День начинается ночью. Утро переходит сразу в вечер. Вечер может длиться до обеда. Для Петра Никитича потекли арестантские будни. Комнатка небольшая, чтобы улечься, всем арестованным нужно расположиться вдоль стен. Но стоит кому-то ночью перевернуться, как переворачиваются сразу все — иначе никак не поместятся. Импровизированная камера — это небольшое складское помещение со всеми вытекающими последствиями. Вернее, не вытекающими, а «выгребающими». Параши, естественно, не было, зловонное ведро, стоящее в углу, арестанты старались постоянно опорожнять, иначе запах стоял невыносимый. Кажется, пройдет десять лет, а запашок человеческих экскрементов будет преследовать их. Запах несвободы. В дневное время заключенные просились в туалет, находящийся тут же в здании (в конце коридора направо).

Но не всегда охранники поднимали свою задницу, чтобы провести под конвоем задержанных. Бывало, те стучат в дверь, кричат, мол, нужда придавила — какой там. То ли пьяные, то ли сонные — никто не шел. Вот и приходилось идти к ведру. Маленькое окошко во внешней стене всегда плотно закрыто, а для верности с обратной стороны приварены самодельные решетки. Захочешь сбежать — разобьешь окно, а потом будешь мерзнуть. На стенках — остатки прошлогодней плесени, видно, что помещение не отапливается. На полу — скомканный картон из-под упаковок, холмы соломы. Ни матрасов, ни подушек. Спартанские условия. В первый день дед приходил в себя. Он никак не мог понять, как так получилось, что его путешествие оказалось таким скоротечным. Вместо просторов — четыре стены.

Публика в подвале подобралась соответствующая. Двое во главе с Макиевым — украинские волонтеры, задержанные на блокпосте. Еще один — местный ханурик, который валялся недалеко от входа в исполком. И его пьяные гастроли закончились, когда через него переступил Ильич, уверенной походкой направлявшийся в свой мэрский кабинет. А четвертый — представитель алкоголиков, находившихся на ступени чуть повыше ханурика. Оказывается, пьяные скандалы в местных семьях — довольно обыденное явление. Пока была Украина, на такие происшествия часто приезжала милиция, даже составляла акты. Особенно злостных скандалистов увозили в «обезьянник».

С приходом нового республиканского строя мужики не то что стали меньше пить — наоборот, заливают, как они говорят, «сливу» с утра и слоняются где ни попадя. А что делать? Работы нет. Шахты функционируют только на поддержку выработок, чтобы не затопило. Зарплату дают частями. Каждый день по телеку стращают полным уничтожением со стороны украинских фашистов. Как тут не пить, не пытаться скрыться от житейского бреда в пьяном дыму? Вот и заливают. А потом — дома скандалы, побитая посуда, а в худшем случае — жена. Тогда и вызывают ополченцев, просят, чтобы усмирили это пьяное быдло. А те, приехав, кидают провинившегося «на подвал». На следующий день благоверные одумываются и пытаются вызволить суженого-ряженого, ан нет. Теперь пусть он поработает на благо нашей светлой и самой справедливой Луганской республики. И копают выпивохи окопы, разгружают снаряды, таскают строительные материалы, направляющиеся на фронт. Еще больше озлобляется сердце такого мужичка: в шахте адски пашешь за копейки, а тут еще и за бесплатно, как рабсилу, тыкают то туда, то сюда. Щели закрывают.

Однажды, может быть, на третье утро после ареста, пришли ополченцы и забрали ханурика да еще одного такого же залетного. Как только дверь захлопнулась, к Никитичу обратился Макиев.

— За что, дед, сюда загремел? — поинтересовался он.

— За истину, — обыденным голосом ответил Пётр Никитич.

— Ну вот, еще один, — закхекал третий собеседник.

— А если поподробнее? — продолжил Валера.

— В любви не признался одному видному политическому деятелю, — туманно ответил дед, чтобы не попасть в еще большие неприятности.

— Начинаю догадываться к кому, — усмехнулся арестант. — Слава богу, не по той же причине, что эти, — и махнул головой в сторону дверного проема.

— А что с ними? — решил узнать старик.

— Мы сидим тут уже месяц, за это время это уже девятая жертва семейных отношений. Их подержат тут, а потом везут в другое место, ближе к пунктам по трудовому исправлению, — сказал Валера. — Поток просто неиссякаемый из местного населения. Такое ощущение, что треть Ровенек в «зоне» успеет посидеть, пока все это закончится.

На четвертый день в 22 часа, глубокой ночью по временной шкале Никитича, дверь распахнулась и в комнату вошли двое, осветили фонариком заключенных. Свет выхватил из темноты деда, его тут же схватили, вывели в коридор, завязали глаза и куда-то потащили.

Через двенадцать минут повязку сняли, и он смог оглядеть помещение. Это был большой кабинет с длинным, как корма корабля, коричневым столом, во главе которого, будто капитанский мостик, стояло черное кожаное кресло. На нем восседал Ильич. Он надел какие-то странные очки, которые постоянно поправлял: то натягивал на нос, то приспускал. Слева от коменданта находился Митька, почему-то остро реагировавший на движения босса: то повернется к нему боком, то опять станет лицом. Расспросить об этом старику не удалось, потому что его посадили на деревянный стул, который явно не вписывался в общий интерьер, — его поставили специально для пленника. Стул придвинули к столу. Кто-то из ополченцев принес лампу, принялся раскручивать провод. Ослепляющий свет ударил деду в глаза. И через мгновение раздался голос Ильича, допрос начался.

— Вы откуда прибыли? — вдруг завыкал комендант.

— Я? — удивился дед. — Из Большекаменки.

— Адрес, какой адрес? — не унимался Ильич.

— Дом такой каменный в центре, — автоматически произнес старик.

— Ты украинский шпион. Что собирал? Какие данные? — нападал самоназначенный глава города.

— Я украинец, но не шпион, — отнекивался узник.

— Кто тебя завербовал? Назови фамилию, — приставал ополченец.

— Никто, я сам ушел из дома! — последовал ответ.

— Как ушел? Чье задание ты выполняешь? — кричали ему в лицо.

Допрос все продолжался и продолжался. Измотанный словесными загадками дед попросил воды — ему отказали. Схватился за сердце, попросил валидол — ему отказали. Голова Никитича болталась, как тряпичная кукла. Пару раз Митька зарядил пощечину, приводил в чувство. В конце четвертого часа допроса вымотанный и разбитый дед застонал, он что-то мямлил в ответ на вопросы, слова расплывались в ярком освещении. Губы не помнили, как соединялись и размыкались. Вскоре помещение начало пропадать, тело обрело невиданную доселе легкость, пол внезапно растворился, образовалась небольшая дыра, в которую аккурат поместилось тело Петра Никитича и понеслось, словно в лифте, куда-то вниз, в беспросветную тьму.

Очнулся он в камере ДОСААФ. Уже было утро, широкие лучи дырявили окно и упирались в непрозрачность пола, оставляя на нем белые кляксы. Старик заморгал, чуть приподнялся.

— Ты себя в зеркало видел? — спросил его Макиев.

— Не-е-ет, что такое? — забеспокоился Пётр.

— Да, синяки на два глаза, рожа вспухла, как батон, — прокомментировал сокамерник.

И тут острая боль пронзила все части тела. Дед чувствовал себя, словно побитая собака, упавшая с девятого этажа. Сокамерников вывели на перегрузку артиллерийских снарядов, в помещении остались только двое. Валеру никуда не отпускали: считали особо опасным индивидуумом. Хотя охранники, конечно, его так не называли, а просто кликали «укропец». Дед несколько дней отходил от допроса, мучаясь неведением: что он там наговорил, будучи в бреду? Может, кого-то обвинил или еще хуже — жену Машеньку могут приписать к нему в соучастники, и тогда конец. Он себе этого никогда не простит. Все эти мысли, как летние комары, навязчиво кружились в его старой голове, осознание потенциального непоправимого горя тяготило и страшило.

Один час тридцать шесть минут. Камеру СИЗО поглотила тишина, изолировав в своем беззвучии трех заключенных. Пётр Никитич запнулся, в горле пересохло, выглядел он чрезвычайно взволнованным, часто поглаживал ладони.

— М-да, — пространно протянул Илья.

Он хотел было сказать, что понимает, как непросто пришлось старику, но его буквально на секунду опередил еще один участник разговора.

— Тогда, раз пошла такая жара, давай и я расскажу свою историю, — как-то озлобленно предложил Лёха.

Никитич витал в облаках прошлого, поэтому ничего не ответил, а вот Кизименко было чрезвычайно интересно, что произошло с сокамерником.

— Давай, — согласился он.

— Даю, — тут же ответил Лёха.

Потом он сел на нары напротив деда и продолжил повествование о себе:

— Батя умер четыре года назад. Мне тогда стукнуло двадцать два года. Помню, прихожу со смены — лежит прямо на пороге, а над ним мать. Не плачет, не стонет, просто наклонилась и задыхается, дыхание прерывается, кажется, что вслед за отцом и пойдет в иной мир. Он умер быстро — тромб оторвался. Помню, на похоронах лежит в гробу, глаза закрыты, лицо направлено к небу. Цвет кожи такой землистый, с прогалинами зелени. И душок трупный уже слышно. Да только подошел я к нему поцеловать в лоб, попрощаться, а в голове словно перемкнуло, будто губы его разомкнулись и он прошептал: «Береги мать, сынок».

— Они хорошо жили? — спросил Илья.

Лёха посмотрел на него угрюмо:

— Жили обычно. Ссорились. Батя не очень-то налегал на бутылку, но, бывало, нажрется. Вел себя всегда тихо, придет, спать ляжет.

А потом через несколько секунд продолжил:

— Я тогда прикоснулся к холодному лбу отца и понял, что жизнь — это тупая и никчемная вещь. Живешь вот так, копишь деньги, детей растишь, а потом раз — и остаешься только на фото — молодым и красивым. Тогда же я поклялся защищать дом и всех, кто в нем. Ничего нет в мире ценнее, чем место, в котором живешь. Все остальное — требуха. На шахте пахал по две смены. Идешь по выработке, жара невыносимая, уже разделся, снял футболку, а пот льет как из ведра. Вентиляция на исходящей струе в лаве вообще ни к черту. Там воздух отработан, кислорода мало и температура повышена. Плюс влажность. Дышать, сука, нечем. А пыль стоит стеной. Лампа коногонки светит максимум метров на пять, а дальше ни хрена не видно. И в этой жаре работать нужно. Я, помню, ушел из слесарей и подался в ГРОЗы — больше платят. Но и труд, конечно, несравнимый. Иду так по выработке, тяну здоровенный подшипник, а шагать километра два. Потом лезу в верхнюю нишу — четырехметровую часть лавы, куда угольный комбайн задвигают, чтобы изменить направление его движения. Так вот, в нише только отпалили (взорвали буровзрывным способом. — Прим. авт.), на почве лежит куча угля с породой. Берешь короткую лопату и все вручную выкидываешь — тонн так пять-шесть, а то и десять. Еще нужно следить, чтобы кровля не села. Ставишь метровые деревянные стойки через каждые 0,8 метра. Если не успеешь вовремя, увлечешься работой, грохнет плита и накроет тебя. Мигом ломается хребет, придавит так, что одна лужа и останется. В общем, каждый день так пашу, а в голове только одна мысль и роится: батя сейчас бы мной гордился.

— И много получал? — поинтересовался Никитич.

— Тыщ семь, когда план выполним. А слесарем только бы трешку на лапу давали, — ответил собеседник.

— Ну, это немного, — со знанием дела проговорил дед. — Ну и?…

— Шо «ну и»? Пахал я как проклятый, чтобы и мать обеспечить, и на личную жизнь подкопить. Через полгода начал покупать стройматериалы — затеял масштабный ремонт хаты. Вначале поменял шифер на крыше, потом забор новый поставил. Утеплил дом пенопластом и покрыл «шубой». Окна на пластиковые поменял. Угрохал в свою хатыну дай боже средств. Три года назад встретил в ламповой девушку — Ленку, небольшого роста, черненькую, моего возраста. Работала там, маленькая и худенькая, тягала самоспасатели, коногонки, волоча их по полу. Приглянулась она мне. Выехал как-то после ночной смены — смотрю, а она «свет» принимает (шахтеры перед спуском и после выезда сдают ламповые светильники и те же самоспасатели. — Прим. авт.). Говорю ей: «Хорошо выглядишь», — а она отвечает, мол, спасибо. А сама взгляд немного опустила. Все, думаю, рыбка моя, попалась. Взял у нее номер телефона и пошел в грязное отделение бани — мыться. А вечером позвонил, и мы увиделись, съездили в Донецк, в кино. Встречался я с ней год, а потом поженились. Все просто, как у людей: арендовал у друга «Mazda 5», небольшой кортеж и поехали в сельсовет. Внес я свою Ленку на руках через порог дома. Рад, что успел ремонтик забабахать к этому времени. Мать с тех пор жила в летней кухоньке, я ее утеплил, освежил красочкой, подмазал — красота, жить можно. А мы с женой — в большой хате, — проговорил Лёха.

— А что за дом? Расскажи, — поинтересовался Илья.

— Да обычный: три комнаты, кухня, маленький коридор. Поначалу жили мы душа в душу. Полюбил я ее как-то особенно, всегда волна нежности набегала, когда ее обнимал. Понял, что близка она мне, спокойная. Если приходил «синий», то не ругала. Сначала. А потом, знаешь, как бывает: бутыльки на шахте… один, другой. У того сын родился, у того теща померла. Вот идем на выходные и празднуем. Круговорот бутыльков в природе, — усмехнулся Лёха.

— Так ты гонял ее, что ли, как бухнешь? — решил узнать дед.

— Да что ты! Я когда пьяный, если меня не трогать, мухи не обижу. Но если пилить начинают, так могу и врезать промеж глаз. Через полгода начались ссоры. В основном утром, когда я трезвел. Лежу на диване, такой вялый, все тело болит после работы, а потом еще с мужиками на «рогах» полдня лазили. Все местные пивнушки обошли. Это в ноябре было. Пришел домой грязный, как черт, руки черные, видать, на карачках полз где-то. Еще буровил что-то о том, что предыдущая смена не отпалила — не взорвала нишу, а нам пришлось взрывать, а потом защищать — лопатами выкидывать уголь и породу. Но все ничего, если бы она не стала бурчать, потом обзывать, а я по пьяни толкнул ее. Как я говорил, она маленькая, поэтому даже слабый удар ее откинул. Так вот, утром она меня будит и говорит, что уходит от такого скота и дебила, — закхекал Лёха и почему-то улыбнулся.

— Ну и правильно. Бабы — дуры, но они слабые дуры. Я вот никогда свою старуху не тронул пальцем, — вставил свои пять копеек Пётр Никитич.

— Да и я тоже, дед, ты что, меня совсем за лоха держишь? Просто, видишь, не соображал я ничего, не помню даже, как случилось. В общем, еле ее уболтал — осталась она. Но взяла с меня слово никогда больше так не напиваться. Или пей, проспись, где хочешь, а домой приходи трезвым. Добрая она была. Любил я ее как-то отчаянно. Вспышками. Неравномерно. Но иногда так сильно, — с тоской протянул донбассовец.

Сердце Ильи внезапно застучало. И это странно, ведь он не раз бывал в таких передрягах, что увидь самого дьявола во плоти — не испугался бы. А тут услыхал тревожные нотки в голосе сокамерника — распереживался, как баба.

— А почему была? — взяв себя в руки, спросил Кизименко.

— Сейчас расскажу. Подожди, — ответил Лёха и продолжил: — И после того случая, не поверите, ни разу не приходил «синим». Ну, выпившим, да и только. А через два месяца она зашла ко мне утром, я спал, выходной день. Тормошит, тычет в нос тест на беременность и плачет от радости. У меня сон как рукой сняло. И вот через полтора года нашей совместной жизни появился Андрей. Беременную Ленку положил в роддом за три дня до родов, а потом он и родился. Я как раз в шахте был — лаву задавило, это значит горное давление настолько сильное, что механические крепи, которые поднимаются и удерживают кровлю за счет специальной эмульсии, подаваемой компрессором под большим давлением, не выдержали. Пространство лавы сузилось, так что человек еле пролезал, какое уж там работать. Мы распаливали крепи — бурили в кровле породы шпуры и трамбовали туда взрывчатку, взрывали. Потом все разгребали. Работы непочатый край. А тут мне по рации кричат (это прямоугольные ящики с микрофоном и динамиком, распределенные по всей длине лавы через каждые десять метров, чтобы было можно друг с другом переговариваться), мол, беги за бутыльком, сын родился. У меня клевак и выпал из рук. Три семьсот, крепыш, как сейчас помню, Ленка мне тычет его в окно, а я, как пацан, чуть не плачу. Наверное, только тогда и почувствовал себя мужиком — до этого была подготовка, — Лёха выдал длинный монолог, а потом запнулся, чтобы перевести дыхание.

Постепенно в голове Ильи все становилось на места. Осталось только выяснить пару деталей.

— Привез я сына с Ленкой домой. Старуха моя не могла нарадоваться на внучка. Не отходила от него. Я взял отпуск на пять дней. Так непривычно было смотреть на лицо маленького человечка, в котором угадываешь свои черты. Тогда вдруг я осознал, что пошел по стопам своего отца. Батя понимал, что семья — это единственное, что у него есть. Ну, кто он такой был? Да никто. Перепробовал с десяток профессий, ничего толком не нашел. Тогда я понял, что вот также и мне довелось испытать тяжесть никчемности своего существования. И в работяги я пошел только потому, что ничего больше не умею делать. Могу копать или не копать. Вот и все мои большие умения. И только семья давала мне пристанище. Там я понимал, что есть люди, которым я, черт возьми, хоть на полшишечки нужен! Родился ребенок — и я почувствовал себя отцом. Так часто сидел с малышом рядом, молчал. Сынишка ручками двигал, как кукла, а потом, бывает, обхватит пальчиками мой палец и держит. На лицо — вылитый я. Когда сердился, брови делались, точно как у меня. Один раз, когда ему исполнился годик, заболел — температура. Ленка потащила его к бабке-шептухе, чтобы сглаз с него сняла. Мать, как узнала, что без спросу к колдунье внука отнесли, места себе не находила. Все говорила, что проклятие на себя накличем, крестилась и шептала слова из молитвослова. Да и я занервничал. Мать у меня набожная, в Почаевскую лавру часто ездила. А тут и я подумал, как бы хуже не было. Вечером Ленка принесла ребенка — тот спал. На следующий день — от температуры ни следа. Я не мог нарадоваться, плясал, как дурачок. Поднял Андрюшку, прижал к себе, слышу, как его сердечко бьется, учащенно, словно хочет побыстрее отстучать, торопится жить… Но проклятие нас не обошло стороной… Наступил Майдан. Вначале я как-то без внимания отнесся к происходящему. Ну, вышли сосунки, подростки на площадь, в ЕС они требуют вступить. Да они тяжелее члена в руках ничего не держали. Янык, конечно, гад, отбабахал себе какое-то Межигорье, но вот посуди: он ведь, сука, тоже за семью держался. Сыновья, даже жена не обижена была. Все делал ради своей, пусть и большой, хаты. Так чем он плох? — вопрошал Лёха.

— А кто дал приказ стрелять по митингующим? — парировал Илья.

— А-а-а. Вот ты и запел, так и знал, что ты «майданутый». А зачем они вылезли из своих нор? Мы вот всю жизнь роем, как кроты, света белого не видим, а им, падла, жизни хорошей захотелось. У гейропу потянуло?! Не бывает, чтобы вот так взял и устроил революцию без последствий, — отрезал Лёха.

— Не бывает, — согласился Кизименко. — Так же, как нельзя давить людей, считать их пустым местом.

— Нельзя? Да что ты знаешь о пустоте? Черной, которая тебя окружает. Бляха, и нет из нее выхода. Потому что жизнь — это и есть пустота. А за ней — еще бóльшая пустота. Нельзя угодить всем. Человек проживает дни, заполняет их существованием, так он устроен. А все, сволочи, идеалисты хреновы, мечтающие о мировом счастье, приводят народ к разрушению. А знаешь почему? — спросил Лёха.

— Почему? — прищурился Илья.

— Да потому что… Отец мне часто говорил: «Сын, в жизни существует закон сохранения не только порядка, но и беспорядка. Главное — понять, что есть хорошо или плохо. Потому что как ты себя в жизни поведешь — все вернется. Даже если будешь думать, что делаешь добро, делая зло, — тот же беспорядок к тебе вернется. Вот почему!» — почти прокричал шахтер.

— Так что, сидеть сложа руки, когда какая-то падаль сосет последние соки из народа? — риторически вопрошал Кизименко.

Лёха вскочил, засуетился, было видно, что нервы у него совсем ни к черту. Он готов был сорваться, но пока держался.

— Я расскажу тебе сейчас, — прорычал он. — Вот смотри. Жил я с Ленкой и Андрюхой, никого не трогал. В аэропорту возня началась в мае, а потом в июне еще громче стало. Думаю, пора валить, но дом жалко бросать. Местная алкашня сразу же припрется, устроит тут базу, все разворуют. Слышим, как «укры» грохают по Донецку, а у самих поджилки трясутся. Шахта сразу закрылась, какой там спускаться под землю, когда на земле бомбежка. Воду перестали подавать, видно, где-то перебили трубопровод. Я взял два ведра, пошел к колонке на улице — она там самотеком стекала. Поставил одно ведро. Вода еле каплет. Решил постоять подождать. Полсела уже выехало, а половина думала, как бы выехать. На улице пусто, словно все вымерли. Стою и слышу глухой свист, а потом грохот. Землю сотрясло, как будто она раскололась. Я пригнулся инстинктивно. Но зря — грохнуло чуть вдали. Черный дым сразу клубом поднялся с пламенем вперемешку. У меня сердце в пятки ушло. Я ведра бросил, побежал вперед, а там… — вдруг замолчал Лёха.

Его голос дрожал. Было видно, что эту историю он рассказывал не один раз, а слушателей перевалило за десятки. Но всякий раз он дополнял свой рассказ новыми подробностями, подкреплял новыми фактами и деталями. В камере голос Лёхи звучал, как молот, разрушающий бетонную стену.

— А потом я подошел, смотрю: в середине моей хаты впадина. Мина упала прямо на дом, который обсыпался внутрь. Фасад остался целым, правая стена стояла, а левая — наполовину обрушилась. Огонь полыхал в средней комнате. Мать выглядывала из двери кухни. Лица на ней не было. Бледная, как поганка. Ладонь прижала ко рту. Я побежал к ней, кричу: «Где Андрюха с Ленкой?» А мамка сдавила рукой губы и мычит. Ничего не может сказать. Позади меня взрывается шифер, валит дым куда-то сторону. «Где они?» — вопил я. И тут она сказала. Нет, не проговорила, простонала: «Там». Замолчала, разрыдалась, опустилась на землю. Пламя пожирало дом, все, что было для меня ценно. Я пытался попасть внутрь, но огненная стена не давала пройти. Крик вырывал мои внутренние органы, выворачивал их наизнанку. Я орал, словно с меня содрали кожу. Ничего не мог сделать: ни воды, ни пожарных. Как тушить? Только и смотрел, как огонь распространился на кровать, стулья, половик, вещи. Пламя разрасталось, его жар накалял воздух, которым уже невозможно было дышать. Но я не мог сдвинуться с места. И тут мне показалось, что, прикрываясь огнем, кто-то движется в густом пламени и мелькает. Кидается из стороны в сторону, испытывая адские мучения, падает и снова встает, но уже никогда не сможет вырваться наружу, — ледяным и спокойным голосом проговорил Лёха.