Сорок пять минут. Дед вернулся и уселся на нары, почесывая ухо. Илья хотел было вступить в разговор, но решил немного выждать, рассчитывая, что Лёха тоже расскажет о себе. А тот, кстати, немного оживился, присел на нары: история деда его взбудоражила. Никитич устроился поудобнее и уже хотел было продолжить рассказ о своей сумбурной жизни, но тут его прервал Лёха.
— Вот ты, дед, пургу несешь, — нагрубил он.
— Чего это пургу? Какую пургу? — засуетился дедушка, заерзав на месте.
— Да обычную, гонишь ты, — продолжил Лёха, вызвав в старике еще большую волну недоумения.
— Кого я гоню, сынок? Ты шо, пьяный? — недоуменно спросил дед.
— Ах да, я и забыл, какой ты древний, — заулыбался собеседник тому, что пожилой человек не понимает сленговое выражение.
— Древний, но равномерный, — с ходу срифмовал Пётр Никитич.
— Ну ладно, поэт-Незнайка, расскажу свою историю, — чуть смягчился собеседник.
Дед одобрительно закивал и широко улыбнулся, показал четыре зуба сверху и один снизу: ни дать ни взять оскал графа Дракулы в глубокой старости. Из-за увиденной картины арестанты чуть не подавились от смеха.
— Чего? Чего? — зачевокал дедуля, крутя головой по сторонам.
— Ладно, дремучий ты дед, живешь еще в XIX веке, — пошутил Лёха и начал свой рассказ.
В поселок Пески он попал еще совсем молодым, можно сказать — ребенком. Отцу достался в наследство большой дом на улице Мира. Там жила тетка по материнской линии, а когда умерла, то некому было оставлять наследство, кроме Лёхиного отца. Вот и перебралась их семья из маленькой однокомнатной квартиры в Киевской области в пригород Донецка. Родители всегда хотели иметь свой домик, а тут подвернулся шанс. Хата, в которую они въехали, находилась близко к аэропорту, но уж больно дом был хорош — добротный, на глубоком фундаменте, сложенный из камней-плостушек, которые добывали в донбасских карьерах. Толщина стенок — почти метр, зимой не холодно, а летом не жарко. Когда они впервые приехали, их ошарашил забор: зеленый, покосившийся, широкие ворота давно не крашены, из-за чего краска отслоилась и свернулась полукругом, словно листок, готовый упасть с дерева.
— Видишь, сынок, забор — это первое, на что смотрят люди, а они любят осуждать, перемывать косточки соседям. Человек человеку волк. Если покажешь свою слабость или то, что ты чужой, покусают, — учил отец Лёху.
Поэтому первым делом батя взялся за ограду: подремонтировал, заменил прогнившие доски, покрасил, прибил новый номерной знак.
— Папа, а почему ты говоришь, что быть таким, как все, важно? — спросил мальчик, когда они доделывали калитку.
— Живи так, чтобы ничем не выделяться. Люди боятся и ненавидят «белых ворон», ведь они другие, а все другое не может быть принято толпой: она любит понятное, — говорил отец.
Лёха наблюдал за тем, как отец тщательно водит кистью по доске, словно это не деревянная поверхность, а его душа, которую он хочет выкрасить в общепринятый зеленый цвет. Внутри дома мальчику запомнилось не старенькая мебель, а нечто нематериальное. В комнатах витал запал нафталина. Нет, не витал — он заполнил каждый уголок, осел на мебели, одежде, стульях. А все из-за того, что в зале стоял большой коричневый шкаф, в котором хранились вещи. Но хранились — это мягко сказано: тетушка аккуратно зашивала постельное белье в своеобразные мешки или старые пододеяльники, так что комар носа не подточит. А те вещи, что не были зашиты, перемешала, наверное, с килограммами нафталина.
— Это типа все, что было нажито людьми за годы жизни: постельное, полотенца, то да се. Мелочи, конечно, но они эти мелочи берегли как зеницу ока. Потому что жизнь измеряется добром, которое имеешь, так думали наши старики. Они мерили благополучие тряпками, ведь не знали других понятий. Не было у них ничего больше: дети да вещи, — пояснил Лёха.
Прошло много лет, но всякий раз, когда он подходил к старому шкафу, оттуда ощущался уже едва уловимый запах нафталина.
— Я смутно помню свою тетку, приезжал к ней, когда был совсем маленький. С тех пор, где услышу похожий запах, сразу вспоминаю, словно нафталин продолжил ее существование, — поделился Лёха. — Такие вот пироги.
Первым делом по приезде он обследовал местность, и в сердце запали бугристые просторы за поселком. Мальчик садился на велосипед «Орленок», доставшийся по наследству от какого-то родственника, и мчался туда по волнообразной линии грунтовке. Выезжал в донбасскую степь, где невысокие холмы похожи на измятое пуховое одеяло. И дальше, туда, где поля поделены на квадраты посадками деревьев, и редкая, куцая растительность только подчеркивает пустоту пространства.
— Стою однажды, смотрю на звездное небо, словно кто-то взял и прибил «сотки»-гвозди в небеса, только шляпки блестят. Наблюдаю, любуюсь, а сам думаю, что пыль в мире больше меня, — рассказал он.
Куда бы ни попадал Лёха, везде старался не высовываться. Окончил школу кое-как — на тройки. Потом в ПТУ учился на электрослесаря подземного. Конечно, сейчас эти учебные заведения называются по-модному — колледжи или профессиональные лицеи, но изменений мало: программа обучения включала на первом курсе короткий забег по общим дисциплинам. Что-то учить совсем необязательно, главное — хотя бы присутствовать. Он добросовестно посещал все занятия, так же добросовестно бухал с коллективом после них. Он никогда не был заводилой, но шел вслед за толпой, особо не задумываясь об этом.
— Да и че думать? Мы живем в обществе гораздо хуже, если ты сам по себе, — оправдывался он.
Как-то его одногруппник отказался сбежать с пары по истории, из-за чего всем влепили двойки. Хилый пацан, зубрила, который неведомо как попал в ПТУ, учился хорошо, сразу после этого был записан во враги народа.
На следующий день на перемене парни обступили несчастного ботана, а тот сжался, как воробышек на ветру.
— Ты че, козел? Что ты натворил? — подступил к нему Лёха.
— Я хоте… — пытался было проговорить тот, но не успел.
Внезапно Лёха ударил его в живот, и пацан опустился на пол. Потом началось избиение — толпа набросилась на жертву, добивала ногами.
— Ненавижу, когда меня подставляют, — объяснял он этот случай сокамерникам и зло сплюнул на пол.
После окончания ПТУ-лицея пошел работать на шахту Бутовка слесарем на добычной участок.
— Как это, добычной? — поинтересовался Илья.
Оба жителя Донбасса посмотрели на него, словно он сказал, что земля держится не на трех, а на двух черепахах.
— А-а, москалик даже такой ерунды не знает, — по-лисьи усмехнулся в пушистую бороду дед, а Лёха в ответ подмигнул.
— Это значит дырка в земле, а там шахтеры уголь копают, — съехидничал он.
— Понятно… — протянул Кизименко и представил себе бездну, как от падения метеорита, по краям которой копошатся, словно муравьи, людишки, тягающие большие уголины в руках.
— Балда, это выработки в шахте! — многозначительно протянул Никитич.
Но старик, что называется, напускал туману, будто все понимает, но на деле он, конторский, знал о лаве только понаслышке:
— Шахты начинаются с наклонной или горизонтальной выработки, название которых звучит коротко, как обрез, — ствол. По наклонным выработкам ездят «козы», — продолжил рассказ Никитич.
Человек непосвященный может представить себе бедную животинку, которую запрягли в телегу на колесиках и заставили поднимать, опускать шахтеров. Илья насторожился: неужто и правда коз запрягают в шахте, да еще и по закону? Видя реакцию сокамерника, донбасские земляки разошлись не на шутку.
— Бывало, подойду к козе, а она смотрит на меня грустными глазами, мол, пошто мучаете меня? Отпустите на волю. А сам думаю: уж не пырнуть ли ее ножом по горлу? Так сказать, облегчить страдания, — без улыбки проговорил Лёха.
Кизименко сидел, и перед его глазами возникла картина: темная дыра, из глубины которой на него большими грустными глазами смотрит белая с крупными медными пятнами коза.
— Да людская площадка — это там, где людей опускают, типа вагона. Не знаю, почему ее называют «коза», а человека, который отдает сигналы к отправлению, — «козовоз». Шахтеры не без чувства юмора, — чуть не давясь со смеху, пояснил Лёха.
— А-а, ну ладно, шутники, водите своих коз дальше, — немного с обидой проговорил петербуржец.
— Сынок, не обижайся, теперь ты на один сантиметр стал умнее, — с издевкой заметил Никитич, а Лёха продолжил:
— Шахтеры опускаются до первого горизонта — горизонтальных выработок, называемых штреками. Обустроены они просто: по бокам находится крепь, межрамное пространство которой прикрывает затяжка — деревянные распилы, железная сетка или ж/б плиты. Высота выработки — до двух с половиной метров.
— Гм, а почему именно столько? — внезапно спросил Никитич.
Лёха посмотрел на деда и начал объяснять. Обычно по штрекам ездят электровозы, такая себе мини-копия наземного электровоза, под кровлей висит контактный провод, который питает через пантограф электродвигатель. С одной стороны всегда течет «канавка» — сточные воды. На глубине нескольких сот метров они имеют повышенную кислотность. В шахте отработанная вода с примесью масел, всяческих отходов собирается в водосборники, а потом выкачивается мощными насосами на поверхность. Это делается, чтобы не затопить шахту: уровень воды естественным образом всегда поднимается. Бывали случаи, когда все угольные выработки заполняла вода.
— А ты думаешь, куда шахтеры ходят в туалет? Сидят на толчке? Это только по нормам предусмотрен выгребной туалет, а так вся шахтерня сидит на канавках. Бывало, идешь по выработке, видишь: свет мелькает, подходишь ближе — мать честная, сидит, справляет нужду, не стесняется никого, — рассказывал Лёха.
Так получается, что общепринятые на поверхности нормы перестают работать под землей. Человек обнажается в своей сути, в природном виде. Для него все условные правила и ритуалы перестают иметь значение. Идти с толпой шахтеров на смену и тут же стать на виду у всех отлить — да без проблем. И дело, конечно, не в эксгибиционизме или каких-то отклонениях. Просто человек находится в тех условиях, когда все рамки и условности отходят на второй план. Нечто похожее и на войне, когда боевые товарищи становятся ближе, чем иные родственники. Бытие возле бытия.
После того как шахтер опустился на первый горизонт, нужно пройти несколько сот метров и подойти к посадочной — угловатой короткой выработке, на которой работники сидят и ждут следующую козу, чтобы она опустила их еще ниже. Это называется ступенчатой разработкой шахты — горизонт за горизонтом шахтер опускается вниз.
Людская площадка — это вагон, разбитый на два посадочных места. Она привязана канатом к барабану подъемной машины, который с помощью двигателей наматывает канат — и площадка едет вверх — или разматывает — и площадка спускается под естественным углом наклона выработки вниз, машинист подъемной машины только регулирует скорость движения.
— Сяду я в площадку, рядом залезет толстый мужик. Тяжело дышит, робы (спецодежду) нам часто не выдавали, так он напялил спортивные штаты и домашнюю куртку. Так ему с издевкой кричит кто-то шахтеров: «Петрович, ты шо, на дискотеку собрался? Галстучек забыл приодеть». Ну и, как положено, гогот лошадиный. А толстый мужик громко отвечает: «Ща как встану, отдискотечу тебя, нечем потом будет зубоскалить». И спокойно сидит, тяжело вдыхая и громко, как паровоз, выдыхая, — с улыбкой поведал Лёха.
Вообще отношения между шахтерами — отдельная тема. Тяжелый труд не оставляет места всяким любезностям и этикету. Может показаться, что шахтерская среда — это гипертрофированное подростковое сообщество, в котором взрослые ценности неприемлемы под землей. Довольно обычное дело обматерить своего коллегу, а потом за бутылкой чуть ли не целоваться с ним в десна.
— Наверное, шахтеров можно сравнить с заключенными: каждый мотает срок, понимая, что сокамерники — это люди, которых видишь каждый день, и находиться в жизненной тюрьме придется еще долго, — рассуждал Лёха.
Эта зона незримая. Вот она здесь, а потом ее нет. Люди, объединенные общим трудом, считают тяжесть бытия родством, единым геном, который достался им. И это один из генов в большом ДНК мутированного человеческого достоинства.
— Но почему так? Разве эти люди отличаются от других украинцев? — спросил Илья.
— А все потому, что с ними обращаются так, словно они малоценны в глазах вышестоящих, — ответил Лёха.
Это происходит по простой причине: в человеке блокируются любые порывы к бунту; чем униженней он себя ощущает, тем послушней. Пережитки советской системы расплодились, как грибок, на Донбассе. И начинается разрастание грибка с кабинета директора. Административная вертикаль шахты строится таким образом: директор шахты, главный инженер, замы, начальники участков, помощники, горные мастера, звеньевые, рабочие. В этой цепочке вершитель судеб и местный царек — директор предприятия. Власть для многих людей лишена идей и романтических иллюзий, это такая же данность человеческой цивилизации, как смерть и жизнь. Власть для элиты Донбасса — материальная, а не духовная. Ее нужно пощупать, прочувствовать, ощутить кожей, вдохнуть. Первое, ради чего стремятся к высшим постам, — это обогащение. Вариантов тут много: можно продать старое списанное оборудование на металлолом, а с учетом того, что двигатели и прочее весят тонны, на новый автомобиль хватит. Второй вариант — это махинации с фондом зарплаты, неучтенным углем (в шахте всегда добывается больше, чем подается в статистику, а излишек тайком продается). Есть множество других способов.
— Первым делом директор строит себе большой дом. Причем большой, по нашим меркам, — продолжил Лёха.
Так происходит физический, материальный отрыв от нищего народа. Можно сказать, что громадный шикарный дом — это свидетельство победы алчности над моралью. Первая ступень возвышения. Вторая — тут все сложнее. Управлять бедными людьми можно только несколькими способами: самый действенный — сделать так, чтобы человек всегда чувствовал себя должником. Получается это просто. Создается атмосфера многоступенчатого унижения. На планерке директор обзывает последними словами начальников, материт их на чем свет стоит, втаптывает в грязь. И злость, которую он выражает, не напускная, не раздутая, не имитация — человек системы унижения так привыкает находиться в образе, что в какой-то момент становится непонятно, где он настоящий, а где играет роль.
— Однажды на планерке директор так разошелся, что кинул пепельницу в голову одному из начальников, который, к счастью, увернулся. И вы думаете, начальник пошел и пожаловался на директора? Да ни в жизнь! Они принимают эту процедуру унижения как должное, — рассказывал Лёха.
— А что остальные? Разве людям не было обидно за себя? — поинтересовался Илья.
— Было. Но происходило все так. Приходит начальник после директорской планерки, красный как рак. Обматерили его там, как пацана, втоптали в грязь, превратили в ничтожество, — рассуждает дальше донецкий шахтер. — Злой до невозможности начальник срывается на горных мастерах (или, как их называли в сталинские времена, «десятниках»). В подчинении горных мастеров (горняков) находится звено — около десяти человек разных профессий в зависимости от участка. Потом горный мастер срывается на подчиненных, кроет трехэтажным матом, так что уши в трубочку сворачиваются. Был у нас молоденький горняк, зеленый совсем. Пытался вежливо разговаривать, мол, пойдите, Сергей Иванович, принесите шпалы. Вначале это в диковинку было, а потом и вовсе шахтеры перестали его слушаться. Пока в какой-то момент он не накрыл матом, кричал как резаный. С тех пор работа в звене шла как по маслу, — улыбаясь, рассказывал Лёха.
Платят шахтерам немного, часто — чуть выше средней зарплаты в стране. Только отдельные профессии — ГРОЗ и проходчики — получали нормально, но они работали в совсем тяжких условиях, приближенных к преисподней. Невысокая оплата труда — еще одна причина хамского отношения со стороны начальства к подчиненным. И тут уже неважно, какой ты человек — плохой или хороший, работать за маленькую зарплату человека можно заставить только насильно, если не кнутом, так розгами.
— А знаешь, почему, сука, Донбасс так хотел, чтобы его услышали? Потому что всем было наплевать на шахтеров — винтиков, небольших в огромной махине, которая перемалывает всех подряд. Всем было наплевать на нас! — голос Лёхи вдруг приобрел металлические нотки.
Чувство обиды на всех и вся возникло из-за невозможности изменить ситуацию. Годами ими управляли одни и те же люди, которые нагло обогащались, воровство стало нормой существования. Всё это, разрыв между нормальным и ненормальным, сформировало неверие в справедливость.
Лёха продолжал говорить, чеканя каждое слово.
— Услышать Донбасс — это значит, сука, увидеть, что мир тут другой. Мы живем на другой планете. Оглянитесь там, в своем Киеве или Львове. Вы ни хрена не знаете, как мы живем, нет, падла, нет. Не живем мы — мы боремся каждый день за свой кусок хлеба. Как рабы в древние времена: политики, власть, сука, всякая падаль сидят на арене и смотрят на то, как мы мутузим друг друга. А потом убиваем, медленно убиваем себя на работе адским трудом. Убиваем, чтобы пожрать и продлить свою чертову никчемную жизнь. И принести еду нашим семьям, — Лёха перешел почти на крик, и тут его голос оборвался, как порванная струна.
Пару минут он молчал. Деду и вовсе нечего было сказать, а Илья внимательно слушал рассказ сокамерника. Выдержав паузу, Лёха продолжил:
— В первый день работы для меня провели экскурсию — опустились на несколько горизонтов вниз до отметки, где находилось место его работы, — лава.
— Уже пришли? — спросил я звеньевого.
— Э, нет, сынок, нам еще топать и топать, — возразил плотно сбитый мужик.
Он снял с себя робу: температура воздуха высокая, а идти еще долго, только париться в куртке. Они вышли с посадочной площадки и оказались на штреке, который змеей уползал куда-то за поворот. Несколько шахтеров уже устремились за изгиб выработки. Смена менялась на рабочих местах, а до лавы нужно шлепать пешком почти три километра.
Лёха замешкался, а между тем шахтеры поспешили вперед. Он пошел за ними, как мультяшный герой, попавший в страшную сказку. Ускорил темп, ноги заплетались, каска давила на виски. Он нацепил пояс поверх куртки, которую не снял, о чем много раз пожалел. Болванка «самоспасателя» болталась на плече, как бревно, больно ударяя по боку. Впереди шли двое шахтеров и обсуждали вчерашний день. Лёха уцепился за хвост их беседы, словно подбирал слова, которые они роняли на почву.
— Выходной в тумане, ни хрена не помню, только то, как вчера после ночной с мужиками шел на бутылек. Петрович анекдот о Юле Тимошенко рассказывал, помню, Юрка, сука, за кустик яйцо вареное спрятал, чтобы ему было чем закусить. Да и закуси маловато — три тормозка. Зато чамара (самогона) три литра. Последнее, что помню, — как сидел на заднем сиденье автобуса, домой ехал. Штормило меня, блин, как на палубе корабля, — рассказывал один другому.
— А я помню: зашел домой — в хате никого, теща уехала в город. Смотрю: Надька посуду моет, да как начала на меня гнать. Материт: «Ты — алкаш, каждый выходной пьяный, глотка луженая, глаза зальешь, и жить тебе легко. Вот Сашка опять двойку по математике принес (шалопай, и правда, схлопотал в третий раз двойку). Хоть бы раз с сыном уроки поучил». В общем, пилит меня, пилит, а ей говорю: «Пасть заткни, курва. Кто тебе деньги приносит? Я, блин, пашу, как проклятый, каждый, сука, божий день, света не вижу, шоб ты, курвина, могла пойти сапоги кожаные на базаре купить». Она стала в ответ бросаться деньгами и сапогами. «Будь они неладны, забери, — кричит, — не нужно мне ничего». Да как треснет мне по роже сапогом, что я подофигел. Я еще догнался (бутылочку водяры захватил домой) и зарядил ей с кулака в ответ так, что она слетела с копыт. Синяк ей поставил под глаз, теперь неделю из дома не будет выходить. Нечего трындеть под руку! Правда, сегодня утром извинился, а то она манатки порывалась собирать. Неудачно, в общем, я стресс снял, — проговорил второй, а его собеседник в ответ загоготал.
— Постой, как это — снимать стресс? — поинтересовался Илья.
— Снимать стресс — любимое выражение шахтеров, — ответил Лёха. — Так делает каждый второй.
Внутри у работяг накапливается некая темная энергия, словно черная дыра, которая поглощает внутренности. Это гнетущая пустота, космос без материи, Вселенная без жизни. Со многим можно сравнить, но наиболее точен сухой факт: шахтеры каждый день ощущают эту тяжесть в груди! И бухают по-черному, заливаются водярой, словно хотят растворить в алкоголе черноту да все безуспешно — после «лечения» жизнь кажется еще паскудней.
— Потом мы подошли к уклону, выработке, которая обрамляет лаву, а там — ох же, твою мать, такой жестяк, что я блеванул раза четыре, — продолжил повествование донбассовец.
Оказалось, под утро произошел смертельный случай: мужик ехал на ленточном конвейере, не успел вовремя спрыгнуть, а тут еще нога на неисправном пересыпе попала под движущуюся ленту, и его затянуло, размолотило на больших крутящихся барабанах.
Останки тела не успели прибрать, так как ждали комиссию по расследованию несчастных случаев, которая вот-вот должна была спуститься к ним, а в этот момент Лёха подошел к месту происшествия.
— Куски кожи… Повсюду… Я никогда не мог представить, что на человеке столько кожи… Говорят, что его прокрутило несколько раз, смяло в фарш… Смотрю: лужа, похожая на масляное пятно, а то кровь. Просто как со свиньи, лужа крови, которая уже не алая, а успела немного почернеть. А дальше… Блин, а дальше — сильно смятая голова, оторванная от тела, выпученные глаза. Представляете: они каким-то образом не лопнули, хрен его знает как. Голову пошматовало, видно, что мозги вылезли из щелей черепа, скальп рядом валяется. А глаза… Как живые, нет в них смерти, они просто застыли, словно забыли моргнуть. Глаза, сука, как живые… Смотрят. На меня… — прерываясь, захлебывался Лёха.
Илья не раз видел смерть. Привык к тому, что на войне миг, разделяющий бытие и небытие, короткий, как вспышка молнии. Но он слушал рассказ Лёхи внимательно, вглядывался в его лицо, считывая реакцию, смотрел, как дергаются мускулы, наблюдал за дыханием. ФСБэшные навыки не подводили: бывший шахтер говорил правду, причем не говорил, а даже больше — исповедовался.
— Шахтеры понимают, что внутри накапливается какое-то напряжение — от тяжелой, как камень, жизни. От того, что тебя за человека не считают, обращаются, как со скотом. От адского, нечеловеческого труда. И нет, сука, из этого выхода, нет, сука, другого способа, как только нажраться и не видеть этот «бл…ский мир», — в сердцах проговорил Лёха.
Его рассказ вышел сбивчивым, да и он уже забыл начало истории, только отворачивался в сторону от других арестантов, пытаясь сокрыть тайное, которое просачивалось из него каплями. Он — песчинка, одна среди тысяч таких же песчинок. Он — зола. Он — никто.
Лёха замолчал. В камере стало как-то душно. На лице у деда появилось серьезное выражение, словно его накрыла тень. Кизименко водил пальцем по лбу, не зная, как ему поступить. А Лёха вскочил с нар, подошел к окну, туда, где через стекло был виден кусочек голубого неба с пышными, как сугробы, облаками. Это простор, о котором можно только мечтать. Там, вверху, казалось, ничто не должно удерживать человека. Есть только два направления — лететь высоко, туда, где рождается душа, чтобы земля превратилась в далекую плоскость с почти невидимыми людей, сгустками материй или сорваться вниз под силой притяжения. В этом мире можно только подниматься или падать. Лёха еще полминуты стоял у окна, пока у края глаза скапливалась густая слеза, в которой была вся соль его бренного существования. Еще секунду — и он резким движением руки скинул на бетонный пол слезу, которая разбилась неслышно, словно это упала его грешная душа.