Ценность отдельных литературных явлений, верность соотношений между ними, значительность имен — все это отчетливее видится издалека, чем вблизи, и дело потомков — расставлять акценты. Японские поэты XVIII века из множества поэтов, творивших в XVII, выбрали одно имя, достойное называться великим, — Басе, поэты XX века, оглянувшись на XVIII, увидели Бусона. Но если Басе был по достоинству оценен своими современниками, то Бусон не удостоился громкой прижизненной славы, однако с его именем связывают теперь один из наиболее значительных этапов в развитии поэзии «хайку». Более того, именно Бусона многие нынешние поэты считают предтечей современной поэзии и, говоря о влиянии предшественников на свое творчество, называют его имя.

Между тем при жизни и долгое время после смерти Бусон был известен скорее как художник, чем как поэт. Возможно, и для него самого живопись почти всегда была на первом плане, и только в последние годы жизни ее несколько потеснила поэзия.

Творчество Бусона приходится на то время, когда поэзия «хайкай» (куда относятся «нанизанные строфы» — «рэнга» — и выделившееся из них к XVI веку трехстишие «хокку» или, как его называют теперь, «хайку»), пережившая период расцвета, связанного с творческой деятельностью Басе (1644–1694), пришла в упадок, утратив свое высокое значение и выродившись в чисто шуточный развлекательный жанр. Школа Басе распалась на множество соперничающих между собою групп, общий уровень поэтического мастерства резко снизился. Пожалуй, единственным положительным фактором было проникновение поэзии в провинцию и распространение ее среди самых широких масс населения. Возможно, именно вовлечение в поэтическую активность свежих сил и подготовило новый взлет поэзии «хайкай», который произошел во второй половине XVIII века и связывается с деятельностью Бусона и поэтов его школы.

О жизни Бусона известно не так уж много, особенно о его юности. По тем или иным причинам он предпочитал умалчивать о некоторых обстоятельствах своей жизни, и лишь по весьма скудным, вскользь брошенным замечаниям из его писем можно строить те или иные догадки и предположения. Бусон родился в 1716 году, то есть через 22 года после смерти Басе. Семья его, судя по всему, жила в достатке. Отец, бывший чем-то вроде сельского старосты в деревне Кэма, неподалеку от Осаки, имел фамилию Танигути (Бусон — псевдоним, которым поэт подписывал свои произведения в зрелые годы, до этого он использовал другие псевдонимы. Такова была традиция — примыкая к какой-нибудь школе и начиная публиковаться, поэт обязательно брал псевдоним, который впоследствии мог быть изменен в связи с теми или иными обстоятельствами его жизни). Мать — и это тоже всего лишь одно из предположений — была родом из местечка Еса, поэтому впоследствии поэт часто называл себя Еса Бусон. Несомненно, что в детстве он получил хорошее образование: читал китайских и японских классиков, учился живописи. Предполагают, что Бусон рано потерял родителей и лет в 17–19 уехал в Эдо. На родину он больше не возвращался, хотя постоянно мечтал о возвращении, — не зря поэт нашего века Хагивара Сакутаро, большой поклонник Бусона, называл его поэтом ностальгического склада. В самом деле, ностальгическим чувством проникнуты многие трехстишия Бусона, не говоря уже о поэтическом цикле «Весенний ветерок над дамбой Кэма». Почему он, большую часть своей жизни проживший в Киото, то есть не так уж и далеко от своего родного селения, ни разу не побывал там — одна из тайн его жизни, которую пока никому раскрыть не удалось.

Бусон приехал в Эдо, очевидно, для того, чтобы учиться живописи и поэзии. Очень скоро он присоединился к школе Хаяно Хадзина (1676–1742), одного из крупнейших поэтов того времени, ученика Кикаку и Рансэцу (которые, в свою очередь, были учениками Басе, то есть Хадзин по существу продолжал линию Басе). Хадзин был главой поэтической школы «Полночная беседка» (Яханте) — так он называл свое жилище в Эдо в районе Нихонбаси. Бусон вступил на поэтическое поприще в тридцатые годы XVIII века, как раз тогда, когда по всей стране быстро распространялось движение за «возврат к Басе» и школа Хадзина играла в этом движении едва ли не основную роль.

В 1742 году Хадзин скончался. Вскоре после его смерти Бусон покинул Эдо и около десяти лет провел в странствиях: то жил у своего друга поэта Ганто в местечке Юки, то бродил по району Тохоку, то путешествовал по Северу, пытаясь повторить путь Басе. В отличие от Басе, подробных путевых дневников Бусон не оставил, но многие впечатления зафиксированы в эссе («хайбун»), которые он писал и в те годы, и позже. Наконец, в 1753 году Бусон переехал в Киото, где и жил до самой своей смерти.

Поселившись в Киото, Бусон очень скоро стал одной из центральных фигур в группе художников, которые, как и он, видели свой идеал в китайской живописи, особенно в живописи школы «художников-интеллектуалов» («вэньжэнъхуа», яп. «бундзинга»). Далекие от всех общественных движений, «художники-интеллектуалы» стремились, порвав связи с действительностью, обрести свободу духа в мире искусства. Истинный «интеллектуал» («бундзин») — это человек, нигде на службе не состоящий, живущий свободно и занимающийся искусствами, причем одновременно сведущий в пяти видах искусства — в стихах, прозе, каллиграфии, живописи, резании печатей. Друзья Бусона были одновременно учеными, философами, литераторами. Иногда их называют дилетантами, они и в самом деле творили словно «забавы ради», однако за внешней простотой и свободой самовыражения, за кажущейся сиюминутностью их творчества всегда стоял доведенный до совершенства профессионализм. Собираясь вместе, «художники-интеллектуалы» пили вино, любовались прекрасными пейзажами, читали и сочиняли стихи, «развлекались тушью».

Многочисленные заказы обеспечивали Бусону стабильное и безбедное существование, и в 1759 году, в сорока четырехлетнем возрасте он нашел для себя возможным обзавестись семьей: женился, и вскоре у него родилась дочь Куно. Все это время стихи были для Бусона побочным занятием, и только после пятидесяти лет поэзия стала занимать в его жизни место, равное живописи. Собственно говоря, все лучшее, что он написал, было написано им в последние 15 лет жизни. По-настоящему профессиональным поэтом Бусон стал только в 1770 году, то есть за 13 лет до смерти. В этом году в его жизни произошло весьма значительное событие: он был объявлен преемником умершего 28 лет назад Хадзина и стал главой школы «Полночная беседка». Получив звание «тэндзя» — так назывались поэты, которые имели право быть судьями на поэтических собраниях, — Бусон вошел в число признанных мастеров.

Атмосфера в Японии в те годы была весьма тяжелой. На страну одно за другим обрушивались стихийные бедствия, в обществе в результате политики печально известного министра Танума Окиыугу произошло резкое расслоение, выразившееся в обогащении верхних слоев воинского и купеческого сословий и обнищании низших. Жизнь самого Бусона тоже складывалась не лучшим образом: он часто болел, любимая дочь Куно сначала покинула его, выйдя замуж, потом брак ее оказался неудачным и она вынуждена была вернуться домой. От всех этих бед и неудач Бусон искал спасения в мире поэзии и живописи, стремясь обрести в нем ту гармонию красоты, которой так недоставало ему в действительности.

С 1780 года Бусон почти не вставал с постели. 24 октября 1783 года он попросил одного из своих любимых учеников, художника Гэккэя, записать свои последние трехстишия:

Иволга. Не так ли пела когда-то она У дома Ван Вэя?
С белой сливы Теперь для меня начинается Каждое утро.

На рассвете 25 декабря в возрасте 67 лет Бусон скончался. Ученики похоронили своего учителя неподалеку от восстановленной им хижины Басе в храме Компукудзи. Шесть лет назад, установив рядом с хижиной Басе каменную стелу, Бусон высек на ней такие слова:

Я тоже умру. Зашелестят над могилой сухие Метелки мисканта…

Бусон считал себя последователем Басе, но, верный заветам старца Банановой хижины, призывавшего искать не «следы древних, а то, что искали они», шел в поэзии совершенно иным путем. Главное различие заключалось, наверное, в том, что Басе был устремлен вовне, а Бусон был устремлен вовнутрь. Один был аскет, странник, ведомый желанием обрести истину, проникнуть в тайны мира, другой — эпикуреец, отдававший дань всем земным утехам, всегда готовый предпочесть уютное уединение своего кабинета неустроенности страннической жизни. Когда-то Басе призывал учеников к беспристрастности: «Если хочешь передать суть бамбука, сам стань им». Для Бусона поэзия была не столько средством проникновения в сокровенную суть окружающего его мира, сколько возможностью создать свой собственный мир, в его поэзии объективность реального всегда сплавлена с субъективностью идеального, конкретность осязаемого, видимого, слышимого образа соединяется с его уходящей в бесконечное обобщенностью. Взять, к примеру, его стихотворение о бабочке:

Сон или явь? Трепетанье зажатой в горсти Бабочки…

На первом плане — ощутимое явственно кончиками пальцев, всей ладонью прикосновение трепещущего крошечного тельца, на втором — щемящее чувство беспомощности слабого человеческого существа перед огромностью мира, ощущение хрупкости, мимолетности жизни. Или такое трехстишие:

Прикрыты угли Золой. Домик же мой надежно Укутан снегом.

С первого же взгляда оно может показаться простой зарисовкой с натуры, но немудреное, на первый взгляд, сопоставление углей, прикрытых золой, и дома, укутанного снегом (четырехслойность композиции: угли — зола — дом — снег), создает образ стремительно расширяющегося пространства, и душа поэта, являясь центральной (уголек, прикрытый золой) точкой этого пространства, оказывается открытой в бесконечность. Если Басе стремился прежде всего фиксировать в своих творениях истинный облик мира, раскрывать его взаимосвязи, для Бусона главным было запечатлеть жизнь собственной души, подчинить конкретные образы внешнего мира биению собственного сердца. Пожалуй, именно эта ярко выраженная личностная окраска поэзии Бусона и сделала его творчество столь притягательным для современных поэтов.

На этом можно было бы и поставить точку, но, поскольку за годы своего общения с японской поэзией я встречалась с совершенно разным к ней отношением, мне хотелось бы сказать несколько слов о самой поэзии «хайкай», о ее особенных, непривычных для человека, воспитанного на традициях европейской поэзии, методах и приемах. Бусон, при всех своих индивидуальных качествах и своем новаторстве, точно так же, как его предшественники, и точно так же, как его последователи, принадлежал к определенной поэтической культуре, и, не зная особенностей этой культуры, не так-то просто войти в мир его поэзии.

В наши дни во всех странах появилось немало поклонников японских «хайку», есть они и в России. Но многие, впервые знакомясь с японскими трехстишиями, лишь пренебрежительно пожимают плечами — да разве это поэзия? Ну что поэтического, к примеру, в знаменитом стихотворении Басе: «Старый пруд. // Прыгнула в воду лягушка. // Всплеск в тишине». Ну, лягушка, ну, прыгнула — что тут такого, где здесь поэзия? Да так кто угодно может написать. Почему же эта поэзия оказывается столь притягательной для одних, и почему она отталкивает других? Причина здесь одна и та же — дело в том, что «хокку» или, если говорить по-современному, «хайку» — это не просто поэзия, это особый способ мышления, особый способ видения мира, совершенно отличный от того, который свойствен европейским поэтам и к которому мы приучены с детства. А непривычное почти всегда либо пленяет, либо отталкивает.

Интересно, что пятистишие «танка» не вызывает такого неприятия, и это не случайно. Если попробовать сопоставить «танка» и «хайку» с привычной нам западной поэзией, то можно заметить, что при всем своеобразии «танка» все-таки ближе западной поэзии, чем «хайку». Поэт, сочиняющий «танка», так же, как и любой западный поэт-лирик, в конечном счете говорит о своих чувствах. Другое дело, как он об этом говорит и ради чего. «Хайку» же, при всем своем родстве с «танка», поэзия принципиально нового типа. Для поэта, пишущего «танка», природа, окружающий мир представляют собой набор символов, которые он использует для того, чтобы сообщить о своем чувстве или, вернее, намекнуть на него. Ему совершенно не обязательно видеть то, о чем он пишет. «Хайдзин» — поэт, пишущий «хайку», — относится к окружающему его миру, к природе совершенно иначе. Он должен прежде всего увидеть тот конкретный предмет, то единичное явление, которое станет центральным в его стихотворении, причем не просто увидеть, а подметить нечто необычное, новое в его обыкновенности, уловить элемент вечности, всеединства в определенности сиюминутного облика. Поэтому «хайдзины» так много путешествовали — им была необходима новизна ощущений, они должны были постоянно развивать в себе умение «видеть». Процесс создания «хайку» сродни озарению дзэнского монаха — вдруг увидев какую-то вещь, возможно в несколько непривычном для нее ракурсе, или сопоставив два обычно несопоставимых предмета, поэт испытывает мощный импульс, вдруг открывая для себя внутреннее единство мира, единство природного и человеческого, в результате этого импульса и рождается трехстишие «хайку». Фиксируя в нем не само чувство, а его причину, поэт передает свой импульс читателю, побуждая и его «увидеть» и почувствовать то, что вдруг открылось ему.

Вернемся к процитированному выше трехстишию Басе о лягушке. В нем соединяются (именно соединяются, а не описываются) два вполне конкретных образа — «пруд» и прыгнувшая в этот пруд «лягушка». Поэт не говорит о том, что почувствовал, когда лягушка прыгнула в пруд, не описывает сам пруд (как это наверняка сделал бы европейский поэт), но читатель, призвав на помощь воображение, может явственно ощутить щемящую тишину заброшенного сада, тишину, которая становится еще более глубокой, более полной после прозвучавшего в ней всплеска. Читатель должен услышать и всплеск, и наступившую после него тишину, должен увидеть тенистый уголок сада, затянутую ряской неподвижную поверхность старого пруда. Таково искусство «хайку». Если бы Аполлон Майков был «хайдзином», то написав: «Весна! Выставляется первая рама!» — он не добавил бы к этому ни слова, предоставив читателю самому услышать и «благовест ближнего храма, и говор народа, и стук колеса», самому увидеть голубую весеннюю даль, ощутить запах жизни и воли. Конечно, для того, чтобы все это почувствовать, нужна определенная подготовка души, нужно развить в себе способности откликаться на зов поэта, умение, ухватившись за данный поэтом конкретный образ, мгновенно вытягивать длинную цепь ассоциаций. Причем ассоциации могут быть разные, но и в этом разнообразии есть своя ценность.

Разумеется, если говорить о полноте восприятия «хайку», то она возможна лишь в том случае, если поэт и читатель объединены общей культурной традицией, предусматривающей существование развитой системы ассоциативных связей на всех уровнях — от самого низкого до самого высокого, от бытового до литературного. Японцу трудно понять значение выставленной весенней рамы, а у русского вряд ли возникнут должные ассоциации, когда он, к примеру, прочтет трехстишие Бусона о тьме, наступившей на рисовых полях, — ведь разбросанные повсюду прямоугольники заливных рисовых полей, в каждом из которых отражается луна, для человека, живущего в России, — зрелище непривычное.

И все же в «хайку» почти всегда есть элемент общечеловеческого, который и делает возможным понимание этой своеобразной поэзии людьми, принадлежащими к иной культуре. Главное — научиться видеть мир так, как видит его японский поэт: улавливать в конкретности бытия приметы вечности, сопоставлять, на первый взгляд, несопоставимое, ощущать слитность природного и человеческого, замечать единство разновидного. Многозначность же восприятия обусловлена особенностями самой поэзии, ее глубинным смысловым потенциалом. На один и тот же зов отклик может быть разным, а «хайку» — творение совместное — того, кто посылает зов, и того, кто на него откликается. Сила зова, его способность дать импульс глубокому и ярко окрашенному чувству, зависит от мастерства поэта. Полнота же отклика определяется чуткостью души читателя, богатством его внутреннего мира.

Кажется, что «хайку» написать очень просто, но эта внешняя простота сродни простоте взмаха кисти каллиграфа, за легкостью которой долгие годы труда руки и души. «Хайдзин» должен постоянно быть чреват поэзией, чтобы уметь в любой момент откликнуться сердцем на увиденное, и, зафиксировав это увиденное в слове, передать другим.