Анатолий Неделков, отец Сергея и Антона, проснулся с бетонной головой. Любое движение в стороны приносило гулкую боль, уплывающую куда-то внутрь мозга. Посмотрев в потолок, он сосчитал до десяти. Так обычно делал, когда собирался с силами, чтобы встать и пойти в туалет. Протянул руку к телефону и увидел с десяток пропущенных сообщений и звонков. Что-то случилось, но отвращение к жизни пересиливало желание узнать, что именно произошло.
Вчера опять напился. Его жена, Ирина, в который раз спряталась у соседей. Почти всегда он напивался до состояния беспамятства. А началось все в 1975 году. Именно тогда оканчивал Ростовское художественное училище. Толик, или как называет его отец, Толяша, начал рисовать в пять лет – на стене своего дома. Тогда мать выпорола кудреволосого бутуза, не понимающего, что он сделал не так. Но отец заприметил в сынишке что-то необычное. Именно тогда Толяшу оформили в ровеньковскую художественную школу, которую он успешно окончил и поступил на учебу в Ростов-на-Дону.
Однажды Толик прогуливался у реки, смотрел на алюминиевое полотно воды, покрытое узкими складками волн, на серебристую гладь и не мог насмотреться. Ведь в сухой донбасской степи привык видеть лишь небольшие выпуклости холмов, мутноватую неровную даль, в которую словно вмонтированы были пирамиды черных терриконов. Глаз привык тереться о сухость пространства. В селе только маленькая, тесная речушка тянулась в огородах и впадала в пруд с рваными берегами. Все остальное – полное безводие. Когда Толику было четырнадцать лет, он заходил далеко в степь, туда, где рваные, одинокие кусты шиповника возвышались над выгоревшей под летним солнцем травой. Снимал клетчатую легкую рубашку, обнажался до пояса и быстро взбегал на холм, инстинктивно расставив руки наподобие крыльев. А потом бежал по обезвоженному чернозему с извилистыми трещинами, какие оставляет пересушенная земля. Это темные углубления, похожие на линии какой-то большой паутины, обвивали все поле. Бледно-голубое небо давно не проливалось дождем, и паутина разрасталась, изощренно переплетаясь в диковинные узлы. Толик бежал вперед что есть сил и понимал, что ветер выгоняет из него злых духов обыденности, тоски и подростковой грусти. Он вздымался на холм, как корабль на волну девятого вала, и потом устремлялся птицей вниз.
Но теперь в Ростове его одолевали малопонятные ему чувства. Он стоял на краю смотровой площадки у реки. Вода убаюкивающе плескалась, как будто шептала ему что-то свое, водяное, неразличимое для местных жителей. Те так привыкли слышать ее шорох, вздохи, что теперь уже не понимали, о чем говорит река. А Толик слушал шелест волн, видел, как они разглаживаются перед ударом в камень пристани, простираются перед ним в поклоне и разбиваются вдребезги. Он стал приходить к реке каждый день, слушал ее стоны, внимал ей. Как будто после долгих месяцев жажды не мог напиться этой живительной влаги, впитывающейся в его душу, как в обычную губку. Теперь он принимал, а не отдавал, вливал в себя, а не выветривал. Река изменила его как художника. С тех пор его полотна насытились цветом, пропитались спектром, освежились красками. Толик понял, как отдать картине свою душу, распять ее на холсте, срастись с пейзажем в одно целое.
В тот же вечер он пришел в комнату, которую снимал у старенькой бабушки, подкрепился и лег на кровать. Ему виделись образы – степь, но не обычная, а пронзенная потоками вод какой-то фантастической реки. Она размывала берега своим упругим течением, сгибалась в поворотах, как гимнастка на состязании. Это мир его духа, тонкой, чувствительной ткани, ранимой и одновременно пластичной. Через несколько дней он написал картину и понес ее своему преподавателю – Альберту Моисеевич Каминскому.
– Альберт Моисеевич, хочу вам показать кое-что. По-моему, вышло неплохо, – сказал он учителю, сидящему в пустом классе.
Толик приподнял картину. Длинная могучая река протекала по донбасской степи, там, где она не должна быть. На берегах реки мелкая зеленая поросль, справа – породный террикон, нависший над водой, как черная, внеземная скала. Иная земля, другой Донбасс – напоенный до краев, живой, налитый водой.
– Это знаете ли что-то необычное, Анатолий. Конечно, вот тут палитра преувеличенно яркая, здесь много экспрессивности, но в целом, в целом, – Альберт Моисеевич поглаживал свою профессорскую бородку и удивленно всматривался в полотно.
Еще несколько раз Толик показывал ему свои новые работы. Преподаватель смотрел то на студента, то на холст и чему-то своему, понятному только ему одному, улыбался. Толик так и не узнал, о чем тогда думал Альберт Моисеевич, загадочно смотревший на низкорослого, худого паренька из провинции, городка, о существовании которого даже не догадывался. Теперь этот паренек удивлял своим мазком, движением света в полотнах, прозрачностью теней.
Вскоре Толику предложили организовать первую выставку, правда, в коридоре училища, но для сельского парня это значило больше, чем признание. Он навсегда запомнил, как проходил вдоль стен и смотрел свои картины, как на чужие, но одновременно ощущал где-то в груди импульсы. Это была его душа.
Казалось, он, как сторожевой пес, бродил по зданию училища и охранял свое «я». Он даже из села привез свою маму, Зою Федоровну Шевченко. Полная женщина, одетая в простое платье, на голове косынка, переходила от одной картины к другой и не могла понять, откуда в ее сыне это, как, каким образом в их роду появился такой талантливый и тонко чувствующий человек.
Перед Толяшой открывался горизонт изобразительного искусства. На последнем курсе к нему подошел Альберт Моисеевич.
– Знаете, Анатолий, я ведь немало пожил на своем веку, многое видел, перевидал, как говорят, – повел он издалека разговор.
– Так начинают, когда говорят что-то важное, – заметил Толик.
– Важное? Да, да, но это особенно важное. Каким-то веянием судьбы, неведомыми мне путями вы за три года прошли ту дорогу, по которой я шел лет тридцать, – ответил преподаватель, опять поглаживая бородку. – Так что направляем вас учиться дальше, в Ленинград рекомендуем.
Толик не верил своим ушам. Ему хотелось обнять престарелого преподавателя, закричать во все горло, подпрыгнуть от радости. Альберт Моисеевич внимательно глядел на его реакцию, лицо, всматривался в глаза, будто силился увидеть в них нечто больше, чем отблеск радости.
Через неделю после занятий Толик зашел в кафе «Аленушка», расположенное недалеко от училища. Он часто приходил сюда, садился у окна, смотрел, как прохожие мелькают, словно кадры в фильме. Ему казалось, что толпа похожа на движения атомов – они хаотичны, никуда не устремляются, нет траектории, но они символизируют некий внутренний смысл жизни. В этом суть вещей, в случайном устремлении, но одновременно эти передвижения приводят всегда к какому-то результату. Люди шагают, кажется, бесцельно, но обязательно приходят к чему-то. Это целеустремленность случайности – ее нельзя предсказать.
– Слюшай, тут, свабодно, – внезапно прервал размышления Толика стоящий перед ним грузин.
Оглянувшись по сторонам, Неделков осмотрелся – все столики в кафе заняты.
– Да, присаживайся, – сказал беспечно Толик. Он особо не переживал.
– А, слюшай, спасибо, дарагой. Гиви, Алико, тут парен нас приглашает, – вдруг пришедший сказал в сторону еще двоих жителей Кавказа.
Неделков чуть поморщился. Отказать неудобно, а сидеть с тремя незнакомцами – не очень-то хотелось.
– Да, дарагой, что такой грюстный? Давай выпьем за встречу, – сказал первый подошедший, которого, как оказалось, звали Гия.
Толик знал свою слабость. На первом курсе он пошел на день рождения к сокурснику и так напился, что не помнил не то что, как оттуда выбрался, а еще и весь следующий день пребывал в пробелах опохмеления.
– Я не буду, – серьезно сказал он.
– А пачему, что спарстмен, да? – с улыбкой проговорил Гиви.
– Нет, художник, – не поняв шутки, ответил Неделков.
– Вах, художник. Мой дядя Вахтанг – художник. Так нарисует горы, барашков, гроздья винограда, картину обцеловать хочется, – продолжал Гия беседу.
Толик чуть улыбнулся, друзей настоящих у него не было, он любил одиночество, размышлял, бродил вместе со своими мыслями по городу. И теперь хотелось выдохнуть, избавиться от напряжения, в котором он жил последние месяцы, вкладывая себя без остатка в каждое полотно. А подошедшие не унимались, докучая его уговорами.
– Вот вино, не моча какая-то, а настоящее, из Кахетии. Дядя прислал. Еще меня благодарить будешь, давай? – медленно проговорил Гия.
И показал, отвернув полы серого пальто, бутылку с красной жидкостью.
– Ну, наливай, – также медленно, опасаясь за каждое свое сказанное слово, проговорил Анатолий.
Вначале выпили за встречу, потом за интернациональную дружбу, потом за Украину, Грузию, женщин, за самого старшего среди них, за родителей, за учебу в Ленинграде. И все. Тут нить событий, намотанная на клубок в голове Толика, обрывается.
Следующий кадр – он лежит на кушетке. Незнакомая комната. Ободранные обои. Рядом столик, заставленный бутылками с вином и тарелками с остатками чего-то размазанного темно-красного. Голова – бурлящий суп на огне, так же булькает и как будто идет пар. Осмотревшись, Толик увидел двоих мужчин кавказской национальности, но, хоть убей, не помнил кто это.
– Гия, Гия, художник праснулся, смотри как плохо ему, – сказал один из мужчин и налил в граненый стакан саперави.
Так продолжалось почти три недели. Потом Толик кое-как добрался до училища, узнал, что пропустил выпускные экзамены, и вернулся на квартиру к Гии.
– Я все просрал, все, все уничтожил, вот этими руками, – Толик плакал, как младенец, стучал кулаком по столу.
Он не сдерживал слез, которые катились градом. Постанывал, как подбитая собака, стучал кулаком по столу, просил налить ему и залпом выпивал очередной стакан вина.
– Как же так, я ведь мог стать великим, понимаешь, Гиви, мои картины выставлялись бы в столице, – заплетающимся языком он рисовал своим собутыльникам воздушные замки.
А грузины молча смотрели на него – мягкий, чувствительный кучерявый мужчина сидел на стуле, слезы катились по изгибам его лица, падали, как капли дождя.
– Дарагой, ти будешь рисовать, вот увидишь, – говорил ему один из сидящих.
– Зачем, зачем и для кого?! – взорвался стоном и ревом Толик. – Для кого, для кого я буду рисовать? – спрашивал он Гиви, но никто не мог дать ему ответа.
Пройдут годы, но Толик будет помнить это состояние – будто его дом, внутренний дом его души, сгорел, и он ходит по пепелищу, пытается найти родные ему вещи, кисти, мольберт, краски – все сгорело, обуглилось, почернело. Он брел по развалинам своего сердца и трогал головешки, смотрел по сторонам и не мог поверить, что произошло именно так.
Из училища Неделкова выгнали. Ни о какой карьере художника уже не могло быть и речи. Он вернулся в Ровеньки, устроился слесарем связи на шахте, одновременно обслуживая телефонные линии двух близлежащих поселков.
Через год женился. Первый сын, Сергей, вначале порадовал его, но потом принес огорчение – он и внешне и характером был далек от него. А вот Антон, младшенький – его Толик полюбил, когда увидел еще в роддоме. Кучерявый мальчик совсем не отличался от отца в детстве. А когда вырос, так же хорошо рисовал. Толик воспринимал художественную карьеру сына, как свою.
– Сынок, когда рисуешь, представь свою душу, парящую в воздухе – над миром, городом, полем. Она должна впитать пространство, раздуться, как воздушный шар. И сынок, душа должна обязательно взорваться. Понимаешь, все должно вылететь из тебя, распластаться, перенестись в картину, – говорил папа маленькому Антону.
А когда тот вырос и поступал в институт, то каждый раз при поездке сына в Луганск Толик замирал, как раненая птица, словно ожидая своего исцеления. Но, увы, младший сын так и не смог пересилить родовое проклятие Неделковых. И тогда жизнь для отца совсем потеряла смысл.
И вот утром – очередное колкое похмелье. Толик взял себя в руки, посмотрел на экран телефона. Множество сообщений с одним текстом: «Антона подстрелили». Толик не мог поверить своим глазам. И к вечеру уже был в лагере ополчения. Когда проходил мимо тяжелых орудий, каких-то людей, палаток, молил небеса, чтобы Антон жил, а если нужно, то пусть ангелы смерти заберут его. Подойдя к серому полотнищу палатки, где находился сынок, Толик замер, как когда-то замирал перед картинами. Сейчас там лежит самое лучшее, что есть в его жизни. Именно Антон придает его существованию смысл.
На кровати лежал сын. Глаза закрыты. Умер? Как же так? На лице Толика прорезались слезы, он не мог удержать их потоки в себе. Но тут больной открыл глаза:
– Батя, ты пришел. Ты…ты… не мог не прийти.
И впал в полудрему. Оказывается украинский снайпер выследил Художника, когда тот стоял у кустов. Но немного промахнулся, и пулю, задевшую легкое, уже удалось достать из тела.
Толик смотрел на сына, лежащего на какой-то старой кровати, клетчатое одеяло укрывало его тело, щетинистое лицо страдальчески перекосило. Подойдя ближе отец, судорожно сжимая в руках сумку, осматривал своего ребенка. По лицу его катились слезы, а губы непроизвольно что-то бормотали. Казалось, никто не мог услышать его тихих слов. И только муха делала круг над головой человека с кудрявыми седыми волосами и пронзала звуковые колебания, которые для нее не несли никакого смысла. Жужжание мухи, как музыка неведомой песни, разносилось в пространстве вместе с одним тихо повторяющимся и повторяющимся словом: «Отомщу».