звоните. Номер мой вы знаете. Предлагаю пять-не более, один на вскидку, для порядка. Второй, конечно же выше, но не с вашим же ротозейством.

— Я исправлюсь. — буркнул инспектор. Теперь он решил обидеться.

Виктор Андреевич потрепал старика по плечу и осторожно попятился к выходу. Инспектор как-то неловко закудахтал, и повеселев, принялся кружить по комнате.

— Я не смел и надеяться! — пел он, — по стариковски фальшивя.

— А я вам ничего и не обещал… — тихо сказал Виктор Андреевич и шмыгнул ужом за дверь.

Выйдя на улицу, он расправил плечи и направился в сторону Ляшинской. Предстоял тяжелый разговор с Илоной.

 

Охота на москаля

Отрывок из комедии в трех действиях

Действующие лица

Ахмед Благородный старик с ясным взором, схимник, монархист

Гульнара Внучка Ахмеда, девушка невиданной красоты

Зураб Пастух из далекой горной деревни. Поэт, чревовещатель

Гассан Местный участковый. Втайне симпатизирует фонду ТАСИС

Матис Художник из Испании. Жгучий брюнет, софист и забияка

Кузька Домашний москаль, личная собственность Ахмеда

А также

Летучие мыши, волки и горные москали.

 

Действие первое

Декорации изображают заросшие мхом развалины Кремля на фоне безоблачного голубого неба. Руины огорожены рядом колючей проволоки. Мощные металлические ворота наглухо закрыты. Над воротами четкая надпись «РАБОТА ДЕЛАЕТ ЧЕЛОВЕКА СВОБОДНЫМ».

Старый Ахмед стоит посреди сцены спиною к зрителю непосредственно перед входом в резервацию. Его гордый стан крест-накрест охватывают пулеметные ленты. Старик обут в крепчайшие сафьяновые сапоги. В правой руке, мыслитель держит Автомат Калашникова усовершенствованной модификации, в левой ромашку.

Ахмед (поворачиваясь в профиль к зрителю): Жестокий мир, жестокие сердца! (с пафосом) Уж восемьдесят лет хожу я по земле, топчу ее ногами, вот этими самыми к слову, ногами, и что? Изменилось ли что-то за это время? Рождаются новые герои, гибнут старые идеалы. Но мир….о бессердечный мир! Остался прежним. Лишь слезы на глазах умершего ребенка…. (задумчиво) Все, пора. Нужно успеть до темноты. (оглядывается по сторонам и перекинув АКМ через плечо, достает из-за пазухи набор кусачек. Неспешно направляется к проволочному заграждению. Работает тихо, профессионально. Через некоторое время, старик оказывается внутри резервации. Оглянувшись еще раз кошачьим шагом удаляется вглубь сцены.

Внезапно раздается резкий вой сирены. На сцену выбегает Гассан. Он небрит, насторожен. На груди его блестит значок МИЛИЦИЯ ИЧКЕРИЙСКОЙ ФЕДЕРАЦИИ.

Гассан подслеповато щурится.

Гассан: Ахмед, ты?

Старик молчит

Гассан: Ахмед Нурмамбекович, я же знаю, что это ты! Вылезай оттуда, старый плут. Сколько можно тебе повторять-сезон охоты открывается только через месяц. Дай хоть размножиться поголовью!

Ахмед: (с неохотой выходит из тени) Гасан Маликович, дорогой, я же хочу как лучше! Эти гады плодятся как кролики! Вчера, Зураб видел как двое самцов пытались перегрызть проволоку! А что будет, если эта нечисть выберется из резервации? На кого нам надеяться, на вас, защитников правопорядка?

Гассан: (с укором) Старик, ты не прав. Поголовье совершенно безобидно! А штраф за браконьерство никто еще не отменял!

Ахмед: Полноте, Гассан! Я же знаю, что и ты не прочь поохотиться на москаля! Сейчас самое время-москаль жирный, упитанный, дело то идет к зиме! Какой отменный гуляш может получиться!

Гассан на секунду прикрывает глаза, мечтательно жмурится.

Гассан: (принимая официальный вид) Нет, нет и еще раз нет! Не раньше, чем через месяц! Из-за таких горе-провокаторов как ты, мне начальство голову оторвет!

Ахмед: Ах, какой гуляш! (с трудом протискивается в отверстие в проволочном заграждении. Подходит к Гассану, протягивает мозолистую длань. Гассан с чувством пожимает руку старику. Друзья крепко обнимаются. Гассан плачет)

Гассан: (утирая слезы) Погоди, старина, придет Ноябрь и мы побегаем с тобою за москалем как в старые добрые времена! Помнишь, большую охоту на Садовом кольце? Когда Зураб на спор подстрелил 12 самцов! А 106-килограммового Усача помнишь? С ним пришлось повозиться…

Ахмед: Да-а…ведь мог бы и уйти, стервец. Хитрый… а злости сколько!

Гассан: Как дела-то, старина? Как Гульнара?

Ахмед: Ты же знаешь ее, Гассан. Малышка все больше времени проводит в центральной библиотеке им. Басаева. Хочет стать ветеринаром. Да и… Ах, черт! Гляди, Гассан, гляди!

Из зарослей дикой ежевики по ту сторону колючей проволоки неспешным шагом выходит великолепный москаль. Он молод, тело его бугрится мускулами. Огромные ляжки упруго ступают по зеленой подстилке из мха. В верхней левой конечности москаль сжимает Белый гриб. Москаль останавливается посреди полянки, раздувает широкие ноздри, и глядит на друзей исподлобья. Маленькие звериные глазки его налиты кровью, морду искажает злобная гримаса

Москаль: АУУУУЫЫЫЫЫЫЫЫЫЫРРРРУУУУУААААЫЫЫЫЫЫЫ!!!!!!!!!! (ТОПАЕТ ЛАПОЙ ОЗЕМЬ)

Ахмед было хватается за автомат, но бдительный Гассан одергивает друга. Подойдя вплотную к проволочному заграждению, он некоторое время глядит на москаля, затем громко хлопает в ладоши. Животное настороженно пятится, отступает в кусты и внезапно, огласив округу громким воем, галопом уносится вглубь сцены.)

Гассан: Они совсем ручные… Рука не поднимается даже… А образчик хороший попался! Дай бог через месяц свидимся

Ахмед недовольно хмурится.

Гассан: Дыру в заборе придется заделать, старый негодяй! (сердечно улыбается)

Затемнение.

 

Письмо другу

Это ли не рефлексия души славянской!

Здравствуйте, милый мой, вельмилюбивый Карп Фелистратович!

Пишет Вам из деревни, закадычный друг Ваш, Мишаня. С нежностию, обращаюсь к Вам, любезный Карп и смею надеятся на скорый ответ. Тем паче, весна в этом году выдалась на славу, дача наша, что в Подгорках вся в цвету… Давеча распустилась бабушкина сирень и запах ее, столь непокорный, дикий, витает в воздухе, навевая светлую грусть по дням нашей молодости.

Пользуясь оказией, передаю Вам привет от Зорги Павловны, супруги моей, третьего дня почившей в бозе. Не дождалась она приезда Вашего, Карп Фелистратович, только все пищала на одре: Карп, Карп! Не сдюжило сердечко, не вынесло разлуки с Вами, вот и преставилась раба божья Зорга, откинулась так сказать, бросила кони

А, в пизду…

Внучек наш, Семен, не так давно пойман был мною в умывальне, рядом с тазиком, наполненным водичкою живою из Третистретенского монастыря, что под присмотром монашки Зои. Верите, уж на что смышленый мальчик, ручонками своими душил в тазу огромного карпа и приговаривал: «Вот тебе, Карп! Получай, Карп!» И как вам это нравится, Карп Фелистратович?

Приезжайте скорее, любезный друг мой, погостить в Подгорках. Вот уж неделю как Устинья, сучка из Геройска, что проживает в сарайчике дровяном, неподалеку от заброшеной свинофабрики, толчет воду в ступе, все переживает, готовится так сказать к Вашему приезду. И неизвестно, чем все закончиться может, милый мой Карп, ежели не угодно будет Вам посетить скромное мое хозяйство.

Вчера, ночью глубокой, проснулся я от щемящего чувства одиночества, что поселилось в сердце моем после Вашего отъезда. Лежал, блядь как мудак, в постели и рыдал, вспоминал значить, слова Ваши, Карпушек: Не еби козу, Мишаня, не говни и не торрогро…гро….гро…

Вот и пробирает меня дрожь неземная от этого чудного, несуразного вашего ГРО, ибо страшно даже подумать, к чему бы мы все Пришли, не надоумь Вы меня поедать по понедельникам коровьи лепешки, в знак великого искупления.

Жутко мне, Карп Фелистратович. Чую ведь нутром, ебана в рот, что грядут большие перемены в укладе жизни нашей. За горой лес полыхает, а к нам щепки летят. В небе знамение было-мальчик голый, разверстый, чуждой нам национальности, через горы идет, за собою невод тянет. И все, к чему прикоснется в говно превращает.

Только чу, не буду боле…

А сирень благоухает, что и не передать не передать не передать, да, всё хотел спросить у Вас, да не решался — пидар ли Вы, как стрелочник Аннушкин доказывает или обычный говноед, коих хуева прорва на земле русской? Рад бы Вам денег выслать, но в пизду — не решаюсь оскорбить Вас предложением таким паскудным. Да и потом, говорят, что у Вас и своих денег немеряно, просто жадный Вы поц неимоверно, но я не верю в эти слухи ни хуя…

Приезжайте, Карп! Карп! КАААААААААРРРРРРРРРП!

Примечание автора

*далее неразборчиво….бумага покрыта коричневыми пятнами омерзительной консистенции. Просматриваются обрывки фраз… Оррро….Гад…. дочь….и внучь*…

 

Растление

Ранним утром, насвистывая что-то несуразное, отец важно прошествовал мимо Вовки на кухню. Не прекращая свистеть, налил себе стакан чудного бабушкиного морса и залпом осушил его. Повернулся к сыну, блестящим глазом подмигнул и направился в ванную.

Вовка остался на кухне. Поведение отца, обычно столь угрюмого по утрам, показалось ему странным. Мальчик механически ковырял ложкой в полуостывшей каше, то и дело оглядываясь.

«Папа сегодня глупый!»-вихрем пронеслось в голове. Это простое заключение отчего-то успокоило мальчика, вернуло миру обыденную данность.

Аппетит Вовкин все же улетучился без остатка. Поковыряв для виду кашу, он потянулся к коробке с конфетами, схватил одну, ту, что в ярко-зеленой фольге, развернул ее жадно и целиком засунул в рот, зажмурившись даже от сладости. Некоторое время, Вовка сосредоточенно жевал, забыв обо всем на свете, затем, проглотив восхитительную шоколадную мякоть, несколько раз провел языком по деснам, собирая остатки конфеты.

— Очень вкусно! — сообщил он утреннему мареву за окном. Окошко подмигнуло в ответ, заискрилось, заиграло робким пока еще весенним солнышком.

«Не пойду сегодня в садик! Заболею и не пойду!»-мысль, целиком запретная, все же показалась мальчику заманчивой и прикрыв глаза, он задумался о способах реализации столь чудесной мечты.

— Ногго! — громко произнес кто-то за его спиной.

Вовка резко обернулся на табурете, но не обнаружил позади себя ровным счетом ничего. Дверь в кухню была прикрыта, видимо отец закрыл ее за собою по пути в ванную комнату. И все же… Ведь он явственно слышал…

С растущим беспокойством Вовка уставился на окошко между кухней и ванной. Две его створки, обычно плотно закрытые, сейчас были полусомкнуты. Между ними, … было нечто ЧУДОВИЩНОЕ!

Всхрапнув, Вовка отшатнулся от ужасающего образа, что сверлил его холодными рыбьими глазами, вытягивая свое резиновое «Я» сквозь окно, слюняво разъедая деревянные створки. От резкого толчка, табурет, на котором сидел ребенок упал на пол, низвергая тело мальчика в зелено-бурую жижу. «Мушиные Кладки!»-пронеслось в голове ребенка, когда, увязая в омерзительной субстанции, он попытался ползти. Изо всех сил напрягая тоненькие ручки, он подтягивал монструозный гипертрофированный таз заросший диким мясом.

— Папа! Любимый Папа! — визжало существо, бугрясь коростой. — Мамочка умерла, папа! Я знаю, мамочка умерла!

— Конько! — весело сообщил отец, появляясь на пороге кухни и сверху вниз глядя на желеобразную субстанцию, поглотившую его сына. Внезапно, глаза его, безмятежно голубые, подернулись пеленой подозрения и присев на корточки он провел разом взмокшей рукой по полу, собирая вязкую гниль. Покатал ее между пальцами, возмущенно хмыкая, поднес к носу, несколько раз втянул в себя воздух, затем встал, походу вытирая руку о стену и разом повеселев, бормотнул:

— Конько! — и немного погодя, будто бы поясняя себе же нечто важное:

— Гнедко!

И был таков.

 

Супный день

Когда Андрей вернулся домой из школы, отец был невменяем. Набычившись, он стоял возле холодильника и яростно сверлил взглядом пол. В руке его был зажат кусок ветчины.

— Володя, — укоризненно протянул отец, — Ты снова прогулял уроки.

Андрей нервно кашлянул. Более всего его испугало то, что хитроумный старик сумел выбраться из запертой кладовки. Обычно, отца приковывали к стальной решетке и стегали кнутами до полного изнеможения. Дверь в кладовку всегда оставалась закрытой-ни при каких обстоятельствах, отцу не позволяли выходить на прогулки по квартире без строгого ошейника.

Но не в этот раз. Видимо произошло непоправимое — отец умудрился вырваться из плена и вкусил ветчины. Теперь, всеми правдами и неправдами, старика нужно было уговорить вернуться в кладовку, до прихода мамы.

— Я не слышу ответа, Володенька. Отчего ты не в школе?

Андрей лихорадочно соображал. Вид лоснящейся ветчины в отцовской руке внушал ему самые страшные подозрения.

— Папочка, — прошептал он… — Не…

— А тебе не кажется… — визгливо прервал его отец, — Не кажется, что разговор с отцом должен быть выдержан в куда более уважительных тонах? Ты не находишь, что отец заслуживает большего внимания?

Он принялся нервно мерить шагами кухню.

— Твой отец, работает с утра до ночи, в поте лица, заметь, в то время как ты, ты-ы… — он удивленно воззрился на ветчину в руке, сладостно заурчал и впился в мясо зубами.

Воспользовавшись моментом, Андрей метнулся, было в комнату, но отец с животным проворством преградил ему путь. Лихорадочно жуя, он мычал что-то совсем уж несуразное, давясь лакомством.

«Черт! Вот попал то! Старик того и гляди бросится!»-пронеслось в голове мальчика. Отступив к стене, он миролюбиво улыбнулся и начал совершать руками успокаивающие, круговые движенья.

Отец как завороженный смотрел на сыновни руки. Изо рта его выпала непрожеванная ветчина, глаза помутнели. Не переставая делать пассы, Андрей тихонько запел:

Ай-люли, ай-люли! Жили у мамули! Ай-люли-ай люли! Ванька-торопуля!

Отец заулыбался, захихикал, и даже принялся топать ногами в такт.

— Ай-люли! Ай-люли! — поскрипывал он. Внезапно, тень легла на довольную отцовскую морду, он пригнулся, сжал кулаки и быстро-быстро засипел:

— Оглоед, так и жизнь пройдет, поначалу любовь да любовь, потом куда ни кинь-корытники да спиногрызы, пеленки грязные выноси-не выноси, машина стиральная в хлам, линолеум закручивается, рубашки новые, новые, опять новые, друзья-животы, пиво, простатит, запах….

— Запах! — его голос поднялся до фальцета, — Да ты хоть знаешь, чертов хряк, как от тебя пахло, когда ты родился? Как от обмылка, бля, в общественной душевой! Я еще тогда подумал — на черта нам сдался этот обмылок, гаденыш этот? Надо было удавить тебя как сестру твою, к псам! Все разрушил, все до чего дотянуться смог! Школу мне будешь прогуливать??? — рыкнув отец бросился на Андрея.

— Папа! Папа! Прекрати! — скорчившись под ударами отца, Андрей воспринимал свой же голос издалека, сквозь пелену боли. Будто комар пищал у него в голове.

— Папу вспомнил?! — ревел старик, — Да чтоб ты сдох!

Семенова пришла домой за полночь. Не снимая тяжелых резиновых сапог, прошла по гулкому коридору, заглянула в залитую лунным светом кухню и…. остановилась, пораженная ужасом.

Дверь в кладовку была распахнута настежь. Внутри было пусто.

— Вот и ты… — ласковый голос доносился окуда-то снизу.

Семенова обомлела. На подстилке у обеденного стола уютно примостился муж. Казалось, он весь лоснится от удовольствия.

— Юр…ра, — только и выдохнула Семенова.

— Ты только погляди! — звонко, по мальчишески засмеялся муж, — Только погляди! Теперь мы свободны! Больше не нужно прятаться! Как в былые времена, как в молодости! Не нужно бояться, любовь моя!

Он резво вскочил на четвереньки и забегал вокруг стола, то и дело, игриво кусая себя за зад.

— Никаких правил! Никаких ограничений! Никакой угробленной жизни! Все! Завтра же начнем все сначала! Я побреюсь, ты побреешься, черт возьми, да мы вместе побреемся и побежим, сначала вокруг дома, а потом дальше, и кто знает, — где мы в конце-концов окажемся, милая ты моя!

От этих слов Семеновой стало душно. «Господи, только не ветчина!»-подумалось ей и тотчас же она поняла, что это именно ветчина, а может и что похуже. Избегая смотреть на мужа, она подняла взгляд на стол и вперилась в стоящий по центру смолистый чан со сдвинутою крышкой. Из под крышки шел пар.

— Юрий, — ровным голосом произнесла она, — что ЭТО?

Муж разом перестал бегать по кругу, поднялся на ноги и с деланным изумлением уставился на чан.

— Ах, это… — смущенно произнес он, — это…. М-да, положительно несерьезный вопрос. Что ЭТО? В самом деле…это….некоторым образом…чан.

Семеновой показалось, что мир вокруг нее сужается до размеров пресловутого чана.

— Юра…. Где наш сын?

Где наш сын????

— Я приготовил суп, — улыбнулся муж. — Браво-супец из книги походных рецептов! Восемь ложек соли, луковица….укропчик…

Семенова осела прямо на пол. Перед глазами ее стоял чан, пышущий густым паром. И чан этот, до недавнего времени безраздельно, ментальной пуповиной связанный с нею, теперь означал не более, чем представлял из себя на самом деле.

Браво-супец из книги походных рецептов.

Мысль, проникнувшая в ее сознание за секунду до наступления тьмы, отразилась на сетчатке глаз мгновенной вспышкой, сургучной печатью выдавила последние двенадцать лет жизни, возвращая ее к счастливом моменту ЗАЧАТИЯ.

Она увидела, насколько голодна была все эти годы…

 

Шершень

Денис Дидушок

Андрей Овчаренко

Помню как сейчас-и то раннее утро и ту беседу, что привела к столь ужасным последствиям. Сегодня, когда жизнь моя висит на волоске, я считаю своим прямым долгом поведать тебе, любезный читатель все как на духу. И не суди меня строго-ведь жизнь есть лишь отражение извечного круговорота дел наших, улыбок наших, любовей наших и смертей наших…

Случилось это так…

— Была моя дочь блядью-блядью и осталась!.. — сокрушался повар второй гильдьи Семихвалов, — Это ж надо, что учудила, бесово отродье! Вылила себе на голову пуд говна, в Великдень и в таком виде заявилась в церковь, к обедне! Я, грит, монашка Зоя!

И что это за монашка такая-Зоя?..Неведомо.

— А вот еще случай был… — Еремкин опрокинул рюмку хинной и продолжил, — Иду как-то ночью… Смотрю Ваша дочь голая лежит на дороге. Я поздоровался вежливо и иду себе. Тут мне в затылок какашка «шлёп»! Слышу смех её и крик: «Подарочек Вам, сударь, от монашки Зои!»…

— Да кто такая эта монашка ЗОЯ! — Семихвалов налился краской как помидор, — Уж весь Питер гудит! Давеча, сижу в булошной, денек выдался тихий, покойный, читаю «Ведомости» от третьего дня. Гляжу-Высокин идет, полагаю слыхали о нем, Варрат Жоррович… по глазам вижу-слыхали- дуэлянт и краснобай! Так вот…. Идет, под ноги себе не смотрит, на морде выражение такое…хамское. А в усах ГОВНО, натуральнейшее ГОВНО.

Это, молвит, сено души моей! От кого, спросите, набрался, паршивец? Охотно отвечу! От нее же-от монашки ЗОИ! — и Семихвалов сердито сплюнул.

— Господа, господа! Полно Вам троеху бутучить сивокрампно! — раздраженно вскрикнул дьячек Бесовкин, — Иль сказано в святом писании, что питаться говном есть грех, иже как и обмазываться оным? Ась? — и он грозно обвел сидящих пылающими очами.

— Меня интересует только одно! — Семихвалов насупился. В воздухе запахло грозой.

— Кто или Что сподвигло мою дочь на знакомство с этой ведьмой, монашкой Зоей? И почему, я повторяю, господа, почему, она принялась за копрофагию? Я с женой Аксиньей 30 лет в браке прожил, а говна ни разу не пробовал. Ссал на жену-не скрою, блевотину ее вылизывал, кровицу менструальную со сметаной заместо клубники жрал, даже поросенка махонького один раз на хуй натянул, так, скажу вам, приятно….но ГОВНО! Что же это за женщина такая, ежели Говно потребляет в чистом виде?!!

— А вот еще случай был!.. — оживился изрядно захмелевший Еремкин.

— Да идите Вы, батенька, на хуй со своими случаями! — взревел Семихвалов и запустил в Еремкина сметанницей. Дьячек залился неприятным смехом и потянул на себя скатерть.

— Выкиньте его на хер отсюда, Артём Тимофеич! — захрипел он.

— Да уж, Варрат Жоррович, извольте-ка нахер-с пойти! — ревел взбешенный Семихвалов, схватив обалдевшего от неожиданности Еремкина за ворот.

Еремкин от страха икнул. Глаза его сделались какими-то рыбно-молочными, во взгляде появилось безумие. Неловкими пальцами, он попытался отнять стальные кулачищи хозяина от своего ворота, но тем самым лишь ухудшил положение. Семихвалов хрипанул и нанес оппоненту сокрушительный удар в челюсть. Еремкин мгновенно обмяк, левая нога его конвульсивно дернулась….светлые брюки потемнели.

— Вот и чудненько! — пропел Семихвалов, укладывая Еремкина на стол, головою прямо в сельдь в шубе, — отменный выйдет Тожжо, у нас с вами, батюшка! — и сладостно рыгнул, обдав восхищенного священника густой и терпкой мокротой.

До этого молчавшая солдатка Устинья принялась постанывать и тереть свои огромные соски.

— Еще бы эту блядь на чистую воду вывести… — мечтательно заявил Семихвалов.

— Выведем, родненький, выведем… — пискнула Устинья, поглаживая одной рукой его промежность, а второй продолжая теребить сосок.

Дьячек наклонился над Еремкиным и стал злобно шептать ему на ухо, брызгая слюной: —Ну шта, блядь? Умный, блядь? До хуя, блядь, случаев помнишь? А вот мы таперича и посмотрим, какой ты умный! — и громко обратился к Семихвалову, — А что, любезный Артем Тимофеич, давненько мы с вами мозгами не баловались?

Еремкин заплакал и стал гусеницей сползать со стола…

— Пощадите, братцы! — запричитал он нелепо повиснув на скатерти. С усов его капала сельдь, — господа!

— Покажи ему пизду… — буркнул Семихвалов, подкидывая в руках небольшой молоток.

Устинья вплотную подошла к ревущему, словно кабан на бойне Еремкину, задрала подол юбки и ткнула сильно заросшим лобком последнему в нос. Еремкин засопел дико, побагровел, на виске его бешено пульсировала жилка.

— Урррро, — ворчал он, захлебываясь, — Заггга!

В этот момент, дьячек, мышкой сидевший в своем углу, выхватил из рук хозяина молоток и со всей силы обрушил стальную его головку на темя Еремкина.

Еремкин взбрыкнул коленями, заверещал, дернулся всем телом и налито вперился в дьячка.

— Что же ты, Дьякон Тиныч, — нараспев загудел он, — за кудри хватаешься, а сам живой травы не видел! Век тебе морду гнуть!

Дьячек округлил лицо и затрясся весь, крепко сжимая в руках окровавленный молоток. Еремкин тяжело глянул на него еще раз, потом повернул лицо к Семихвалову и медленно вытянув правую руку, вперил в него указующий перст.

— А Ты, Мудак Витальевич, — с издевкой процедил он, — как был лизуном, так и останешься, заверть уртейская! Нарзанщик липовый!

В наступившей тишине, гулко ухало сердце Семихвалова «Как же это? — вопил кто-то внутри него, — Что же коится?….» «Коится» рифмовалось только с коитусом, и от рифмы этой становилось почему-то жарко.

— Нелюди, — с расстановкой произнес Еремкин, — Сатиры!

Он грузно поднялся на ноги и побрел к выходу. Дьячек засеменил следом, повизгивая возбужденно как собачонка, забегая вперед и заглядывая преданно в глаза.

— Не извольте беспокоится, Варрат Жоррович, — шелестел он, — все будет в наилучшем виде! Благодарю покорно! — И ластился растрепанной своею головой, тыкаясь в объемистый живот Еремкина.

— Пидарасы… — бубнил Еремкин, не останавливаясь.

Беседка опустела. Семихвалов остался один на один с притихнувшей Устиньей. В груди его отчетливо тикало…

И накатила на него страшная усталость… Черным заволокло зесмлю и небо и саму жизнь его… И не было на горизонте ни отблеска даже далекой звезды…лишь сонная тьма.

— Дурак Ты, дядя… — тихо прошептала Устигья, — как есть дурак. Такую возможность упустил.

— Молчи, баба! — взревел Семихвалов и с силой стукнул кулаком по дубовому столу. Зазвенела посуда.

Но даже в ярости своей он понимал…. Устинья права.

 

Холод и ветер

— Афо-оня! Афо-оня-а!!! Да где же эта сволочь запропастилась?

Он нигде и не пропастился. Не пропастился уже давно, поскольку, так или иначе, находился на дне пропасти.

Снег падал большими жирными хлопьями, оставляя в воздухе слабо — светящийся след и силуэтные мечты о женщинах. Афоня не любил снег. Снег был изобретением буржуазной интеллигенции, поражал своей идеальной искусственностью и холодной недостижимостью. Снег таял, превращаясь в мокрые разводы и лужи темно-коричневой воды. Снег попадал за воротник и снова таял, бил в лицо и, опять же, таял, застилая глаза, смешиваясь с полузамерзшими капельками в носу. Снег был плохой.

Афоня махнул рукой на снег и побрел по улице дальше. Улыбкой он приветствовал редких прохожих. В ответ прохожие прятали лица, хмурились и творили бог весть что. Прохожие не любили, когда им улыбались. Улыбка сулила неизвестность, тогда как традиционное проклятье несло в себе беззлобное уважение и индифферентное приветствие.

Но у Афанасия с проклятьями было туго. С детства мама и сестра учили его бранным словам и пороли, пороли и учили словам. А он лишь улыбался. В улыбке его окружающие видели издевку, посему Афоню часто били и даже по ребрам. Но его и это не смущало.

Афанасий улыбался. Когда-то, давным-давно, улыбка подвела его под монастырь, а точнее в сумасшедший дом, куда его силой притащил участковый, после очередной улыбчивой сцены. Там Афоню долго обследовали, кололи зачем-то руку, били молотком по коленям, да так сильно, что сместили коленную чашечку на левой ноге, заглядывали в рот и говорили на иностранных языках. В конце — концов, седоусый профессор отозвал маму (и сестру) в сторону и не без гордости произнес: «Шизофрения», — явно гордясь своим знанием творчества Булгакова. «Ну и хуй с тобой!»-подумал тогда Афанасий, втайне гордясь своей улыбкой.

Врачи рьяно взялись за неблагонадежного члена общества и принялись лечить Афоню серой. От серы ему становилось жарко и хотелось в туалет, но в туалет его не пускали. Очевидно, это являло собой запланированную часть лечения. В результате Афанасий выработал привычку мочиться на врачей, на больных, на стены и на зарешеченное окошко в палате. Так, из вынужденного противостояния. Тогда его записали в буйные и присадили на наркотики. Это было хорошо. В своих видениях Афоня часто оказывался в каком-то другом месте, где ему позволяли писать и улыбаться. Там было светло, там было много жизненного пространства и солнца. Афоня бродил по просторным улицам, заговаривал с приветливыми людьми и ощущал знание и стремление. Но галлюцинации стирались и распадались вместе с распадом наркотических веществ в его теле, и он снова оказывался в остро-пахнущей палате. Так и прошла бы вся его жизнь, если бы страна, в которой ему посчастливилось родиться, не решила развалиться ко всем чертям. Так порой происходит со странами — они разваливаются. И обязательно — ко всем чертям. Развал страны повлек за собой повальную нищету и гопоту. В итоге, сумасшедший дом закрыли на переучет, а больных распустили погулять на неограниченный срок.

Афоня с грустью покидал родные стены. Уходя он выпросил у доброго санитара две с половиной упаковки элениума и тут же их съел. В результате чего попал в реанимацию и увидел Бога. Бог был похож на еврея, кем, собственно, и являлся, носил жилет с кармашком и курил трубку.

— Скажи-ка, милейший, — прошамкал Бог, весело пуская клубы дыма, — как же это тебя угораздило?

Афоня начал было отвечать и спрашивать, спрашивать, спрашивать, но Богу уже было не до него. Меланхолично дымя вверх и в стороны, он удалился к себе на облако, где его ждал диван. Бог хотел спать. Последние несколько тысяч лет он только и делал, что спал. Старик начал сдавать.

Афоня мог бы предложить Богу подменить его на этом тяжком посту, но хорошенько подумав, решил не выебываться.

Выйдя из реанимации, Афоня направился прямиком к себе домой. С улыбкой поднимался он на свой этаж, с улыбкой звонил в дверь, с улыбкой же был больно избит неким мрачноватым арабом, который, уж невесть каким образом, поселился в его квартире.

Оказавшись на улице, Афнанасий на некоторое время впал в отчаянье. Из отчаянья ему помогла выйти умильная старушка. Бабка переходила дорогу, когда, на беду, ее перешла машина. Афанасий, не будь дураком, околачивался поблизости… Его обдало теплой стационарной, застоявшейся кровью и отходами, а между ног его упал кусочек рваной дамской сумочки, содержащий два рубля шестьдесят две копейки, пенсионную книжку и восемь пачек димедрола. Пенсионную книжку Афанасий честно отнес в жэк (а вдруг кто объявится), 2 рубля спрятал под камешком на черный день, а 8 пачек съел сразу же. Вскоре после этого, Афанасий увидел октябрят. Они гуськом брели по безлюдной улице, сплошь покрытой подлым снегом, и пели залихватские песни про Владимирский Централ и как кто-то там панковал. Афанасий тоже было пристроился к октябрятам, но почему-то разозлился и в ярости принялся пинать мерзких отродьев ногами. Он остановился, лишь вспомнив, что никаких откябрят, собственно говоря, на улице не было, поскольку вчерашние октябрята давно уже выросли, стали пионерами, позже комсомольцами, потом партийцами, потом депутатами, потом христианами, потом опять партийцами, но уже с христианским уклоном, а нынешних октябрят принято называть бойскауты. Или герлскауты. Про нынешних Афанасий знал лишь то, что они умеют разжигать огонь с первой же спички, нюхают клей по подъездам и все как один болеют венерическими заболеваниями.

Афоня продолжал улыбаться. Улыбаясь, он думал о том, что попал не в свое время, что помнит что-то другое, что-то красивое и ушедшее, скорее всего, навсегда. А может и не было ничего красивого, и не уходило ничего, а так все всегда и текло.

Примерно через полчаса после октябрят на Афанасия нашло вдохновение. Он упал на холодный снег и принялся разгребать его обеими руками. Под снегом обязательно обнаружится золото. Но под снегом Афоня обнаружил лишь замерзшие собачьи какашки, мертвого мальчика и дюжину таблеток диазепама. Которые тут же и проглотил.

В общем и целом, таблетки росли везде. На деревьях, в подвалах, в захламленных смертью квартирах, в головах у растительных людей. Таблетки были общедоступны и не вызывали привыкания, таблетки приветствовались и поощрялись, таблетки кричали с рекламы психоделических фильмов и со страниц новомодных книг. Таблеток было много, и они были легион.

Съев диазепам, Афанасий понял, что скоро умрет. С этими мыслями он побрел дальше по пустой белой улице, надеясь встретить кого-нибудь умного и спасительного. На углу, там где одна улица с новым названием пересекает другую улицу с новым названием, перед его улыбкой явился Анатолий Еремеевич Бом — дворник и философ. Анатолий Еремеевич (в прошлом доцент консерватории), курил махру и плевал культурно в перчатки. Дел у него было — невпроворот! Ведь старому экс-доценту нужно было мести снег сначала с одной стороны улицы на другую, а потом наоборот. Занятие это было ничуть не хуже других, к тому же увлекало чрезмерно и позволяло Анатолию Еремеевичу и на людей посмотреть и себя показать.

— Метет, — протяжно вздохнул Бом, протягивая Афанасию самокрутку.

— Да, батюшка, метет, — угодливо согласился Афанасий и прикурил.

Так стояли они друг против друга, выпуская сизый дым и похаркивая. А дым шел все выше, и выше и выше, оставляя земле запах немытого тела и вечного греха.

— А что, милай, сдохнем, чай, скоро? — миролюбиво спросил дворник, давясь раковым кашлем.

— Сдохнем, — подтвердил Афанасий.

— Эх! А вот душевно было бы….

— Было. — Афоня всегда соглашался с Анатолием Еремеевичем. Хотя бы потому, что дворник был ученый и много повидал.

— Скажи-ка, Еремеич, — решился наконец он, — а что там? — и пальцем в небо.

— Там…..Там…облака, птицы и это… звездные тела, вот, — Еремеич затянулся тлеющей самокруткой и выплюнул на желотвато-недевственный снег кусочек легкого.

— А бог? — требовательно продолжал Афоня. — Бог-то где?

— Оно и понятно. что там, — уныло показал в небо старый философ. — Вот только хрен его разберет где точно. Это….шибко ученым быть нужно.

На том и попрощались. Еремеевич занялся излюбленным делом, то бишь принялся мести снег, поднимая при этом клубы белесой пыли, а Афанасий побрел дальше, размышляя о природе бога и своей скорой смерти.

Он улыбался всем подряд без исключения. Улыбнулся собаке — был покусан, улыбнулся девушке, той, что в модной дубленке — был обруган, улыбнулся жлобу — был бит. Таблетки давно закончились, а бред все не отпускал. Как ни поворачивался Афоня, солнце все равно оказывалось за спиной. По правде говоря, солнца не было вообще — так иллюзия, навеянная шизофренией. Какое ж солнце — без него проблем полон рот!

Некстати вспомнил Афанасий о своем свидании с Богом. Да и Бог ли это был? И если был это не Бог, но самозванец, то где же Бог? Мысль, пронзившая разум Афанасия, была слишком чудовищной, чтобы оставить ее дозревать и в конечном итоге гнить где-то в закоулках сознания. Бога украли! Злые, бездушные гоблины стырили старика и измываются теперь над ним — заставляют прыгать через кольцо и давать лапу. Нет, он этого так не оставит! Он найдет Бога и спасет его от негодяев! Афанасий принялся лихорадочно искать Бога повсюду. Поискал под снегом — нету, поискал в кармане — нету, поискал в себе….тоже пусто. И холодно. Снег каким-то образом, умудрился просочиться в душу и теперь укрывал ее ровным слоем ледяной тишины. Идеальная кристаллическая структура безразличия подкатывалась к сердцу, заставляя его биться медленнее, медленнее…

Глаза закрывались и руки опускались.

А снег все падал…

* * *

Веселой гурьбой высыпают с утра пораньше на улицы дворники. Что ни дворник — то профессор математики или доктор искусств. Обмениваясь на ходу длинными научными фразами, они разгребают сугробы, швыряют друг в друга полные лопаты окаменевшего снега, собирают примерзших кошек и бомжей на тележки и везут их в упитанные и тепло-вонючие дворницкие — на растопку.

Они уже не ждут солнца.

 

Отравление

Проснулся утром. В семь сорок пять. Спина ноет, шея хрустит, пальцы отекли, глаза запали-спорт, не иначе.

Покушал-каша, опять и снова-полезно, замечательно, чудесно. Питательно.

Оделся-свитер, удобно, приятно, незатейливо, немодно.

Вытащил серьги из ушей-стандартно, природно, аутентично. Полагается в соответствии с насущными потребностями.

На работу на такси-по черной земле, комья взрываются, грязью залеплено лобовое стекло.

Приехал-не опоздал. Люди-опухшие, грубые, старые, провисшие, с жировыми складками на потливых лбах, с угрями в глубине щетинистых ноздрей, сморкаются, толкаются, здороваются.

Сел в кресло-чай не пью. Стошнит, обязательно стошнит. Вырвет на потеющую массу, зеленой жижей выстрелит в окружающее безобразие.

Включил компьютер-цветные пятна экрана, голос механического мозга-безликий, сонный, умный, бессознательный.

Одел компьютер в разные цвета-защелкал клавишами, серыми, неугомонными, наслаждающимися болью.

Щелкаю-работа кипит. Работы нет. Вокруг-пауки, червы, косынки. Сотрудники озабочены-кто-то выигрывает, кто-то почти разгадал, кто-то наложил, а кто-то удивил новыми, все фразы недосказаны, все слова незакончены, все взгляды фальшивы, улыбки жеманны, зубы гнилы.

Пью чай-горячий, протухший, заплесневелый. Купленный вскладчину. У кого-то обязательно не хватает, кто-то обязательно недоволен. Ворчат, но пьют. Безропотно. Сербают вприкуску, хрипят от жара.

Пью чай. Пусть стошнит. И вырву. Обязательно вырву. Намочу квадратный мир проявлением спонтанного суперэго. Вырву.

Не рву. Сублимирую. Переставляю акценты. Перефразирую предложения. Работа кипит-нужная, полезная, важная.

Сотрудники веселы-они доиграли, разгадали и покрасили. Теперь они жрут-суп стекает по жидким губам, оставляет маслянистые пятна на ненастоящих рубашках, мутные глаза светлеют в припадке живоглотства. Сотрудники обедают, они чавкают, давятся, используют руки — черпаки, смотрят вокруг жадно и злобно, придвигают тарелки, слизывают крошки со стола сырыми языками. Зубы вываливаются на ходу-за ними черные дупла, дыры бесконечной слизи.

Ем тоже. Не рвет-суп, занятно, фальшиво, невкусно. Нужно.

Сижу снова. Компьютер гудит, кругом смеются сотрудники. Час довольства-животы округлились, щеки налились синевой, глаза свиными потеками расплылись по рылам. Брызгами слюны обмениваются прямо на ходу, совокупляются виртуально и высказывают мнения, достойные рыб. Слюна свисает с потолка, вязкие кольца ее опускаются ниже. Смахиваю с компьютера-вредно, опасно. Не нужно.

Все встают. Рабочий день окончен. Поправляются, заправляются. В углу мертвая девушка-завтра она исчезнет, ее уберут. Никто не обратит внимания. Никому нет дела. Изо рта у нее торчит ложка-подавилась супом, не расчитала. Переборщила.

Целую ее ноги. Пахнет…ничем, одним словом не пахнет.

 

Извлечение зла

Вечерело. Профессор Павлов, высокий мужчина шестидесяти девяти лет, кутая неровно подстриженную седую голову в высокий ворот пальто, угрюмо брел вдоль длинного строения, облупившаяся краска рекламных вывесок которого напоминала кожу обгоревшего трупа. Окна здания, скучая подмигивали его покатым плечам, заигрывали с истертыми носами ботинок. От них веяло чем-то близким и понятным. Поэтому он всегда ходил, почти вплотную прижимаясь к стене, не уступая встречным людям-призракам дороги, в этом странном туманном мире.

Старику было тошно. Физическая его немощь, годами накапливаясь, перерастала в нечто большее-постоянное ощущение бесконечной гнусности, что, поселившись в сердце, в голове, в кишках его, не отпускала ни на секунду. Механически ступая по грязному месиву тротуара, Павлов то и дело кривился в гримасе отторжения. Хотелось блевать, но блевать не пищей, а скорее сущностью своего внутреннего я-вывернуть себя наизнанку, избавиться от мерзости бытия, исторгнуть самое себя…

Хотелось исчезнуть.

Облезлый пятнистый щенок неожиданно выполз из черной дыры в нижней части здания и, помахивая свиным хвостиком, потрусил к Павлову. Глаза щенка щедро источали желтоватый гной, пасть была вымазана чем-то мокрым Животное фиглярствовало, припадая на заднюю левую лапку. Зрачки пса блестели фальшивой преданностью хорошо выпившей и закусившей за счет клиента проститутки.

Павлов, нахмурившись еще более обычного, нащупал было в глубоком кармане пальто рукоятку тонкой стамески, но, вдруг передумав, высоко занес ногу в ботинке и резко опустил ее на голову щенка, в которой все сразу затрещало и забулькало.

Стараясь не глядеть на судорожно бьющуюся, ускользающую из-под подошвы жизнь, старик зажмурился и снова ударил. И снова. И снова. На четвертый раз нога его увязла в чем-то мягком и жирном. С отвращением, Павлов дернулся и потрусил по переулку, то и дело шаркая ступней, стараясь избавиться от назойливого липкого тепла, что обволакивало его.

— Мерзость, мерзость, — бормотал профессор. — Господи, какая гнуснейшая гнусность!

Остановившись подле троллейбусной остановки, Павлов неопределенно махнул головой, и посмотрел вниз. Вся его левая нога до колена была вымазана в багряно-густом месиве.

Взвизгнув от отвращения, профессор пошел было вперед, но тотчас же остановился.

Перед ним стоял старый бомж. В испитом лице его, пожеванном жизнью, человеческие черты были смазаны, уступив место неловкой пародии. Он и сам не знал, что ему нужно и только подобострастно улыбался, шмыгая проваленным носом. «Какую же ужасную пакость сотворяет природа, эта больная тварь!» — ошеломленно подумал Павлов, разглядывая ходячее растение.

— Пойдем, друг, вон в ту подворотню, угощу тебя винцом, — взяв бомжа за рукав, с болезненной улыбкой пригласил его Павлов.

— Алиллуя! — сакрально взвизгнул бомж и крепко ухватился за острый локоть профессора.

— Иа…..мил, чек, мож…скать….истину в-веда….ик….ведаю….-доверительно засипел он, семеня рядом с Павловым.

Старик поморщился. Прикосновения бомжа рождали в его душе ощущения скользкие, холодные, стекающие по пищеводу вниз, застревающие в кишках и комом давящие на печень.

Они зашли в темную, пахучую подворотню. Бомж, нетерпеливо переминаясь с ноги на ногу, глазами падшей женщины глядел на Павлова. Профессор оглянулся, помедлил несколько секунд и полез в карман.

— И-и…Иссус..-выдавил из себя бомж, пожирая глазами карман Павлова….-Исцелит.

Внезапно, он опустился на колени перед стариком и обнял его.

С отвращением, Павлов почувствовал прикосновение резиновой плоти в районе паха. Руки бомжа, червями вцепились в бедра старика, лицо его расплющилось, расплылось в слюнявой улыбке. Он широко открыл рот, обнажая гнилое нутро изъеденной язвами челюсти, закатил глаза и засопел счастливо.

— Отця, — гнусавил он, нетерпеливо дергая старика за карман.

«Господи, я же умру вот прямо сейчас! Умру и никто не поймет, до чего ничтожен мир, до чего черна река человеческих душ. Я ведь не успею объяснить, меня сметет этой…этой плазмой, массой всего этого дерьма!»

В отчаяньи, Павлов дернулся, вырвался из липких объятий бомжа.

— Винцо! — хохотнул он, доставая руку из кармана и несильно, вяло ткнул стамеской в заросшую щеку.

Не встретив сопротивления, метал провалился сквозь дряблую плоть. Отчего то, Павлову подумалось о вате, о целых вагонах вонючей, использованной ваты, о поездах, что несутся сквозь пустые полустанки, везя в своем чреве миллиарды тонн мягкой желтой скользкой ваты…

….И время замедлилось. Остановилось на миг. С отстраненным изумлением, Павлов глядел на свою руку, вдавливающую стамеску в щеку бомжа, слышал далекий скребущий звук трения металла о кость, ощущал как попрошайка, что склонился перед ним в непристойной двусмысленной позе пытается перехитрить смерть, отклониться. «Так нельзя!»-произнес кто-то, вне его поля зрения и этот кто-то вселившись в правую руку профессора, крепко прижал ею взлохмаченную голову бомжа, дружески обнял, не позволяя увернуться, тогда как левая, теперь уже сросшаяся с рукояткой стамески, прокладывала себе путь вперед и вверх, сквозь мягкие ткани гортани, навстречу ослепительному солнцу угасающей жизни.

Гудение в голове профессора стало нестерпимым и, внезапно, со щелчком, время ускорилось. С растущим недоумением, Павлов уставился на голову бомжа, все еще крепко прижатую к телу. Острие стамески торчало из шеи пропойцы, окрашенное возмутительным багрянцем.

Глаза бомжа как-то неожиданно осмысленно глянули на фигуру в пальто, будто он понял, что этот пожилой мужчина тут не причем; что расплата эта была неизбежной и что этот добрый человек лишь орудие…

— Что же ты не танцуешь? — хихикнул профессор.

Под весом собственного тела, бомж оползал с импровизированного клинка. Ноги его стали подергиваться, будто он действительно желал пуститься в пляс. Профессор нетерпеливо выдернул из него стамеску и тут же снова вонзил ее в голову попрошайки, на этот раз чуть ниже глаза.

Из-под нижнего века бомжа, пенясь, вытекло немного крови. Павлов вдруг ослабел, глядя на неестественно вылезший из орбиты удивленный глаз уродца. Сила, руководившая рукой, куда-то исчезла, видимо сочтя, что содеянного достаточно. Однако, бомж, вместо того, чтобы умереть, радостно мяукая, пополз во мрак мусорных баков и картонных коробок, стоявших в подворотне.

— Ай-яй-яй, — проблеял Павлов, глядя как удаляется его стамеска. Он стал бегать вокруг бомжа и размахивать руками, приказывая тому остановиться, но горло его издавало только хриплые стоны — от волнения у него пропал голос.

Оглядевшись, Павлов увидел большое бревно, прислоненное к темной сырой стене. Смахнув с него мокриц рукавом пальто, он взял его и с трудом поднял над головой.

Бревно обрушилось на правую руку бомжа, измяв ее, как поделку из свежей глины. Штаны бродяги потемнели и Павлову сделалось совсем дурно. Однако, он нашел в себе силы для последнего удара по ненавистной лохматой голове.

— Какой пустой звук! — нелепо подумалось ему. Теперь бомж лежал неподвижно, тело его утратило форму, потеряло вес.

Стараясь не смотреть на обезображенную голову, Павлов наклонился и потянулся за стамеской. С сочным чавканьем металл высвободился из тенет связавшей его органической массы. Голова бомжа было потянулась следом, но тотчас же опала, хрустя лбом о асфальт.

Павлов принялся оттирать стамеску о штаны мертвеца. Взгляд его переместился правее. Профессор нахмурился. На неровном асфальте перед ним возлежал глаз.

— Чтоб тебя! Черти-что творится!

Позабыв о стамеске, старик склонился над безобразной находкой. Поразило его то, что глаз, освобожденный от мерзости тела, выглядел чистым, незамутненным более земными грехами и распутством. С невозмутимым спокойствием взирал он на профессора. Павлов боязливо потянулся и поднял глаз, присмотрелся, заглянул в бездонную черноту зрачка и…увидел нечто такое, отчего ком мерзости, пожирающий его нутро, всколыхнулся в ужасе, и отступил.

— Вот так вот, миленький! — прошептал Павлов и запихнул глаз в рот. Помедлил секунду, наслаждаясь соленой теплотой, обволакивающей небо и принялся сосредоточенно жевать.

— Как яичко! — пискнул он, — как Пасхальное яичко! Ну нет…этого я так не оставлю! Ни в коем случае! Надо же… найдут, отнимут… Где то здесь…он должен быть здесь! — Старик ползал по земле в поисках второго глаза, как вдруг его осенило:

— Конечно же! Ах я старый идиот! — он опрометью кинулся к трупу, перевернул неподатливое тело и впился пальцами в глазницу.

— Экая все же пакость! — досадливо проговорил он мгновение спустя, отбрасывая разможенную голову. Второй глаз не понравился ему, он был с дефектом — маленькой катарактой, заметной только вблизи, и гадливость вновь зашевелилась в чреве профессора.

Павлов встал, неловко вытер стамеску о лохмотья бомжа и, покачиваясь, побрел куда-то, не отдавая себе отчета в том, что делает. Его поиски не увенчались успехом, бомж оказался полон червоточинок и даже съеденный глаз, вызывал теперь самые наихудшие опасения.

Впереди замаячил затылок какой-то пенсионерки. Ее душа была в черных пятнах, которые явственно проглядывали сквозь желтый дождевик. Павлов не посмел ее тронуть, а чуткая старуха тут же обернулась и смерила его насмешливым взглядом. Профессор резко свернул в тихий переулок и присел на скамью, нащупав ее холодную влажность в туманной темноте окруженной мертвыми домами площадки.

Не прошло и минуты, как рядом с ним на скамью опустилась давешняя старуха. От нее пахло сухими фекалиями и отчего-то кукурузой. Запах окружал ее подобно нимбу.

— Желчный вы старикашка, — прошамкала старуха и гадостно подмигнула. Павлов аж зажмурился от такой фамильярности.

— Бесполезный старый пердун! Вы должно быть педераст… — при этом она прищурилась и облизала густо напомаженные губы покрытым струпьями языком. — Я вас насквозь вижу.

— Уйдите, бабушка. — застонал Павлов.

Старуха расхохоталась гулким басом и сильно хлопнула профессора по плечу.

— Споем! — предложила она.

Но Павлову было не до песен. Неловко покряхтывая, он поднялся со скамьи и побрел в сторону белесой моли, что виделась ему. Белесая моль, набитая ватой, что вечно порхает вокруг раскаленной лампы, не в силах совладать с безудержным мортидо, очаровательной жаждой смерти.

Павлов узрел свой приз…

Белявая курносая девчонка с выпирающим из-под грязного пальто животом стояла под фонарем, и за что-то картаво ругала уродливую куклу с опаленными волосами. Завязанный грубым узлом пионерский галстук походил на обрывок удавки.

«Она ждет меня», — заторопился Павлов.

Куриными шажками, профессор семенил к Пионерке. Вблизи, она оказалась еще более сумрачной, нездешней. На секунду, Павлову почудилось будто вся она соткана из прозрачной мольей паутинки, присыпана гнилостной пыльцой и увита червем. Червление это, столь отталкивающее и в то же время притягательное проистекало из вздутого живота Пионерки. Именно там сходились линии вероятности жизни и смерти, там, в центре мироздания находилось искомое.

Приблизившись к девочке на расстояние полувздоха, профессор почувствовал смрад зарождающейся смерти. Он знал, что пионерка обречена, осознавал ее смерть и конечность, бренность ее существования, но в то же время, вожделение охватившее его, не имело ничего общего с примитивным возбуждением зверя, напротив, в сердце своем он ощущал блаженное тепло, подобное тому, что чувствовал он, вкусив запретного глаза, но неизмеримо более сладостное…

«Как же мне представиться, как преподать себя?..»

— Здравствуй, девочка, я… твой новый учитель… по квантовой физике, — неопытно соврал профессор, загребая руками туман вокруг Пионерки.

— И придет день последний твой и велик будет плач твой и преумножится горе твое, — не обращая внимания на мужчину, говорила пионерка кукле, выламывая ей руки.

— Заниматься я с тобой должен… директор будет недоволен… идем… на чердак, — чревовещал окрыленный Силой Павлов.

Девочка зябко подернула плечами, скрипнула зубами и пошла в мрачную муть парадной.

Тотчас же повернулась к профессору и развязно брякнула:

— Здеся меня насильничать будешь, хрыщь?

Профессор смутился и даже подался на секунду назад, ощущая как предчувствие благодати отступает, под натиском животной тьмы, что сочилась из глаз Пионерки.

— Не спи, деда! — хихикнула девчонка, — снимай пинжак-щекотаться будим!

Тут она залаяла. Самое страшное заключалось в том, что лаяла на самом деле не она, а убогая кукла на руках ее.

Профессор решил идти до конца.

— Ути-ути-ути! — пискнул он приветливо. Девочка как зачарованная следила за его руками, складывающимися в замысловатый знак егозы. Воспользовавшись секундным замешательством Пионерки, Павлов с силой схватил ее за голову и швырнул о батарею. Затылком девочка стукнулась о прелый металл, чудом устояв на ногах, покачнулась, будто намереваясь идти и неловко осела на бок.

— Мама… — невесть кому шепнула она. Профессор вздрогнул и, подхватив Пионерку как старый тюфяк, потащил ее на чердак.

— Я те покажу… — неопределенно пообещал он, нарочно раскачивая ее тело, чтобы девочка ударялась о стену головой. Какое-то новое чувство овладело им, доселе незнакомое — удовольствие, явное, физического свойства, от причинения боли любой жизни.

На последнем этаже профессора ждало горькое разочарование. Люк, что вел на чердак оказался заперт на замок. На стене желтым мелом кто-то нацарапал: «Лева».

— Отчего же- Лева, отчего? — истерически взвизгнул профессор, стараясь взглядом развеять тьму, плотным кольцом окружившую голову Пионерки. Девочка не отвечала. Она закатила глаза, беззастенчиво вывесила язык и притворилась мертвой.

Аккуратно уложив девочку на пол, он, не торопясь принялся снимать брюки.

— Маленькая… красивая, — сипло шептал он, теряя остатки самообладания. По щекам его катились слезы.

Уже спуская трусы, профессор осознал, насколько сильными чарами обладало нелепое существо, лежащее у его ног. Сила колдуньи заставила его пойти на ужасающее преступление-еще немного и он совершил бы насилие над невинным дитем.

— П-паскуда, — выругался профессор, рывком натягивая трусы. Брезгливо, он подцепил куклу ногой и откинул ее в сторону, от греха подальше. Чародейская сила, заключенная в пластмассе, таила в себе опасность.

Ему показалось, или по телу Пионерки прошла зыбкая дрожь, как круги по воде?..

Потянув носом воздух, профессор ощутил присутствие скрытого доселе аромата-запаха благодати, что скрывалась в чреве Пионерки.

Более не таясь, он упал перед девочкой на колени и потянулся руками к холмообразному животу…

Кожа, что должна была быть рыхлой — профессор был уверен в этом — оказалась эластичной и неподатливой, никак не хотела открываться под его сильными пальцами. Тогда он пошарил рукой по пыльному полу и нащупал кусок битого стекла треугольной формы.

— Маленькая моя, козочка, — жарко шептал он, елозя стеклом по животу. Внезапно, тело под ним ожило, забилось. В недоумении, профессор поднял голову и встретился глазами с полным ужаса взглядом маленького ребенка.

— М-мама, мамочка! — хрипела Пионерка, — дяденька, пусти, не надо…. БОЛЬНО! — Последнее слово она выкрикнула истошно, исторгла с комком черной тьмы из зева своего.

— Ну-ну, — залопотал профессор успокаивающе, — Ну-ну…. Больно не будет. Больше не будет больно…

Он заторопился, заспешил и стараясь, чтобы не было больно, полоснул стеклом раз и еще раз. Черною рекой понеслась кровь, плоть разошлась подобно створкам гротескной вагины, исторгая из себя клубящиеся паром кишки. В катастрофическом переплетении бугристых труб и трубочек, припорошенных алым, профессор на секунду потерялся, растворился всецело, потрясенный той мощью необыкновенного добра, что скрывалось внутри.

— И-и-и! — писк отразился от стен. Это визжала девочка, верещала кукла, вопил профессор. Тройной эмоциональный оргазм потряс стены старого дома-оргазм отобранной жизни, приобретенной смерти, украденной боли. В не себя от возбуждения, профессор склонился над распотрошенной утробой. Он неистово орудовал импровизированным скальпелем — пилил, терзал, рвал на куски жирное парное мясо.

— Так близко…сокровище….

Не в силах более сдерживаться, Павлов откинул стекло в сторону, и по локоть погрузил руки в багровое месиво. Благодать несомненно скрывалась за синюшным желудком, немного ниже, в паховой области. Нетерпеливо, словно школьник, профессор принялся разбрасывать кишки по полу.

— Экий ты братец, гнусный тип! — пропитой голос раздался над самым ухом Павлова.

Профессор поднял голову и обомлел. Над ним стояла старуха, что недавно призывала его петь. Несмотря на то, что она сохранила человеческую оболочку, и даже зачем — то напялила на голову непомерную соломенную шляпу, профессор безошибочно узнал в ней существо из внешних сфер.

— Уйди, бога ради! — дрожащим голосом пискнул он, — Я…милицию вызову!

— А вот этого не надо, — задумчиво пробасила карга. — Не будь балдой, Павлов, девчонка то небось, ни жива ни мертва от страха! Совсем замучил ты ее!

— Это моя жена! — взвизгнул профессор осатанело прижимаясь к бесформенной уже туше Пионерки, — Мы с нею сожительствуем с 89-го года! И детеныш имеется, вот! — совершив обманный маневр, он левой рукой, будто за пазуху, залез в Пионерку, и не таясь боле, со скрежетом зубовным, вырвал из тела мягкий предмет, за которым паутиной потянулись ниточки из слизи..

Белым пламенем полыхнуло, накалились и лопнули единовременно все лампочки в подъезде и дом погрузился во тьму. В наступившем мраке, Павлов, неистово прижимающий к груди благодатного зародыша, услышал затихающий старушечий шепот:

— За грехи отцов… Ах ты, старый дурак…

И стала тишина.

В одну секунду, что растянулась на вечность, Павлов осознал истину. Ребенок на его руках, младенец, олицетворяющий чистоту, был порочен, не родившись, являл собою скопище грехов родителей его, и родителей его родителей, и так ad infinitum. Ребенок был злом, мертвым невыносимо смрадным злом, и сиянье его было флуоресцентным свечением трупного яда, тепло-жаром разложения, лучистая улыбка в застывших глазах-оскалом черепа.

— Ах ты мерзкая тварь! — храбро, но безрассудно, профессор сжал в слабеющих руках сморщенное тельце, что тотчас же принялось извиваться, гнуться, брызгать во все стороны густым жиром.

— Нет, нет, нет, нет, нет! — хрипел профессор и давил, давил изо всех сил.

Когда ему показалось, что еще чуть, и сердце остановится от напряжения, ребенок лопнул. Струя гноя ударила в лицо профессору. Подобно огню, гной слизывал кожу в тех местах, к которым прикасался, оставляя черные язвы. В миг, тело Павлова осело, запузырилось жаркими буграми, глаза вытекли, нос провалился, опал, зубы крошились, черными пеньками выпадали из десен, язык взбух и треснул, истекая черной кровью.

Лежа на грязном полу, ощущая быстрое разложение своего, уже не нужного тела, полыхая нездешним огнем, старик улыбался. Концентрированное зло, что убило его, найдет в нем и свой конец. Мертвый младенец навеки упокоится в Павлове, Павлов же — растворится в младенце и, оба они станут частью грязного пола, щербатых стен, заплеванного подъезда и слова «Лева», что существовало в мире задолго до появления благодати.

— Спаси…бо… — прошептал старик и отошел.

Вселенная вежливо кивнула в ответ.

 

Личная конкиста Потапа Баренцева

Потап скончался за полночь. Перед этим в смердящей от испражнений совести человеческой берлоге его происходило необыкновенное оживление. Бабушка Потапа то и дело выбегала из кухни, где закрылась по идейным соображениям и спрашивала у нервного седенького дьячка Мирона-Ну что, преставился ужо покойничек? В ответ, Мирон почему-то от души хохотал, кряхтя умильно в кулак. Отец Потапа расхаживал по комнате, то включая, то выключая телевизор-в нервном своем состоянии он считал, что таким образом облегчает уход сына и делает всему семейству большое одолжение. В туалете рыдала беременная мертвым дитем жена Потапа-уродливая баба с лучистыми, лунообразными глазами, обрамленными слизью.

Агафья сидела над темнеющим неземной задумчивостью сыном и утирала крупные, как пятаки капли пота, что сочились из разверстых пор бородатого ребенка

— Все будет хорошо, Потапульчик, — хихикала она, — Не боись!

Потап жалобно смотрел на мать совиными глазами, но сказать ничего не мог-его бытие ускользало. Он от и дело проваливался в свою уже скорую смерть-и стремился остаться там подольше, тьма сулила наслаждения запредельности, влекла.

— Скоро он уже сдохнет? — кипятился Мирон, — Двенадцать ночи на часах! Меня ишо другие клиенты ждуть!

— А ну ка! — резвым голосом пискнул отец-Сейчас мы его поторопим! И он несколько раз щелкнул пальцем возле уха Потапа, смутно представляя себе движение души умирающего.

— Давайте, давайте запряжем его в стог сена! — раздался голос бабушки откуда-то из-за шкафа, — пусть поскачет как молодой!

Но Потап уже скакал, летел на невиданной высоте, к тому, быстро разрастающемуся пятну тьмы, что многие ошибочно принимают за Великий Свет Вечности. Мотая тяжелой головой, он мычал во все возрастающем последнем ужасе, брызгал пеной, хрипел, оставляя следы тлена на подушке.

Чья то рука, что чернее ночи, потянулась к телу его, обдав холодом сердце.

Пришел сеятель.

— Гляди ка, брат, — разфамильярдничался Мирон, — твой то помер кажись!

— А вот мы его по мордасам! — развеселилась внезапно мать. Размахнувшись несильно, она ткнула пухлым кулаком в огрубевшее лицо сына. На коже остался синюшный след.

Потап всхрапнул и ушел, оставив мир пустым. Оболочка откинулась назад, брошенной перчаткой легла на изгаженные простыни, застыла нелепой маской.

Домашние переглянулись.

— Ну его в баню! — пискнул разочарованный дьяк. Даже не сблеванул! Все, до свиданья.

Чопорно кивнув, он улегся на кровать рядом с покойником и задремал.

— Да и нам пора спать. Утро вечера мудренее, — буркнул отец. Слова его растворились в воздухе. Кто-то закурил, удобно откинувшись в кресле. Диким голосом запела бабушка, визгливо подвывала мать, смеялись невсамделишные люди на экране стробоскопического телевизора.

Так, не торопясь, семья уходила в утробу наступающего дня.

 

Федор

Так уж случилось, что Федор, осознал себя к взрослой жизни, лишь став убийцей. Родители его были из пришлых. Угрюмый, заросший диким мясом люд. Отца у Федора не было, то есть был некто, карликового роста, неуловимо напоминающий пуделя, но не обладающий половыми признаками, странный, отчаянный и ушлый. Про себя, Федор называл его папой, хотя и понимал умом, что это абсурд.

C матерью обстоятельства складывались и вовсе несуразно. В большой коробке из под телевизора, что стояла подле окна, ютилось донельзя страшное существо, вечно измазанное отчего-то сметаной. Изредка, в сочельник и прочие религиозные праздники из коробки доносились завывания. В эти дни, отец, суетливо вздыхая, вставал с лежака, на котором проводил большую часть своего недовремени и плелся к коробке. Там, наклонившись над картонным зевом, он долго, вполголоса, что-то бубнил жене, иногда причмокивая даже от неудовольствия. В такие сумрачные дни, Федя, еще совсем голыш, места себе не находя от непонятной тоски, ковырял в носу, словно выискивая давние клады и думал о великом. Великое представлялось ему в виде огромной голой бабы с сумрачным задом и теплыми сиськами. Великое ластилось к малышу, подставляя ему части тела для поцелуя. Федя мычал. Было это прекрасно и жутко одновременно…томленье, рождаясь в груди, переходило в область паха и превращалось постепенно в невероятной силы оргазм, что сотрясал все тело младенца и оставлял его лежать иссушенным, багровым от натуги и сладости.

Ранним утром, осьмандцатого числа, в дверь к Аватаровым постучали. На пороге, покрытый смегмой, сочился радостью сосед-мужчина странной наружности в неопрятном кожухе.

— Звать меня-Игнат, — представился он.

Федор, двенадцатилетний уже рослый паренек, склонил голову в знак смирения. Соседа этого, что каждый раз назывался новым именем, он побаивался. Игнат-хоть и невысокого роста, но кряжист был и норовом дик. За поясом всегда носил чудаковатого вида топор, в глазах прятал улыбку, но порою становился необуздан, мог и плюнуть…и ударить и даже как то, в гневном угаре, кое-кого укусил, но зверски, с подтекстом.

— Мать-то дома? — осведомился он похабно.

«Как странно, дико и нелепо складываются обстоятельства, — подумалось вдруг Федору, — отчего так, Господи, отчего?» Вспомнилось ему в эту секунду и раннее утро, и солнышко, что лучами своими ласкает землю и ветер, что нежно пальцами своими касается кожи, заставляя жмуриться в предчувствии чего-то неизъяснимо сладостного, и запахи скошенного сена и свежего, только испеченного хлеба… Вспомнилось ему и то сумрачное время, когда по селу их возили Безноженьку, девочку неведомого возраста, полупрозрачную в истощенности и горящую внутренним огнем. Мужчина, что ходил подле нее, назывался поэтом, сплевывал белою слюной и кичился все, что будто бы в Китае, как-то, встречал он самого Вертинского, и ел с ним утку, и спал с его грузинскою женой. Тем же вечером, обпившись до безумия, он бегал по селу, хватал прохожих за грудки и сипел им в ухо дымным своим голосом, что мол, он и есть тот самый Вертинский, и что в Китае он встретил САМОГО СЕБЯ, и спал с собственною женой.

— Нет матушки, — неожиданно для себя соврал Федор.

Игнат посерел лицом и потянулся было к топору, но тут невесть откуда, между Фединых ног проскользнул отец. По-майски улыбнувшись, он принялся виться вокруг Игната, делая приглашающие жесты в сторону коробки, что по случаю хорошей погоды вытащили в сад.

— Идем, сусетко, откушаем, — верещал он, то и дело кланяясь.

— Это можно! — пробасил Игнат, и вместе они потрусили к коробке. Задумчиво склонив голову, Игнат всматривался в темень. Крякнув, он принялся раздеваться, неспешно, уверенно.

— Последи за одежей, дитя, — не оборачиваясь буркнул он в сторону Федора и головою вперед нырнул в коробку. Отец же Федора, оглянувшись воровато, поспешил в сени, и вскорости вернулся с небольшим казанком, доверху наполненным отборной, жирной сметаной. Пискнув на Федора для острастки, он дробным козликом подбежал к коробке и принялся лить сметану внутрь, нетерпеливо и как-то гадостно даже переминаясь с ноги на ногу.

С жалостию внезапной, Федор глядел на отца. Никогда еще, не было ему так странно и смутно, как в это мгновение. Отец, в угодливом своем смятеньи, внушил ему отчего то тягучую, вязкую печаль. Медленно, нехотя переставляя враз заиндевевшие ноги, подошел он к коробке.

— Будя, папка!

Карлик воззрился на сына, прижав казанок к иссушенной груди. Глаза его, чуть подернутые пленкой осознания своего «я», вдруг раскрылись широко, впуская небо. Казанок выпал из отцовских объятий и гулко стукнулся о шершавую летнюю твердь.

— Сына! — полувскрикнул-полупропел старик, и норовисто принялся карабкаться по Федору. Умостившись, он обвернул натруженные руки вокруг сыновней шеи и счастливо засипел.

Обнимая отца, Федор, отчетливо осознал хрупкость, хрустальность мира. Отчего то, вспомнился ему и Вернер Херцог, и Виллен Климов, и Зеленые Муравьи и тропы войны. Вспомнился ему и Тарковский, что после смерти своей не раз захаживал к ним в деревню, все переснимая в уме «Ивана Рублева». Как дико и в то же время радостно было держать на руках, почти невесомое тело отца.

— Папочка, — прошептал он предположительно в то место, где должно было находиться ухо, — мы не должны унижаться. Ни перед кем. И пусть, наградой за смелость будут страдания и смерть, но что есть смерть как не единственная награда?

Старик заплакал кровью.

В желании угодить отцу, Федор поднял его гуттаперчевое тело над головой и ударил оземь. Лишь единожды вскрикнул старик, в смерти своей обретший и плоть и крылья. После затих, бессмысленным уже, но исполненным червивой глубины взглядом буравя небо.

«Отошел»-подумалось Федору.

Сделав шаг, он очутился перед коробкой. По бокам ее, пузырясь, стекала сметана.

— Дядя Игнат!

— Чего тебе. Окатыш? — гулко раздалось в ответ. Судя по голосу, Игнат находился в неудовольствии. Ворчливым интонациям его вторил нежный, воркующий хрип, что издавало существо под ним.

— Я ведь сейчас сожгу вас, к чертям!

На секунду, воцарилось молчание.

Впрочем, вот уже, заколыхалась, зашуршала коробка, и над краем ее показалась всколоченная голова Игната. Был он весь помятый, сметанный и блуждающий. Нетерпеливо струились глаза его. Текло из носу.

— Там ведь мать твоя, Любомирыч! — рыкнул он нравственно и погрозил Федору измазанным в чем-то околосметанном пальцем.

— Да что вы все заладили, отец, мать! Какая она мне мать, право слово! Ни рук ни ног, кочерыжка вместо головы! Ее нам из Швеции привезли, она и не живет вовсе, так, юродствует. Только вы у нее и были! Моя мама в Крыму! — выплюнув эти слова, Федор и впрямь, поверил, что вовсе не из дерьма земного сделан усердными жуками, а из плоти и крови людской, и что где-то, в неведомом эзотерическом Крыму, ждут его отец и мать. Румяные, спокойные телом и мыслями, степенные старцы. А уверовав, он уж не колеблясь боле, принялся запихивать непокорную кудлатую голову Игната в коробку. Сосед не сопротивлялся; уважительно поглядывая на Федора он сам умастился на дне и лишь шумами, издаваемыми своей утробой протестовал. Ни слова не было произнесено.

— А теперь я вас сожгу, дядя Игнат. Вас и вашу сожительницу.

Федя не медлил. Праведный гнев и ненависть обуревали его. Злое чувство, что поселилось в его кудлатой голове, породило непокорную и вредоносную мысль, что ведет к сумасшествию и свободе. Мысль о том, что вечность-есть отсутствие выбора, а бесконечность доводов-пустой звук, помешательство-не более, чем альтернатива покорности, а звериная жестокость-единственный нравоучающий ответ. Усердно поливая коробку припасенным ранее для себя керосином, грезил он о том, что сосед с мельницы, что носил диковатое имя Олесь и отрезал себе голову еженощно, при жизни убил лишь корову, для придания труду своему большей монументальности, и даже умерев, умереть не смог, ибо жив он своим трудом. Поджигая непокорный картон, грезил он безумием Тилля Улленшпигеля и Пастернака. Когда огонь, смрадной тушей поднялся в небо и в сад, гурьбой вкатились чумазые, заскорузлые дети, все как один отрывшие себя из своих же могилок, и принялись скакать вокруг кострища, подумал он и о том, что в ином пространстве и в другом времени, живут его настоящие отец и мать, и простирают к нему руки и жалеют его, сквозь бесконечную пустоту небесного эфира.

Так и случилось, что Федор осознал себя, лишь став убийцей. И превратившись в человека без прошлого, вышел он на дорогу, что вела в будущее. И ровно через сорок дней, где-то в Крыму издал первый свой крик мальчик, названный родителями в честь великого русского писателя Достоевского — Федором.

 

Деклассированным элементам

Весна за окном выглядела удивительно грязной. По осклизлой серой улице вяло перемещались полумертвые нечистоплотные прохожие. Закопченные, угрюмые машины, сновали вдоль дороги подобно чудовищным крысам. Низко нависшее небо источало из себя тяжелый трупный дождь. В воздухе пахло землей и мокрым картоном.

С ненавистью, Окороков отвернулся от окна. Моросящий дождь, что вот уже третий день не останавливался ни на секунду, казалось, поселился в его душе, липко обвил сердце, водяным паром забрался в легкие. Окороков ощущал себя утопленником.

«Черти что творится, уеду-ка в Гагры!» — нелепо подумалось ему. Образ неведомого этого городка, название которого всплыло вдруг из глубин подсознания, ассоциировался у него со степом и отчего-то с белыми ночами.

Сумрачно, обвел он взглядом свой кабинет. Предметы, что ранее казались ему изящными, ныне, в призрачном свете, что лился из окна, преобразились. Безвкусием и пылью веяло от дубового стола, глубокого кресла, конторки «под старину». Фотографии на стенах преисполнились пошлости. Лица партнеров, пусть и не любимых, но, несомненно, уважаемых Окороковым людей, глумились со стен.

Чушь, все чушь. Все пустое! Ему сорок девять лет, и дождь живет у него в легких. Что толку от руководящей должности, если сама жизнь его и не жизнь, а бестолковое какое-то копошение в бесконечных хлопотах и надуманных тревогах. Через три месяца, ему стукнет пятьдесят, а еще через некоторое время, он помрет, ведь обязательно же помрет, от сердечного приступа ли, от инсульта,… возможно, от рака простаты… Окороков поежился. И далее лишь пустота. Опустеет ли его кабинет или юркий зам, человек отвратительной совершенно конструкции, тотчас же займет еще не остывшее после него кресло? Что случится с машиной, квартирой? Кто позаботится о теле? К чему все это?

С неудовольствием и какой-то сердечной икотой, воззрился он на горку бумаг на столе. Сами бумаги эти, показались ему не более чем оберточными. В них завернута его скорая агония и смерть. После, развеют его пепел по ветру и скажут на панихиде-мол, жил да был такой, Савелий Окороков, пятидесяти с гаком лет, и не принес он человечеству ни вреда ни пользы, и умер он и сгнил, а сгнив, дал запах и червя и стал землей и от этого миру была превеликая польза.

«Бред какой-то»-обиделся Окороков. «Вовсе я не умру. Или, быть может, умру, но разумеется не так и не завтра.»

За окном громыхнуло, потянуло запахом картона. В ледяной тишине, что на секунду воцарилась в кабинете после удара грома, яростно и беззастенчиво зазвонил телефон.

Вздрогнув от неожиданности, Окороков поднял трубку. Приосанился и выработанным за годы, полным начальственной скуки голосом, пробасил:

— Слушаю. Окороков.

— Савелий Андреевич, — пискнула трубка, — из Университета беспокоят. По поводу задолженности.

Окороков поморщился. Опять Вика несет какую-то чушь. Вот уже двенадцать лет, она работает секретарем, и за годы эти, научилась с обязанностями своими справляться рефлекторно, не задумываясь. Окороков к ней относился дуально, как и к большинству своих сотрудников. С уважением, и подспудным раздражением.

— Какой задолженности, Вика? Из какого Университета?

— Из Университета, Савелий Андреевич, просят Вас. Женский голос.

— Она хоть представилась, эта барышня?

— Секундочку. Так точно, я записала. Назвалась Самохиной.

«Что это за армейское „Так точно!“? Раз уж взяла за привычку говорить „так точно“, будь любезна, стоять навытяжку и отдавать честь»-подумал Окороков со злостью.

— Ладно. Соединяй.

Тотчас же, без перехода, в трубке мистически, часто-часто задышали. Отчего-то, Окороков вспотел. Пригрезилось ему, что на том конце трубки, упомянутая Самохина сношается с огромным кобелем.

— Але! — он даже зачем-то подул в трубку, — Говорите!

— Савелий Андреевич? — вкрадчиво промурлыкал телефон.

Окороков поборол дикое желание ответить «Так точно».

— Он самый. Кто беспокоит?

— Самохина, Савелий Андреевич. Самохина, Валентина Петровна, преподаватель политологии.

— Э-э… — выдавил из себя Окороков. — Э-хм…

— Я по поводу задолженности, Савелий Андреевич.

— Какой задолженности? Что вам угодно?

— Задолженности по политологии, разумеется. Вы не сдали экзамен.

Показалось ли Окорокову, или на миг в комнате действительно потемнело, и будто порыв холодного ветра пронесся по кабинету. Сумрачно и вязко стало ему. Липкими стали руки.

— Помилуйте, э-э…как вас там, — хрипло гавкнул он в трубку, — что за чепуха? Какой к дьяволу, экзамен!

— Полноте, Савелий Андреевич. Мы с вами ходим по кругу. Экзамен по политологии. Вы его не сдали. На пересдачу, вы тоже не явились, а следовательно…

«Следовательно, вот оно и пришло, — учтастливо пробасил некто в голове Окорокова. — Вот, Савелий Андреич и все. Приплыли!»

— …следовательно, я вынуждена…

— Так! — собравшись с духом, рявкнул Окороков. — Я не знаю, что вам, к чертям собачьим надо, и за каким бесом, вы отрываете меня от работы. Но, раз уж так получилось, что я с вами разговариваю, хотя и разговаривать нам изначально не о чем, считаю своим долгом вам сообщить, что я окончил университет двадцать семь лет тому назад с красным дипломом! Все! Я кладу трубку!

— Савелий Андреевич, — прошептало в трубке… — Савелий Андреевич…я отзываю ваш диплом.

И тотчас же, задышало, заухало неведомое, зажужжали провода, донеслись из трубки и пение чье-то далекое, будто бы даже и хоровое, и шипение и треск, и чей то неприличный, остервенелый смех. Холодными пальцами, мазнул невесть откуда взявшийся сквозняк по щеке и …все стихло.

В недоумении, Окороков уставился на трубку. Снова поднес ее к уху. Ничего. Ни шорохов, ни песен, ни даже гудка. Телефон был мертв.

«Мертвый телефон»-отчаянно подумал он. И тотчас же, вспомнились Университетские годы, пятый курс, и курс политологии, что читала вредная, недовольная, изнуренная постоянным ожиданием счастья, сухая и медузная Самохина, что по слухам, в свое время была любовницей то ли Горбачева, то ли Гайдара. Вспомнилось ему и то, что экзамен по политологии, он сдал, и сдал на отлично. Впрочем, принимала экзамен не Самохина, а зам декана, Руцко. Самохина же при всем желании своем участвовать в экзаменации не могла, равно, как и звонить Окорокову, ибо, незадолго до того, попала глупо, по-Берлиозовски, под трамвай и скончалась на месте.

Некоторое время, Окороков тупо смотрел на докладную записку начальника производственного цеха, что лежала прямо перед ним. «Бред, чепуха! Нелепый розыгрыш! Фарс!»-разными голосами кричало внутри него. И все же, несмотря на явную абсурдность давешнего звонка, было в нем что-то неудобоваримо логичное. Будто бы, к месту и ко времени позвонила давно уж сгнившая учительница. Уместным и ожидаемым показался ее звонок.

Надо выпить чаю. Крепкий, горячий, сладкий чай с медом успокоит нервы. Поставит вещи на свои места. И вся эта чертовщина окажется не более, чем чьей-то идиотской шуткой.

Вздохнув глубоко, потянулся Окороков к телефону. Помедлив секунду, нажал на кнопку интеркома, откашлялся. Длинные гудки, что стереофонически раздавались из трубки и из-за стены, гвоздями терзали уши.

«Где ж ее черти носят?»-подумал он в полубреду и тотчас же осекся. Слово «Черти» таило в себе неясную, но ощутимую угрозу.

Наконец, за стеной подняли трубку. К ужасу Окорокова, не секретарское верещание услышал он, но ровный, спокойный и уверенный голос Рустама Борисовича, своего первого зама.

— Савелий Андреевич? — с издевкой раздалось в трубке.

— Рустам? Что такое? Где Вика? Я требую…

— Прекратите истерику, Окороков, — тем же мерзким хихикающим голоском зазвенела трубка, — я сейчас зайду.

Тотчас же распахнулась дверь и, в кабинет, ввалился красный, словно распаренный, помидороголовый Рустам Борисович. В глазах его плясал невиданный ранее огонь, ворот рубашки был расстегнут. Более того, как показалось Окорокову, зам был босиком.

За Рустамом Борисовичем в кабинет вошли еще двое. Молодые, коротко-стриженные, в одинаковых серых костюмах.

— Что здесь… — начал было Окороков, но осекся.

— Значит так, — буднично сказал один из молодых людей. — Звать меня Веня, положим, но это ровным счетом ничего не значит. Разговаривать с вами будет он. — и ткнул пальцем в Зама.

Последний резко кивнул, изогнулся весь и сел. Прямо напротив Окорокова, забросив ноги на стол. Ступни его, босые, покрытые грязью оказались прямо перед носом Савелия Андреевича. Особенно, Окорокова поразили ногти на пальцах, не менее десяти сантиметров длины, они закручивались в экзистенциальную спираль. По кабинету пошел смрад.

— Я закурю, — заявил Веня. Его коллега молчал, буравя глазами пол.

— Ну вот что, Андреич, — заявил Рустам, — Тут такая ситуация складывается. Чаю тебе никто не принесет. Я тебе больше, Андреич скажу-очутился ты, брат, в положении незавидном. Плохи твои дела.

— Покаялись бы, — хмуро произнес Веня.

Окороков не мигая, смотрел на голые ноги своего зама. В этой ситуации, именно наличие голых ступней у него на столе показалось ему наиболее важным фактором, свидетельствующим в пользу того, что все происходящее не более, чем галлюцинация, что вот-вот закончится. Однако, смущало его то, что в галлюцинации этой, он, руководитель крупного предприятия, повел себя как забитый доходяга. Ему бы встать, расправить плечи, заорать в конце концов, да и выставить всю эту братию за дверь. Но хотелось ему лишь закрыть глаза и спрятаться и не видеть более голых ступней своего заместителя, ни спиралевидных черных ногтей его.

— Так вот, — выдержав эффектную паузу, произнес Рустам, — плохи, Андреич твои дела. Конечно, рассуждая ю-ри-ди-чес-ки, полагается тебя арестовать. Но, принимая во внимание твое положение и выслугу лет…

— Да что вы цацкаетесь с ним! — визгливо крикнул молчаливый путник Вени, — В расход его, братцы!

Рустам задумчиво покачал головой.

— Господа! — проблеял Окороков слабо, — умоляю, объясните мне…Рустам Борисович, голуба? Что … Как понимать?

— Так и понимать, мразь, — без выражения буркнул Веня.

Рустам посмотрел на Окорокова, будто первый раз в жизни его увидел. Убрал ноги со стола, и наклонился к своему начальнику багровым лицом, так, что глаза их разделяло лишь несколько сантиметров. Насупился, томатно отсвечивая лысиной.

— Ты же не сдал экзамен, Андреич. Что тут понимать. Твой диплом отозвали.

— Приказ Самохиной! — хором гаркнули молодцы в костюмах.

— Во! — Рустам поднял сосисочно-сиреневый палец и погрозил им Окорокову, — Слыхал, брат!

— Рустам Борисович, — слова давались Окорокову с трудом, — …эээ-…черти что… Самохина умерла уж сто лет как…да и какая разница…какой диплом? Почему диплом?

— Потому что, диплом. Оставим этот спор, Андреич. Веня…

Что-то внутри Окорокова упало гулко, ибо он понял, что его судьба уже решена и в эту секунду ему оглашают приговор.

— Что там у нас, Веня?

— Урраа! — вдруг крикнул молчун у стены. И снова затих.

— Ну… — помялся Веня… — Окороков, Савелий Андреевич, пятьдесят четвертого года рождения, образование высшее экономическое, директор, э-э…директор. Семейное положение-женат. Двое детей. Принимая во внимание заслуги перед отечеством, считаю возможным исключить пытки и прибегнуть непосредственно к исключительной мере.

— Так тому и быть. — пробасил Рустам. — Самохиной отчитаетесь лично!

— Она же мертвая, Рустам Борисыч.

— Верно…. Это меняет дело. Но она остается руководителем и к ее мнению следует прислушиваться. — он горько улыбнулся, — что же ты так, Савелий?

Окороков сглотнул. Краем глаза, он видел заоконный мир. Все так же шел дождь. Все так же, помойно лилось по стеклу. Все так же, крысами, шныряли вдоль дороги черные от копоти машины. И подумалось ему в этот момент, что дождь обязательно закончится и грязь сойдет с улиц как проходит слава мирская, вот только он, Окороков, этого уже не увидит, поскольку единственное предназначение его-удобрить своими соками и переживаниями землю.

— Товарищи, — пылко произнес Веня, — я предлагаю вырвать предателю Окорокову сердце!

— Урраааааа! — в который раз пискнул второй молодец.

— Чепуха, — авторитетно заявил Рустам. — Веня, друг мой, отведите Савелия Андреевича в уголок да и пустите ему пулю в лоб.

Отчего то, в эту секунду Окорокову взбрело в голову выжить. «Жить хочу, жить!»-визжало пустое внутри него, — «Жрать буду, дышать!»

— Товарищи! — он попытался придать своему голосу твердость, приосанился, — Господа! Я целиком разделяю вашу точку зрения и готов понести наказание по всей строгости закона. Я осознаю, что несмотря на годы беззаботности, что я прожил, вся тяжесть совершенного мною проступка, вскоре обрушится на меня. Однако, несмотря на чудовищность греха, я вынужден отметить, что вряд ли заслуживаю смерти. Да, я не сдал экзамен, но лишь потому, что уважаемая мною товарищ Самохина, к тому времени была уж две недели как мертва. Товарищи! Я…я никого не убивал в своей жизни. Я отец двоих детей. Признаюсь, я женился лишь потому, что мне уж к тому времени исполнилось тридцать, и нужно, просто необходимо было жениться….вы понимаете, товарищи, возраст, положение, в конце концов, общественная мораль! Да, я не люблю свою жену, но она счастлива со мной! Да, мне претят узы брака-все эти годы я ненавидел свою семью, но оставался с нею, воспитывал детей, жил, в конце концов, как положено! Возможно, я гневил бога, веруя в него лишь в моменты тягот, но ведь не я один, товарищи! Не я один! Я брал взятки, друзья мои, но подумайте сами-я вынужден был, меня заставляли обстоятельства! Я грезил порой о ужасных вещах, но только в мыслях, на деле я и мухи не обидел…Пожалейте меня! Я исправлюсь. Я все изменю, завтра же!

Я…

— Хватит, Савелий Андреевич, — произнес Рустам, — не позорьтесь. Неужели ты, так и не понял за все эти годы, что завтра-не понятие, но пустая софистика. Разминка для ума, не более. Завтра-пустой звук. Есть лишь сегодня, здесь и сейчас. И твое сейчас произойдет здесь.

Заученным движением, Веня, вытащил из-за пазухи видавший виды пистолет. Прицелился, ловко прикрыв один глаз.

— Я не виноват! — только и пискнул Окороков.

— Да… но ты не сдал экзамен, Савелий. — процедил Рустам.

И стал гром.