Главным врагом народных масс в эпоху Салтыкова-Щедрина было самодержавие. На него в первую очередь и обрушивал сатирик свои удары. Самым резким в щедринском творчестве и во всей русской литературе нападением на деспотическую власть явилась «История одного города» (1869 — 1870).

Если в предшествующих своих произведениях, начиная с «Губернских очерков», Салтыков-Щедрин бичевал провинциальных губернских чиновников и бюрократов, то теперь он добрался до правительственных верхов. Открыто выступать против них было не только опасно, но и невозможно. Поэтому сатирик прибегнул к сложной художественной маскировке.

Свое произведение он выдал за найденные в архиве тетради летописцев, будто бы живших в ХУП! веке, а себе отвел лишь скромную роль «издателя» их записок. Царей и царских министров представил в образах градоначальников, а установленный ими государственный режим — в образе города Глупова. Все эти фантастические образы и остроумные выдумки потребовались сатирику, конечно, только для того, чтобы издевательски высмеять царское правительство своего времени.

Салтыков-Щедрин применил все средства обличения, чтобы вызвать чувство отвращения к деятелям самодержавия. Это достигнуто уже в «Описи градоначальникам», предваряющей краткими биографическими справками подробное описание «подвигов» правителей города Глупова. Постоянное упоминание о неприглядных причинах смерти резко обнажает их отвратительный внутренний облик, подготовляя необходимое эмоциональное настроение читателя. Все градоначальники умирают, следуя как бы народной поговорке: «собаке и собачья смерть», от причин ничтожных, неестественных или курьезных, достойным образом увенчивающих их позорный жизненный путь. Один был растерзан собаками, другой заеден клопами, третий умер от обжорства, четвертый — от порчи головного инструмента, пятый умер от натуги, стараясь постичь некоторый сенатский указ, и т. д. Был еще градоначальник Прыщ, голову которого, представлявшую собой фаршированную колбасу, откусил и проглотил прожорливый предводитель дворянства.

За краткой «Описью градоначальникам» следует развернутая сатирическая картина деятельности наиболее «отличившихся» правителей города Глупова. Их свирепость, бездушие и тупоумие с особой силой заклеймены сатириком в образах двух градоначальников — Брудастого-Органчика и Угрюм-Бурчеева, получивших широкую известность в читательской среде.

Приехав в город Глупов, Брудастый заперся в своем кабинете, не ел не пил и все что-то скреб пером. «По временам он выбегал в зал, кидал письмоводителю кипу исписанных листков, произносил: «не потерплю!» и вновь скрывался в кабинете. Неслыханная деятельность вдруг закипела во всех концах города: частные пристава поскакали; квартальные поскакали; заседатели поскакали; будочники позабыли, что значит путем поесть, и с тех пор приобрели пагубную привычку хватать куски на лету. Хватают и ловят, секут и порют, описывают и продают... А градоначальник все сидит и выскребает все новые и новые понуждения... Гул и треск проносится из одного конца города в другой, и над всем этим гвалтом, над всей этой сумятицей, словно крик хищной птицы, царит зловещее: «не потерплю!» (IX, 291). Сделалось известным, что Брудастый имел в голове особое устройство, небольшой органчик, исполнявший лишь две пьесы: «Раз-зорю!» и «Не потерплю!»

С течением времени музыкальный инструмент расстроился, и градоначальник мог произносить только: «п-плю!» Часовых и органных дел мастеру Байбакову удалось лишь частично и ненадолго исправить испорченный головной механизм. Новый органчик не был своевременно доставлен из столицы. В Глупове, оставшемся на некоторое время без начальника, появились самозванцы и началась смута.

Салтыков-Щедрин был великим мастером художественного преувеличения, заострения образов, фантастики и, в частности, сатирического гротеска, то есть такого фантастического преувеличения, которое показывает явления реальной жизни в причудливой, невероятной форме, но позволяет ярче раскрыть их сущность. Брудастыи-Органчик образец такого гротеска. Поставив на место головы градоначальника примитивный инструмент, сатирик представил в убийственно смешном виде всю тупость и ретивость царского

Еще более жестоким представителем глуповских властей был Угрюм-Бурчеев — самая зловещая фигура во всей галерее градоначальников. Он был ужасен: цепенящий взор, деревянное лицо, никогда не освещавшееся улыбкой, узкий и покатый лоб, развитые челюсти, выражавшие готовность «раздробить или перекусить пополам». Одет он был в военного покроя сюртук, застегнутый на все пуговицы. Действовал непреклонно, с регулярностью механизма. Он не признавал ни разума, ни страстей, ни школ, ни грамотности; допускал только науку чисел, преподаваемую по пальцам.

Идеалом человеческого общежития для Угрюм-Бурчеева была пустыня. Он мечтал весь мир превратить в военную казарму, всех заставить маршировать по одной линии, все население разделить на взводы, роты, полки, отдав их под строжайшее наблюдение командиров и шпионов, во всем навести единообразие форм — в построении помещений, в одежде, в поведении, в работе. «Начертавши прямую линию, он замыслил втиснуть в нее весь видимый и невидимый мир, и притом с таким непременным расчетом, чтоб нельзя было повернуться ни взад, ни вперед, ни направо, ни налево» (IX, 407). Работы в том городе, который вознамерился возвести Угрюм-Бурчеев, производятся по команде. «Обыватели разом нагибаются и выпрямляются; сверкают лезвия кос, взмахивают грабли, стучат заступы, сохи бороздят землю, — все по команде... Около каждого рабочего взвода мерным шагом ходит солдат с ружьем и через каждые пять минут стреляет в солнце» (IX, 409—410). Требованиям правильного фронта Угрюм-Бурчеев хотел подчинить даже брачные союзы, допуская их только между молодыми людьми одинакового роста и телосложения.

Гротескный образ отвратительного деспота Угрюм-Бурчеева показывает, с каким презрением и негодованием относился Салтыков-Щедрин к царизму и с какой убийственной силой умел он пригвоздить к позорному столбу власть, враждебную народу.

Писатель-демократ страстно и мужественно защищал бесправных людей от свирепых Угрюм-Бурчеевых. Относясь с чувством глубокого сострадания к угнетенной народной массе, Салтыков вместе с тем сурово осуждал ее за политическую пассивность и неверие в свои силы. Именно за то, что она рабски повиновалась глупым властям, верила в царя и терпеливо ожидала пришествия добрых начальников, сатирик представил ее в обличительном образе глуповцев.

Здесь впервые выступил Щедрин сатириком и по отношению к народной массе. В этом, между прочим, своеобразие «Истории одного города» в творчестве Щедрина. Правда, уже начиная с «Губернских очерков», Щедрин не страшился высказывать самые горькие истины о крестьянской психологии, о рабской привычке масс к повиновению. Позиция Щедрина относительно масс была позицией не прекраснодушного народолюбца, а учителя, наставника, идеолога, проникнувшегося заботами об интересах народа и глубоко верящего в его силы. Однако там, где Щедрин прежде касался теневых сторон характера, нравов, обычаев человека толпы, он делал это, не прибегая к приемам сатиры, в тоне глубочайшего сочувствия.

Мотив гуманистического сострадания проходит и через «Историю одного города»; с небывалой еще в творчестве Салтыкова силой он окрашивает драматические картины народных бедствий в главах «Голодный город» и «Соломенный город». Но рядом с этим появляется и сатира на мужика. Она появляется там, где Щедрин говорит о массе, покорствующей бичам, безропотно переносящей надругательства и издевательства над своей личностью, над самыми элементарными человеческими правами и интересами. Никогда — ни до, ни после — щедринская критика слабых сторон народа не достигала такой остроты, такой силы негодования, как в «Истории одного города».

Сколько должно было накопиться в душе писателя горечи при созерцании народного «долготерпенья», чтобы побудить его коснуться своей сатирой самого священного для него имени — русский мужик! Но как ни велико было негодование Щедрина по поводу пассивности масс, его сатира по отношению к народу имела утверждающий характер. Щедрин пояснял, что в данном случае речь идет не о действительных свойствах народа, не о его национальных и социальных достоинствах, а о «наносных атомах» (IX 378), то есть о чертах рабской психологии, выработанных веками самодержавного деспотизма и крепостничества.

Таким образом, если в изображении господствующей части общества Щедрин сосредоточил внимание на деспота- . ческам характере политического режима, то в изображении народа он поставил акцент на политической пассивности масс, открывающей свободу для безнаказанных проявлении деспотизма. «История одного города» — это двусторонняя сатира: на самодержавие и на политическую пассивность народных масс. Первое находило себе надежную опору во второй. Требовался удар, который разоблачал бы власть и одновременно указывал бы народу на те пороки, которые мешают ему понять и осуществить свое гражданское призвание. Само собою разумеется, что в том и другом случае мера сатирического наказания была разной. Если по отношению к самодержавию сатира носила характер беспощадного и полного отрицания, то по отношению к народу целью ее было исправление нравов, политическое просвещение.

Щедрин, конечно, хорошо знал, что масса далеко не вся сплошь и не всегда покорна своим поработителям, что ее терпение нередко прорывается случаями одиночного или группового протеста против насилия. Это было показано сатириком в ряде рассказов 50—60-х годов («Развеселое житье», «Госпожа Падейкова», «Глуповское распутство», «Деревенская тишь») и отчасти в той же «Истории одного города».

Но эти случаи в конечном счете не изменяли общей картины народной пассивности. В «Истории одного города» Щедрин преимущественно останавливается именно на этой общей картине, а не на исключениях из нее. На упрек рецензента (Суворина), что он заставляет глуповцев слишком пассивно переносить лежащий на них гнет, Щедрин отвечал: «Я, впрочем, не спорю, что можно найти в истории и примеры уклонения от этой пассивности, но на это я могу только повторить, что г. рецензент совершенно напрасно видит в моем сочинении опыт исторической сатиры. Притом же для меня важны не подробности, а общие результаты; общий же результат, по моему мнению заключается в пассивности» (XVIII, 239—240).

Автора «Истории одного города» интересовала задача не историка, стремящегося охватить сильные и слабые стороны крестьянского движения, а задача сатирика, поставившего себе целью показать губительные последствия пассивности народных масс, — это во-первых. А во-вторых, — и это особенно важно, — к оценке фактов народного протеста Щедрин подошел в «Истории одного города» с более высоким критерием. В предшествующих произведениях, за исключением небольшого эпизода в очерке «К читателю», изображавшего столкновение обывателя с представителем власти, Щедрин касался только явлений классового антагонизма между крестьянами и помещиками. В отличие от этого в «Истории одного города» Щедрина интересует отношение народа не к помещикам, а к власти, интересует не просто социальный протест против помещиков, а политический-протест против самодержавия. Излишне доказывать, что до этого второго рода протеста крестьянство почти не поднималось. Бунтуя против отдельных помещиков и местных начальников, мужицкая масса выдвигала правдоискателей и посылала прошения, пытаясь найти правду в правительственных верхах. Вера в царя и добрых начальников продолжала жить долго после утраты веры в добродетельного помещика. Царистские иллюзии наложили свою печать даже на самые крупные крестьянские движения. Расстояние от стихийного социального протеста против помещиков и буржуазии до сознательного политического протеста против самодержавия крестьянство преодолело лишь в начале XX века.

Как вытекает непосредственно из контекста, под «наносными атомами», облепившими своей массой природные свойства глуповцев, Щедрин подразумевал именно эту, веками рабства воспитанную, наивную веру мужика в разумных начальников, которые защитят его от начальников неразумных и помогут выйти из стесненных обстоятельств. Щедрин показывает, как в недрах масс зреет протест и как этот протест все еще не может прорваться сквозь кору «наносных атомов», то есть рабской привычки к повиновению. Градоначальники свирепствовали. «Но глуповцы тоже были себе на уме. Энергии действия они с большою находчивостью противопоставили энергию бездействия». Они не соглашались. «И упорно стояли при этом на коленах... Знали они, что бунтуют, но не стоять на коленах не могли» (IX, 345). Но бывали минуты, когда «бунт на коленах» готов был перерасти в настоящий бунт. Об этом рассказывается в потрясающей по своему трагизму главе «Голодный город», где рисуется картина народного гнева, вызванного угрозой голодной смерти. «Наступила такая минута, когда начинает говорить брюхо, против которого всякие резоны и ухищрения оказываются бессильными». Сердца обывателей ожесточились, «глуповцы взялись за ум». Стали они «судить да рядить, и кончили тем, что выбрали из среды своей ходока — самого древнего в целом городе человека, Евсеича». Евсеич трижды ходил к градоначальнику Фердыщенко добиваться от него правды для мужиков, а добился всего лишь кандалов и ссылки для себя. «С этой минуты исчез старый Евсеич, как будто его на свете не было, исчез без остатка, как умеют исчезать только «старатели» русской земли».

Казалось бы, это событие могло послужить достаточным уроком, чтобы поколебать веру глуповцев в свое начальство. Однако, собравшись опять, они ничего другого не могли придумать, как снова выбрать ходока.

Новый ходок, Пахомыч, не желая повторять судьбу своего несчастного предшественника, решил, что «теперь самое верное средство — это начать во все места просьбы писать». Всем полегчало при мысли, что есть где-то человек, который готов за всех стараться. «Что без «старанья» не обойдешься — это одинаково сознавалось всеми: но всякому казалось не в пример удобнее, чтоб за него «старался» кто-нибудь другой». Послав прошение «в неведомую даль», очевидно, самому царю, глуповцы решили, что «теперь, атаманы-молодцы, терпеть нам не долго!», «сидели на завалинках и ждали». И дождались — прибытия вооруженной карательной команды.

Так, смиренный «бунт на коленах» переходит в ожесточение, ожесточение разрешается выбором ходока и посылкой прошения к начальству, а начальство присылает усмирительную команду. Все это очень верно воспроизводит историческую драму политической несознательности и неорганизованности масс, вследствие чего мужицкая «громадина» оказывалась бессильной перед кучкой своих притеснителей. Щедрин последовательно разоблачает несостоятельность наивной мужицкой веры в царя и добрых начальников. Все держится на одной нитке «начальстволюбия»,но «как оборвать эту нитку»? Весь вопрос в том, чтобы заставить «громаду» осознать свою силу и прорваться сквозь «наносные атомы», превратить энергию бездействия в энергию действия, то есть перейти от пассивного сопротивления властям к активной массовой борьбе.

Основной целью автора «Истории одного города» было стремление просветить народ, помочь ему освободиться от рабской психологии, порожденной веками гнета и бесправия, разбудить его гражданское самосознание для коллективной борьбы за свои права. Само соотношение образов в произведении — один градоначальник повелевает огромной массой людей — подчинено развитию мысли о том, что самодержавие, несмотря на всю свою жестокость и вооруженность, не так сильно, как это кажется устрашенному обывателю, смешивающему свирепость с могуществом, что правящие верхи являются, в сущности, ничтожеством в сравнении с народной «громадиной». Достаточно угнетенной массе преодолеть чувство покорности и страха, как от правящей верхушки не останется и следа.

Особенно ярко выражена эта мысль в сценах, рисующих последние дни градоначальствования Угрюм-Бурчеева. Одержимый идиотской решимостью осуществить «всеобщее равенство перед шпицрутеном», он «единолично сокрушил целую массу мыслящих существ». Он разрушил город и, задумав «устранить реку», всех жителей города загнал в пучину водоворота. Однако, как ни старался властный идиот, река, символизирующая неистребимость народной жизни, не унималась. «По-прежнему она текла, дышала, журчала и извивалась». Несмотря на смертный бой, «глуповцы все-таки продолжали жить».

Крах деспотизма наступает вследствие взрыва народного возмущения, открывшего массам глаза на меру их собственного падения и на ничтожество их властелина, который незадолго перед тем казался страшным и всесильным. В сжатых и энергичных выражениях, всего лишь на двух страницах, Щедрин рисует признаки внезапного, стихийного массового негодования.

Изнуренные деспотизмом Угрюм-Бурчеева, обруганные и уничтоженные глуповцы «взглянули друг на друга — и вдруг устыдились. Они не понимали, что именно произошло вокруг них, но чувствовали, что воздух наполнен сквернословием, и что далее дышать в этом воздухе невозможно... Груди захлестывало кровью, дыхание занимало, лица судорожно искривляло гневом при воспоминании о бесславном идиоте, который, с топором в руке, пришел неведомо отколь и с неисповедимою наглостью изрек смертный приговор прошедшему, настоящему и будущему» (IX, 424). Терпение их лопнуло. Потребность освободить душу была настолько сильна, что изменила и самый взгляд на значение Угрюм-Бурчеева. Они увидели, что их притеснитель, который прежде казался страшным и всесильным, — «это подлинный идиот — и ничего более». Он раздражал, но уже не пугал. Самое предположение, что идиот может успокоиться или обратиться к лучшим чувствам, что он позволит быть счастливыми, казалось всем позорным. Раздражение росло, стали происходить беспрерывные совещания по ночам; приказ Угрюм-Бурчеева о назначении шпионов по всем поселенным единицам был «каплей, переполнившей чашу». Произошел взрыв долго сдерживаемого негодования против самодержавного деспотизма.

Вполне понятно, что сатирик был вынужден воздержаться от развития темы о революционном восстании, но и то, что ему удалось прочитать на случайно уцелевшем листке летописи относительно кульминационного пункта роковой развязки, достаточно красноречиво говорит само за себя.

Крушение тирана было внезапным. «Север потемнел и покрылся тучами; из этих туч нечто неслось на город: ке то ливень, не то смерч. Полное гнева, оно неслось, буровя землю, грохоча, гудя и стеня и по временам изрыгая из себя какие-то глухие, каркающие звуки. Хотя оно было еще не близко, но воздух в городе заколебался, колокола сами собой загудели, деревья взъерошились, животные обезумели и метались по полю, не находя дороги в город. Оно близилось, и по мере того как близилось, время останавливало бег свой. Наконец земля затряслась, солнце померкло... глуповцы пали ниц. Неисповедимый ужас выступил на всех лицах, охватил все сердца.

Оно пришло...

...Раздался треск, и бывый прохвост моментально исчез, словно растаял в воздухе» (IX, 426).

Символическая картина смерча, сметающего Угрюм-Бурчеева, вызывала разные толкования. Более основательно предположение, что в развязке произведения Щедрин намекал на грядущее стихийное народное восстание, независимо от сроков, в которые оно может произойти. Реальная обстановка 60-х годов не предвещала близкого конца народному терпению, она лишь давала достаточные основания считать, что это терпение не бессрочно и что оно может закончиться стихийным взрывом.

Из этого, однако, не следует, что Щедрин был сторонником стихийной революции. Массовые стихийные восстания, по его выражению, — это «гневные движения истории», которые проявляют себя разрушительно, захватывая и правых и виноватых. Щедрина, просветителя по своим убеждениям, -Не покидала мысль о возможности бескровной революции. Он искал «тех драгоценных рамок, в которых хорошее могло упразднять дурное без заушений» (X, 52). Он был скорее склонен преувеличивать, нежели преуменьшать, отрицательные стороны стихийного крестьянского движения. Конкретные пути революционного преобразования общества не вполне были ему ясны, и его поиски в этом направлении остались незавершенными. Все это и сказалось в финале романа.

«История одного города» — это и грозное пророчество неизбежной гибели монархического режима, и призыв к активной борьбе с ним, но призыв, одновременно предостерегающий от разрушительных последствий стихийного восстания.

***

Правильное понимание идейного содержания «Истории одного города» невозможно без уяснения ее причудливого художественного своеобразия. Произведение написано в форме летописного повествования о лицах и событиях, приуроченных к 1731 —1826 годам. Сатирик и в самом деле творчески преобразовал некоторые исторические факты указанных лет. В образах градоначальников угадываются черты сходства с реальными деятелями монархии: Негодяев напоминает Павла I, Грустилов — Александра I. Перехват-Залихватский — Николая I. Вся глава об Угрюм-Бурчееве полна намеков на деятельность Аракчеева — всесильного реакционнейшего сподвижника Павла I и Александра I. Несмотря на это, «История одного города» — это вовсе не сатира на прошлое. Сам Салтыков-Щедрин говорил, что ему не было никакого дела до истории, он имел в виду жизнь своего времени. Щедрин — писатель современных, злободневных, сегодняшних тем. Он — летописец живой общественной мысли, текущих политических настроений и нравов, совершающихся социальных и экономических процессов. Щедрина волнуют те общественные драмы и комедии, которые происходят перед его глазами, в его время, которые глубоко потрясают и ранят весь общественный организм и в конечном счете самым губительным образом отражаются на «человеке, питающемся лебедой». Темперамент борца наложил характерную печать на весь художественный склад писателя, диктовал ему выбор творческих тем и проблем и способы их художественной трактовки.

Этим и объясняется, что пройденные этапы истории не интересовали его в качестве самостоятельной и непосредственной темы. Прошлое входило в его произведения в той мере, в какой оно помогало уяснению современного положения общества. Но это, конечно, не означает, что сатирик не знал или не хотел знать более далекой истории своей страны. В его произведениях можно во множестве наблюдать беглые экскурсы в область прошлых веков, начиная с момента возникновения русского государства, которые с несомненностью свидетельствуют о превосходном знании истории своей страны.

Не выступая непосредственно с исторической тематикой, Щедрин неоднократно применял форму исторического повествования о современных вопросах, рассказывал о настоящем в форме прошедшего времени. Блестящий образец применения такого рода эзоповского приема дает «История одного города». Здесь Щедрин стилизовал события современной ему жизни под прошлое, придав им некоторые внешние черты эпохи XVIII века. Рассказ идет местами от лица архивариусов, составителей «Глуповского летописца», местами — от автора, выступающего на этот раз в иронически принятой на себя роли издателя и комментатора архивных документов. «Издатель», заявивший, что во время работы его с первой до последней минуты «не покидал грозный облик Михаила Петровича Погодина» (IX, 277), язвительно пародировал своими комментариями официозных историографов.

Отвечая письмом в редакцию «Вестника Европы» на статью А. С. Суворина, истолковавшего «Историю одного города» как сатиру на историю России, Щедрин разъяснял: «Не «историческую», а совершенно обыкновенную сатиру имел я в виду, сатиру, направленную против тех характеристических черт русской жизни, которые делают ее не вполне удобною... историческая форма рассказа предоставляла мне некоторые удобства, равно как и форма рассказа от лица архивариуса (XVIII, 238). Однако условная форма прошедшего времени здесь (как и вообще там, где Щедрин прибегал к ней) избрана не случайно, не являлась чем-то внешним по отношению к содержанию, а была логически и реально, следовательно, и художественно оправдана, служила для выражения идеи о преемственности основ современной жизни с прошлым. В том же письме Щедрин пояснял, что явления, о которых он говорил в «Истории одного города», «существовали не только в XVIII веке, но существуют и теперь, и вот единственная причина, почему я нашел возможным привлечь XVIII век. Если б этого не было, если б господство упомянутых выше явлений кончилось с XVIII веком, то я положительно освободил бы себя от труда полемизировать с миром, уже отжившим...» (XVIII, 238).

Еще современная Щедрину критика заметила, что в «Истории одного города» сатирик гениально развил форму пародийного летописно-исторического повествования, генетически восходящую к «Истории села Горюхина» Пушкина.

Историческая форма избрана сатириком для того, чтобы, во-первых, избежать придирок царской цензуры, а во-вторых, показать, что сущность монархического деспотизма на протяжении многих десятилетий нисколько не изменилась.

Манера наивного летописца-обывателя позволила также Щедрину свободно и щедро включить в политическую сатиру легендарно-сказочный, фольклорный материал, раскрыть «историю» в бесхитростных по смыслу и причудливых по форме картинах повседневного народного быта, выразить антимонархические идеи в самой их наивной и потому наиболее популярной, убедительной форме, доступной для широкого круга читателей.

Для «Истории одного города» характерен густой фантастический колорит, окрашивающий всю поэтику произведения.

Вырисовывая фантастические узоры там, где нельзя было прямо, открыто называть вещи своими именами, набрасывая на образы и картины прихотливые фантастические одежды, сатирик тем самым обретал возможность говорить более свободно на запрещенные темы и вместе с тем развертывал повествование с неожиданной стороны и с большей живостью и яркостью.

Фантастический элемент всего сильнее представлен у Щедрина там, где он имел своим назначением одновременно обнажение сущности явлений, живописание, осмеяние и иносказание.

Сатира «Истории одного города» метила непосредственно в правительственные сферы, в привилегированную касту бюрократов высокого ранга. Поэтому требовалось противопоставить цензурной бдительности мастерство эзоповского иносказания. Автор поставил целью воспроизвести тупость, ограниченность, удручающее однообразие действий и помыслов правящей клики. Поэтому были необходимы такие художественные приемы, которые позволили бы представить этот низменный объект в яркой форме. Наконец, сатирик решил выставить эти фигуры на публичное осмеяние. Поэтому нужно было эзоповские и живописательные соображения сопрячь с юмористическими. Скрещение этих заданий вызвало в творчестве Щедрина первый ярчайший взлет фантастики. Появились фантастические образы градоначальников со ступнями, обращенными назад, с фаршированной колбасой или примитивным музыкальным инструментом вместо головы, образы градоначальников, окруженных оловянными солдатиками и ведущих фантастические войны за внедрение ромашки, горчицы и т. д. Получалась картина яркая, ядовитая, исполненная злой издевки и в то же время неуловимых для цензуры аллегорий.

Оценивая с точки зрения возможности судебного преследования «Историю одного города», петербургский цензор А. Петров сделал заключение, что это произведение «не может быть принято за сатиру на современных градоначальников уже по крайнему преувеличению безобразий представленных личностей и введенному в рассказ гофманскому элементу... Без сомнения, Щедрин имел в виду применение к нынешним градоначальникам и умышленно уклонился в область фантазии, но впечатление, которого надобно опасаться, будет тем живее и резче, чем больше можно будет указать в статье точек соприкосновения или аналогий с настоящим строем нашей администрации».

Обращение автора «Истории одного города» к фольклору, к поэтической образности народной речи было продиктовано, кроме стремления к народности формы, и еще одним принципиальным соображением. Как уже отмечалось выше, в «Истории одного города» Щедрин впервые коснулся оружием сатиры непосредственно народной массы. Однако обратим внимание на то, как это сделано. Если презрение Щедрина к деспотической власти не знает границ, если здесь его кипящее негодование отлилось в самые резкие и беспощадные формы, то относительно народа он строго удерживается в границах той сатиры, которую сам народ создал на себя. Чтобы сказать горькие слова обличения о народе, он взял эти слова у самого же народа. Написанию «Истории одного города» предшествовали кропотливые разыскания автора в области народной словесности. Здесь Щедрин как бы нашел свое право быть сатириком народной жизни, и это право было санкционировано самим же народом. Когда в псевдонимной рецензии Суворин обвинил автора «Истории одного города» в глумлении над народом и назвал «вздором» наименования головотяпы, моржееды и проч., то Щедрин на это отвечал: «... утверждаю, что ни одно из этих названий не вымышлено мною, и ссылаюсь в этом случае на Даля, Сахарова и других любителей русской народности. Они засвидетельствуют, что этот «вздор» сочинен самим народом, я же с своей стороны рассуждал так: если подобные названия существуют в народном представлении, то я, конечно, имею полнейшее право воспользоваться ими и допустить их в мою книгу» (XVIII, 239).

В «Истории одного города» Щедрин довел до высокого совершенства наиболее яркие черты своей сатирической манеры, дал итог художественных исканий за весь предшествующий этап своего творчества и сделал многие новые художественные открытия, которые могли родиться только теперь, непосредственно в процессе работы над воплощением одного из своих самых сложных по идее и самых острых по политической направленности замыслов. Трудность воплощения объяснялась не только сложностью замысла и его крайней «нецензурностью», но и стремлением сатирика высказаться в формах, рассчитанных на восприятие более широкого круга читателей, нежели тот, к которому он адресовался прежде. Подсказанные этим стремлением особенности художественной формы произведения — фантастические образы «органчика», «фаршированной колбасы», «оловянных солдатиков» и т. д., фигура наивного рассказчика-летописца, фольклорные мотивы, свободно включающиеся в реалистическое повествование, — позволили разбить тот «плотно скучившийся навоз», о котором сатирик, задумав свою «Историю...», говорил, что его «ничем не разобьешь» (XVIII, 196), потому боялся потерпеть неудачу.

Творческая сила Щедрина в «Истории одного города» проявилась настолько ярко, что имя его впервые было названо в ряду мировых сатириков. Как известно, это было сделано И. С. Тургеневым, в то время известнейшим из русских писателей в Западной Европе, в его рецензии на «Историю одного города», помещенной в английском журнале «The Academy» от 1 марта 1871 года. «Своей сатирической манерой Салтыков несколько напоминает Ювенала, — писал Тургенев. — Его смех горек и резок, его насмешка нередко оскорбляет [...] его негодование часто принимает форму карикатуры. Существует два рода карикатуры: одна преувеличивает истину, как бы посредством увеличительного стекла, но никогда не извращает полностью ее сущность, другая же более или менее сознательно отклоняется от естественной правды и реальных соотношений. Салтыков прибегает только к первому роду, который один только и допустим».

***

Сам Щедрин осознавал «Историю одного города» как шаг вперед в своем творческом развитии и отмечал связанное с этим охлаждение к нему либеральной читающей публики. «Я должен вам сознаться, — с присущей ему скромностью писал он А. М. Жемчужникову в ноябре 1870 года, — что публика несколько охладела ко мне, хотя я никак не могу сказать, чтоб я попятился назад после «Губернских очерков». Не считая себя ни руководителем, ни первоклассным писателем, я все-таки пошел несколько вперед против «Губернских очерков» (XVIII, 230).

Итак, «История одного города», во-первых, важный этап в идейно-политической биографии Щедрина. Главное здесь — окончательный приговор абсолютизму. Развиваемая ранее сатириком идея отрицания самодержавного государства выразилась теперь в своих крайних, революционных выводах. Последнее слово было сказано. Сатирик окончательно и бесповоротно хоронил теорию «насаждения либерализма в капище антилиберализма», которая до середины 60-х годов все еще сказывалась и ослабляла в известной мере силу его сатирического удара. Никогда прежде проблема народной революции не волновала Щедрина так, как теперь. Вполне и окончательно определилась огромная дистанция между позицией Щедрина и позицией либералов. Последние ответили на появление «Истории одного города» или выражением прямого недовольства, или же молчанием. Достаточно вспомнить рецензию А. С. Суворина в «Вестнике Европы», увидевшего в «Истории одного города» сатиру на прошлое России и глумление над народом. Такое же отношение либералов к данному произведению продолжалось и впоследствии. Так, например, К. К. Арсеньев писал: «При всем мастерстве формы, «История одного города» стоит, в наших глазах, не на одном уровне с лучшими произведениями Салтыкова». Неудовлетворенность либеральных публицистов вполне понятна: выводы Щедрина в «Истории одного города» относительно самодержавия не оставляли места для либерализма.

«История одного города», — во-вторых, важный итог в литературной эволюции сатирика. Главное здесь — полное овладение той свободной сатирической формой, которая органически охватывала и современный и исторический материал, сочетала с обычными приемами реалистического письма гиперболу, фантастику, сарказм, пародию и т. д.

«История одного города» явилась итогом идейно-творческого развития Салтыкова за все предыдущие годы его литературной деятельности и обозначила вступление его политической сатиры в пору высшей зрелости, открывающую длинный ряд новых блестящих завоеваний его таланта.