ШАТОБРИАН [445]

Во Франции разыгрывалась великая революционная драма, и Шатобриана, поэта и мечтателя, который провел все свое детство в уединении среди лесов на песчаных берегах Бретани, непреодолимо потянуло к неизведанному. Под влиянием парадоксов Руссо о прелестях дикой жизни и нетронутой природы у него возникла идея отправиться искать красоту в одиночестве Нового Света, который после недавней освободительной войны вошел в моду; а поскольку поэт был страстным любителем путешествий и не испытывал материальных трудностей, он отправился в 1791 году в Северную Америку.

Ему было тогда двадцать три года.

Ступив на землю молодой республики, свой первый визит Шатобриан нанес Вашингтону, в окружении которого был тепло принят одним из французских героев Войны за независимость. Легендарный генерал жил в Филадельфии в очень простом доме, в жилище мудреца или человека, которому хватает здравого смысла пренебрегать всем тем, в чем он не испытывает потребности. Шатобриан рассчитывал найти римлянина героической эпохи, а увидел сурового пуританина, немного сухого в повадках и словах, что его, впрочем, вовсе не смутило.

Поэт вручил ему рекомендательное письмо, генерал ознакомился с ним и, поскольку еще не впал в грех неблагодарности по отношению к Франции, начал встречу в лирическом тоне.

— Я понимаю, месье, — сказал он молодому путешественнику, — что вам очень хочется полюбоваться делами рук ваших соотечественников.

— Я знаю, — ответил Шатобриан, — какую роль сыграла французская армия в последних событиях, но я знаю также, на помощь какому зажигательному и храброму вождю пришло наше дворянство. Перед тем как начать путешествие по Америке, я пришел поклониться ее освободителю.

— Не стоит думать, что Соединенные Штаты своим объединением полностью обязаны усилиям одного человека, скорее это заслуга опытного народа, пришедшего нам на помощь.

— То, что Франция совершила для вашей нации в пределах благоразумия, она пробует сегодня выполнить для себя самой, презрев всякую осторожность и поддавшись движению страстей.

— Вы не согласны с тем, что происходит в вашей стране, месье? Американцы не понимают этого чувства.

— Генерал, если бы американцам дать ключ от Бастилии, они бы, без сомнения, поцеловали его. Но во Франции наш энтузиазм не вознесен так высоко, мы бы побоялись запачкаться кровью, прикасаясь к этому зловещему символу.

— И напрасно боитесь. Не сопротивляйтесь народу, а руководите им. Месье Тюрго взялся осуществить свой собственный переходный период, это оказалось ему не под силу. Вся нация должна подняться в этот час. Внушите себе, что если даже меньшинство французов встанут, чтобы победить несправедливость, их революционная вера восторжествует над оппозиционерами; и вы лучше поймете ваши интересы, служа все вместе делу освобождения.

— Расслоение усиливается день ото дня. Дворяне не смогут больше подбить народ на бесчинства.

— Если у вас образуются два лагеря, тогда все пропало!

— Генерал, не предвосхищайте события.

— Я поверю в ваше дело только в том случае, когда все французы будут бороться за одни принципы!

— Я верю вам, потому и удаляюсь.

— Куда вы направляетесь, месье? Долго ли собираетесь пробыть в Америке? Расскажите мне о ваших планах.

— Я прибыл в надежде продолжить географические открытия, начатые десятки лет тому назад двумя английскими путешественниками. Когда я тщательно обследую ваш северный континент, я отправлюсь по следам Херна и Александра Макензи.

— Как! Вы отваживаетесь отправиться в эти полярные районы Америки без помощи и поддержки?.. Очень смело!

— Легче открыть пролив на северо-западе, чем создать народ, как это сделали вы.

Вашингтон мог бы добавить: «Но две эти вещи не связаны между собой, и когда вы попытаетесь открыть этот пролив, то, возможно, измените мнение…»

Этим беседа ограничилась, и визит закончился.

«Такова, — добавил Шатобриан, — была моя встреча с этим человеком, давшим волю целому народу. Вашингтон спустился прежде, чем исчез звук моих шагов; я прошел перед ним, как один из многих; он был во всем своем блеске, а я совсем не заметен. Мое имя, возможно, не продержалось в его памяти даже одного дня. А я был счастлив, что его взгляд упал на меня, и чувствовал себя согретым на всю оставшуюся жизнь; есть такое свойство во взглядах великого человека».

Думается все же, что этот панегирик Шатобриана несколько надуманный, и с трудом верится в искренность приведенных слов, собранных во фразу, претендующую на афоризм. Шатобриан, хотя и очень молодой, был себе на уме и слишком самолюбив, чтобы впасть в ничем не оправданный фетишизм.

Он посетил Виргинию и Мэриленд, впрочем, несколько торопливо, как турист, потом Балтимор, Бостон и остановился на поле Лексингтонского сражения, которому посвятил такие напыщенные слова: «Я увидел, — говорит он, — поле битвы Лексингтона, остановился в молчании, как путешественник на Фермопилах, чтобы рассмотреть могилу этих воинов из Старого и Нового Света, погибших первыми, повинуясь законам Родины».

Замечательно сказано, только ложно по самой сути; вряд ли стоит идеализировать борьбу тех, кто хотел заставить платить, с не желавшими платить пошлину на чай, стекло и бумагу. Поскольку именно в этом и заключена сущность так называемой американской эпопеи.

Впрочем, Шатобриан, который так красноречиво пел «воины умирали, повинуясь законам Родины», не колеблясь вступил в борьбу с теми, кто во Франции немного позже хотел подчиняться тем же самым законам. Он эмигрировал в Кобленц и так храбро сражался против народа, отстаивающего свои права, что был ранен при осаде Тьонвиля. Истина по одну, заблуждение по другую сторону Атлантики!

Затем путешественник поднялся по Гудзону и отправился в Олбани. У него было рекомендательное письмо к торговцу по имени Свифт, принявшему наилучшим образом молодого француза, который, в свою очередь, поделился с ним проектом исследований. Как человек практичный, Свифт, рассмотрев проект, внес в него многочисленные и очень существенные поправки. Предприятие переставало быть простой туристической прогулкой и превращалось в экспедицию, требующую серьезного материального обеспечения, знания множества индейских и эскимосских местных говоров, предварительной договоренности с испанскими и английскими факториями и, наконец, поддержки французского правительства. Без этого экспедиция могла закончиться только провалом.

Для Шатобриана все это оказалось слишком сложно и недоступно, и он вынужден был отказаться от своего грандиозного проекта, мысль о котором к нему часто возвращалась, даже во время его увенчанной славой старости. «Я не могу не думать о том, — говорит он по этому поводу, обращая взгляд к прошлому, — как бы изменилось мое жизненное поприще, если бы я достиг цели моего путешествия. Годы раздоров, с таким шумом раздавившие несколько поколений, в тишине пролетели бы надо мной, затерянным в этих диких краях на песчаных гиперборейских берегах, где ни один человек не оставил следа своей ноги, мир стал бы другим за это время. Вероятно, я никогда не имел бы несчастья быть писателем. Мое имя осталось бы неизвестным, или же с ним было бы связано одно из тех тихих преданий, которые не вызывают зависти и предвещают не столько славу, сколько счастье. Кто знает, даже если бы я снова пересек Атлантику, не остался бы я в одиночестве с моими открытиями, как завоеватель среди своих завоеваний?»

Покинув Свифта, избавившего его от унизительного провала, а может быть и от худшей участи, Шатобриан пересек территорию штата Нью-Йорк, населенную тогда индейцами, и достиг Ниагарского водопада, оставив ставшее классическим и едва ли не самым прекрасным из когда-либо сделанных описание этого чуда природы…

«Мы пришли к краю водопада, который еще издали извещал о себе страшным ревом. Река Ниагара, вытекающая из озера Эри и впадающая в озеро Онтарио, образует стену воды высотой по перпендикуляру сто сорок четыре фута. От озера Эри до Онтарио река течет с крутым наклоном, и в месте впадения это уже не река, а море воды, стремительные потоки которой обрушиваются в зияющую пасть пучины.

Водопад разделяется на две части и изгибается, как подкова. Между потоками выдается островок, подрезанный снизу водой и нависающий со всеми его деревьями над хаосом волн. Масса потока, устремляющегося на юг, свертывается в огромный цилиндр, потом развертывается в белоснежную скатерть, сверкающую под солнцем всеми цветами спектра; восточный рукав опускается в пугающую темноту сплошным водяным столбом. Тысяча радуг перекрещиваются над пропастью. Ударяясь о дрожащую скалу, вода отскакивает вихрями пены, напоминающими дымы огромного пожара. Сосны, дикий орешник, скалы причудливых форм дополняют картину. Орлы, увлекаемые потоком воздуха, опускаются, совершая круги над заливом, американские барсуки висят на гибких хвостах на концах свешивающихся веток и выхватывают из пропасти трупы разбившихся лосей и медведей».

Налюбовавшись на досуге этим грандиозным спектаклем, Шатобриан решился на рискованный шаг, доступный сегодня всем путешественникам, бродящим по миру с путеводителями Бредшоу или Бедекера в руках, то есть спуститься к подножию водопада. Фантазия тем более странная, что игра, грубо говоря, не стоила свеч, поскольку пропадала всякая иллюзия, как за изнанкой великолепно задуманной декорации.

«…Поскольку индейская лестница была сломана, я решил, вопреки увещеваниям моего проводника, отправиться к низу водопада в то место, где он падает со скалистого утеса. Присутствие духа не оставляло меня, несмотря на рев воды и пугающую пропасть, кипевшую подо мной. Я начал спускаться. Когда до дна оставалось сорок футов, стена стала гладкой и на вертикальной скале уже не было ни корней, ни трещин, куда можно было поставить ноги. Я повис на руках и не мог ни подняться, ни опуститься, чувствуя, что пальцы постепенно разжимаются, онемев от тяжести тела. Вряд ли кто-нибудь пережил то, что довелось мне за те десять минут, что я висел над пропастью Ниагары. Наконец руки ослабели, и я упал, но, придя в себя, обнаружил, что жив, похоже без серьезных повреждений, лежу всего в полудюйме от пропасти на голой скале, о которую непременно должен был разбиться, но когда холод воды начал пронизывать меня, я понял, что не все так хорошо, как показалось сначала. Я почувствовал непереносимую боль в левой руке, она была сломана ниже локтя. Мой проводник побежал за дикарями, которые с большим трудом подняли меня при помощи веревки, сплетенной из бересты, и взяли к себе…»

Едва оправившись после падения, Шатобриан устремился подробно осмотреть озера, где, впрочем, не узнал ничего нового, но счел себя обязанным с пафосом, иногда раздражающим и почти всегда гиперболическим, описать очень простые вещи и события, для которых было бы достаточно простого рассказа. Из района Великих озер он перебрался в штат Огайо, пришел по обыкновению в восторг от монументальных руин, ни происхождения, ни назначения которых он сам не понимал, но подробно объяснил человечеству в претенциозном стиле, увы! невежественного молодого человека!

Из Огайо он перешел в долину Миссисипи и проник в Луизиану, ставшую испанской, перед тем как на какое-то время снова стать французской, а потом войти посредством финансовых операций в американскую конфедерацию.

Вид заходящего солнца вдохновил его на описание, очень позабавившее исследователей и ставшее для них чем-то вроде забавного анекдота.

«Солнце упало за пологом деревьев, окружающих долину; по мере того как оно садилось, движения теней и света рисовали волшебную картину: там луч пробился через купола деревьев и блестел, как кроваво-красный рубин в темной листве; здесь свет разливался между стволами и ветвями и проецировал на газоны перекрещивающиеся колонны и подвижные сетки… Животные, как и мы, внимательно созерцали это величественное зрелище: крокодил, повернувшись к дневному светилу, выпускал из своей распахнутой пасти озерную воду красочными снопами; взгромоздившись на высохшую ветку, пеликан по-своему восхвалял владыку природы, и лебедь поднимался над тучами, чтобы благословить его…»

Все это, надо признаться, очень красиво, величественно, возвышенно и мастерски написано. Но где же правда в этой напичканной преувеличениями картине? Крокодилы в природном состоянии ведут себя обычно не так, как эмблема городских фонтанов; пеликаны, а равно как и лебеди, как мы знаем, не имеют привычки читать, как послушные дети, молитвы по утрам и вечерам.

Писатель побывал у натчезов, этих страшных дикарей, убивших, скальпировавших и частично съевших несчастных французских колонистов из форта Розали. Он познакомился с верховным вождем племени по прозвищу Солнце, уверявшим, что спустился с дневного светила, очевидно, одним из сыновей, внуков или родственников по побочной линии мадам Дюбуа, супруги бедного сержанта французской гвардии, которая, как известно, сама сделала себя вдовой.

Шатобриан описал интимную жизнь дикарей и рядом с абсолютно неверно представленной ролью женщины у североамериканских краснокожих начертал захватывающую картину подготовки к войне у этих первобытных людей, для которых она великое и, можно сказать, единственное занятие. Вот несколько не связанных между собой отрывков:

«…У дикарей вооружены все, мужчины, женщины и дети, но отряд воинов состоит обычно из пятой части племени. Пятнадцать лет — это возраст, когда индеец становится воином… Война для них более законное дело, чем для цивилизованных народов, потому что почти всегда объявляется во имя существования племени, которое ее развязывает, чтобы сохранить охотничьи угодья или земли, пригодные для возделывания. И именно эта причина, по какой индеец, стремясь выжить, занимается смертельным для себя ремеслом, создает непримиримую вражду между племенами, оспаривающими друг у друга пропитание для семьи…

Война объявляется необычным и страшным образом. Четыре воина, окрашенные в черное с головы до ног, проникают в глубоких сумерках к своему будущему врагу; пробравшись к дверям хижин, они бросают в очаг палицу, окрашенную в красный цвет, на ручке которой нанесены известные обеим сторонам знаки, указывающие на мотивы враждебности… Затем индейские глашатаи войны исчезают в ночи, как привидения, испуская знаменитый боевой клич «уооа». Этот звук образуется, если прижимать руку ко рту и часто-часто шлепать по губам, при этом вылетают вибрирующие звуки с диапазоном от глухих до звонких. Заканчивается клич чем-то вроде завывания, которое невозможно описать.

Война отменяется, если враг, слишком слабый, чтобы участвовать в ней, убегает; если же он чувствует себя сильным, то принимает вызов, и тотчас начинаются приготовления к выступлению.

На площади зажигается большой костер, и на огонь ставится военный «янычарский» котел. Каждый воин бросает туда какую-нибудь, принадлежащую ему вещь. Затем устанавливают два столба, к которым подвешивают стрелы, булавы и перья, окрашенные в красный цвет. Столбы устанавливаются с северной, восточной, южной или западной стороны площади, в зависимости от географической точки, откуда должно начаться сражение.

Сделав это, воины принимают боевой медицинский препарат, сильнодействующее рвотное, растворенное в двух пинтах воды, которое они должны выпить залпом. Молодые люди расходятся по окрестностям, но не уходят слишком далеко. Вождь, который руководит ими, натерев шею и лицо медвежьим салом и толченым углем, удаляется в парильню, где проводит целых два дня, потеет, постится и предается размышлениям.

Два дня уединения истекают, молодые воины отправляются, в свою очередь, к военачальнику: они объявляют ему о своем намерении отправиться в поход; хотя совет и объявил войну, это решение никого не связывает; выступление с войском только добровольное.

Все воины разрисовывают себя черной и красной краской так, как, по их мнению, можно сильнее напугать врага. Одни рисуют продольные и поперечные полосы на щеках; другие круглые или треугольные метки; кто-то вычерчивает на лицах змейки. На открытой груди и оголенных руках воинов пишется вся история их подвигов; специальные шифры отображают количество снятых скальпов, битв, в которых они участвовали, опасности, которых они избежали. Эти иероглифы, нанесенные на кожу синими точками, несмываемы и представляют собой наколки, прижженные сосновой смолой.

Воины, совершенно обнаженные или одетые в рубаху без рукавов, украшают перьями только прядь волос, которую оставляют на макушке. За кожаным поясом у них заткнут нож, чтобы раскраивать черепа; на том же поясе подвешена булава; в правой руке лук или карабин; на левом плече они носят колчан, наполненный стрелами, или рог с порохом и пулями…»

А вот еще несколько эпизодов, описанных Шатобрианом.

«…Во время этой овации вождь поет вполголоса знаменитую песню смерти, которую запевают перед пыткой огнем…

Когда воин прощается со своей хижиной, он останавливается на ее пороге. Если у него есть мать, то именно она первой выходит вперед. Он целует ее глаза и губы, затем подходят сестры, и он касается губами их лба; жена падает перед ним ниц, он желает ей добрых духов. Из всех его детей к нему приводят только сыновей; он прикасается к ним топором или булавой, не произнося ни слова. Наконец, последним появляется отец. Ударив сына по плечу, он произносит речь и приглашает его воздать честь их предкам.

На следующий день на ранней заре военачальник выходит из хижины и издает крик смерти… Лагерь поднимается и вооружается…»

Осведомив таким образом читателя о нравах, обычаях и практической жизни краснокожих Северной Америки, описав их охоту, войны, празднества, похороны, Шатобриан вывел на сцену их самих, сделав истинными героями романа, представил во всех деталях такими, какими увидел, или по меньшей мере такими, какими они должны быть в его представлении, поскольку в соответствии с милой привычкой всех поэтов он просто идеализирует этих страшных дикарей, и мы вынуждены смотреть на них сквозь призму его воображения.

Впрочем, не было ли это уже началом реабилитации этих ужасных мерзавцев, грабителей, воров, грязных, грубых каннибалов, воспетых гением, возвысившимся до доброты и сочувствия к ним?