В числе трех новых личностей, судьбою которых Диего, со свойственной ему дерзостью, счел себя вправе распорядиться по своему усмотрению, есть одно лицо, заслуживающее особого внимания.
Это — самый младший из трех артистов, носящий имя Пьера Леблана, которого его товарищи наградили дружеским прозвищем «Маркиз».
Почему именно Маркиз, этого никто не знал, ни даже тот, кто носил этот титул.
Место его рождения было так же фантастично, как и его прозвище, по крайней мере Маркиз уверял, что он — парижский тулузец, ставший марсельцем.
Тулузцем он, действительно, вправе был себя считать потому, что его родители, честные актеры, оба родом из главного города Верхней Гаронны, вступили в этом самом городе в законный брак, от которого и произошел их достойный отпрыск, Пьер Леблан. Парижанином он также мог себя считать, так как ему суждено было родиться за кулисами театра де Беллвилль в Париже, и акт о его рождении был занесен в церковные книги XX участка города Парижа. Но почему же еще и марселец? А потому, что, покинув в самом раннем детстве вместе со своими родителями Париж, он переселился в страну типичного акцента и своеобразного говора, столь близкого и родного всем марсельцам, и здесь прожил все свое детство и всю свою раннюю молодость. С этим акцентом он сроднился, как природный марселец, да и по духу тоже стал настоящим марсельцем. Таким образом гасконец, моко и парижанин в одно и то же время, впитавший в себя особенности уроженцев этих мест, молодой Леблан был, действительно, далеко не банальной, не заурядной личностью.
Дитя сцены, актер в душе, появлявшийся на подмостках с самого раннего детства, он актерствовал беспрерывно и неутомимо, до того дня, когда вместе с маленькими усиками у него вырос и свежий, светлый голос, а тогда он смело выступил в амплуа тенора. Но это честолюбие погубило его. Так как голос его был недостаточно силен, чтобы с ним можно было выступать на больших или хотя бы даже на посредственных сценах, то маркиз был принужден стать просто виртуозом разных кафе-концертов.
Молодой артист, отчаявшись достигнуть когда-нибудь славы и богатства, кроме того, видя себя навеки обреченным на службу в маленьких кофейнях и увеселительных садах, почувствовал себя униженным и решился на отчаянный шаг — отправился в Тулон и, не давая себе серьезного отчета в том, что он делает, записался в четвертый полк морской пехоты.
Маркиз, не раз изображавший на подмостках национальных героев, доблестных вояк, которыми гордилось отечество, сохранил в своем воображении маленький привкус пороха, а в своей памяти отражение мундиров и блестящих султанов и возымел надежду стать со временем, как и «всякий другой», маршалом Франции. С этой затаенной целью он и поступил в морскую пехоту, где продвижение по службе так быстро и где вообще легко выдвинуться.
Без особых препятствий он добрался до капрала, но скоро понял, что для него будет несколько затруднительно сделаться хотя бы корпусным командиром, ввиду того, что звание маршала отменено в настоящее время; тогда он постарался использовать как можно лучше время своей службы. Он стал усердно посещать фехтовальный зал, старательно изучил искусство уничтожения ближнего своего и сделался в скором времени настоящим виртуозом фехтования, рубки и борьбы. В то же время он успел побывать и в Кохинхине, и в Сенегале, неся свою солдатскую службу и на суше, и на море.
Наконец, отставка вернула его к радостям личной жизни. Он вернулся в Тулузу, разыскал там старого дядюшку, бедняка, не имевшего ни гроша за душой, а только дочь, столь же милую и скромную, сколь и прекрасную. Пьер Леблан, не долго думая, влюбился в молодую девушку и стал ее мужем. В приданое своему супругу молодая принесла, кроме своего хорошенького личика и своей любви и нежности, еще очень хорошенький голосок.
Однажды наш артист, кормившийся теперь уроками фехтования, которые он давал молодым людям, совершенно случайно столкнулся с труппой артистов, отправлявшихся в Америку. Оказалось, что директором этой труппы был старый товарищ Леблана; он предложил ему ангажемент. Маркиз с радостью ухватился за это предложение, хотя директор и предупредил его, что жалование будет из скромных и, кроме того, придется выступать в разных амплуа — играть драму, оперетту, комедию, водевиль, а при случае — даже и пантомиму.
Пробыв подряд три года в Бразилии и испытав за это время всякие превратности судьбы, он, наконец, очутился на «Симоне Боливаре».
По наружности Маркиз был славный, здоровый, плотно сложенный маленький человечек, двадцати семи или восьми лет, с умным и живым лицом, очень выразительными чертами и лукавым, насмешливым взглядом вечно смеющихся глаз. Если бы не рот, постоянно складывавшийся в добродушную и ласковую улыбку, то выражение его лица можно было бы, пожалуй, назвать остронасмешливым.
Всегда веселый и добродушный, смотревший на жизнь с ее лучшей стороны, видевший даже и в самых неприятных вещах известную долю хорошего, пренебрегавший невзгодами и от души радовавшийся малейшему благополучию, добрый товарищ и философ в душе, каким может быть человек, в один и тот же день играющий знатного барина и лакея, благородного отца и первого любовника, смелый и беспечный, как истинный француз, честный и верный в своих привязанностях, — таков был новый товарищ пленных детей и супруги Шарля Робэна.
Двое его друзей с первого взгляда казались людьми менее тертыми, менее проворными. Старший из них был неуклюжим и тяжеловесным мужчиной лет сорока, с черными глазами, густыми, черными, точно намазанными углем, бровями и всегда чисто выбритым подбородком, отдающим легкой синевой, как это часто бывает у сильных брюнетов. Теперь вот уже две недели, как подбородка его не касалась бритва, и борода тысячами колючек торчала из смуглого подбородка, точно щетина у ежа.
Звали его Жорж Раймон. Он тоже по преимуществу играл благородных отцов и пел басом, самым густым басом, когда того требовало представление. Несколько тяжеловатый и очень апатичный, он был в душе добрейший человек, несмотря на свою немного угрюмую и суровую наружность.
Последний из трех артистов — рослый детина, эльзасец тридцати пяти лет, долговязый, как журавль, тощий, как селедка, белокурый, как спелый колос, и музыкальный, как соловей. Прекрасные голубые глаза с приятным синеватым отливом придавали его лицу, очень уж не по росту мелкому, выражение странной задумчивости, усиливаемое еще более некоторой наивной неловкостью, от которой он не сумел отделаться, несмотря на долголетнюю привычку выступать перед публикой. Звали его Фрицем, как всех эльзасцев.
Стоит ли говорить, что этих трех господ связывало не просто товарищество, а искренняя и прочная дружба, основанная на взаимном уважении и скрепленная общими неудачами, лишениями и затруднениями, общими радостями и печалями?!
Впрочем, столь различные по склонностям и характеру люди неизбежно должны легче сойтись в силу закона, по которому крайности и противоположности сходятся.
Однако, как ни привычны были эти люди к невзгодам, обычным в их бродячей жизни, все же не трудно понять, как сильно их поразила в первую минуту так неожиданно обрушившаяся на них катастрофа.
Единственным утешением для них было сознание, что их бедные подруги в безопасности, под охраною того великодушного человека, который вступился за них, и им не грозит мучительный плен, обещающий быть крайне тягостным, если не слишком продолжительным.
Довольные уже тем, что страдать придется им одним, и уверенные в находчивости и изобретательности своих жен, в их умении выпутаться из затруднительного положения, бедные артисты вскоре приободрились после первых минут растерянности.
Едва только они прибыли в деревню, как Диего приказал отвести их в просторную хижину, которую он иронически прозвал французским кварталом, и поселить их там.
В этой хижине уже были три жильца, и нельзя сказать, чтобы это были приятные субъекты. Это — три каторжника.
Зная их прошлое, нетрудно понять, что их встреча с вновь прибывшими была не из самых дружелюбных.
— Хм! Гости! — первый воскликнул Луш, завидев незнакомцев.
— Да еще какие гости, в белье и с багажом, — распространился на ту же тему Красный.
— И как будто славные башки! — добавил Кривой.
— Эй, да тут уж кто-то есть! — воскликнул Маркиз радостно и весело. — Здесь даже говорят по-французски; быть может, это земляки! Добрый день, господа!
— Добрый день! — пробурчал Луш, с трудом переворачиваясь в своем гамаке вследствие боли в пояснице. — Вы, должно быть, тоже наши собратья? .. Вы прямо оттуда, не так ли?
— Ну, конечно, мы оттуда… даже из очень далека… и притом еще самым дальним путем! — отозвался Маркиз и запел песенку:
Оттуда, оттуда! С самого края света,
Оттуда, оттуда, где лежит Люксембург…
— Что с ними такое? Вас спрашивают, любезный, вы с «Соленого Лужка» (каторги)?
— Что?
— Сколько вы снопов накосили, прежде чем провели ротозеев и улизнули в кусты (то есть сколько лет вы пробыли в остроге прежде, чем обманули бдительность сторожей и бежали в поля и леса)?
Но видя, что трое друзей не понимают ни слова из этого каторжного жаргона, Луш презрительно добавил:
— Пфа! Простаки (то есть порядочные, честные люди)! Эти ни разу не заставили дубы потеть (то есть никого не убили). Они не годятся даже на то, чтобы вытащить у кого-нибудь из кармана деньги, стащить часы, разгромить какие-нибудь склады или очистить квартиру!
— Ну и что же из этого? — гневно отозвался Маркиз, привстав на кончики пальцев, как молодой петух, готовящийся налететь на другого петуха.
— А ничего… вы — не нашего поля ягода; это сразу видно! Ну, так придется вам держать себя смирно!
— Слушай, старик, — воскликнул Маркиз, возмущенный этим приемом и попыткой запугать его, — ты постараешься вести себя прилично по отношению к нам, или я переломлю тебя надвое, как спичку! Слышишь? Мы здесь не по своей воле и не ради своего удовольствия, и вы устройтесь так, чтобы не отравлять нам жизнь, не то оплеухи посыплются градом, так и знайте!
— Полно тебе, Луш, — вмешался примирительным тоном Красный, — не заносись! Ведь он в сущности прав! Не всякому посчастливилось, как тебе, быть приговоренным к смерти, да еще не раз, и не всякий, кто пожелает, бывает каторжником… Лучше поладить между собой и затем сговориться, чтобы в один прекрасный день всем вместе бежать отсюда, тихонько и без шума! Как видите, друзья, и мы здесь не по своей воле и не ради своего удовольствия! — добавил он, обращаясь ко вновь прибывшим и потирая свой ноющий от боли спинной хребет.
— Ну, так-то лучше! Постараемся жить в мире и согласии, хотя мы и различных с вами убеждений и понятий!
Но эта разумная речь вызвала только разочарование у каторжников, которые поняли, что имеют дело с честными и порядочными людьми. Что же касается артистов, то они устроились самым спокойным образом, как люди, которых всевозможные случайности их жизни сталкивали со всякими людьми и всякими обстоятельствами.
На другой день Диего, как милостивый властелин, посетил своих новых подданных, вероятно, не столько с целью убедиться, что они ни в чем не нуждаются, сколько с тем, чтобы посмотреть, как отнеслись друг к другу эти столь разнородные явления, так неожиданно поставленные лицом к лицу друг с другом.
К великому его изумлению, он увидел полнейший мир и согласие во «французском квартале». Каторжники встретили его как господина, в руках которого и жизнь, и смерть, с тем униженным раболепием, какое все подобные негодяи умеют выказывать по отношению к тем, кто сумеет жестоко и беспощадно обуздать их и внушить страх перед собой. Что же касается артистов, то они держали себя прилично и с достоинством, без заносчивости и нахальства, но и без униженности и пресмыкательства.
Кроме любопытства, посещение Диего имело еще и другую побудительную причину. Он желал убедиться, действительно ли ему удалось усмирить, обуздать и окончательно поработить уроком пыток и казней позапрошлого дня трех негодяев, оставленных им в живых. Он имел удовольствие увидеть, что жестокий урок не пропал для них даром.
— Итак, — сказал он с пренебрежительной фамильярностью, — мы стали теперь благоразумнее и готовы исполнять беспрекословно каждое мое приказание? Да?
— Беспрекословно, как вы изволили сказать, господин! — отозвался Луш.
— Ну, и превосходно, ребята! .. Раз в вас столько готовности повиноваться мне, то мы сейчас же и испытаем ее на деле!
— Приказывайте, господин, мы готовы повиноваться!
— Как вы знаете, там подвешены уже более двух суток на суку мангового дерева два господина, которые начинают изрядно заражать воздух зловонием… Надо будет зарыть эту падаль. Так как вы были, правда, несколько против воли, их палачами, то будьте же теперь добровольными могильщиками для них!
— Слушаем, хозяин, слушаем! .. Но скажите на милость, — добавил Луш с той угодливой фамильярностью, которая свойственна обычно каторжникам по отношению к их начальству, — скажите на милость, вы непременно хотите, чтобы мы это дело взяли на себя?
— Что ты хочешь этим сказать, негодяй? — грубо одернул его Диего, грозно сдвинув брови.
— А то, что обыкновенно, в камерах, где есть новички, работу возлагают на этих новичков, а не на старожилов, и если вашей милости безразлично, кто исполнит работу, то эти три «господина» могут с одинаковым успехом приготовить тенистое местечко для тех двух бедняг.
Эта шутка почему-то пришлась по вкусу Диего, который криво усмехнулся и, найдя неожиданно для себя случай показать «новичкам», каким образом он проявляет свою грозную власть, с удовольствием решил для начала принудить их к этой ужасной работе.
— Ты прав, старик, на этот раз, — уронил он, — пусть будет, как того требует установленный обычай! Вы еще день пробездельничаете с моего разрешения и облепите себя пластырями и компрессами, лентяи, но завтра этому конец, так и знайте! А вы, — добавил он, обращаясь к артистам, — следуйте за мной!
— Да здравствует наш патроя! — крикнули каторжники.
— Ну, ладно, ладно! .. Ваша очередь впереди!
Между тем трое артистов, недоумевая, что им предстоит, но зная, что никакое препирательство с этим жестоким тираном немыслимо, сочли за лучшее повиноваться ему.
Диего проводил их к своей хижине, дал каждому из них по тесаку, по заступу и лопате и, не сказав ни слова, подвел к манговому дереву, на котором качались обезображенные, исклеванные коршунами и уже сильно разложившиеся трупы двух повешенных.
— Эти двое, — сказал он жестким, суровым голосом, — пытались меня убить! Один из них, по-моему приказанию, был живым изрублен на части своими же товарищами и сообщниками, а другой — живым привязан к его трупу… Вот в каком духе я понимаю репрессии! Больше мне вам говорить нечего. Теперь выберите место где-нибудь за деревней, выройте яму и закопайте мне эту падаль! .. Идите! А вы, — обратился он к жителям деревни, с любопытством столпившимся вокруг вновь прибывших иноземцев,
— вы оставайтесь на местах и делайте свое дело! Пусть эти люди исполнят мое приказание, и чтобы никто из вас не смел помочь им или идти за ними, или глазеть на них!
Не трудно себе представить, как велики были отвращение и ужас артистов, внушаемые им этой омерзительной работой, от которой никакие силы в мире не могли их избавить.
Не в состоянии произнести ни одного слова, но инстинктивно сознавая, что надо повиноваться без промедления, чтобы не заслужить жесточайшего наказания, они уныло двинулись в путь, за околицу деревни, закинув на плечи свои лопаты и заступы, с намерением выбрать место для могилы несчастным, казненным так бесчеловечно.
Выбор их остановился на небольшом песчаном пригорке, в трехстах метрах от деревни, скрытом за густой рощей деревьев и поросшем травою и цветами.
— Мужайтесь, друзья! — печальным голосом прошептал Маркиз, обращаясь к товарищам. — В жизни бывают нередко тяжелые случаи; надо приниматься за работу!
— За работу! — точно эхо отозвались Раймон и Фриц и тотчас же принялись рыть землю.
Около получаса они работали не покладая рук и работа подвигалась успешно, как вдруг одна из лопат отскочила от какого-то постороннего предмета, довольно мягкого и в то же время упругого.
— Хм! Что это такое? — спросил эльзасец с удивлением. — Что бы это такое было?
Маркиз, не долго думая, нагнулся, разрыл руками сухую, рыхлую землю и не мог удержаться, чтобы не вскрикнуть от удивления.
Не успел он приподнять руками плотную рогожу, сплетенную из растительных волокон, как обнаружил при этом целую груду металлических комочков, плотных и твердых, неправильной формы, мутно-желтого цвета, как бы закоптелых.
Он взял в руки целую горсть комочков и стал внимательно разглядывать их, причем ему бросился в глаза их значительный вес.
— Клянусь своим именем, клянусь своим успехом в оперетте, если это не золото, друзья мои, золото в том виде, как его находят в рудниках и на приисках!
— Золото?! — воскликнули с недоверием оба его товарища.
— Шш! Тише… Не кричите! .. Постараемся быть спокойны, насколько это возможно. К счастью, мы здесь одни, это прекрасно! .. Да, друзья, это золото! — продолжал Маркиз, пересыпая золотые комочки с ладони на ладонь.
— Вот неожиданность-то!
— Что мы теперь будем делать? Боже правый!
— Прежде всего, друзья, будем спокойны и благоразумны… не будем увлекаться!
— Черт возьми, да его много здесь! ..
— Да, и еще… и еще…
— И еще того больше! ..
Несколько ударов заступа, сделанных с величайшей осторожностью, обнаружили, действительно, еще другие корзины, плотно обвязанные бечевками и весящие весьма порядочно.
Маркиз приподнял одну из этих корзин.
— А знаете ли, что это весит по меньшей мере двадцать килограммов!
— Двадцать килограммов! А что это может приблизительно представлять собою, если перевести на деньги? — наивно осведомляется эльзасец.
— Да так, около шестидесяти тысяч франков, милейший Фриц!
— Шестьдесят тысяч франков!
— Но ведь этими корзинами полна вся яма! Смотри! Пять, шесть… семь… восемь! ..
— Девять, десять… О, я умею считать… А эти бамбуковые свертки, связанные с одного конца и заткнутые деревянной пробкой с другого и припечатанные смолой! ..
— Надо раскрыть один из них!
— Ну, вот!
— Хм! Да это золотой песок… самый чистейший, тончайший, прекрасно промытый… самый настоящий золотой песок!
— Какая удача, друзья, какая удача!
— Кой черт, кому может все это принадлежать?
— Или личности, именуемой «никто», или этому отвратительному негру, который царит в этой деревне!
— Во всяком случае я не намерен ни объявлять всенародно об этой находке, ни заявлять о ней местному полицейскому комиссару!
— Я также!
— И я!
— Мы здесь — пленники, с которыми обходятся не многим лучше, чем с собаками, которых загнали в одну конуру с каторжниками, настоящими преступниками и злодеями. Среди них наивно было бы предполагать законного владельца этих несметных сокровищ!
— Конечно, об этом нечего и думать!
— Но, в таком случае, что делать?
— Зарыть поскорее эту яму или лучше увеличить ее настолько, чтобы в нее можно было опустить оба трупа!
— Если, однако, у этих денег есть владелец, что весьма вероятно, то этот владелец, конечно, заметит, что его тайник обнаружен.
— Таким образом лучше всего зарыть эту яму, накрыть ее, затем прийти ночью и унести все эти корзины и свертки в надежное место.
— Это правда!
— Это будет, конечно, самое практичное.
— Ну, живей за работу!
Работая с лихорадочной поспешностью, трое друзей, опасаясь нескромных ушей, продолжали свою беседу вполголоса, почти шепотом.
— У меня появилась удачная мысль, на что использовать эти, таким чудесным образом доставшиеся нам богатства! — сказал Маркиз.
— Твою мысль я угадал и вполне разделяю ее! — отозвался Раймон.
— Это вполне естественно! — согласился и эльзасец. — Наш новый друг, господин Робен, приговорен этим чернокожим негодяем к страшному, невероятному выкупу в миллион франков! Так вот он — этот выкуп его семьи!
— Да и наш тоже!
— Да, надо будет при первой возможности одному из нас бежать отсюда, разыскать этого господина и сообщить ему о нашей необычайной находке. После того несколько надежных людей, с полной осторожностью, тайно похитят весь клад, и наш приятель, имея в своем распоряжении достаточную сумму, сумеет выполнить все требования, предъявленные ему этим негодяем негром.
— Между прочим, — продолжает Маркиз, — у меня появилась идея, которую я хочу сообщить вам сейчас же. Это, быть может, несколько дикая идея, но она мне кажется превосходной. Вы останетесь здесь, а я берусь осуществить ее и ручаюсь решительно за все!
— Делай, как знаешь, Маркиз! Мы знаем, что ты ловок, как обезьяна, и уверены, что тебе удастся твоя затея!
— Пусть так!
— Теперь могила готова, сокровища зарыты, пора вернуться туда, к манговому дереву. Изготовим из бамбука носилки, на которых перенесем сюда трупы и покончим с этой тяжелой работой!
— Живо, друзья! Что касается меня, то я совершенно приободрился, благодаря этой находке, предвидя в ней развязку, какую не всегда удается придумать даже авторам наших драм и комедий… Что ты на это скажешь, Фриц?
— Что эта ужасная обязанность, возложенная на нас безобразным негром, кажется мне не столь трудной, как раньше; во всяком случае она теперь является щедро оплаченной! — с философским видом добавил эльзасец.