Когда Долорс постарела, она начала вязать себе и детям свитеры. Теплые, для зимы, она делала с высоким глухим воротником. Труднее было придумать фасон для теплой погоды: жена директора фабрики, пусть и почти разорившегося, следуя внушенным с детства правилам приличия, могла оголить разве что шею, то есть о глубоком вырезе и речи не шло. Детей, к счастью, эти ограничения не касались, главное, чтобы им не было жарко, свитеры должны были быть не очень длинными и тонкими.

Когда Долорс решила связать свитер Сандре, после того как столько лет не брала в руки ни спиц, ни крючка, то вдруг поняла, как сильно все изменилось. То, что теперь называют воротом, по сути таковым не является, потому что открывает взору все, что только можно, и его задача — все-таки удержать свитер на плечах, чтобы он не соскользнул вниз, а то выйдет конфуз и Сандре будет стыдно. Долорс заметила, что нынче принято оголять лопатки, так что свитеры больше походят на лифчики или, в лучшем случае, на майки без рукавов. Повезло же современным подросткам. Когда она была молодой, то не думала над этими вопросами, потому что вокруг никто не обнажался. Однако теперь, состарившись, она иной раз испытывала зависть, когда видела, как женщины спокойно демонстрируют свои прелести благодаря глубокому вырезу, чего она в свое время не могла сделать никогда, вынужденная застегиваться до последней пуговки или носить свитеры, отвечающие приличиям. Пристойную одежду, одним словом.

Куда это ты собралась в таком виде, спросил Эдуард, когда увидел ее в блузке, которая открывала, по его мнению, больше, чем следовало. За продуктами к обеду, ответила Долорс, едва сдерживая ненависть, рвущуюся наружу, готовую выплеснуться на мужа. Эдуард ничего больше не сказал, поскольку голос Долорс не допускал возражений, а ей в тот момент до смерти хотелось надеть еще и легкую, прозрачную юбку, которую она купила вместе с блузкой и убрала до поры до времени в шкаф.

Эдуард уже был полным ничтожеством, но пытался хорохориться. Его потуги напоминали судорожные движения хвоста, отброшенного ящерицей, но продолжающего дергаться и извиваться. То были последние судороги. Муж уже знал, что Долорс поставила на нем крест, что он должен молчать, если хочет хоть что-то получить. Долорс устала играть, и теперь она сама решала, как будет идти ее жизнь.

И не проси меня об этом, мама, с грустной улыбкой ответила Тереза, пока отец дома, я не вернусь, можешь быть уверена. У Долорс все внутри опустилось, сколько сил она потратила на то, чтобы Эдуард сменил гнев на милость и разрешил дочери вернуться. Тереза заметила, что ее отказ больно ранил мать, та даже сгорбилась, не волнуйся за меня, я работаю и могу платить за учебу. Я живу с подругой, нам хорошо вместе, мы можем приходить и уходить, когда хотим, и разговаривать, о чем хотим. Улыбка соскользнула с ее лица, когда она повторила: но домой я не вернусь. И оба раза от этих слов повеяло ледяным холодом.

Теперь-то молодые не стремятся уйти. Остаются в родительском доме лет до тридцати, Долорс знает это от Мирейи. Много лет, когда обе они овдовели, раз в неделю они встречались за чашкой кофе и болтали о своем, однако старая служанка все равно обращалась к ней «сеньора Долорс», и не было никакой возможности отучить ее от этого, она извинялась и говорила, что не привыкла обращаться по имени и на ты, пока однажды Долорс не рассвирепела и не сказала: не хочу тебя видеть до тех пор, пока не переучишься, меня трясет, когда ты так ко мне обращаешься, так что — все, до свидания. После этого Мирейя шла за ней до дома, словно настойчивый поклонник, а потом трезвонила в закрытую дверь. Долорс открыла, даже еще не сняв пальто. Перед ней стояла и улыбалась Мирейя: ладно, мне, конечно, трудно говорить тебе просто Долорс, без «сеньоры».. но я постараюсь, обещаю.

С того дня нить, соединявшая этих двух женщин, стала неразрывной.

Так вот, Мирейя не так давно рассказывала, что ее внучка жила с родителями почти до тридцати лет. Вроде бы не так уж и много — всего тридцать, но с возрастом понимаешь, что время бежит ужасно быстро. Это в молодости кажется, что времени еще полно и оно никогда не закончится. На самом деле годы бегут, не успеешь оглянуться, как их уже и след простыл, а ты за каждодневной суетой этого не видишь. Ход времени замечаешь, только когда смотришь в зеркало и удивленно спрашиваешь себя: а это кто, и оказывается, что это — ты. Сколько тебе лет, Мирейя? Семьдесят восемь? Восемьдесят? Наверное, так. Теперь, когда у обеих проблемы со здоровьем, они видятся не очень часто. Вчера дочь Мирейи привозила мать к ним в гости. А вот Леонор ее никуда не вывозит. Нельзя сказать, чтобы Долорс так уж горела желанием, не будем притворяться, нет — и не надо. Когда приезжает Тереза, то, если не торопится, выходит с ней погулять на минуточку. «На минуточку» — это, считай, ничего, только спуститься, дойти до угла и вернуться, чувствуя себя так, словно пару километров прошла. Выпрямиться и полностью наступить на ногу вам не удастся, конечно, а потому ходите так, как можете, говорил врач. И, как только видел ее, спрашивал: ну как, ходите, и Долорс то ли кивала, то ли мотала головой, чтобы было не очень понятно, что она имеет в виду, тогда Леонор разъясняла: моя сестра выводит маму погулять по воскресеньям, потому что среди недели никто из нас не может. Врач был не очень доволен таким ответом, это было видно, и напоминал: хорошо, делайте гимнастику, вот надоеда, опять пристает с этой гимнастикой, ногу вверх — ногу вниз, распрямить — согнуть, одно слово — зануда, как говорит Сандра.

В книжной лавке она, ясное дело, все время проводила на ногах, еще бы, ей и в голову не приходило присесть, когда в магазине бывали посетители, разве что когда разбирала присланный товар или наклеивала ценники, но это случалось не слишком часто, в основном Долорс стояла за прилавком. Продавала книги. Книги, книги, жизнь, заполненная книгами, — чего еще она могла себе пожелать. Антони дал ей кое-какие инструкции и советы, потом сказал: остальное придет с опытом, не волнуйся, никто тебя не подгоняет. Долорс и не волновалась, через пару недель ей уже практически не требовалась помощь ни Антони, ни его сотрудников. Ничего себе, восхищенно сказал он, ты с ходу включилась в работу. Это потому, что мне здесь очень нравится, Антони. Очень. Внезапно он посмотрел на нее так, как когда-то смотрел в своем доме, и произнес: я подумал… может быть, ты как-нибудь поможешь мне с кассой… вечером, после закрытия. Если сможешь, конечно.

К счастью или к несчастью, мы редко говорим действительно то, что чувствуем, если это вправду сильное чувство. Обычно же маскируем правду разными другими вещами, которые помогают нам преодолеть робость, произносим только то, на что решаемся, и — все, однако наши глаза говорят иное. Глаза Антони говорили не о кассе и не о деньгах. И глаза Долорс тоже, хотя губы произнесли: конечно, я помогу тебе посчитать выручку. Прямо завтра.

Мы можем бороться с дурными инстинктами, уничтожать их, словно сорняки, однако от себя самих не уйдешь. Пытаться сделать это — большая ошибка, ведь в итоге ты неизбежно окажешься там, откуда бежал. Антони и Долорс снова встретились, и это уже были два совсем других человека, но запах запрещенных книг вновь вернул их к истокам. Все то, что стояло между старыми книгами в его доме и книгами в магазине, — эти тринадцать или четырнадцать лет — потерянное время. Нет, не так, время не может быть потерянным, все для чего-то служит, к чему-то ведет, чему-то учит. Провал во времени — так будет точнее.

Ладно, надо учитывать, что это зимний свитер, так что ворот сделаем круглым и достаточно узким. Конечно, современные девочки норовят оголиться даже зимой, однако Долорс не хочет, чтобы внучка подхватила простуду, а Леонор бы потом сердилась и говорила: где была твоя голова, ты сама когда-нибудь ходила полуголая зимой? А вот и она, легка на помине. Точно. Теперь Долорс безошибочно определяла, кто пришел, еще до того, как тот открывал рот, — просто по звону ключей или звуку шагов. Раньше она сама с собой играла в угадайку и вела счет: один — ноль, два — ноль, а, нет, ошиблась, значит, два — один, и так до десяти. Сейчас она уже так не развлекается, потому что результат всегда один и тот же: десять — ноль, никакого интереса.

Однако сегодня дочь пришла с какой-то женщиной, моложе, чем она, и провела ее в столовую.

— Здравствуй, мама, я хочу представить тебе Глорию. Глория, это моя мама.

— Добрый вечер, — произносит та и протягивает руку.

Долорс улыбается и тоже дает руку — ту, что не трясется, и, поскольку женщина не выказывает ни тени удивления, понимает, что Леонор уже объяснила ей, что мать не может говорить. Эта Глория сильно накрашена и совсем лишена обаяния, вот уж у кого на самом деле физиономия мартышки, — смеется про себя старуха. Где ты ее откопала, Леонор? Из разговора, который женщины вели, сидя на диване, Долорс поняла, что они работают вместе. Со своего места старуха отлично слышала все, о чем они говорили, понизив голос, хотя могли бы этого и не делать — ведь они считали ее глухой. Время от времени Леонор, бросив быстрый взгляд на Глорию, делала жест, который должен был означать: не беспокойся, мать все равно ничего не слышит.

Отчего дочь считает ее совсем выжившей из ума? Несколько раздраженная, Долорс навострила уши. Вообще, конечно, неприлично слушать чужие разговоры, но тогда ей только и остается, что заткнуть уши ватой. К тому же слушать, о чем говорят другие, это единственное доступное ей развлечение. Пусть Господь простит мне этот небольшой грешок, подумала она и подняла глаза к потолку, словно надеялась, что будет услышана. В конце концов, отбросив все сомнения, она расположилась внимательно слушать, а руки сами вывязывали ворот свитера, и Долорс уже не обращала внимания ни на петли, ни на что другое — потом наверняка придется распускать. Однако разговор стоил того.

Леонор начала говорить первой, очень-очень тихо, так что надо было напряженно вслушиваться, чтобы не потерять нить разговора.

— Я словно живу во второй раз. А думала, что в моем возрасте уже все кончено.

— А я тебе что говорила! Со мной тоже такое было, и уверяю тебя, что в выигрыше вы оба: у тебя — опыт, у него — молодость.

— Верно. Какое у него тело, слушай, какое тело, если б ты видела…

Обе смеются. Долорс поражена — похоже, речь идет о сыне директора фирмы, на которого, как она подозревала, запала дочь, однако так непривычно видеть Леонор в роли женщины, потерявшей от страсти голову, вот это сюрприз!

— Хочешь чего-нибудь холодненького? Есть кока-кола, пиво, лимонад…

— Если только стакан воды. Я схожу с тобой.

Они уходят на кухню, продолжая болтать, однако теперь Долорс уже ничего не может разобрать. Ну и парочка, Леонор нашла себе хорошую подружку — из тех, кто слушает и уверяет, что все сохранит в тайне, и действительно никому ничего не скажет до того момента, пока не поссорится с тобой, вот тут-то о твоем секрете узнают все, потому что бывшая подружка постарается. Но бесполезно предостерегать дочь, таков закон жизни, более того, дочери это пойдет на пользу, все эти интриги для нее в новинку, у нее никогда не было ни близких подруг, ни своей компании, поскольку с работы дочь сломя голову неслась домой, чтобы успеть все приготовить к приходу Жофре. А тот приходил поздно, заработавшись в своей школе с учениками, точнее — с Моникой, этой малолеткой. Ни капли целомудрия.

В том, как они подсчитывали выручку в магазине, тоже не было ни капли целомудрия. Как только они остались одни, Антони поманил ее в комнату с запрещенными книгами. Долорс молча пошла за ним. Антони зажег маленькую лампочку без плафона, тусклый свет которой придавал этому замкнутому помещению сходство со скромным жилищем фабричного рабочего. Они посмотрели друг на друга, и Антони сказал: я знал, что снова встречу тебя. Прошел уже год, как они вместе изучали философию и как Долорс каждый день появлялась в магазинчике. Год, как они беспечно болтали, смеялись и становились все ближе друг другу. Прости меня, вновь произнесла Долорс. И вновь первой поцеловала его. Затем мир начал быстро вращаться, и женщина спросила себя: как же она могла так долго существовать, не имея возможности обнять того, кто был дан ей навечно?

Мы живем только один раз. И часто не принимаем этот факт в расчет, особенно пока молоды, а наш мозг напичкан социальными предрассудками и житейскими глупостями. Что касается Долорс, то философы научили ее только одному: реальность (так, как мы ее себе представляем) можно видеть с различных точек зрения, у каждого она своя, поэтому мы можем говорить об одном и том же и в то же время — о разном, все зависит от того, какую точку зрения ты принимаешь. Это свойство человеческой натуры, заставляющее нас воображать и создавать трагедии там, где на самом деле их нет.

Долорс, напротив, стремилась лишить драматического ореола все, что происходило вокруг нее. Пять лет она молчала, что работает и учится с Антони. Если бы Эдуард узнал об этом, дома разразилась бы настоящая буря, так что не стоило этого делать. Тем временем он выгнал Терезу из дома, а потом разрешил вернуться, когда жена пригрозила уйти от него. Она страдала из-за дочери, и ненависть к нему поселилась в ее душе, оборвав все нити, связывавшие Долорс и Эдуарда. Между тем Леонор закончила школу, решила не поступать в институт и пойти на секретарские курсы. Денег дома было все меньше, пришлось отказаться даже от приходящей прислуги. Наконец эти затянувшиеся конвульсии закончились: Эдуард позвал в свой домашний кабинет жену, которую никогда ни во что не ставил, и объявил — мы разорены. Долорс молчала, потому что видела, что он еще не все сказал. Действительно, муж, глядя в пол, добавил: у нас много долгов, не знаю, как мы сможем их выплатить, Долорс.

Она продолжала молчать, но на сей раз — едва сдерживаясь, плотно сжав губы. В сложившейся ситуации для нее не было ничего неожиданного, она давно видела, куда идет дело, слава богу, не дура. И Долорс до крови закусила губу, чтобы не выкрикнуть то, что готово сорваться с языка в подобные моменты: теперь ты мне говоришь, что не знаешь, как быть, и смотришь на меня, будто я должна подсказать тебе решение, однако раньше ты делал вид, что меня не существует, тебе было плевать, что я думаю, ты не принимал в расчет то, что я тоже чувствую, имею свое мнение и могу помочь. Какая наглость, какая вопиющая наглость!

Как же она его ненавидела. Долорс ушла из кабинета, так и не произнеся ни слова, и вышла на улицу, чтобы спокойно все обдумать. Должно быть какое-то решение, которое позволит ей примириться с самой собой, она больше не может существовать с этой вечной ненавистью в сердце. Нужно уйти, говорила она себе, но куда? И как? Вот именно — как? Долорс рассказала Антони о том, что произошло и что она думает по этому поводу, призналась, что ненавидит своего мужа. Они никогда не обсуждали ни ее мужа, ни его жену, но в тот день Долорс не выдержала. Тогда Антони после неловкой паузы сказал, что не готов оставить семью, однако будет рад, если Долорс сможет работать у него в магазине полный день — официально, заключив договор и получая постоянное жалованье. И нервно прибавил: если не знаешь точно, как поступить, лучше не делай этого.

Ворот уже начал принимать четкие очертания. Долорс ответила Антони, что и не предполагала, будто тот бросит жену и детей, и даже странно, что ее возлюбленный мог так подумать, поскольку ей казалось, он понимает, что совместная жизнь не входит в их планы, поскольку одно дело — семья, другое, совсем иное, — то, что объединяет их обоих. Им нужна лишь комната с запрещенными книгами. Ничего другого.

Ворот начал принимать четкие очертания, но это еще не совсем то: слишком уж он широк для зимы и для свитера из шерсти вообще. Это вопрос эстетики, Сандра, и если ты не понимаешь этого, так что ж поделать, но оставить все в таком виде, чтобы шея торчала наружу, я не могу, нет, это будет некрасиво, Долорс начинала сердиться, словно на самом деле разговаривала с Сандрой, будто та уверяла, мол, оставь все как есть, неужели у внучки такой плохой вкус… Впрочем, Сандра и не подозревает о существовании этого свитера, а тем более о его фасоне.

Ладно, теперь вернемся к тому, что происходило тогда на кухне. Женщины смеялись, как сумасшедшие, и Леонор слегка приподняла блузку, чтобы показать Глории сережку в пупке. И сказала:

— Видишь, мне снова семнадцать лет.

— Очень хорошо, подруга, это здорово. Тебе идет.

— Да, очень мило смотрится, ты права. Сначала там, правда, все воспалилось, а я даже пожаловаться не могла, потому что если бы Жофре увидел, то не знаю, что бы подумал, я даже собиралась вынуть сережку, но мне сказали, что не стоит этого делать, надо просто промывать ранку спиртом.

— Сейчас, мне кажется, уже все нормально.

— Да. Ему тоже нравится. У него тоже такая есть., в другом месте. Тот самом, что вечно согнуто, так что кажется, будто он ни на что путное не способен…

Тут обе женщины захохотали, да так, что у обеих слезы брызнули из глаз. Знаешь, Леонор, я не мужчина, но все же от одной только мысли о пирсинге у меня начинает болеть пенис, которого у меня нет. Долорс вздрогнула. Ее внезапно охватила тоска по временам, что остались далеко позади. Так или иначе, а этот разговор слегка разогрел ей кровь, вот забавно, рассмеялась старуха, а эти двое на кухне ничего не замечают, погрузились с головой в свой дурацкий разговор и заливаются смехом, обсуждая сережку в пупке.

От одного лишь взгляда Антони у нее вскипала кровь и мутился рассудок. Закуток с запрещенными книгами стал самым подходящим местом для их запретной страсти, но разве это не прекрасно, когда одна душа являет собой часть другой души, и только поэтому они позволяли себе самые смелые эротические игры, немыслимые ни с кем другим. После нескольких лет этой свободы и этого безумия Долорс рассказала Антони про Эдуарда, про то, что он разорен и она его ненавидит. И тогда Антони предложил: отчего бы тебе не перейти на полный рабочий день, будешь приносить домой хорошую зарплату.

Я нашла работу, объявила она Эдуарду. Он остолбенел. Ты? Нашла работу? Но ведь ты… Фраза повисла в воздухе, однако Долорс продолжила ее в уме: ничего не умеешь делать. Вот что хотел сказать Эдуард, собрав последние остатки гордости. Хорошо, что гордость (у кого она есть) — это последнее, что теряет человек. И еще хорошо, что можно чуть ли не вечность прожить рядом с кем-то и так и не узнать, что он собой представляет. Долорс поняла, что пришло время выкладывать козыри на стол: я изучала в университете философию и литературу и в прошлом году получила диплом. По лицу Эдуарда можно было читать, как по открытой книге. На нем застыло изумление, смешанное с обидой, она легко догадалась, как больно ему сознавать, что она способна в чем-то с ним соперничать и даже имеет диплом. Что же, значит, умом она ему не просто ровня, а может, даже выше его? Долорс испытала жестокое наслаждение и в очередной раз убедилась, что внутри нее живет настоящая, неподдельная ненависть. Такая сильная, что прочие чувства рядом с ней меркнут. Черт возьми, наконец воскликнул Эдуард и, чувствуя, что должен что-то сказать, добавил: ты можешь работать учительницей.

Шаркающей походкой вошла Мирейя. Ее заботливая и деликатная дочь оставила их вдвоем под тем предлогом, что у нее тут поблизости дела. Вот у кого действительно были проблемы со слухом, так это у Мирейи. Долорс не могла говорить, а Мирейя почти ничего не слышала. Можно себе представить, как выглядела их беседа со стороны. На самом деле они вели разговор с помощью глаз, благо с Мирейей это выходило легко и просто. Так же, как с Терезой, как с Антони, а теперь и с Марти, которому достаточно посмотреть на нее, чтобы понять, что она хочет сказать. Мирейя очень умна, но у нее, помимо глухоты, куча других болезней, которые делают ее малоподвижной. Ты прекрасно выглядишь! — прокричала ей подруга, лицо которой светилось от радости, а губы улыбались. Долорс ответила жестами: ты тоже. Больше почти никаких слов они не произносили, лишь пристально глядели друг другу в глаза и думали об одном и том же: время может отнять у них все, кроме взглядов и нерушимой внутренней связи друг с другом.

Мирейя, мы с Антони опять вместе. Уже довольно давно… Долорс сделала это признание много лет тому назад и ждала реакции Мирейи, она не знала, зачем это сделала, просто чувствовала, что после всего, что случилось до ее замужества, это ее моральный долг, она словно ощущала потребность поделиться новостью со своей служанкой. Мирейя, которая уже давно и счастливо вышла замуж и любила своего мужа больше всего на свете, помолчала, потом расцвела улыбкой и наконец произнесла: я очень этому рада, Долорс. Очень.

Время слов, время признаний. Теперь в этом нет необходимости. Теперь можно говорить глазами.

Эдуарду пришлось давать подробные и многословные объяснения. Нет, не учительницей, сказала Долорс. Они завтракали на кухне, и после слов жены о высшем образовании он прекратил жевать, обратившись в глыбу льда. Я работаю в книжном магазине, — и она изложила удобную для себя версию событий. Как-то на одном из экзаменов я случайно встретила Антони… Ты помнишь Антони с фабрики? Отца Терезы — не сказали, но подумали оба. Эдуард лишь кивнул в ответ, не в силах произнести ни слова, казалось, язык у него примерз к гортани, и немудрено: при упоминании имени Антони в душе его, должно быть, разразилась настоящая снежная буря.

Долорс невозмутимо продолжала: у него свой книжный магазин, и он сказал, что если мне это интересно, то он будет рад взять меня на работу своей помощницей. Магазин большой, кроме меня, там еще двое продавцов. Он предложил мне хорошую зарплату. Это ведь нам очень кстати, не так ли?

Эдуард слегка кивнул, но как-то неуверенно, в сильном смятении. Значит, договорились, подвела черту Долорс и, покидая кухню, сообщила: иду подписывать договор. Я выхожу на работу с понедельника.

Любовь Долорс и Антони, начавшаяся со встречи в библиотеке, по сути не менялась, она лишь принимала различные формы. Невинная девушка, не искушенная ни в чувствах, ни в сексе, превратилась в умудренную опытом зрелую женщину, не потерявшую, несмотря на разочарования, способности отдаваться порывам свежего ветра. Теперь ты кажешься мне еще красивее, сказал ей Антони, Долорс так не считала, однако эти слова ей польстили, это, наверное, оттого, что с возрастом у тебя ухудшилось зрение, в шутку ответила она, и оба рассмеялись, а потом вновь занялись любовью, и, казалось, вся жизнь — вся без остатка — вместилась в эту каморку с книгами — запрещенными, любимыми, пахнущими пылью, если не плесенью.

Теперь они обе старухи, но Долорс кажется, она сохранилась лучше, чем Мирейя. Марти сказал: бабуля, твоя подруга по сравнению с тобой просто развалина, а ты выглядишь прекрасно, это фантастика. Говори, говори, думала Долорс, ты говоришь так потому, что любишь меня, однако Марти все понял без слов, а потому продолжил: да, бабуля, конечно, после инсульта ты не можешь говорить и у тебя проблемы с ногой, но это ерунда, врач сказал, что со временем это пройдет. А вот твоя подруга… не знаю… просто она очень старая. Долорс приподняла брови: знаешь, мальчик, это не одно и то же — родиться, чтобы отдавать приказания, и родиться, чтобы их исполнять. Это совсем разные вещи — быть хозяйкой и быть служанкой, ну хорошо, помощницей по хозяйству, как теперь говорят, именно так следовало называть Фуенсанту.

Фуенсанта, кстати, тоже заходит ее проведать. Леонор и Тереза сейчас ищут ей другую работу, бедняжка осталась без средств к существованию — у нее есть сын, но он зарабатывает так мало, что едва может содержать себя самого. Иногда она заходит к Долорс. И когда появляется, то садится напротив и начинает плакать, ничего другого эта женщина делать не умеет, только слезы лить, потом утирает их и причитает: ай, сеньора Долорс, как все обернулось-то, а ведь вы так любили поговорить и ни минуты не сидели на месте, вы уж извините, что плачу, но просто не могу сдержаться. Я могу вам чем-нибудь помочь? Если вам что-то нужно, то вы только скажите, я приду и все сделаю. Долорс покачивает головой, как бы благодаря и отказываясь, а сама думает, что если бы только могла, то заорала бы что есть сил: нет-нет, убирайтесь отсюда, я уже сыта вами по горло, что за женщина, господи, похоже, у нее нет других дел, кроме как лезть в чужую жизнь, понятно, что Фуенсанта хорошо к ней относится, поэтому и плачет, но с нее хватит такой заботы, да и утомляет эта жалость. Откровенно говоря, Долорс не выносила, чтобы ее жалели.

А вот Эдуард вдруг, в одночасье, превратился в самое жалкое существо на свете. Наверное, он считал, что Долорс отдалилась от него из-за того, что он был вечно занят неотложными делами, бумагами, проектами, как-никак занимал весьма важный пост, — так ему казалось, — вот жена и стала жить собственной жизнью, в своем замкнутом мирке, куда ему теперь нет хода. Так, должно быть, рассуждал Эдуард, но дело в том, что в ее жизни и в самом деле не осталось для него места, и если в душе Долорс на одной чаше весов лежало чувство вины, то на другой — день ото дня набирающая силу ненависть. Эдуард постепенно переместился на кухню — мыл посуду, занимался уборкой. Непонятно, чего он этим добивался, может, надеялся вернуть себе расположение жены, которой, по сути, у него никогда и не было, во всяком случае, не зная, чем себя занять в долгие дневные часы, муж пытался приносить пользу — или хотя бы делать вид, что приносит пользу.

Что это за мания у людей, приносить пользу? Однако жизнь требует от нас именно этого, вот так Эдуард и превратился из инженера в прислугу, хуже не придумаешь.

Вчера Сандра надевала свитер с таким вырезом, что хоть стой, хоть падай, и это в разгар зимы; нет уж, Долорс, в твоем свитере вырез будет совсем маленький, чтобы внучка не простужалась. Забавно, в молодости сама она никогда не боялась простудиться. Наверное, это удел бабушек и матерей — беспокоиться о таких вещах, а вообще у нее создалось впечатление, что Леонор объявила бессрочную забастовку в знак протеста против того, как одевается ее дочь, похоже, она не знает, что с этим делать, и хорошо еще, что вообще обратила на это внимание, только все равно ничего у нее не выйдет: Сандра, скажи на милость, куда это ты собралась в таком виде, зима на дворе, а ты нараспашку. На что Сандра, естественно, реагирует точно так же, как любой подросток: мама, все так ходят. «Так ходят» означает, что это модно. Ответ Леонор — классическая партия заботливой матери: ну и что, что модно, а если заболеешь? Если при этом присутствует Марти, он встает на защиту сестры: послушай, мама, она оденется потеплее, когда пойдет на улицу, правда, сестричка? Та тихонько говорит «да», и Леонор сразу успокаивается, хотя и бормочет себе под нос: надеюсь на это.

Слава богу, что в доме есть Марти. Он здесь самый разумный, тот, кто приносит мир, тот, к кому все прислушиваются, когда надо принимать решения. Долорс усмехается — в тот день, когда они узнают, что он гомосексуалист, неизвестно, кто их будет мирить, особенно это касается Жофре, который на словах вроде бы за легализацию однополой любви, однако хотела бы Долорс увидеть его лицо, когда зять узнает, что такая любовь завелась в его собственном доме, про Терезу-то он не раз говорил — стараясь, чтобы теща его не слышала, — этот мужик в юбке ни на минуту не закрывает рта, недаром ее сделали пресс-секретарем партии, ведь она целый день трещит как сорока, ох, как все меняется, какими друзьями были Жофре и Тереза, они часами спорили о Сартре, Фрейде и становлении демократии в стране, курили в баре, а Леонор сидела рядом и смотрела на них, а потом выговаривала Терезе: это же мой парень, а ты мне и слова не даешь вставить. Словно маленькая девочка, она размахивала руками, гримасничала, и Долорс спрашивала: что там у вас происходит? А Тереза со смехом отвечала: ничего, мы с Жофре разговариваем, ему интересно узнать про наши партийные дела, а эта дурочка ревнует. Иногда она говорила Леонор: успокойся, я никогда не лягу в постель с мужчиной, это не шутка, меня это совершенно не интересует, понятно тебе?

Да, такие были друзья, а теперь рассорились навсегда. Это потому, что в умственном отношении люди развиваются по-разному, и нельзя сказать, чтобы Жофре сильно преуспел в этом плане. Сам-то он, безусловно, уверен в обратном, однако его последний подвиг — завоевание семнадцатилетней Моники (ей точно семнадцать, Сандра недавно сказала) — свидетельствует о многом. Впору перекреститься — ведь это давняя подруга Сандры, они выросли вместе, приходили в гости к Долорс, и часто, когда она сама звонила сюда, к телефону подходила Сандра и говорила: ко мне пришла моя подруга, и мы играем. Этой подругой была Моника. Она росла, зная, что Жофре — отец ее подружки Сандры, иногда Долорс вспоминает пышные (всегда белоснежные) оборки на платьях девочки — мать постоянно наряжала ее, как на праздник. Пресвятая Богородица, посмотрите теперь на нее — накрашена, словно Барби, та самая кукла, которую не хотели покупать Сандре, а Жофре — Папа Подруги — уже не добропорядочный сеньор, а скорее совсем наоборот, как она его соблазнила? Долорс представила себе случайную встречу где-нибудь в магазине, здравствуй, Моника, как дела, и Моника отвечает, хорошо, очень хорошо, спасибо, а что вы пришли покупать, я — улиток. Вот как, интересно, я тоже. Только не говори мне «вы», пожалуйста, или ты считаешь меня слишком старым, признайся? Тут Моника должна почувствовать себя, что называется, в своей тарелке, она, наверное, кокетливо облизнула губы, как бы шутя, и сказала: конечно нет, ты выглядишь просто классно, честное слово.

Что действительно начинает выглядеть классно, так это вырез. Потом, когда придет пора сшивать детали, она обвяжет его воздушными петлями или ажурным узором, а может, и тем и другим вместе, получится очень красиво.

О чем это она думала? Сейчас, сейчас. Ах, да, о Жофре, покупающем улиток, и Монике, не хочешь ли выпить чего-нибудь холодненького, тогда мы сможем посидеть и поговорить. И Моника, должно быть, сказала: о’кей, как хочешь, и они сели в каком-нибудь баре, где девушка посмотрела на Жофре по-новому, первый раз увидела в нем не просто отца подруги, потому что когда становишься взрослой, то внезапно обнаруживаешь, что той стены, которая, как тебе казалось, отделяет тебя от взрослых всей планеты, на самом деле не существует и что у тебя достаточно сил, чтобы противостоять привычному порядку вещей, которому еще совсем недавно ты обязана была подчиняться. У Долорс так произошло в последний год обучения в интернате в отношении монахинь, которых она долгое время, с раннего детства, считала носительницами абсолютной истины.

Эдуард, наоборот, проделал путь от взрослого человека к ребенку, от той поры, когда он ни во что ее не ставил, до момента, когда начал воспринимать Долорс как своего рода богиню, и она чувствовала, что он преклоняется перед ней, — так она сама некогда преклонялась перед монахинями. Ей это совершенно не нравилось и лишь сильнее питало ее ненависть. Фабрика закрылась, и Эдуард остался не у дел, теперь он только убирался, мыл, перестилал постели. То есть стал прислугой, так сказать, помощником по хозяйству. Растерял все свое достоинство, а человек без чувства собственного достоинства — ничтожество. Окончательно сломленный, униженный, Эдуард стал ничтожеством.

Однажды Долорс поняла, что больше так не может. Она не в состоянии его бросить хотя бы из христианского милосердия, поскольку в таком случае мужу придется идти просить милостыню на паперти. Другого выхода у него нет. Однажды она долго размышляла над этим, и тут ей впервые пришла в голову идея, которую она сначала отбросила, не столько ужаснувшись, сколько испугавшись. На следующий день она нашла эту мысль не такой уж безумной. На третий посчитала ее удачной. Она вздохнула и сказала себе: действуй, Долорс. Чтобы выполнить задуманное, предстояло хорошенько потрудиться, однако было совершенно ясно, что выйти из создавшегося положения и помочь Эдуарду можно одним-единственным способом: убить его.