Державы верные сыны

Бутенко Владимир Павлович

Часть первая

 

 

1

Под утро сотника Ремезова объял пресладкий сон: будто бы сидит он в обнимку с Малашкой, старшинской дочкой, на берегу Дона, летнее солнышко клонится за старые дубы, ласточки по ясной воде крыльями чиркают, мелкие кружочки оставляют. А девица озорная, первая черкасская красавица, требует: сколько кружков – столько раз поцелуй меня! Он и рад-радешенек, старается так, что губы пухнут…

Громкий заполошный перестук копыт вмиг вырвал его из забытья! Он открыл глаза и, опершись на локоть, приподнял голову, насторожился. Слух уловил гортанную татарскую речь. Этих голосов он в ауле не слышал. Доносилась медленная поступь лошадей, значит, их водили, не давая остывать после длительной скачки.

Растущее беспокойство заставило отбросить тяжелое одеяло, сшитое из бараньих шкур, и подняться. Хромая на раненую ногу, Леонтий приблизился к двери отова, небольшого шатра с войлочными стенками, укрепленными на жердинах, глянул в щель. Брезжила заря. Дул теплый меотийский ветер, и густо отдавало сухими травами кубанской степи и духом лошадей.

Все кибитки в ауле, – и малые, и большие, тэрмэ, – издревле ставились ногайцами-кочевниками дверьми на юг. И Ремезову не было видно, кто приехал в этот ранний час к аул-бею. Казака, Ивана Плёткина, оставленного полковым командиром для услужения офицеру, опять, должно, бес угнал на охоту. На стрепетиные точки. Уж больно хотелось свежей дичатинки – осточертела соленая конина! Март до середины добрался, теплынью баловал – усидишь ли в безоконной темнице, когда всё вокруг к жизни тянется?

За несколько минут, что ожидаючи у двери простоял, болью извела рана на ноге. Но терпел, – недоброе предчувствие не отпускало. Откуда гонцы? Кабардинцы или ханские посланцы?

Наконец разбуженный аул-бей, Керим-бек, как требовал обычай гостеприимства, встретил приехавших перед своим тэрмэ. После магометанского приветствия, один из незнакомцев заговорил по-ногайски: «Кош гелды!» – «Алла разы босун». И по утихающей речи сотник понял, что глава аула пригласил их в жилище.

Леонтий подошел к приземистой кровати, с наклонными спинками, называемой орын-дык, подумал, что за недели вынужденного пребывания у ногайцев выучил множество слов, а некоторые обиходные фразы знал наизусть. Но тоска по родным казачьим душам, по армейским приятелям, не только не притерпелась, а, наоборот, с вешними днями навалилась пуще прежнего. Хорошо, хоть с Плёткиным переговариваться можно, песни затягивать. Пусть горяч тот по натуре, своенравен и сам себе на уме, но отчаянно предан и командира в обиду не дает. Не только охраняет и ухаживает, но упрямо требует от жен аул-бея, чтобы давали «их благородию» еду получше да не жалели чая. А за действиями знахаря, старика Якуба, наблюдает с недоверчивым прищуром, хотя именно его знаниям и снадобьям был обязан Ремезов выздоровлением…

Стычка с татарской конницей была столь же молниеносной, сколь и неожиданной. Казачий разъезд Ремезова следовал вдоль берега Еи, когда из-за излучины, прикрытой зарослями камыша, вылетел отряд крымчаков. Сблизившись с казаками саженей на тридцать, они метнули стрелы, несколько раз пальнули из ружей и круто повернули коней назад. Стрела вонзилась в левую ногу сотника, выше колена, боль обожгла тело. Но он держался в седле, отдавал команды, пока преследовали, отгоняя в черноморскую сторону башибузуков. Потом потерял сознание. Смутно помнилось Леонтию, как везли его в армейской фуре, как передали на излечение кочующей к российской границе едисанской орде.

Угроза расправы крымско-турецкого войска Девлет-Гирея побудила ногайские орды – буджаков, едисанцев, едичкульцев и джамбулуков – удалиться от Тамани. Вольнолюбивые кочевники не хотели возвращаться в Крым и служить хану. Ставленник Османской империи, или Порты, Девлет-Гирей пытался мечом подчинить их себе и готов был на любые устрашения, вплоть до истребления ногайских лидеров, подписавших мирный договор с Россией.

Незадолго до ранения Ремезов присутствовал в палатке командира полка Платова, когда тот выслушивал доклад лазутчика. Крымчаки дождались подмоги из Туретчины, укрепились татарской и черкесской конницей, сотней казаков-некрасовцев. Именно то, что единокровные собратья, донцы, переметнулись к неприятелю, более всего возмутило войскового старшину, молодого, да раннего военачальника.

– Попадется кто из некрасовцев, – прервал лазутчика Платов и оглядел лица офицеров, – никого не миловать! Казак до смертной минуты должен быть заступником православия и матушки императрицы.

– Так точно, Матвей Иванович! – дружно отозвались подчиненные, с трудом выдерживая пытливый взгляд любимца командующего 2-й армией генерал-аншефа Долгорукова. Только опасность прорыва армии Девлет-Гирея на Дон заставила князя включить в отряд подполковника Бухвостова, наряду с гусарами и драгунами, и казачьи полки. Командиры их надежные, проверенные в ожесточенных сражениях и на Перекопе и при взятии Кинбурна. Провожая офицеров-храбрецов на Кубань, Василий Михайлович торжественно наставил:

– Не токмо я, командующий, но и государыня наша, зело верим и в надежде пребываем, что отпор дадите на посягательства врагов. Елико возможно бдите за перемещениями депутаций от крымских татар. Хан их замысел тешит коварный: всколебать ногайские орды с тем, чтоб выступили вероломно супротив нас. У ногайцев восемьдесят тысяч казанов, то бишь человек мужеского пола, способных воевать. Сила велика, но нуждается оная в обороне от татар. На вас возлагаю сей долг и надеюсь весьма, что не посрамите честь державы!

Тогда, в походе, и был ранен Ремезов. Полковой лекарь, случайно узнав от приехавшего к Платову мурзы Керим-бека, что в ауле есть знахарь, излечивающий раны от стрел и копий, поразмыслив, сбыл с рук раненого сотника, у которого начиналась горячка. Аул влекся к истокам Еи, в глубь степей, под прикрытием отряда Бухвостова, и командир полка поддержал это решение, рассчитывая, что сродник будет поблизости.

Но пути отряда и едисанцев разошлись…

Собравшись с силами, Ремезов отложил одностворчатую дверь, завешенную войлоком, и вышел. Глаза, привыкшие к постоянному полумраку, на мгновение ослепли! Он зажмурился, как в детстве, подставляя лицо напористому теплому ветру, солнечным лучам, слыша поднебесные трели жаворонка и веселый гомон детворы.

Когда же вновь глянул на степь, то, к удивлению, заметил, что аульцы заняты разбором жилищ, которые прежде правильными рядами стояли на кремнистом изволоке. И мужчины, и женщины сворачивали войлочные маты, разбирали деревянные решетки тэрмэ, грузили их на арбы и телеги. Поблизости уже не было ни табуна, ни буйволиного стада, ни косяка верблюдов. Вероятно, пастухи отогнали их раньше.

У тэрмэ мурзы, находившегося рядом, стоял его охранник Муса и незнакомый гость в пестром бешмете, поверх которого была надета черкеска без газырей, с широкими рукавами. Он встрепенулся, увидев казачьего офицера, что-то отрывисто спросил у охранника, тот ему ответил и сделал успокаивающий жест. Жены Керим-бека, Джамиля, Алтынай и Мерджан, вместе с детьми играли на тронутой пушковой травой луговине, и сотник догадался, что их удалили из шатра на время важного разговора. Старшая из двух дочерей, Еране, двенадцатилетняя черноокая красавица, которую уже засватали, щебетала, подражая птице, и радостно смеялась. И Леонтий, наблюдая за ней, тоже повеселел, слушая, как девочка перекликается с жаворонком.

Наконец широкая двухстворчатая дверь жилища мурзы открылась и порывисто вышли два бородача, также одетые в бешметы, вооруженные саблями и кинжалами. Заметив русское лицо, они неприязненно нахмурились.

– Бу ким? – проговорил один из них, кладя ладонь на рукоятку кинжала, и тряхнул чалмой.

– Азиз достум! Ремезов-эфенди, – отозвался вышедший следом мурза Керим-бек, толстенький, с редкой бородкой, немолодой уже человек, неопределенно улыбаясь. – Офицер-казак!

По всему, это были ордынцы. Их слуга подвел лошадей. Выражение лиц гостей свидетельствовало, что они крайне разочарованы. Помедлив, чужаки вознеслись в седла, поводьями развернули лошадей.

– Огъурлы ёллар олсун! – подняв руку, произнес аул-бей.

Всадник в чалме, трогая свою гнедую, гневно бросил:

– Ким бильмейдр моллады, ол бильмейдр Аллахды! – и стеганул лошадь короткой плеткой. Его спутники также подхлестнули коней, разгоняя их в западную сторону, где гнездилось воинство крымчаков и турок.

«Всё-таки ханские посыльные! – убедился сотник, пристально поглядывая на мурзу. – И чем же закончился их приезд?»

Керим-бек, покачиваясь, ступая носками вовнутрь, подошел к казачьему офицеру, с прежней блуждающей улыбкой. Но заговорил он голосом срывистым и суровым:

– Калга крымский приказ давал. Мурзу с муллой присылал. Обратно Крым ходить. Я «нет» сказал. Русской царице сераскир наш и мурзы клятву давали. Как воевать против России?

– Воевать с Россией вам не надобно, – подтвердил Леонтий, ощутив слабость в ногах и легкое головокружение, – опьянил, пожалуй, этот упоительный вешний воздух.

– Дальше ходить будем, – озабоченно заключил аул-бей и показал рукой на загруженные арбы и на ряд обозов. – И тебе надо!

– Придет мой казак, Иван, и тронемся, – согласился Леонтий. – Я смогу уже в седле!

– Офицер-казак – азиз достум! – повторил глава аула и нетерпеливо подал знак Мусе, чтобы позвал в тэрмэ жен, предупрежденных о переезде.

 

2

Начальник Особой пограничной татарской комиссии подполковник Лешкевич срочно пригласил к себе на секретное совещание пристава Ейского укрепления Стремоухова, командира сводного отряда подполковника Бухвостова и походных казачьих полковников Ларионова, Платова и Уварова. Глинобитную мазанку, занимаемую Лешкевичем, жарко натопили сеном и кизяками. И прибывшие офицеры, одетые еще по-зимнему, сбросив тулупы и бурки, остались в отдающих табаком и пороховой гарью мундирах. Трехсвечный канделябр освещал походный стол, на котором пестрела карта Черноморья и Кубани, и сидевших вокруг него военачальников.

– Господа, мною получена депеша от командующего 2-й армией генерал-аншефа Долгорукова, – встав, с нескрываемой тревогой обратился Лешкевич. – Несмотря на ее конфиденциальность, я считаю долгом довести оную до вашего сведения, поелику угрозы чинимые злодеями велики весьма. Известный лиходей, бывший донской атаман Данила Ефремов, арестованный за лихоимство и самочинный захват в свою пользу войсковых земель, переведен из Перлова в таганрогскую крепость. Новые обстоятельства свидетельствуют быть, что имел этот изменник тайные сношения с кабардинскими владетелями, татарами и заявление делал среди своих приспешников, что умысел имеет «натрясти бед России, о которых она не скоро забудет».

Лешкевич сверху оглядел собравшихся.

– Еще опасней вести с Урала и Волги. Злодей Емелька Пугач, за покойного императора Петра III выдающий себя, собрал разбойничье войско, смутил яицких и волжских казаков, башкирцев и работный люд на приисках. И неисчислимыми злодеяниями в ужас привел население многих слобод, деревень и городков. Полки наши теснят Пугача, но по причине их малочисленности разбить шайку покамест не удается. Окаянство это грозит всей великой державе! Доподлинно известно, что Пугач пытается установить сношения с новоявленным крымским ханом Девлет-Гиреем. Не раз он порывался идти на Кавказ или в Крым, соблазняя речами отряды своих душегубов.

Крайне взволнованный, покрасневший, начальник комиссии вновь перевел дух. Бухвостов, куривший трубку, осторожно пустил к потолку витиеватое кольцо. Красавец Ларионов поправил тяжелые кудреватые волосы, спустившиеся на лоб. А Платов, прикрыв глаза, казалось, подремывал.

– Главные силы армии российской по-прежнему находятся в Польше, Бессарабии и в Малороссии. Дон ослабел из-за поголовного призыва казаков на службу. Кабардинцы ненадежны, готовы нарушить клятву, данную государыне нашей. Порта воспользоваться этим намерена. И вопреки Карасунскому договору, освободившему Крымское ханство от османов и давшему независимость, новый султан виды имеет и на Крым, и на наши азовские крепости. Говорю сие, дабы помнили вы, господа офицеры, сколь велика ответственность, возведенная на всех нас. Благоусердие на службе и ревностность, наипаче дисциплина, надобны как никогда, – Лешкевич устало положил ладони на край стола. – На карте мной отмечены позиции неприятеля, по сведениям лазутчиков. Девлет-Гирей, собрав преогромное войско, намерился вести баталии с отвергшими его едисанцами и с другими ордами. Его цель: вернуть ногайцев под свою власть.

– Одно упорное посягательство на разбой, без всякой першпективы, – сорвался Стремоухов. – Я неоднократно беседовал с Шагин-Гиреем, ученым и мудрым человеком. Он уверяет, что ногайцам больше нет резона принимать покровительство Порты.

– История Большой Ногайской орды весьма противоречива, – возразил Лешкевич. – Один Господь знает, что у них, ордынцев, на уме. Нам приказано оградить от крымчаков аулы и кочевья ногайцев. Смутьяны, увы, у всех имеются. Но большинство ногайцев доверяют нам и верят в защиту. У Девлет-Гирея значительный перевес в людской силе. Однако и казаки, и гусары, и драгуны противостоять супостатам могут вполне. Не о животе и достатке должно думать, идучи в бой, но о чести России! Пропустить Девлет-Гирея к ногайским кочевьям и далее, на Дон, означает – ударить ножом в сердце Отечества! Ежели мнимый крымский хан Девлетка сомкнётся со злодеем Пугачом, свершится то, о чем замышлял Ефремов: «натрясти бед России».

– Нам не привыкать – биться, – встряхнувшись, сурово заметил Матвей Платов. – Со штыками и саблями янычар мы в Крыму многажды скрещивались. Постоим и за Дон, и за матушку Екатерину!

– По всей диспозиции, следует ожидать от крымчаков скорого нападения, – сумрачно заключил Бухвостов. – К баталиям мы готовы. Да было бы для единорогов наших пороху вдосталь! Потребно также усилить ночные дозоры и кордоны, дабы неприятель не застиг врасплох.

– Из Черкасска отправлен обоз с порохом и прочим интендантским имуществом, – ответил Стремоухов. – Во внимание беря коварство татар и неверных мурз, решил я направить к Черкасскому тракту прикрытие армейское. К тому же, намерен я понудить предводителя едисанцев и буджаков Джан-Мамбета-бея, со всем кочевьем расторопно начать передвижение.

– Должен уведомить вас, господа, что закубанские ногайцы враждебно настроены к России, – громко произнес Ларионов, посмотрев на приятеля, Матвея Платова. – Вряд ли они вступят в бой на нашей стороне с единоверцами-магометанами. Одначе наши донцы дисциплину соблюдают, их никак не трогают. Но буде заметят откровенное вероломство, – ручательства дать не берусь…

Совет затянулся до утра. Стремоухов, назначенный приставом возводимого укрепления в устье Еи, отбыл первым. За ним последовал Бухвостов. Донцы задержались у Лешкевича, исполнявшего обязанности командира Ахтырского гусарского полка. По-свойски выпили из старых запасов цимлянского и перебросились в картишки. Живее остальных выглядел Платов, он лукаво щурился на компаньонов, с размаха метал карты.

Следующей ночью полк Ларионова был атакован неприятелем. Казаки храбро и без паники приняли бой, отразили ружейными залпами черкесов и пустились за ними вдогон.

Участившиеся нападения встревожили не только генерал-аншефа Долгорукова, но и полномочного в русско-крымских негоциациях генерал-поручика Евдокима Алексеевича Щербинина. В начале года, когда воины Девлет-Гирея разбили конницу ногайского сераскира Казы-Гирея и находившийся с ним отряд пристава Павлова, пришлось с разрешения главного царедворца Панина взять из канцелярии слободской губернии 35 тысяч рублей. Шагин-Гирей, брат законного крымского хана Сагиб-Гирея, был без промедления направлен к пришедшим в смятение ногайским ордам, чтобы подкупом снова благорасположить их к русскому престолу. Тогда, к счастью, удалось склонить на свою сторону, основательно подкалымить колеблющихся беев и мурз…

Безусловно, Шагин-Гирей (самовольно он сложил с себя обязанности законного крымского калги, желая стать ханом) был ключевой фигурой в стратегических планах российских политиков. Недаром более года пребывал тот с крымской делегацией в Петербурге, где сумел вызвать к себе уважение. Во-первых, добился того, чтобы ежедневно выделяли ему по сто рублей для проживания в богатых, специально отведенных апартаментах. Во-вторых, явил было норов, требуя, чтобы не он первый ехал в царский дворец, а сам Панин пожаловал к нему и мурзам, находившимся в российской столице. Когда упрямцу разъяснили, что существует дипломатический этикет, крымский посланец заявил, что на аудиенции в Госсовете не снимет головной убор, как того требует магометанство. Условие было жестким, и императрица, избегая конфликта, подарила Шагину шапку, усыпанную драгоценными камнями, в честь освобождения крымских народов. Вдобавок пожаловала татар тем самым церемониалом, который был установлен для послов Порты и Персии, и позволял везде появляться с покрытыми головами.

Баловала императрица красивого, довольно образованного татарина, знавшего европейские языки. Тотчас по приезде в Петербург был осчастливлен он, помимо щедрых подарков, – богатого серебряного сервиза, шубы, модного платья, – пятью тысячами рублями на расходы. Шагин растратил их моментально, и Панину пришлось опять ссужать калгу изрядненькой суммой – десятью тысячами рублей.

Жил крымский гость на широку ногу, бывая повсюду, куда приглашали, – на светских балах, на куртагах, на военных парадах и приемах. Перстень и табакерку, пожалованную Екатериной по случаю приема в Царском Селе, Шагин-Гирей заложил купцу Лазареву. И Панину вновь пришлось раскошелиться, за государственный счет выкупить подарки императрицы!

Откровенно вызывающее поведение Шагин-Гирея раздражало не только Панина, но и других членов Государственного совета. Крымчаку стали намекать, что пора и восвояси. Но он не спешил, дожидался, пока послы ногайских орд получат Высочайшие грамоты и отбудут на юг. И еще почти год жил в Петербурге европейцем, не жалея российской казны.

Щедрость императрицы и теплый прием сановной знати в значительной мере изменили Шагин-Гирея. В свои двадцать пять лет он выделялся широтой знаний, характером, дальновидностью. В подлинниках мог читать греческих и римских философов. Покидая имперскую столицу, калга вез не только письма князю Долгорукову и генерал-поручику Щербинину, но и Высочайший рескрипт хану, брату своему Сагибу.

Однако в Бахчисарае за время его отсутствия многое изменилось. И по вступлении в должность паши, во время Дивана, высшего совета ханства, его слова в пользу России, его укоры единоземцам за коварство и нарушение клятвы, данной российской императрице, были встречены ропотом и неодобрительными возгласами, что «действиями России, отнимающей земли и обращающейся лживо, крымчаки теперь обмануты и огорчены». «Ничего подобного Россия не делает! – ожесточился Шагин. – Да если бы Россия захотела мстить за вероломство, то ничего ей не стоит обратить Крым в пустыню. И это может случиться, если вы будете продолжать вести себя вероломно. Выдайте мне возмутителей мира и спокойствия; если намерены ожидать дальнейшей милости от России».

И тот же самый состав Дивана, который два месяца назад одобрил Карасунский договор, враждебно безмолвствовал. «Полномочия, возложенные на меня при отъезде в Россию, обязывают вас повиноваться!» – потребовал Шагин-Гирей. Ему ответили без обиняков: «Мы не удерживаем вас, у нас есть государь, которому мы и повинуемся».

Спустя несколько месяцев он был вынужден отказаться от полномочий второго человека в Крымском ханстве, покинуть его и перебрался в Перекоп, к главнокомандующему 2-й русской армией Долгорукову.

Шатание ногайцев, смущаемых крымчаками, побудило тогда Щербинина направить в Петербург предложение назначить Шагин-Гирея кубанским сераскиром, поскольку среди орд ногайских тот пользуется уважением. Но последовал Высочайший ответ: в сераскиры провести Казы-Гирея, и лишь в случае неудачи оного замысла – Шагина. Теперь он находился среди едисанцев и буджаков, убеждал их верховодов не поддаваться на провокации ставленников Порты. Но слова его обретали силу только вкупе со щедрыми, корыстными подарками «российской королевы Екатерины»…

 

3

Этой холодной ночью, на исходе февраля, императрица, крайне вздернутая и одинокая, ни на миг не сомкнула глаз. Она была заранее уверена, что Гришенька Потемкин поздним вечером, как обещал, пожалует к ней для откровенного уединенного разговора.

Не пришел. А ведь больше десяти лет поди был у нее на примете, – вначале придворным балагуром, затем камергером. Веселил, говорил разными голосами, пародируя царедворцев, пока однажды не обрушился на нее с обличительной критикой за проводимую политику просвещенного абсолютизма. Лишенный благорасположения, по гордости он вскоре ринулся в пекло русско-османской войны. Правда, в те дни сердце ее дрогнуло, и камергера Потемкина она сразу произвела в генерал-майоры. А после радовалась искренне его армейским успехам. За неполные пять лет пребывания в действующей армии Потемкин дослужился до звания генерал-поручика, снискав среди военачальников уважение и неоспоримый авторитет.

И теперь, в начале 1774 года, когда почуяла Екатерина надвигающееся лихо, поверив своей интуиции, что Панин со товарищи затаили умысел в первый же подходящий момент лишить ее власти, передать бразды правления государством сыну ее, Павлу Петровичу, – понадобился во дворце, рядом с ней, боевой полководец и бесстрашный, преданный ей мужчина.

Случайное признание цесаревича, а затем объяснение с Паниным, его гувернером и главой Иностранной коллегии, подтвердившим, что Каспар Салтерн склонял молодого Павла к введению в России сорегенства, по австрийскому образцу, вызвали у Екатерины бешенство. Впрочем, Панин же и отговорил ее, объятую праведным гневом, не торопиться с отзывом Салтерна из Дании, где находился тот в посланниках. Успеется, со временем будет повод вытурить голштинца с государственной службы…

Реальная опасность отстранения от власти могла быть отодвинута только с помощью влиятельного при дворе человека. Тут Екатерина похвалила саму себя, поелику еще в декабре прошлого года в письме Григорию Александровичу Потемкину намеками да экивоками звала его в Петербург. На августейшую депешу «генерал-поручик и кавалер» откликнулся через полтора месяца, прибыв в столицу 3 февраля. Но повел себя крайне осторожно и даже несколько спесиво. Несмотря на откровенные знаки внимания, он всего дважды приезжал к ней за первые десять дней. Душка-богатырь с недоверием относился к вздохам императрицы, охваченной порывом нежных чувств.

Пришлось отправить ему исповедальное письмецо со словами: «Ну, Господин Богатырь, после сей исповеди могу ли я надеяться отпущения грехов своих… Бог видит… Если б я в участь получила смолоду мужа, которого бы любить могла, я бы вечно к нему не переменилась. Беда та, что сердце мое не хочет быть ни на час охотно без любви… и если хочешь на век меня к себе привязать, то покажи мне столько же дружбы, а наипаче люби и говори правду».

Гордец Потемкин четыре дня безмолвствовал. И вот только вчера, 25 февраля, около полудня появился в Зимнем дворце и дал уклончивый ответ, что постарается вечером быть у нее в апартаментах для полного объяснения. Но и тут обманул! Именно это сугубое непостоянство больней всего ранило сердце влюбленной женщины. Она кошкой металась по спальне, по своей просторной уборной, с огромным зеркалом, отражающим огни канделябров. Собственноручно подбрасывала дрова в горящий камин и мысленно вела с негодником разговор, порицая его и призывая быть доверчивей…

Когда ровно в шесть утра ударил в колокол дворцовый звонарь, Екатерина встретила в большой уборной камер-юнгферу Марию Саввишну Перекусихину уже одетой, в окружении полудюжины любимых левреток, дрожавших от прохлады.

– Пресвятая Дева! Вы уже не спите, матушка государыня? – затянула угодница, озабоченно улыбаясь и принимаясь гладить ласковых и веселых собачек. – И шалуньи тоже!

– Где же девушка-помощница? – с досадой проговорила Екатерина. – Зело тороплюсь, призовите ее.

– На одной ножке, – пыхнула услужливая придворная и, минуту спустя, влетела с недавно определенной в покои девицей, румяной и статной. Екатерина Алексеевна, по обыкновению, прополоскала травяным отваром во рту, затем кусочками льда из родниковой воды натерла лицо и шею. Раскрасневшаяся, взбодренная, она вошла в свой рабочий кабинет, пропустив вперед смычку левреток и семейку Тома, итальянского грейхаунда, подаренного ей бароном Димсдейлом. Песик и его очаровательная женушка Мими, бойкая и чрезмерно кокетливая, вильнули к рослому камердинеру, обновлявшему в канделябрах свечи, обнюхали его высокие сапоги и брезгливо фыркнули, уткнувшись мордочками в платье хозяйки. Немолодой слуга враз вспотел от приключившийся незадачи.

– Прошу вас, оставьте меня, – бросила Екатерина и, поправляя платье, аккуратно села в свое богатое вольтеровское кресло. Вспомнился вдруг обаятельный Фридрих Гримм, также большой ценитель собак, с которым она уже несколько месяцев вела вечерние беседы и – не могла наговориться. Впрочем, и с Дени Дидро, знаменитым французским мыслителем, гостящим сейчас в Петербурге, встречи затягивались. Он добровольно взял на себя роль наставника, призывал ее к реформам, отмене крепостного права и другим смелым преобразованиям. Она внимала учтиво и благосклонно, стараясь быть достойной ученицей. Но однажды не сдержалась и урезонила Дидро: «Вы имеете дело с гладкой и ровной бумагой, а я с человеческим материалом. Это гораздо трудней!» И все же это были собеседники, учившие ее житейской мудрости. Всё импонировало в просвещенных европейцах: и философский склад умов, и воспитанность, и чуткие сердца. Немало пользы смогли бы они принести России! Но, сославшись на рекомендации медиков переменить климат и незнание русского языка, Гримм отказался от предложения служить при Дворе и засобирался в Италию. Там оказывать ему помощь она поручила «Альхену» Орлову, как звали его друзья, преданному и… непредсказуемому другу, главнокомандующему русскими силами в Архипелаге. Впрочем, Алексей Григорьевич, славный «Чесменский герой», отдохнув в Москве два месяца, только что покинул Россию, несмотря на нездоровье. Она сочувствовала «Альхену», но вернуть его на родину не могла: война с Турцией продолжалась шестой год, и некем было заменить опытного резидента в Европе…

На рабочем столе лежали рукописи государственных дел, стопка чистой бумаги. В стаканах письменного прибора, изготовленного из малахита и украшенного камнями, стояли заточенные перья и карандаши. Мысли вновь вернулись к Потемкину. Она решительно взяла перо и, откинув крышку серебряной чернильницы, обмакнула в нее легкое стило. Свободной рукой поднесла к лицу табакерку, глубоко вдохнула крепкий, бодрящий запах и стала строчить: «Благодарствую за посещение, – с издевкой начала она и усмехнулась грустно. – Я не понимаю, что Вас удержало! Неуже (в спешке она не дописала «ли»), что мои слова подавали к тому повод? Я жаловалась, что спать хочу, единственно для того, чтоб ранее все утихло, и я б Вас и ранее увидеть могла. А Вы, тому испужавшись, и дабы меня не найти на постели, и не пришли. Но не изволь бояться. Мы сами догадливы. Лишь только что легла и люди вышли, то паки встала, оделась и пошла в вифлиофику к дверям, чтоб Вас дождаться, где в сквозном ветре простояла два часа; и не прежде как уже до одиннадцатого часа в исходе я пошла с печали лечь в постель, где по милости Вашей пятую ночь проводила без сна. А нынешнюю ломаю голову, чтоб узнать, что Вам подало причину к отмене Вашего намерения, к которому Вы казались безо всякого отвращения приступали… Одним словом, многое множество имею тебе сказать, а наипаче похожего на то, что говорила между двенадцатого и второго часа вчера, но не знаю, во вчерашнем ли ты расположении и соответствуют ли часто твои слова так мало делу, как в сии последние сутки. Ибо всё ты твердил, что прийдешь, а не пришел. Не можешь сердиться, что пеняю. Прощай, Бог с тобою. Всякий час об тебе думаю. Ахти, какое долгое письмо намарала. Виновата, позабыла, что ты их не любишь. Впредь не стану».

Она отложила перо, мельком окинула исписанные страницы и подняла глаза. В кабинете стоял мягкий утренний свет, чего не замечала, пока кропала письмо. На соседнем столике уже стоял кофейник из саксонского фарфора, корзинка с печеньем, в судке свежие сливки. Собачки выжидающе смотрели на лакомства, время от времени поскуливая. Екатерина сложила листы и запечатала конверт сургучом. Покликала человека и приказала немедленно отправить генерал-поручику Потемкину.

Возбуждение исподволь отпускало ее, грудь вздымалась тише, и в углах губ появилась улыбка, когда она принялась с левретками завтракать. Милые нахалочки не довольствовались тем, что хозяйка кормила их печеньем, размоченным в сливках, а своевольно под хохот ее залезали на стол и, оттесняя одна другую, выхватывали зубками куски колотого сахара. Избаловались, зело приохотились к сластям всяческим…

В девять утра, вернувшись в спальню, она без задержки начала утренний прием для первых лиц. Стройный, подтянутый, в безупречно сидящем на нем сюртуке пожаловал Козицкий. Личный статс-секретарь отвесил низкий поклон, она протянула руку. Немолодой уже щеголь проворно поцеловал ее, чуть тряхнув париком.

– Садитесь, Григорий Васильевич, – разрешила императрица и вскользь глянула на себя в настенное зеркало. Розовый гродетуровый капот с широкими складками, скрывающими полноту, в тон ему тюлевый чепец очень освежали лицо, принявшее после написания письма и крепчайшего кофе свежесть, молодо блестели глаза. «Недаром, гласит русская поговорка: сорок пять – баба ягодка опять. Пожалуй, это правда, – усмехнулась Екатерина. – Как я хочу целоваться с Гришенькой…»

– Ваше Величество, реляция от генерала Бибикова и от Фонвизина весьма обнадеживающая весть.

– Скажи прежде, как твои доченьки-малютки?

– Пищат, Ваше Величество.

– Это хорошо, что они погодки. Вместе расти будут. Вишь, ты человек уже почтенный, а папаша – неопытный. Непременно навещу твою замечательную женушку Екатерину Ивановну… Итак, читай. Нам недосуг очки одевать. В долговременной службе государству притупили зрение и теперь должны поневоле их употреблять.

– Генерал сообщает, что следом за викторией майора Гагрина, отбившего у злодеев Пугача Кунгур, февраля третьего сего года очищен Воткинский завод. Разбойники трусливо отступают, прячутся и разбегаются, аки крысы.

– А что доносит Фонвизин?

– «Все отраженные деташементы без изъятия теперь не уступают похвальному поступку майора Муфеля. Злодеи везде, где ни найдены, побиты, разогнаны и рассеяны… Войски Вашего Императорского Величества с разных сторон ко гнезду злодея четырьмя дорогами подступают. Нет сомнения, чтоб при благости Господней сего злодея с буйною его толпою они не поразили. Февраля пятого дня сего года».

– Очень похвально. Фонвизин не токмо воин примерный, но и пером, как я узнала, недурно владеет… Самозванца, гнусного убийцу, покарает Бог, и мы исполним Высшую волю.

– Также получен рапорт от генерал-аншефа князя Долгорукова.

– Мы слушаем.

– «Всемилостивейшая Государыня! Служа Вам и Отечеству, спешу уведомить, что южные рубежи наши сызнова атакованы варварами османскими, кои злоумышляют ногайские орды возмутить против России, подбить их к вероломству. Чрез досужих людей известно нам, что нарицающийся ханом Девлет-Гирей в конце минувшего года приплыл в Суджук-Кале из Порты. И, отрекшись от мирного Карасунского договора, его братцем подписанного, учинил среди всех ногайских племен смуту, преклоняя их на свою сторону. Сей мнимый хан Девлет силой в двадцать пять тыщ конных и пеших воинов кружит по кубанским степям, тревожа наши кордоны. Дважды отражали его нападения отряд Бухвостова и полк Уварова. Верные нам верховоды ногайцев не поддались на уговоры ханских гонцов. Одначе, иные мурзы искусились на неприятельские посулы.
Генерал-аншеф Долгоруков».

Похваляется Девлет-Гирей двинуться на Дон, разорить станицы и крепости. Мы пошлем при надобности еще полка два конных в распоряжение Бухвостова. И намерение дальнейшее имеем выгнать его с Кубани, освободить Копыл [9] , опрокинуть османа вспять от Суджук-Кале и Тамани.

Остаюсь с отменным к Вашему Императорскому Величеству усердием и преклонением

– Стало быть, ни покойный османский султан Мустафа, ни теперешний Абдул-Гамид притязаний своих на Крым не оставили, – раздраженно проговорила Екатерина, глядя в окно, выходящее на Дворцовую площадь. Над ней пропархивали крупные снежинки.

– Пригласите главу Иностранной коллегии. Он, полагаю, давно в секретарской.

Никита Иванович Панин, толстенький и узкоплечий, в красном камзоле, расшитом золотом, в зачесанном назад парике, с улыбкой на пухлых губках твердой поступью вошел в спальню и приложился к руке императрицы. Но его услужливо-внимательный вид нисколько не повлиял на устоявшееся к нему отношение императрицы. «Хоть и воспитатель сына ты, Панин, но лицемер и двурушник. Не ценишь моего расположения. Интриги плетешь за моей спиной!» – промелькнуло в голове, но она привычно сдержалась и указала на кресло напротив себя.

– Долгоруков озадачил нас посланием. Некто назначенный Портой, новый хан, дерзостно ведет себя на Кубани. Учиняет нападения на мои войска. Что сказать изволите?

– Ваше Величество! Намедни доставлена депеша от посланника нашего в Крыму Петра Петровича Веселицкого. Сообщает он, что смута там супротив государства нашего с каждым днем назревает. Шагин-Гирея, на которого по Вашей милости столь много денег издержано, не принят Диваном. Хан Сагиб-Гирей не обладает полной властью, в замыслах коварен, а вмешиваться войскам нашим Вы запретили весьма.

– Ногайские мурзы всего год назад давали обет, клятвенно уверяли, что дорожат дружбой с Россией. Почему же до сих пор не утихомирит их сераскир Казы-Гирей?

– По сей именно причине, что перекинулась смута и на ордынских ногаев, раздоры между ними велики. Мы всячески стараемся их примирить. Для этих целей я разрешил Щербинину использовать изрядную сумму.

– Подарков не жалейте. Ордынцы зело на них падки и сребролюбивы. Мы должны удержать ногайские племена в дружбе. Кроме этого передайте командующему Кавказским корпусом Медему, чтобы в переговорах с кабардинцами был также вежлив.

– Увы, пристав Кабарды Таганов доносит, что и в Кабарде неспокойно. Влиятельные владетели готовы переметнуться к единоверцам, принять власть Порты.

– Не есть ли это козни французов и Марии-Терезии?

Панин иронично улыбнулся.

– После того как австрийцы получили Галицию, их политика по отношению к государству Российскому содружественна. Впрочем, нами посланы в Париж и Вену конфиденты.

– Здравие графа Алексея Григорьевича Орлова, как я могу судить по его виду, поправилось. Не пора ли ему возвращаться в Ливорно?

– Смею думать, что давно пора. Его пребывание в России затянулось. Граф с декабря отсутствует в Архипелаге. А все мы ожидаем скорейшего прибытия в Архипелаг флотилии Грейга. Вы милостиво удовлетворили просьбу Орлова прислать эскадру взамен непригодных судов. Его план разрушить Салоники и Смирну, дабы затруднить поставку товаров Порте, вполне осуществим. Хотя граф, как свидетельствуют мои агенты, подвержен частым болезненным припадкам. И, быть может, его просьба об отставке обоснованна…

Императрица потемнела в лице, заподозрив царедворца в недобрых намерениях, и перебила с заметным акцентом:

– Орлофф незаменим! Чесменским сражением он прославил навек свое имя! Он нужен мне в Италии… И вы намекните ему, что я хочу видеть графа в служении России в этот пренеприятный для державы период… Вы сфободны, Никита Ифанович! Днем погофорим более оснофательно…

 

4

Половодье в этом году разгулялось с невиданной силой. Откуда-то с верховьев пришла мощная взломная вода, хлынула поверх зимнего панциря, с раскатистым гулом расколола лед сперва вдоль берегов, затем и на стремени, – и грянул на Дону ледоход, двинулись льдины на юг, к морю Азовскому.

Изрядно подтопило Черкасский городок, казачью столицу! Залило водой три раската, как именовали казаки бастионы, – Андреевский, Алексеевский и Донской. Улицы, ближние к Танькиному ерику, превратились в узкие каналы. Под воду ушли опорные сваи и подклетья куреней. А крайний из них – урядника Ильи Ремезова – с белыми ставнями и стенами, выкрашенными охрой, под камышовой крышей, казался дивным судном посреди водной глади. Устройством хата сия была точно такой же, как у всех местных жителей. Нижний этаж – омшаник, предназначенный для хозяйственных нужд, второй уровень – жилой. А между ними, как поясом, охвачен куренёк деревянной галереей, а точнее, по-казачьи – галдареей. Она – на подпорках, кое-где с перильцами. Можно просто посидеть, поболтать с соседом, а можно с двух сторон и чарками стукнуться! Таково заведение в Черкасске, – ставить жилища строем, плечом к плечу…

Урядник спозаранку сидел с боевой пикой в руках на углу своей галдареи и неотрывно смотрел на плетень, стояками и верхом выступающий из желто-мутноватой воды. Хоть и не молод был Илья Денисович, а глазами зорок, как чайка-хохотун, замечающая добычу в речной глуби. Дважды шибалась об ивовую изгородь здоровенная рыбина, дважды бросала фонтан брызг аж до окон второго этажа! Нутром чуял повидавший виды казак, что тут она, во дворе, – кружит, выход ищет на волю. И ежели высмотреть ее да метко пронзить острой пикой, то знатная бы ушица вышла. На всю улицу!

С тыльной стороны соседом Ремезовых был войсковой старшина Данила Гревцов. Курень его также наполовину был затоплен паводком, но и галдарея, и балкончик вдоль стен, балясник, свободно нависали над водой. У галдареи был привязан просмоленный челн. Ремезов имел плоскодонку. И теперь, поглядывая на бескрайнюю речную гладь, на свою плавучую станицу, размышлял Илья Денисович: а не махнуть ли на камышовое займище, в сторону Аксая? Должно, там и щуки и стерляди, и сома изобильно, – бревнами снуют по мелководью. Можно бить пикой и трезубой острогой…

Путовень серых туч трепал южак, пока не пробились столпами солнечные лучи. Яркий свет побежал по обдонскому холму, по могучим гололобым дубам и ожившим, выбросившим лимонные веточки ивам. А приречные вербы красовались уже своими серебряными сережками, сулящими долгое тепло. Во множестве пролетали над Доном стаи казарок, уток и лебедей, правя к дальним плесам. Манилось вольному люду отведать убоинки, да пост не позволял. До Пасхи еще далеко, почитай, три недели. Поздней она была на сей раз, под конец апреля. Хотя отнюдь не все из черкасцев отвергали скоромное с монашьей лютостью. Чем бог посылал, тем и обходились. Смалочку привычна черкасня к стерляжьей ушице и жаркому из сомятины, к икорке стерляжьей да щучьему холодцу. Вот и сидел пожилой донец, посасывая трубку, на галдареи собственного куреня и сторожил рыбу-дурищу, заплывшую в его двор.

Между тем солнце встало уже в полный дуб, до зенита добиралось, – и даже над водой стало теплей, а борода прямо-таки накалилась на ярых мартовских лучах. Глядит Илья Денисович: плывет по улице двухвесельный каюк, а в нем гребец, еще один казак и… батюшки-светы! – самолично войсковой атаман Семен Никитич Сулин, в богатом кафтане и собольей шапке, перепоясанный широким ремнем, с кинжалом и турецкой сабелькой в ножнах. Подивился урядник такому гостю на их улице, тотчас встал навытяжку и подобрался.

Атаманская лодка, развернувшись левым боком, причалила прямо к галдарее гревцовского куреня. Сам хозяин, Данила Петрович, всполошенно отворил дверь и, выйдя к старому приятелю, протянул ему руку, помогая перебраться на доски балясника. Перешучиваясь, они тут же ушли в курень. А двое гребцов, с покрасневшими от ветра и гребли лицами, сгорбившись, остались ожидать атамана в каюке.

– Эй, борода! – зычно крикнул один из них, черномазый малый с озорными глазами. – Горилочки нема горло промочить? Закацубли начисто! С утра веслами машем…

– Окстись! – укоризненно отозвался Ремезов. – Ни вина, ни скоромного никак не можно. Вторая половина поста.

– Аль ты старовер?

Илья Денисович не ответил, узрев вблизи кормы своей плоскодонки плавник, точно красным лаком крытый. И, не раздумывая, саданул пикой вниз, под лодчонку. Дьявольская сила потащила его в вглубь пучины, вырывая из рук древко. И разжать бы ему пальцы, пожертвовать оружием, чтоб удержаться на галдарее, но рыбацкий азарт затмил рассудок и – бултых в мутную стылую бездну! Но и тут он не растерялся, ухватился одной рукой за борт лодчонки, а в другой – намертво зажал пику, с нанизанной белугой. Её остромордая головень и хвост-веер отчаянно выметывались над забуруневшей водою, на которой рдели пятна крови. Казаки атаманского каюка таращили глаза, гадая, с чего бы это солидный станичник удумал купаться в половодье?

– Агу, дядька! – недоуменно позвал тот же, юркий казачок, перелезая с носа на корму лодки. – Ты пошто там? Аль свалился? Аль грехи смываешь?

Барахтаясь в воде, обезумев от ее игольчатого холода, Илья Денисович гаркнул что есть мочи:

– Белугу пикой пронзил! Держу… Братцы, выручайте!

Несколько весельных гребков – и каюк уткнулся в ремезовский курень. Черномазый, свесившись с края лодки, запустил заголенную ручищу в воду. И, перехватив древко, рванул вверх, давая возможность горе-рыбарю перевалиться в свою плоскодонку. Дрожа, в промокшем зипунишке урядник опять схватил скрюченными пальцами край древка. Тяга, однако, усилилась. Илья Денисович коленом поддел и сбросил с крюка цепь, удерживающую плоскодонку. Лодки плотно сбились бортами. Две руки с одной, две – с другой едва удерживали добычу. Рыбина рванулась еще сильней и поволокла лодки на стрежень, на течение. Весла атаманских гребцов, отмахивая вспять, всячески препятствовали ей разогнаться.

Между тем бурлящая стремнина Дона, уносящая не то, что утлые посудины, а вековые дубы, неотвратимо близилась. Илья Денисович и его помощник, почуяв опасность и ожесточась, дружно крутанули древко, стараясь глубже нанести рану неугомонной бестии. Рыбина плеснула хвостом, поднимаясь из глубины, – из-под острия пики потянулась по глади розовая прошва. Разбитной казак ахнул, напористо потребовал:

– Белугу вдвох зашибли, поровну и разделим. Кабы не я, не видать тебе поживы! Аль не так? То-то. Кубыть, не скоро нам донской рыбки снова отведать придется. В полки поголовно гуртуют, на войну…

– Ты, балакарь, прежде плоскодонку возьми на кукан! Мне же грести нечем. Опосля дуванить будем, – огрызнулся урядник, стуча зубами от озноба и вымеривая глазами расстояние до своего куреня. Уволокла их чертяка никак не меньше, чем на треть версты.

Тем часом Сулин вышел с Данилой Петровичем из куреня на балясник подымить трубками да посекретничать.

– Сосед! С рекой тебя, уважаемый! – громогласно воскликнул Гревцов, наблюдая, как урядник, причалив с помощью атаманских вёсельников к собственному куреню, вытаскивает на доски балясника осетровую тушу. – Не забудь на уху пригласить!

– Завсегда рады! Вечерком милости просим.

Войсковой старшина, очевидно, отвечая на вопрос Сулина, понизив голос, пояснил:

– Сын его, Леонтий, орел-казак! Молод, а до сотника дослужился. Ревностно турок бьет!

Вечером, как условились, Гревцов пожаловал к уряднику на уху, пройдя по деревянному мостку, проложенному вдоль улицы. Не один явился, а с сынком Никитой. И крепостью бог парня не обидел, и с лица виден, да умишка мелкого. Драться с малороссами, горилку пить он большой охотник, а девок чурается, невесть почему робеет пред ними. Заприметил еще на Святках войсковой старшина, что заглядывается сын на Марфушу Ремезову. Девка на выданье, семнадцать уж минуло, – и красива, и душой светла, и неунывака! Вот и прихватил Никиту, чтоб пригляделись да, прости господи, обнюхались. Нехай Илья Денисович и славный был рубака, и героем прослыл при штурме шведской крепости Апьяла тридцать лет назад, да не разбогател, – к голытьбе ближе, чем к старшине донской. И, как считал Гревцов, должен за честь принять его дружество и намерение поженить детей.

И, в самом деле, хозяин рад был уважить знатного соседа! Стол накрыли по этой причине не в стряпчей комнате, а в горнице. На скатерти с алой каймой красовались широкогорлые бутыли с вином и горилкой, в деревянных тарелках золотилась вареная белужина, в кубышках – квас, на медной сковороде чернел курганчик жареной икры. А посередине стола, по давней традиции, стояла серебряная солоница, привезенная некогда из персидского похода отцом урядника.

И гости, и хозяева, тая свои мысли и выгоды, явились к застолью принаряженными. Устинья Филимоновна, урядничья женка, обновила зеленую поневу, надетую поверх розовой рубахи с расшитым воротом, а голову прибрала повойником, шапочкой из лебяжьего пуха и пестрым ширазским платком. Марфуша была в светленьком сарафане с узором по всему подолу, а русую косу убрала лентами и косниками из серебряных цепочек. Не девка – загляденье! В одном переусердствовала: туго завязала челоуч, налобную повязку, и брови сами собой подтянулись кверху, отчего смотреть вниз было затруднительно. Однако Никита, примостившийся за столом напротив, этого не примечал, поскольку свой взор вперил в тарелку с ухой и, наклонившись, частил деревянной ложкой. Войсковой старшина, видимо, с трудом влез в потертый синий кафтан, зато приколол на грудь медаль, а на правое запястье нацепил широкий золотой браслет, как принято у войсковой верхушки. И, неспешно подняв медную чарку, усмехнулся в поседевшую бороду:

– За славный нонешний денек! Тебе, Илья Денисович, удача, а мне – почесть. Сам войсковой атаман на провед приплывал. Совет держал… Да еще за весну раннюю! Как гутарят, купил март у матери-зимы шубу, да через три дня продал… За нас, добрых казаков!

– Спаси Христос! За ратников наших да гостей дорогих! – Поддержал хозяин, искоса следя за Данилой Петровичем и ожидая, пока тот первый хватит горилки.

Ни женщинам, ни парубку наливать в будние дни не принято. Немолодым казакам – позволительно, ежели до притча «слых» не дойдет. А дойти он никак не может, ибо за столом одна родня. Пока разная, а там, глядишь, – и «обчая».

Но не гладко идут смотрины! Излишне суетится хозяйка, безмолвно и печально клонит голову Марфуша. Обеим, как не скрывай, жених не по нраву. Илья Денисович, хоть и живо беседует с гостем, и поддакивает его хвалебным словам в адрес своей супружницы, состряпавшей такую «добрячую блюду», но нутром сразу учуял, что не мил дочке женишок.

– Через неделю только Алешка теплый, а погода, аки в Божий пасхальный праздничек, – нараспев тянула Устинья Филимоновна, подавая на стол блины с белужьей икрой. – И когда ж замиренье с турками выйдет, Данила Петрович? Не сказывал атаман?

– Об том деле никто знать не могет. Одна государыня да царедворцы резоны понимают. А доля казацкая – врага искоренять. По секрету открою: мало того, что турки на Кубань выступили, чтоб на наш Черкасск нашествовать, – по Яицкому и Волжскому казачеству бунт занялся. Нашенский казак Емелька Пугач объявился самозваным царем Петром. Города берет и палит, смертоубийства творит неподобные. Не иначе дьявол в него вселился. Всех дворян, каких пленяет, с детьми и барынями казнит, а именья разоряет!

– И откедова этот супостат взялся? – всплеснула руками хозяйка, хмуря свое моложавое круглое лицо. – Ажник страхом прошибает! Не анчихрист ли явился?

– He-ет! Я этого Емельяна по Семилетней войне знавал, – с ухмылкой возразил Гревцов. – Ухарь был и мошенник, каких свет не видывал. Ежель что плохо лежит, – бесперечь утащит. Из станицы Зимовейской он. Там и женка его, и хата… Чистый голодранец, а полез в цари! Атаман баил, генерал Бибиков скорочко разобьет злодея. Но и нам не сидеть сложа руки. Кружит Емелька по Волге, того и гляди, на Дон кинется!

– С двух сторон, стало быть, беда подкрадается? – догадался Илья Денисович. – Это мудреней, чем бывшего атамана нашего пленить да царевым слугам на суд передать.

– Степан Ефремов под себя дюже подгребал. Вот и пострадал! Вона, какой домище каменный возвел, – с железными дверьми и окнами-бойницами. А с каких благ? С нашенских войсковых! Казну на семью свою извел. Нонешний атаман – заступник Дону.

– Хоть бы сыночка нашего, Леонтия, домой возвернул, – откликнулась Устинья Филимоновна, подходя к окну, озаренному заходящим солнцем. – Вот славно! Никак вода на сбытие пошла. Плетень открылся и лестница…

Марфуша, с трудом сдерживающая зевки, с поклоном встала, подпорхнула к матери. И удивленно расширила глаза, – правда, скатывалась полая донская водица, уходила к низовьям.

– Я не зря Никитушку привел, – в очередной раз поставив опустошенную чарку на стол, признался войсковой старшина. – У меня сын, у тебя – дочка. Пара подходящая… Никит, нравится тебе Марфа? Не стесняйся, гутарь. Всем ответствуй!

Парень, низколобый, как полымем охваченный курчавенью русых волос, осклабился.

– Дюже нравится.

Данила Петрович в упор уставился на отца невесты.

Оба были изрядно пьяны. Урядник, наконец, смекнул, что избежать прямого ответа никак не удастся. Зыркнув на дочь, пробасил:

– А ты, Марфуша?

Лицо девушки зарделось. Она потупила взор и промолвила:

– Мне и дома хорошо, батюшка!

Как ни был хмелен Илья Денисович, а углядел сверкнувшие в глазах дочери слезинки. Самолюбие взыграло: родного дитя в неволю отдавать? Вновь повернувшись к гостю, он заключил:

– Ты, сосед дорогой, знаешь, что я тебя дюже уважаю. И в чине ты мне не ровня! Но про свадьбу, мил-человек, решать станем по осени. И пост зараз, и пахота опосля подойдет, и сенокос…

– До Покрова цыган сто кобыл засекает! В мясоед этот давай свадьбу обтяпаем. Как мы с тобой порешим, так и будет! Я лично потрачусь! Сын у меня один… Ты же воевал, знаешь. Надо всё в пору: пересидишь, сам под шермицию угодишь.

Но урядник, невзирая на то, что сосед величина войсковая, еще непримиримей рявкнул:

– Не неволь, Данила Петрович!

С великой обидой ушел седочубый Гревцов, с понурым видом – сын. Илья Денисович проводил их до мостков, проследил: благополучно ли доберутся до своего куреня. И, снова усевшись на галдареи, развязал кисет и вложил в ноздри по щепотке крепкого турецкого табака, присланного с оказией сыном еще в Рождественский пост.

Тихо было вокруг, лишь на дальних раскатах-бастионах брехали собаки, раздавались голоса, долетали обрывки песен. Синели неоглядные сумерки. Водная гладь уходила по донскому руслу неведомо куда, смыкаясь с небом. И в этой удивительной слитности терялось ощущение определенности, казалось, что ушли из-под ног доски, и он невесомо парит в похолодевшем вечернем воздухе. От этого стало весело и вольно. И забылось про всё на свете, – глядел урядник, как зажигаются над Черкасским городком звезды и отражаются в донской воде, в иссиня-темном зеркале. Считал их, пока не сбился, – и завел вполголоса песню про любушку-голубушку да про горькую чужбину и одинокого казака, – своего сына, Леонтия Ремезова…

 

5

Девлет-Гирей, окончив совет, пожелал, чтобы с ним остались в юрте Шабаз-Гирей и нурадин Муробек-Гирей. Все они связаны кровными узами.

– Если сведения, полученные от наших людей, верны, мы должны завтра выступать. Русских мало. Нас много! Едисанцы – да будь славен Аллах! – образумятся. Воины султана Абдул-Гамида ропщут. Они прибыли со мной, чтобы воевать против гяуров, а не отсиживаться за Кубанью.

– У русских грозная кавалерия. Напасть следует внезапно, – заметил младший брат Шабаз, калга, украдкой подтягивая край ноговицы.

– О, ты прав, Шабаз-Гирей! – подхватил нурадин, улыбаясь и щуря щелочки глаз. – У нас есть проводники из кубанских ногаев. Они хорошо знают всю степь, до калмыцких хотонов.

Девлет-Гирей, покусывая кончик рыжего уса, устало опустился на локоть. Больше двух часов он, как и все остальные, сидел в шатре на толстом исфаганском ковре, и оттого покалывали отекшие ноги. В ушах его еще стояли гортанные голоса мурз и военачальников, призывавших идти на урусов, отбивать ногайские аулы, опустошать донские станицы. Но прежде всего ему нужно одно: полное повиновение ногайских орд и возврат их в Крым. Или по крайней мере перемещение к границам Крымского ханства. Он отчаянно не любил Россию и русских, готов был погибнуть в сражении с ними, но цель, ради которой его всемилостивейший султан Порты возвеличил и направил сюда, была четкой. Все усилия должны быть направлены на возвращение ногайцев под крыло Османской империи и Крыма.

– Не для этого оставил я вас, братья, чтобы говорить о решенном. Ко мне приехал и ждет аудиенции посланец кабардинского владетеля Атажукина. Ему стало ведомо, что мною отвергнут Карасунский договор, подписанный Сагиб-Гиреем. Кабарда, как я считаю, принадлежит нашему ханству. Как единоверческая земля! Так же считает Атажукин и Мисост Баматов, влиятельные люди Большой Кабарды.

– Но кабардинцы дали клятвенный обет императрицы России. – озабоченно напомнил нурадин. – Чего они хотят?

– Об этом мы сейчас узнаем, – заключил хан и приказал телохранителю, никогда не удаляющемуся от него далее двух саженей, пригласить ожидающего кабардинца.

В юрте было сумеречно и прохладно по-вечернему, и калга собственноручно поджег масляный светильник в керамическом сосуде. Желтый дрожащий отсвет лег на лица присутствующих. Близился час намаза, и необходимо было переговоры провести побыстрей.

Посланец Атажукина по-мусульмански приветствовал хана и его сподвижников, затем, приглашенный ими, сел напротив на расшитую золотом подушку, удерживая на красивом смуглом лице благожелательную улыбку.

– Мой хозяин передал послание, – запуская руку во внутренний карман чекменя, сказал белозубый парень. – Вот оно!

Девлет-Гирей, слегка усмехнулся уголками рта, беря бумагу в руки.

Но читать не стал, ибо всё делал без лишней спешки. Свой ответ он даст тогда, когда посчитает это нужным. Глаза посланца могут сказать не меньше…

– Мой хозяин и Баматов сами приедут к вам для переговоров. А мне даны полномочия решать срочные вопросы, – уже иным, твердым голосом заявил кабардинец. – А на словах велено передать, что мы признаем Вас, Ваше Величество, правителем Большой Кабарды. А свою родину считаем частью Крымского ханства. И, как подданные, надеемся на тесное сотрудничество и помощь в борьбе с русским престолом.

– Я тронут почтением и теплыми словами Касая Атажукина и Мисоста Баматова, весьма уважаемых в Кабарде владетелей. Но от речей, как говорят на Востоке, солнце не становится жарче. Я знаю, что кабардинская конница наводит ужас на любого врага. И буду признателен, если уважаемые союзники выступят вместе со мной против русских. Готов ли ваш господин обсуждать мое пожелание?

– Готов, – не задумываясь, ответил кабардинец, блеснув белками крупных карих глаз. – Но прежде мы намерены убрать с родной земли русскую крепость Моздок. Подлые рабы бегут туда от своих господ, данных Аллахом, и в этой крепости их принимают. Русские нарушают наши горские обычаи и порядки. Мои повелители считают, что их задача отвлекать войска русских, корпус де Медема, чтобы вам свободней было действовать.

Парень поднял руки ладонями кверху, провозгласил благодарение Аллаху и провел ими по лицу. Хан поймал взгляд брата Шабаза, недоверчивый и суровый. «Не с помощью прибыл, а за поддержкой», – мимолетно отметил Девлет-Гирей. Но то, что кабардинцы и другие народы не собираются мирно жить с Россией, обрадовало. Эта весть разнесется и среди ногайцев!

– Передайте вас пославшим, что могут рассчитывать на мою дружескую руку. Но сначала мы вернем к себе братьев-единоверцев, ордынских ногайцев. И, будь славен Аллах, вскоре совершим это.

– Будет ли владетелям ответ на бумаге? – спросил посланец, замечая нетерпеливые движения сидевших в юрте.

Девлет-Гирей поправил рукав своего зеленого бешмета, надетого поверх суконной рубахи, подумав, сдержанно кивнул.

– Я напишу. Довольны ли вы тем, как встретили? Едой? Кровом?

– Да, великий хан! Я здесь, в Копыле, точно в родном ауле. И молюсь вместе с вашими воинами… Мой повелитель передал Вам подарки! Шашки, серебряный кумган и трех девушек.

– Весьма благодарен. Завтра вместе с ответом я также передам подарки, – пообещал Девлет-Гирей и склонил голову, прощаясь с кабардинцем.

После намаза Девлет-Гирей приказал нукеру привести к нему в шатер подаренных невольниц. Все три, одетые в теплые бараньи зипунки, были молоды и стройны. Оставшись наедине с девушками, хан подошел к ним и стал по очереди поднимать чадру, спрашивая имена. Первая, Гульнара, оказалась из Силистрии, – большеглазая и пугливая, как серна. Вторая была валашкой, звалась Терезией. Сразу запомнились ее чудесная смуглая кожа и пухлые розовые губы. Но всех больше понравилась Зара, – отменно красивым узким лицом, станом и черными вьющимися волосами…

Отпустив эту наложницу, хан помолился и постарался уснуть. Но перед глазами негаданно стали возникать картины Бахчисарая, ханский дворец, его комнаты, гарем. Вспомнилось ущелье Марьям-Дере, на лесных склонах которого он часто бродил и охотился в юности, на плато столовой горы – Чуфут-Кале, иудейская крепость. Там жили караимы, близкие по языку, но чуждые по вере. Роду Гиреев не пристало даже бывать в караимском городище. А он, Девлет, тайно влюбился в четырнадцать лет в юную и прекрасную Зарему, дочь чуфуткалинского купца…

Нукер, сидевший на волчьей шкуре перед шатром, вскочил, едва его господин вышел из двери, откинув войлочный полог. Мурат, так звали телохранителя, встал точно на смотру, плавно положил правую ладонь на рукоятку дорогого персидского кинжала, добытого в бою. Трое других охранников, также не смыкавших глаз у жилища хана, быстро приблизились. Но вокруг было безлюдно, лишь на войсковом становище, где скопилось не менее двадцати тысяч его воинов, раздавались голоса и ржание лошадей. А над Копылом плыли дымы из отверстий шатров, из печных труб приземистых хат, стелилась густая падымь от многочисленных костров, у которых грелись разноплеменные отряды всадников и лучников, янычар, верной ему ногайской конницы и казаков-некрасовцев. Девлет-Гирей, оглядывая костры на всхолмье, с радостным изумлением обнаружил, сколь велика его армия!

Ущербная луна цеплялась за край лиловой тучки, ярко озаряя зенит. Молодые глаза хана углядели смутный треугольник журавлиного клина, спешащего на север. Завтра и ему в путь!

Вернувшись в свой шатер, Девлет-Гирей взял в руки сааз. Игре на этом струнном инструменте его научила Зарема. Пальцы своевольно вспоминали любимые ею мелодии, и от этого душа стала мятежной, отзывчивой.

Он играл, как будто разговаривал со своей возлюбленной.

Разговаривал, хотя знал, что ее нет в живых. А, может, сааз и есть ее нежный голос?

Но вдруг точно кто-то толкнул его! Девлет-Гирей отбросил инструмент на ковер. Сразу всё затмила неотступно терзающая мысль: он покорит ногайцев, разобьёт царицынское войско и разорит станицы. Был у него гонец от Емельяна Пугачева, уруса-разбойника, поднявшего мятеж против Екатерины. И он, крымский хан, втайне дал знать новоявленному русскому союзнику, что согласен учинить с ним договор. Двигаясь навстречу друг другу, они завоюют Россию! И он, Девлет-Гирей, станет тогда не только крымским ханом, а султаном государства Российского! А затем… и Стамбул падет к его ногам!

В крайнем возбуждении Девлет-Гирей заметался по шатру. Фитиль светильника, закоптившись, тускло озарял жилище. Неведомый человек промелькнул слева, и хан молниеносно выхватил ятаган, с поворотом рубанул по злому призраку – с громким звоном раскололось на мелкие осколки походное зеркало в медной оправе…

Мигом отрезвев, великий хан опустил руку с турецкой саблей. Недобрый это знак, шайтан попутал. И, упав на колени, он стал истово молиться, взывать о помощи к Всесильному…

 

6

Трубач Егор Полторак поднял казаков, как велел Платов, на зорьке. Всю ночь донцы палили по очереди костры, рубая тальники и терновники, собирая по балкам принесенный ветром курай. И под утро, после разговоров и песен, уснули на ядреном степном воздухе мертвецки. Но уже с первыми звуками – короткими, сигнальными, – вскочили на ноги, ища своих урядников и хорунжих, ожидая команд. Не нападение ли татар часом?

– Выступаем в поход! Стройся, братцы, посотенно! – горланили пятеро есаулов, гарцуя перед своими казаками. А те, разобрав лошадей из косяков, уже проворно седлали их, да еще успевали пошучивать, рассказывать сны про баб и про дивные приключения, связанные непременно с ханским гаремом. Подобные сновидения не оставляли казаков почти каждую ночь. Дело молодое. Как без жен и девок?

Хорунжие подравнивали ряды, хотя и без них любой казак знал свое точное место: кто слева и справа, кто в передних рядах, а кто в прикрытии. И на учениях, и в походах, и в сражениях приноровились, могли построиться с закрытыми глазами.

Платов, в теплом суконном мундире, в высокой шапке, из-под которой выбивались черные пряди, розовощекий и бодрый, точно сросшийся со своей резвой кавказской лошадкой, пронесся вперед в окружении помощников и есаулов. Свита полковника остановилась только на пригорке, ожидая, когда в походном порядке тронется полк.

Первыми во все стороны разметнулись дозорные разъезды. В авангарде походной колонны двинулось четыре неполных конных сотни, за ними пушкари на подводах, далее следовал обоз с амуницией, порохом, ядрами и провиантом. И замыкала походный строй еще одна сотня, собранная из служилых казаков, самых опытных и отчаянных. Хоть и направлялись прочь от неприятеля, в восточную сторону, но от коварных крымчаков всего можно ожидать. В чистом поле Божья воля!

Казаки, проезжая мимо полкового командира, громко и слаженно приветствовали его, совсем молоденького, черноусого. Но Платов молчал, пристально оглядывая ряды. Далеко не все подчиненные были одеты в мундиры синего сукна, выданного на пошивку приказом войскового атамана. Кто не успел пошить, кто прижучил сукнецо, а иные понадеялись на бабенок своих, рукодельниц, да вместо удобного мундира сварганили кривобокие одежины, на которые без хохота невозможно было смотреть. Большинство же казаков носило овчинные короткие зипунцы, надетые поверх чекменей, а покрывались папахами. Конечно, по сравнению с регулярными гусарскими или драгунскими частями выглядели донцы неказисто. Требовал молодой полковник, чтобы во всем был порядок и военная наглядность. И старался, как мог, опекать своих казаков. Упросил самого командующего генерал-аншефа Долгорукова дополнительно выделить для полка три десятка ружей и пистолетов. Огневым оружием надежней громить татарских батырей!

Полк двигался вдоль левого берега Еи, в одном направлении с ногайскими кочевыми обозами. Мартовский день хмурили тучи. Временами между ними проскальзывали лучи, в перехлест, ножницами утыкались в дальние ковыльные пригорки. И тогда ощутимей становилось вешнее тепло, мягче – напитанный влагой ветер. Свет и тени облаков прокатывались по косогорам, по редким облескам и буеракам. Повсюду по целине, просвечивая сквозь кусты пожухлых бурьянов, зеленела сочная щетинка молодой травы. По скатам, любопытствуя, столбиками стояли темно-палевые суслики. И не ведали, глупыши, что вскоре многих из них отольют казаки из нор речной водой и, сняв шкурки, запекут на кострах, чтоб полакомиться духовитым мясцом.

Немало было и сурчин, и хозяева их, круглобокие байбаки, позабыв о страхе, глазели на невидаль: великое множество повозок, людей и животных. Двигались пришельцы по берегам Еи с оглушительным грохотом, скрипом, криками, распространяя густые запахи лошадей, овец, длинношерстных буйволов и верблюдов.

Такого переселения еще никогда не видела глухая южная степь, рассеченная полноводной, с разливами, дикой рекой.

Есаулы Полухин и Куприков, оторвавшись от командира полка, пустились вперегонки к трем карагачам, богатырски возвышающимся на вершине холма. Оба были немолоды, с Цимлы, вдоволь понюхали пороху.

– Красотища, ровно у нас на Дону! – осаживая запалившуюся лошадь, воскликнул Полухин, пораженный панорамой бесконечной равнины, простором, синим блеском извилистых речек. Восточная сторона неба, озаренная солнцем, слепила глаза. И на севере, где тосковала вдалеке по ним отчая сторонка, небосвод был ясен.

– Дюже земли богато! – откликнулся сослуживец и по привычке поднес к глазам ладонь. – Вот за эту самую землицу, стал быть, мы и бьемся с турками да татарами. А на кой ляд она нам нужна? Обрыдла служба, в станицу душа просится.

– Ты, Куприков, других не смущай. Не наша на то власть. Как царица прикажет, командующий Долгоруков али полковник. За Отечество стоим. А домой еще успеется. Мы с тобой до есаулов дослужили не на печи, а на поле бранном. И ты тоске не поддавайся!

– Да я не про то… Про станицу вспомянул потому, что весна. Жизня воскресает, всякая тварь паруется. И не хотишь, а про любовь думается. Про жёнкину перину!

– Про курень и семью вспоминать не грех. А кручиниться – неможно! С нашим Платовым не заскучаешь.

– В двадцать лет полком за здорово живешь командует. У отца его, Ивана Платова, свой полк. У Матвея Иваныча – свой. Никак сверху, по старшинской части повышен.

– Нет, знаю доподлинно, войсковой атаман чин ему не давал. Генерал-аншеф присвоил. И справедливо! – воскликнул Полухин. – Горяч, но с оглядкой. Под Кинбурном я при нем был. Полковник первый в бой, прямо по морю, вброд поскакал! Ажник турки растерялись!

Вдоль подошвы холма промчался разъезд разведчиков. Было на расстоянии слышно, как мерно и гулко бьют по земле копыта. Есаулы обернулись назад. Ейская долина, открывшаяся глазам, до самого горизонта пестрела кочевьями ногайцев.

– Ты погляди-ка, сколько у ногаев овец! – вскинул руку с висящей на ней плеткой Куприков. – А мои ребята на каше сидят, абы чем коштуются. Да и твою сотню едой не балуют. Микит, давай отобьем отарку? У меня есть отчаянные головушки.

– Аль мои казаки хуже? – оживился Полухин. – На голодный курсак не навоюешь. Должно, Платов к нам?

Полковник в сопровождении ординарцев-низовцев, Арехова и Кошкина, круто повернул и гнал коня на холм. Выглядел он жизнерадостным и бодрым, в темно-карих глазах мерцал лукавый огонек. Спешившись, Матвей Иванович прогулялся по чистой зеленеющей целине, цепко посмотрел на есаулов, также спустившихся на землю.

– То-то застряли здесь, залюбовались, – насмешливо заговорил командир, точно бы слышал их недавний разговор. – Точно девицы. А вы в котлы казачьи чаще смотрите! Я был в твоей сотне, Куприков, и выпытал у казаков. Не должным образом, есаулы, службу несете! Вон, птицы дикой сколь на речке, – и казарки, и дупеля. Бей! Зайцев, куропаток в изобилии. Кабана я из плавней вчерась выгнал… Али добыть не умеете? Стрелять из ружей разучились? И щука трётся по отмелям. Али недосуг? Али разжаловать кого из вас в урядники?

– Виноваты, ваше благородие, – скороговоркой проговорил Полухин. – Накормим казаков досыта! Поход дальний, к слову… А нельзя ли у ногаев овцами подживиться? Мы над ними охрану несем, нехай за то нас уважат провиантом.

Платов лукаво, по-молодому звонко засмеялся:

– Коли не попадетесь, – похвалю. А распознают едисаны – прощения не будет, поелику дружественны они нам есть. Следом идет полк Ларионова. Смекайте, что к чему…

– Так точно! – озорно отчеканил Полухин, наблюдая, как полковник, оттолкнувшись носком, взлетел в седло, взял повод из руки дюжего Арехова. Мгновенье – и Платова след простыл. Его высокая шапка мелькает уже в гуще колонны.

К полудню распогодилось. Рассиялось южное солнышко. И по просыхающей вековечной целине ступать лошадям стало легче. Сотни повеселели. И чем дальше отходили от грозного края, тем прочней охватывали души донцов покой и леность. Подставляли лица казаки ласкучим лучам и мечтали, что выйдет замиренье с турецким султаном, и отпустят их полк на Донщину. И будто с родины привет – звенел в поднебесье такой же, как в милой станице, жаворонок, а по-казачьи – посметушек. Размеренно шагали кони, отмеряя вёрсты. Но как узнать, что впереди?

Снежный буран нагрянул из-под темных, сгрудившихся туч. Нахлестом ударил ледяной ветер, с нарастающим шумом посыпалась мелкая крупа, беля землю, лошадей и всадников. Подуло еще сильней. И дали напрочь закрылись ревучим снегопадом!

Платов приказал ставить бивак. С северной стороны была покатость берега, вдоль Еи в ряд тянулись глинистые яры, где можно укрыться от продувного холода, да и камыша старого, сбитого льдинами, было достаточно, чтобы палить костры.

Рассредоточились посотенно. Стали готовиться к ночевке. Снег время от времени редел, но ветрюган нисколько не унимался. В этот час и отправились из сотни Куприкова на другую сторону реки пятеро храбрецов. Для маскировки надели ногайские халаты…

Под вечер потеплело. Снова растопило солнце сизую наволочь на закатном краю неба. Фуражиры раздали в гарнцах овес, и казаки, выводив лошадей после долгой дороги, обтерев им бока пучками сохлой травы, – принялись кормить. Пластуны и подводчики под приглядом урядников сооружали шалаши, кашевары собирали курай и кололи дровишки, торопясь разжечь костры.

На этом биваке, у истоков Еи, платовский полк догнал следовавший позади полк Ларионова. Он прикрывал последние обозы едисанской орды. Однако часть ногайских кочевий бесследно исчезла. И полковник Ларионов, выслав разведчиков, убедился, что изменники повернули в обратную сторону, навстречу татарскому войску.

На ужин в котлах был приготовлен кулеш из солонины, заправленный пшеном. Какой-то щедрый ногайский бей в качестве подарка прислал два мешка кукурузных пышек. Донцам повезло и второй раз: ночью пригнали посланные за реку казаки десятка два овец, которых тут же освежевали, а шкуры закопали в яру.

Напротив, за Еей, становище обустроили едисанцы.

Сотни костров по речным берегам заревом тронули ночной небосклон. Соседство казаков, ставших лагерем из двух полков на целую версту, успокаивало ногайцев. Неведомо, когда обнаружили они угнанных овец. По крайней мере, никто из них с жалобой не явился.

А донцы, особенно те, кто помоложе, насытившись и отдохнув, принялись играть в чехарду. Раззадорились настолько, что и офицеров сманили, заставили прыгать и стоять на раскоряку, кряхтеть от увесистых толчков дюжей братии.

Не утерпел и Платов. Тоже вдоволь наскакался, отвел душу. А затем в сиреневых сумерках, долго державшихся в степи, пел служилый люд старинные донские песни. Много грусти и жалости было в них, много любви к родной земле-матушке! Заводили и военные песни-сказы, про походы и геройство…

С разных сторон к берегам сошлись волчьи стаи. Сайгаки, спугнутые ногайскими кочевьями, ушли далеко на Маныч. Любо им на черных землях, богатых сочными травами и солончаками. А волкам стало тяжелей, перебивались одичалыми собаками да косулями. Иногда обкладывали заячьи хороводы, шли на них тесной цепью. Запах отар и лошадиных косяков почуяли они за много верст, и смелым броском приблизились по ночной степи.

Вожак, вытянув морду, долго не покидал сурчиного бугорка. Решал, как и где начать охоту. Его стаю давно учуяли сторожевые псы, поднявшие лай. Пугали и пылающие костры, над которыми высоко поднимались искры-былки, похожие на тающие звездочки. Вдруг неподалеку раздался перестук копыт. Волки, следя за вожаком, стали разворачиваться. Но минута – и всадник был таков. Не угнаться ослабевшему после зимовки волку за татарской резвоногой лошадью.

Конные разведчики Девлет-Гирея доложили утром, что кочевья едисанцев и казачьи полки приближаются к Черкасскому тракту, на котором замечен большой обоз с провиантом, направляемый из России на Кубань и Кавказ. Эти же лазутчики поведали, что верные им едисанцы сообщили место будущего становища. С востока и юга оно ограничено изгибом полноводного Большого Егорлыка, а с севера шумливой Калалы, как раз и сливающихся здесь. Получалось, что казаки и ногайцы сами лезли в западню!

 

7

То, что поступил опрометчиво, сев на лошадь, Леонтию Ремезову стало понятно уже на исходе первого дня пути. Вновь разболелась рана, бросило в жар, и он покорно улегся в арбе аул-бея, в которой ехали две молодые жены Керим-бека. Несмотря на то, что сотник жил у них почти месяц ни Мерджан, ни Алтынай не снимали платков, из-под края которых видны были только глаза. Но почему-то Леонтия необъяснимо влекло к Мерджан, – была она высока, стройна, в движениях уверенна. Ее сомужница выглядела старше, вследствие чрезмерной полноты и неповоротливости. Между женами иногда вспыхивали перепалки, но тут вступала в спор первая жена аул-бея и – водворялся покой.

Слуга его, казак Плёткин, ехал следом за арбой на верблюде и, костеря глуповатое животное, частенько слазил на землю. Однако, свою лошадь, заметно отдохнувшую за последнее время, округлившуюся в боках, седлать не торопился. Жалел, разумеется.

«Когда же полк догоним?» – с тревогой гадал Ремезов, глядя на влекущиеся мимо скаты холмов, кустарники, приречные камыши. Временами кочевье оказывалось на гладкой, как стол, равнине, теряющейся в дымке горизонта. И тогда выхватывал глаз стада дроф, пасущихся вдоль солончаковых низинок, журавлиные стаи, опустившиеся на роздых. Птичьи концерты не умолкали ни на час. Жила степушка своей извечной жизнью!

Внезапный снежный буран заставил Керим-бека остановить дальнейшее продвижение. Он приказал стать арбам и повозкам полукругом под прикрытием зарослей боярышника и фундука. К счастью, кое-где на ветках еще держались орешки, и аульная детвора принялась дружно лакомиться.

Плёткин почему-то в этот день был, как никогда, угрюм и насторожен. Он сбатовал своего верблюда, отогнал на край бурьянов, и неотлучно находился при командире. Когда прислужники и жены аул-бея развели костер и стали на нем готовить калмыцкий чай, Иван наклонился к сотнику, лежащему на арбе.

– Ваше благородие, извелась душа по своим. Надо от этих нехристей отбиваться. Я даве видал наш разъезд казачий, он по бугру мелькнул. Должно, и полк поблизости.

– А как реку одолеть? Разлив широк.

– А я сплаву смастерю. На решетку, что от юрты, камыш уложу. Абы вас перевезти, а я и на коне переплыву. Зараз метелицу переждем, а там потеплеет. Вы скажите бею, чтоб подсобил в переправе. Да и харчей нехай бабы его дадут, покамест своих достигнем.

Леонтий слушал казака, поглядывая, как Мерджан наливала в закопченный большой котел воду. Она нравилась ему с каждым днем всё больше, казалась еще красивей. Недели две назад Керим-бек привел в свой шатер, заплатив большой калым, юную женушку Айгюль. И теперь не разлучался с ней, баловал, освобождая от всякой работы. Старшая жена аул-бея, уже поблекшая тетка, безропотно мирилась с медовым месяцем мужа, но в глазах Мерджан замечал Леонтий презрительный блеск, когда появлялся аул-бей вместе с младой женой. И трудно было понять, почему ей предпочёл муж какую-то тщедушную девчонку? Вероятней всего, была неласкова с ним, холодна. По этой причине и не могла зачать ребенка…

– Хороша баба, эта Мерджанка, – поймав взгляд сотника, кивнул Иван. – Да и по-нашенски кумекает. Спрашивала, чи женат вы, ваше благородие.

– Помоги мне встать.

Ремезов, опираясь о плечо казака, стал на землю. Прихрамывая, подошел к костру погреться. Мерджан встретила его улыбающимися глазами. Проворно и легко подхватила со своей арбы сундучок и поставила к ногам русского, показывая рукой, чтобы садился. Леонтий, смущенный и тронутый заботой ногаянки, кивнул в знак благодарности. Между тем боль в левой ноге почти не ощущалась. Недаром знахарь аульный заставлял его по ночам прятать ноги в мешок из собачьей шерсти.

Мерджан с прислужником, рубившим конину, стряпала похлебку. В воздухе, посветлевшем после метелицы, искрилась снежная пыль. И земля окрест, и подводы, и крупы животных были в мучнистом, по-весеннему, снежке. А кусты боярышника дивно узорились черно-белыми ветками. Густо и пряно пахло дымом, – бурьянно-кизячным, стелящимся по-над степью.

Вдруг откуда-то с неба, широко разбрасывая крылья, стала резко снижаться серо-палевая дрофа, угрожающе кугикая. Леонтию показалось, что ее кто-то подбил. Но, рухнув на прибрежный взгорок, здоровенная птица (гораздо крупней станичных индюков) засеменила когтистыми лапами по целине наутек, с обвисшими, покрытыми слоем льда крыльями.

Плёткин, схватив двурогие вилы – первое, что попалось под руку, – припустил вдогон. Мчалась дрофа прочь с поразительной скоростью, издавая невнятный клекот и размашисто кидая ногами. Но и казак явил такую прыть, что расстояние между ними стало неуклонно сокращаться. Бедная птица, обессилев от ледяного панциря, сковавшего оперение после дождя и ударившего следом мороза, закричала отчаянней. Несколько раз попыталась взмахнуть огромными крылами, но не смогла. И, сбавив ход, развернулась, нацелилась клювом отражать угрозу. Казак с разбегу саданул древком вил по ногам дрофы, подсек, а затем уже добил ее, распластанную…

Ногайчата, бежавшие за Иваном-эфенди, с радостными криками сопровождали обратно охотника, волокущего тяжелого дудака за шею. С потного лица казака не сходило довольное выражение. Он швырнул добытую птицу под арбу бейских жен и, переведя дух, вымолвил:

– Никак не менее пуда, господин сотник. Тяжелючая – ужасть! На пол-аула хватит!

Джамиля, биринджи-жена, позвала двух аулянок, которые быстро ощипали дрофу, осмолили на костре и, выпотрошив, передали одному из джор Керим-бека. Тот нанизал тушку птицы на вертел и принялся жарить на углях из ивовых и алычовых коряг, найденных возле реки. Ватажка детей крутилась поблизости, ожидая угощения.

Потеплело, раскрылось на западе вечернее небо. И закатные лучи медно-красной дорожкой пролегли по разливу Еи, окрасили степное заснежье. С кустов стали осыпаться влажные, как сахарная крошка, комочки. Напористей затрещал костер. Ремезов, протягивая руки к огню, искоса наблюдал за красавицей Мерджан, хлопотавшей у котла. Украдкой и она посматривала на статного казачьего офицера, щуря от дыма свои прекрасные зеленовато-серые глаза.

Семейство Керим-бека принимало пищу отдельно, у костра. Единственным приглашенным был мулла. Этот щупленький старик, однако, обладал завидным здоровьем. Несмотря на многократные молитвы в течение дня и ночи, мулла всегда был собран, бодр и разговорчив. Мудрый властный взгляд и неторопливость в движениях невольно вызывали у окружающих к нему уважение. За ужином, как наблюдал Леонтий, сидя на арбе, священнослужитель в чем-то пытался убедить Керим-бека, но тот возбужденно возражал, вскидывал руки, бросая на застланную кошму куски конины. Разобрал Ремезов только два слова: «Девлет-Гирей» и «урус-эфенди». По всему, снова речь шла о войне, об угрозе нападения турецких разбойников.

Аул-бей сидел в окружении мужчин, у самого огня. Женщины – поодаль, тихо переговариваясь и осаживая детей. Леонтий снова смотрел на Мерджан, испытывая неведомую душевную тягу, любуясь ею и замирая от сладкого волнения. Он прислушивался, когда говорила она, и находил, что голос ее певуч и приятен. И, поглаживая отросшую щетину на подбородке и щеках, корил себя, что не удосужился побриться кинжалом…

Дым от костра, предвещая краснопогодье, поднимался отвесно. Вскидывались ввысь искры от сгоревшего бурьяна. Сотник смотрел на столб дыма, с огнистыми проблесками, на звездное небо, в смутной пелене. И с грустью думал о своем курене в Черкасском городке, вспоминал отца и мать, сеструшку Марфу. Посылал домой гостинцы с оказией накануне Рождества, а весточку получить так и не успел, поскольку направили их полк в восточную сторону, безвестную глухомань.

Плёткин, не обращая внимания на аульцев, помолился вслух, завернулся в толстую кошму и улегся на арбе, в ногах командира. Полежав, поднял голову и негромко промолвил:

– Не по душе мне ночь. Чтой-то томашатся ногаи. Сходки творят, с Керимом спорят. Недалеко и до беды! Я конька подседлал, да и вам подобрал добровитого, Мусы-охранника. Кто их разберет, галманов?

– И я приметил! – отозвался сотник. – Кинжал у меня под рукой, да и шашка…

Летели в ночи гуси, перекликались. Летели журавли – с самого зенита доносилось их отрывистое курлыканье. Уединенно, сонно перекликались собаки. Под эту походную степную музыку уснул Леонтий незаметно и крепко…

– Ваше благородие! Ваше… Вставайте! – горячечно бормотал, тряся его за плечо, Иван. – Никак башибузуки наскочили! Топ конский… Скореича!

Ремезов выпутал ноги из мехового мешка, одним движением проверил пояс, на котором в ножнах висел кинжал. Ступив на землю, вытащил из-под своей постели турецкую саблю. Гортанные голоса раздавались в разных концах становища.

Донцы полыхнули к зарослям боярышника. Затем прокрались к лошадям, но возле них дежурил кто-то из аульцев. С диким гиканьем неведомые всадники пронеслись мимо, к арбам аул-бея. Вскоре там раздались горестные женские крики, озлобленные возгласы мужчин. У Ремезова оборвалось сердце, – произошло что-то непоправимое.

Между тем налетчики уже гарцевали у казачьей арбы. Переговариваясь по-татарски, разметали казацкие вещи, переворошили постели. Стали допрашивать аульцев, выясняя, куда скрылись гяуры.

Плёткин держал в руке заряженный пистолет, весь обратившись в слух. Рядом сотник с шашкой в руке следил за происходящим из-за веток. Гнетил душу страх, что кинутся их искать. Немудрено найти! И одно стыло в сознании: как можно дороже отдать свою жизнь…

Татары, посовещавшись, ускакали. А плач всё безудержней доносился от кибитки аул-бея, – так причитают только по мертвому. Скорее всего, дикие полуночники казнили кого-то за неповиновение. И первый, о ком оба подумали, был Керим-бек. Поплатился за дружбу с русскими!

– Нам нельзя в аул возвертаться, Леонтий Ильич! – возбужденно заключил казак. – Врагам выдадут.

– Высвистывай коня, а я отвлеку сторожа, – поторопил сотник, пробираясь в сторону степи.

Сторож, вероятно, догадавшись, что налетели ханские разбойники, предусмотрительно отогнал табун в балку. Силуэты лошадей темнели в призрачном блеске молодого полумесяца. Едва поспешая за слугой, Ремезов спустился в балку, где уже ощущалась под сапогами взросшая травка. Ногаец окликнул.

– Это я, Ремезов-эфенди. Казак! – назвал себя Леонтий, идя навстречу двигающемуся в его сторону всаднику. – Мында кель!

– Сиз не истейсиз? – настороженно отозвался табунщик, придерживая пляшущего жеребца.

И пока сотник, хромая, подходил к нему, Плёткин сделал крюк и подобрался сзади. И в ту минуту, когда Ремезов перемежая русские и тюркские слова, стал просить у сторожа лошадь, казак напал со спины, свалил бедолагу наземь. Ногаец вскочил. Занялась драка. Плёткин был на голову выше и вдвое шире. Силы оказались не равны…

Гнали лошадей на светлеющий восток. Возле какого-то ручья нарвались на бирючий выводок. Иван пальнул в вожака с близкого расстояния, и, по всему, ранил, потому что преследовать волки не решились.

Днем сделали передышку. Дальновидный слуга достал из-за пазухи запасенный с вечера увесистый кусок жареной дрофятины. Была она тверда, с легким привкусом кровицы, – не дошла на костре, – но вкусна необыкновенно. Время от времени Иван поглядывал на офицера, рвущего крепкими зубами мясо, и самодовольно улыбался. Любил он сотника, считал за браташа. И теперь, наблюдая, с какой охотой тот утоляет голод, убедился, что командир его здоров, как прежде. Слава богу!

Вдоль терновников, на южном скате, голубели бузлики и лимонно светились возгорики – первые вешние цветочки. И вновь Леонтию вспомнилась Мерджан, ее особенная красота. В отличие от соплеменниц лицо ее было несколько удлиненным, лоб не покатый, а прямой. Нос с горбинкой. Выделялась она и статью, напоминая кабардинку. Но всего чудесней были у Мерджан глаза – глубокие, завораживающие, в опуши длинных ресниц. Не встречал он в жизни такой женщины…

Трезвонили в небе жаворонки. Кони поднимались на гребень увала. И, укачавшись в седлах, донцы безмолвствовали. На самой вершине ютилась кизиловая рощица. Красовались статные деревья, убранные золотистыми кисточками цветов. Над ними вились дикие пчелы. По всему, кизилы доцветали, потому что под стволами была рассеяна мельчайшая, как пшено, пыльца. Ремезов засмотрелся на ветви, а когда опустил глаза, – ледяной холод окатил с ног до головы.

Ниже, в долине, сколько мог видеть глаз, двигалось верхоконным порядком и на повозках пестрое, разномастное в одеждах и мундирах, многотысячное воинство. Замер и Иван, вглядываясь и недобро раздувая ноздри. Воины в чалмах, фесках, папахах.

– Матушка честна, сколько басурманов! Никак это крымские татары с турками? И запасные табуны при них… – не то спросил, не то вслух размыслил казак. – В нашу сторону правят! На Дон!

Ремезов это понял сразу.

Повернув на север, путники решили упредить неприятельскую армию, добраться до своих раньше, чем столкнется она с казачьими полками. Но кони, хотя и были свежи, и выезжены, в дороге притомились. Часто приходилось переезжать водомоины, ручьи, грязевое багно. Наконец, остановились в небольшом облеске. Набрали сморщенного на морозах, терпкого терна. Плотнели сумерки. Охраняли лошадей и спали по очереди, кое-как прикорнув на куче хвороста, прикрытой бурьянцом.

А в ночи, за холмами, стояло костровое зарево. Неприятельская армия палила сотни костров, греясь и готовясь к будущим сражениям. И отблеск их зловеще ранил небо!

 

8

Граф Орлов-Чесменский, посмеиваясь над своей неуклюжестью, вызванной долгим сидением и полнотой, вылез из качнувшейся кареты на темную, влажную после дождика брусчатку. Рослый, в генеральском суконном мундире, в парике и треуголке, он выглядел великаном на венской вечерней улице, стесненной старинными зданиями. В ушах затихал многодневный грохот колес. Чуть покачивало, как на палубе. Охрана расторопно окружила его, озираясь по сторонам. Подбежал высланный вперед адъютант Крестенек, отчеканил:

– Апартаменты для вашего сиятельства отведены, по обыкновению, на нижнем этаже. Дмитрий Михайлович готов к приему. Прикажете выносить вещи и располагаться?

– Посланник один?

– Не могу знать, Алексей Григорьевич! Особ посторонних не приметил.

– Поспешай. А я разомнусь…

Над австрийской столицей, в безоблачном небушке, уже рдели угольки звезд. Из соседнего квартала доносился перебор подков, голоса, монотонный звук шарманки. Он сдернул с головы треуголку и вдохнул свежесть цветущей у решетчатой ограды белой сирени, ощутил примешенный к ней дух выпечки. Неужто пекут его любимые ватрушки с изюмом и корицей? Алексей Григорьевич улыбнулся: славный Голицын, политик мудрый и человек отменной доброты…

В окнах дворца Селмура, где обосновалось русское посольство, затеплились свечи. Но, благодаря широкому закату, вечерело медленно. Он вдруг радостно осознал, что добрался до Вены, что большая часть пути благополучно преодолена. И хотя двигался инкогнито, под охранением переодетых в партикулярное платье преображенцев, вероятность вражеской диверсии против главнокомандующего русскими войсками в Архипелаге была велика: и польские конфедераты, и турки, и просто разбойники могли напасть где угодно. Однако здесь, в столице нейтрального государства, чувствовал он себя вполне безопасно. К тому же, любил этот своеобразный город. Вспомнилось, как приезжал сюда на переговоры с канцлером Кауницем и, изощряясь в красноречии, излагал российские условия мира с Портой, вполне справедливые и приемлемые для обеих сторон, и убеждал, чтобы Австрия поддержала в пользу России отделение Валахии, Молдовы и Крыма. Но миссия не дала пользы…

– Голод не тетка, – простодушно пробормотал Орлов, с улыбкой глянув на бравого усача из охранения, и вперевалочку двинулся к парадному входу. Под тяжестью веса ботфорты его не заскрипели, а застонали. Перед дверьми, распахнутыми служителем, Орлов бросил взгляд на вернувшегося адъютанта, – тот, поняв графа без слов, подшагнул, принял меховую накидку, сброшенную с плеч одним движением…

В дворцовом коридоре строем встречали советники в дипломатических мундирах. Подчеркивая особое уважение к гостю, впереди стоял Дмитрий Михайлович Голицын, русский посланник при Габсбургском правительстве. Торжественность момента подчеркивали и его дорогой камзол, и орденская лента через плечо, и осанистый вид. Но в прищуренных карих глазах искрилась неподдельная радость.

– С благополучным прибытием, ваше сиятельство!

– Гутен, гутен абенд, майн либе фройнд! – по-немецки приветствовал прославленный Чесменский герой, раскидывая руки. – Зело приятно видеть вас, князь, во здравии и благополучии. А меня утрясли к бесу прусские ухабы-разухабы! Из Петербурга давеча метель выгнала, а у вас уже весна-красна в разгаре!

Они обнялись, и присутствующим бросилась в глаза разительная разница между гигантом Орловым и сухощавым, невысоким Голицыным. Высвободившись из крепких объятий генерала-силача, Дмитрий Михайлович озабоченно осведомился:

– Не надобно ли вашему сиятельству дохтура? Неподалеку живет герр Мейер, он прекрасно пользует…

– Я паки доверяю Ерофеичу, знахарю московскому. Давно его знаю. И на сей приезд завернул было к нему на пути из Хатуни, нашего родового имения, так он снова навыписывал снадобий да декохтов… Признаться, князь, о болячках разных думать недосуг. Перемены при Дворе… Да и в Архипелаге предстоят баталии новые.

Посланник, мгновенно уловив перемену в настроении гостя и его некую внутреннюю напряженность, подхватил:

– Миссия в Архипелаге, возложенная на вас государыней, во славу Державы, посильна богоизбранным. Она требует особой расторопности, отваги и дальновидного разума. Россия и мы, ваше сиятельство, преклоняемся пред вашим гением!

– Да полноте, Дмитрий Михайлович, – отмахнулся польщенный Орлов. – Ваши заслуги, князь, не менее моих, об том я самолично от матушки императрицы не раз слыхивал.

Посланник, очевидно, не любил похвал в свой адрес и поспешил извинительно улыбнуться:

– Соловья баснями не кормят. Я заговорил Вас… Не смею задерживать с дороги.

– Ей-право, малость отдохну. Веди, Крестенек!

– Для вашего сиятельства я пригласил музыканта, о ком молва по Европе идет, – поспешно сообщил хозяин. – Соблаговолите ли послушать его после ужина?

Орлов на ходу кивнул и неожиданно быстрой походкой при его грузности двинулся по коридору, что-то напевая. Сбоистый гул шагов утих в дальнем конце здания. И только свечи в шандалах, у парадной лестницы, еще долго вздрагивали, будто от порыва ветра…

Спустя час в зале накрыли стол. Присутствовать за ужином удостоились чести только особы близкие послу и Орлову. В отличие от предыдущих приездов любимца Екатерины, когда посольство сотрясала иностранная речь, в этот вечер собрались только россияне. Яств было в изобилии, вин множество. Орлов изрядно откушал запеченной особым образом телятины, приналег на фазанов, начиненных арабскими специями и овощами, вдоволь отведал форели, тушеной капусты и трюфелей, залил всю эту вкуснятину белым тосканским и рейнвейном и, повеселев, сбросив дорожный груз, принялся шутить, рассказывать о своих амурных похождениях в бытность сержантом Преображенского полка. Ему охотно внимали и со смехом реагировали на двусмысленные признания. Впрочем, о том, что брат его, Григорий Григорьевич, лишился звания «фаворита» императрицы, здешним дипломатам было уже известно. Дошел сюда слух и о негаданном возвеличении Потемкина.

Наконец, стол был основательно опустошен, и Орлов в радостном настроении потребовал музыканта. Спустя минуту в залу стремительно вошел худощавый юный скрипач, в белом артистическом сюртучке, с изящным бантом на шее и в высоких тирольских башмаках. Напудренный парик оттенял его живые темные глаза, в которых был заметен не по возрасту грустноватый блеск и зрелый ум. Он коротко поклонился немногочисленной публике и приготовился играть.

– Кто сей вьюноша? – полюбопытствовал Орлов.

– Моцарт. Он недавно вернулся из Италии, где концертировал, а нонеча служит в Зальцбургском аббатстве. Талантлив отменно! Несмотря на раннюю молодость, насочинял несколько опер и симфоний, уйму сонат. Мне рекомендовали его австрийские друзья.

– Я о нем наслышан, князь, но не наслушан, – скаламбурил Алексей Григорьевич и, уловив за спиной оживление сотоварищей, сел глубже в тяжеловесное, с инкрустированными ручками кресло.

Дождавшись тишины, юноша уверенно коснулся смычком струн, и с первых нежнейших звуков Орлова точно придавило к спинке кресла неведомой воздушной волной. Замерев, он тотчас отдался всей душой этой изумительной по красоте мелодии скерцо. Скрипка в руках виртуоза как будто обрела способность говорить, изъясняться на языке, понятном любому человеку. Перед глазами вставали цветные, чудесные картины, неожиданно возникали черты любимых женщин и дорогих сердцу братьев, пейзажи родины, морские просторы и цветущие луга…

Голицын исподволь наблюдал за одним из самых влиятельных людей государства Российского, чье имя вызывало у одних восхищение и трепет, а у других ненависть. И с удивлением отмечал, насколько чувствителен этот бесстрашный вояка к скрипичной музыке, хотя и раньше примечал, что у Алехана, как звали Алексея Григорьевича при Дворе, сентиментальное и на редкость отзывчивое сердце…

Бурные аплодисменты и возглас «браво» вернули Орлова на грешную землю, он вздернулся и выдохнул:

– Пробрало до нутра! Надо забрать его в Россию. Я немедленно напишу Шувалову, главе Академии изящных искусств, чтоб денег на сей случай нисколько не пожалел!

– Боюсь, сделать это будет затруднительно. У юного чародея концерты расписаны на год вперед. К тому же он связан обязательствами перед аббатом. А сей богослужитель, как известно, чрезвычайно неуступчив. Однако в дальнейшем поездка в Россию вполне возможна.

Моцарт погасил улыбку, повременил и энергичным жестом бросил смычок на струны, громко начав и тотчас оборвав музыкальную фразу. Это произведение было полно грусти и безотчетной тревоги, и рождало в воображении утраченное. Орлов, вспомнив зарево пожара над Чесменской бухтой, освещенные огнем лица брата Федора и адмиралов, час славы и великой печали по погибшим русским матросам, полыхающую вражью флотилию, по-звериному страшный рев тысяч сгорающих турок, и ощутил, как сорвалось, застучало сердце. Видно, надо пройти через испытания, чтобы в эти минуты музыки осознать, что ничего нет хуже и бессмысленней войны и гибели людей…

Затем Моцарт снова играл мажорные пьесы, импровизировал на темы итальянских мелодий. И восхищенные зрители одаривали его рукоплесканиями. Между тем этот самородок, по всему, крепким здоровьем не отличался. К окончанию концерта воротничок его рубашки стал мокрым от пота, на лицо легла тень усталости. Музыка, так легко рождавшаяся под руками, окончательно лишила его сил.

Орлов, подав Крестенеку условный знак, захотел познакомиться с музыкантом. В беседе выяснилось, что он владеет и другими инструментами. Поток любезных слов посла и его гостя генерала произвели на артиста доброе впечатления, он отвечал благодарными полупоклонами и улыбками. Но предложение выступить в России Моцарт сразу же отклонил, отшутившись, что боится лютых морозов и гуляющих по городским улицам медведей. И тут же серьезно пояснил, что его гастролями ведает только отец, также известный маэстро. Крестенек подоспел вовремя, и граф Орлов вручил чудесному композитору и скрипачу увесистую пачку ливров.

Возбужденное настроение не оставляло Орлова и после, когда осматривали коллекцию картин, приобретенных Дмитрием Михайловичем, а затем уединились в кабинете. Похаживая вдоль окна, затянутого портьерой, гость сбивчиво рассуждал:

– Прежде я считал занятие музыкой безделицей. Меня волновал только звук армейского рожка и походной трубы. Хотя в детстве, помнится, нравилось, как поют девки протяжные песни. Да и в церкви не раз плакал, слушая хоры… Новая музыка возникает! Взять этого Моцартенка, мальчишку. Откуда он взялся? Как мог напридумывать такие волнительные мелодии? И при том еще – виртуозно владеть скрипкой!

– Божий промысел, – заметил Голицын. – Другого объяснения нет.

– Или наши молодые композиторы Березовский и Бортнянский… Первый в Болонской академии музыки триумфатором стал, а второй и доселе в Италии обучается. Вот вспомните мои слова: они оба возвеличат музыку российскую! И талантливы, и патриоты… Мне Дмитрий Бортнянский был верным помощником. Через маркиза Маруцци, нашего представителя в Венеции, пригласил я его к себе и прямо сказал, что потребен он как переводчик на секретных переговорах с греками и сербами. И он тотчас включился в борьбу. Пять лет с лишком минуло, а помнится явственно… Всего обременительней тогда было начинать, тропы нащупывать…

– До войны с Портой я в Париже службу нес. В пекле недругов. Версальский двор, Людовик ХV и герцог Шуазёль, как известно, и были подлинными зачинщиками этой войны. Они интриговали против нас и в Польше, и в Швеции, и в Порте. Ради чего? По мнимой причине прихода русских товаров в Левант. Но левантийская торговля на шестьдесят процентов принадлежит самой Франции. Соперница ей лишь Англия. Шуазёль, однако, выбрал в жертву нашу державу. И преподло заигрывал с Австрией и Пруссией, чтобы вовлечь их в сговор против Екатерины Алексеевны…

– Я не знал, что англичане дружественны нам, когда предложил матушке государыне ударить по туркам с моря. Мы с братом до войны выехали в Европу лечиться, да и застряли! – Орлов усмехнулся, устало сел в кресло напротив. – Англичане, вестимо, взяли нашу сторону ради своей выгоды. Ежели бы мы, – не приведи господь! – преклонились Порте, то Людовик ХV в союзе с Испанией и Неаполем мог рассчитывать на возвращение Канады, отвоеванной лондонским двором. Французы задабривали подарками, поддерживали Стамбул, совращали Вену, помогали барским конфедератам, чтобы затруднить наши действия. То, что Мария-Терезия и ее сын, австрийский правитель, держатся нейтралитета, это ваше достижение, князь!

– Вы переоцениваете, Алексей Григорьевич! Нейтралитет Австрии обусловлен разделом Польши. Полученная Галиция – лакомый для здешнего монарха кусок. Хотя она – исконная славянская земля. Признаться, я всегда ставлю пред собой одну задачу: сохранить между нашими странами мир. Много раз бывали мы и противниками, и союзниками. В данный момент никто не сомневается в сильной австрийской армии. И это удерживает в Европе равновесие.

– Каждый из нас служит во благо Отечества по-своему: я на морских просторах воюю с османами, а вы – в лабиринтах дипломатии. Как можно не оправдать доверия государыни?

Помолчали. Мерно отстукивали уходящее время напольные часы. Голицын многозначительно напомнил:

– Так, говорите, из Петербурга метель выгнала?

Алексей Григорьевич намек понял, крякнул:

– Метель… Дурная погода. Особенно в Зимнем дворце. На той седмице, перед самым отъездом, явился ко мне «Циклоп», то бишь Потемкин. Я с ним не церемонился! Впрочем, и он не из робких. Мы знаем друг друга давно… С Преображенского полка… Не беда, что впал сей баловень судьбы в милость к государыне. Лишь бы дров не наломал! Впрочем, государственный совет силу превеликую имеет, и Гришке Потемкину, полагаю, в нем дадут прикорот. Да и матушка Екатерина, как всякая баба, полюбит-полюбит, и разлюбит. А тех, кто рядом с ней во все времена, она помнит и ценит. Я напрямик поговорил с ней о «Циклопе». И, смею полагать, что к нам, Орловым, императрица нисколько не переменилась. С гвардейцами, что были при воцарении ее… Да и в Ропше… С нами лучше дружить!

Голицын взял щепотку табака из расписанной арабской вязью табакерки, глубоко вдохнул и блаженно прищурил глаза. Его примеру последовал и заинтересовавшийся гость. Но сделал это так неумело, что троекратно чихнул.

– Шут его побери! Адская смесь! – гаркнул, смахивая рукой выступившие слезы, Алексей Григорьевич. – Откуда привезли?

– Табак турецкий, – улыбнулся посол.

– Ту-урецкий?! И тут диверсия супротив главнокомандующего! От турок спасу нет! – захохотал Орлов. – А в сортире не таится еж?

Дмитрий Михайлович не принял грубой шутки, взглянул на закрытую дверь и произнес вполголоса:

– Наш агент при версальском дворе, Зорич, передал третьего дня важную шифровку. Она касается вас, Алексей Григорьевич. Дело пресерьезное. Прошу покорно, граф, отнестись со вниманием.

Орлов иронично прищурился, но лицо его постепенно приняло сосредоточенное выражение.

– Тайное общество поляков-эмигрантов, они из конфедератов, при попустительстве французов готовят покушение.

– И насколько этому конфиденту можно доверять?

– В полной мере, Алексей Григорьевич. Родом он хохол, впрочем, мать из шляхты. С детства проживал в Петербурге, измайловец, родственник гетмана Разумовского. Отец его отличился в Семилетней войне. В Париже выдает себя за французского дворянина и сторонника конфедератов. Близок также кругу дофины, Марии-Антуаннеты, дочери правительницы Австрии.

– И что же доносит этот Зорич? – уточнил гость.

– Конфедераты замышляют супротив вашего сиятельства диверсию. Безвестно, кто из злодеев чинит козни. Я дал указание ускорить разыскание. Об этом сообщено мной и в Петербург. А до той поры, глубокочтимый Алексей Григорьевич, покамест не совершим поимку злодеев, Вам необходимо предпринять меры строжайшей конфиденциальности.

– Не впервой! – отмахнулся генерал-аншеф. – Волков бояться – в лес не ходить. До старости, почитай, дожил и пулям не кланялся. А страшится какого-то полячка – срам не только для меня, генерала, но и для любого российского воина. Спаси вас бог за предупреждение, но жить буду так, как привык и сердце велит!

 

9

Потемкин расстался с любовницей под утро, покинув спальню императрицы по тайной лестнице, ведущей в его комнаты на втором этаже. Встреча была бурной. «Катюшка», как называл он про себя возлюбленную, радовалась больше него самого, что назначила возлюбленного подполковником лейб-гвардии Преображенского полка. Теперь первый полк империи был в их руках!

Несмотря на то что и предыдущую ночь спал мало из-за любовных утех, Григорий Александрович чувствовал себя отменно, улыбался, вспоминая ласки и нежные излияния августейшей особы. Он приказал дежурному офицеру принести ему кофе покрепче, такой же, какой предпочитает императрица. И, подойдя к окну, отодвинул портьеру.

Над набережной и над взволнованной сталистой Невой вкось гнал норд-вест снежные вихри. Они сплетались в пляшущие клубы, мчались и мчались в сторону Петропавловской крепости. Почему-то подумалось, что неспроста свалились монаршие милости на него как раз в тот год, когда преодолел возраст Христа. Что это? Знак особой судьбы? Ведь, почитай, всего за три недели, прошедшие с ночи, которая бросила их впервые в объятия друг друга, он возвысился до одного из самых могущественных людей страны, стал фаворитом. Разумеется, не первым в жизни «Катюшки». Знал Григорий Александрович и о «ясновельможном пане», и о том, что приятель Орлов несколько лет ночевал в той же спальне, где теперь проводил он сладчайший досуг. Был наслышан и о Васильчикове, недолгом увлечении Екатерины Алексеевны. Но всякую ревность пресекал он тотчас, поскольку верил в чувство женщины, давно ему милой.

Потемкин, печатая шаги, точно был перед строем, бодро прошел к столу и придвинул кресло. Со дня присвоения ему звания генерал-адъютанта, с первого мартовского дня, он имел право просматривать почту императрицы. Вчера он дал распоряжение представить ему недавно поступившие реляции и документы секретной переписки. Он выдвинул ящичек стола, достал позолоченную табакерку. Вместе с табаком там он хранил письма императрицы. Ключом, который никогда не выкладывал из кармана форменного мундира, Потемкин отомкнул замочек. И прежде чем взять щепотку табака, сдобренного лавандой и фиалкой, бегло пробежал глазами самую первую записку «Катюшки», читанную уже не раз. Так могла написать только поглупевшая от страсти женщина:

«Гришенька не милой, потому что милой… Я тебя более люблю, нежели ты меня любишь, чего я доказать могу, как два и два – четыре… Мне кажется, во всем ты не рядовой… и… чтоб мне смысла иметь, когда ты со мною, надобно, чтоб я глаза закрыла, а то заподлинно сказать могу того, чему век смеялась – “что взор мой тобою пленен”. Экспрессия, которую я почитала за глупую, несбыточную и ненатуральную, а теперь вижу, что это может быть. Глупые мои глаза уставятся на тебя смотреть – рассужденье ни на копейку в ум не лезет, а одурею Бог весть как. Мне нужно и надобно дни с три, есть ли возможность будет, с тобой не видеться, чтоб ум мой установился и я б память нашла, а то мною скоро скучать станешь, и нельзя инако быть…»

Григорий Александрович живо вспомнил, как впервые увидел на дворцовом куртаге в Петергофе Екатерину, двадцативосьмилетней, восхитительно красивой, еще довольно стройной. Он влюбился сразу и безнадежно в эту неземную женщину, супругу престолонаследника. И было ему тогда, юноше-гимназисту, всего семнадцать годков. И совершенно недосягаемой представлялась великая княгиня, улыбающаяся польскому посланнику, красавцу Понятовскому, с которого не сводила глаз…

Спустя четыре года, бросив университет, Потемкин в ранге каптенармуса Конного полка прибыл в Петербург. Оказался здесь с намерением прославиться, ибо смолоду мнил себя либо генералом, либо архиереем. И этот тщеславный пыл неотступно кружил голову!

Знать, недаром дал господь Григорию рост высокий, приятный баритональный голос, но пуще всего – привлекательное лицо, обрамленное густыми темными волосами, так что и парик носить необходимости не было. Тут, в Конном полку, и познакомился он с офицерами светского общества. А с Григорием Орловым, бойким адъютантом Шувалова, подружился. Третий фаворит великой княгини и представил ей красавца-богатыря Потемкина. А после Славной революции, после воцарения Екатерины, он не только был одарен деньгами и крепостными, но и чином. Из унтеров, через ступеньку, был пожалован императрицей в подпоручики. А всего через три месяца – дух захватило! – благосклонно получил камер-юнкерский чин, что позволяло бывать при Дворе в любой день, – хоть по делам, хоть на праздниках!

Быть вторым, оставаться в тени Орлова ему не позволяло самолюбие. Видеть императрицу, любоваться ею, но при этом знать, что ночью его товарищ снова придет в ее апартаменты, – роль стороннего наблюдателя бесила и заставляла злословить над завсегдатаями Двора, веселить голосовыми подражаниями и остротами августейшую хозяйку. Это положение «забавного оригинала» длилось около трех лет.

А затем новый подарок судьбы! В течение полутора месяцев, осенью 1768 года, он был произведен в камергеры и… исключен из Конной гвардии. Исключен, имея уже чин поручика. Волей матушки царицы уготована ему была сугубо дворцовая либо государственная служба. Но всему есть предел, – и Потемкин сдерживал себя только месяц…

Бунт «оригинала» Екатерина восприняла как обиду и внешне переменилась к Потемкину. Через полгода он добровольцем отправляется на войну, послав императрице письмо, исполненное восторгов и неизъяснимой благодарности за все милости к нему. Патриотический порыв Екатерина оценила!

За годы боевой службы Потемкин обрел признание командующего 1-й армией Румянцева, как толковый командир. Он сражался с турками, громил их при Фокшанах, на Дунае, добывал славу Отечеству, мало думая о том, что происходит при Дворе. И вдруг, в минувшем декабре, депеша от царицы. Послание странное. Он столь тщательно изучал его, читая между строк, что концовку запомнил наизусть: «Но как с моей стороны я весьма желаю ревностных, храбрых, умных и искусных людей сохранить, то Вас прошу по-пустому не даваться в опасности. Вы, читав сие письмо, может статься, сделаете вопрос, к чему оно писано? На сие Вам имею ответствовать: к тому, чтоб Вы имели подтверждение моего образа мысли об Вас, ибо я всегда к Вам весьма доброжелательна».

Он догадался только об одном, что положение императрицы шаткое и требуется его участие. Однако бросить армию, – не в ранге каптенармуса находился, а в звании генерал-поручика, – так сразу не мог. И прибыл в столицу империи только в начале февраля, вызвав немалый интерес придворного круга…

Зимний дворец просыпался, точно улей. Начинались визиты к царедворцам и встречи государственных людей между собой. Не дождавшись президента Иностранной коллегии Панина, Григорий Александрович стал просматривать скопированные Голицыным, русским посланником в Вене, донесение австрийского посла из Стамбула. О смерти султана Мустафы и воцарении его брата Абдул-Гамида в России знали. И надежды на перемены, похоже, начинали сбываться! Новый султан фактически доверил власть шурину, верховному визирю, Мухсен-Заде, командующему турецкой армией. А муфтием назначил Дури-заде-эфендия. Оба они выступали против начала войны с Россией пять лет назад, и возвеличение их ныне открывало перспективы для плодотворных переговоров об условиях заключения мира.

Потемкин, поправив темную повязку, закрывающую невидящий левый глаз, встал и подошел к карте Российской империи. Ровно неделю назад на Государственном совете, о котором ему подробно рассказала императрица, обсуждались кондиции примирения с Портой. Панин предложил отказаться от Керчи с Еникале, от свободы плавания в Черном море русских военных судов в пользу Кинбурнской косы. Отповедь ему дал Григорий Орлов, обвинив в капитуляции и отказе от уже завоеванных преимуществ.

Отношения с Орловыми, со всеми пятью братьями, у него были натянутыми. Еще сложней – с Никитой Ивановичем Паниным, главой внешнеполитического ведомства и… воспитателем цесаревича Павла. Утвердиться при Дворе, стать рядом с императрицей он мог, только лавируя между этими двумя партиями, одинаково сильными. И, прежде всего, нужно было определить ближайшие цели.

Григорий Александрович взял со стола очиненное гусиное перо и, медленно водя им по границам, очертил грозовой круг: на севере назревала война со Швецией, на западе – не прекращались баталии в Польше, несмотря на ее раздел между Россией, Австрией и Германией; на юго-востоке и юге – тысячеверстовая линия русско-турецкого фронта, мятежный Кавказ; а на востоке – Волга и Урал в пламени разбойничьей войны Пугачева. Великая русская армия была разбросана по всему этому кругу. Он только что из 1-й армии Румянцева, знает, что и у него, и у командующего 2-й армией Долгорукова не хватает воинов для успешного разгрома сил султана. За исключением некоторых операций, почти два года войска замерли на одних и тех же позициях. Ситуация патовая, ни султану Абдул-Гамиду, ни Екатерине нет возможности начать наступление или усилить натиск. Но где же решение? Как разорвать этот роковой круг невзгод и войн, что сделать в первую очередь?

Потемкин, заложив руки назад, по армейской привычке, стал быстро ходить по диагонали посветлевшего кабинета. И вдруг, осененный мыслью, он остановился, вновь поднял голову. «Несомненно, войну с османами надлежит закончить наикратчайшим образом. Новый визирь – мудрый и старый солдат. С ним можно договориться, возблагодарить тайно щедрой суммой через агента. Для Порты главное – это Таврическое ханство. Они не могут оставить единоверцев. Но если эти народы сами признают нашу власть, вопрос с Крымом будет близок к решению. Стало быть, ниточка, за которую нужно потянуть, чтобы вырваться из круга – это Кавказ! Доблесть и геройство полков наших смирят устремления султана. А, добившись с ним замирения, мы выгоду в Европе иметь будем. И без промедления покончим с самозванцем Емелькой! Да и Панина ниц преклоним, ибо императрицы триумф настанет!»

И, сам не зная почему, Григорий Александрович вполголоса завёл протяжное песнопение, которому мальчиком научился у отца Тимофея, священника из Чижова. Промелькнуло много лет, но этот светлый человек не истерся из памяти. Он учил не только любви к Богу, но и занимался с детьми хозяина имения Орлова различными науками. Совет отца Тимофея петь это песнопение в честь Богородицы, когда нуждается душа в укреплении, а разум в прояснении, недаром вспомнился в это мартовское утро. Видимо, Господь призвал его остановить в стране хаос, бунт и злоумышления недругов «Катюшки»…

 

10

От моря Азовского до самого Каспия раскинулась гигантским ковром, на сотни верст, Великая степь, не зря называемая в иные века – Диким полем. Размашисто легла во все стороны равнина, точно узорами, перевитая речонками и полноводными реками – Егорлыком, Еей, Кубанью, Манычем, Калалы, Гоком. Набивным орнаментом на этом ковре – холмы, пламенеющие цветами, яркая зелень небольших облесков и рощиц, дивная пестрядь цветочных делян. Особенно зазывной и волнующе первозданной предстаёт Великая степь в дни обновления природы, в ликующую пору весны!

Умытая талой водой, земля обрадовано тянется струнной травкой, ветками карагачей, верб, диких яблонь к пылающему в чистозорном небе солнечному костру! Так сияет светило, что невозможно разглядеть его края, – сплошная золотая лава, стекающая по горизонту! И от этого мартовского ли, апрельского теплушка с изначальной силой воскресает жизнь, будоражит и зверье, и птиц, и редких здесь кочевников.

Нескончаемый птичий гвалт, высвист и пение пронзают простор! В самые дальние места парами уединяются степные царь-птицы – дрофы. Дерутся за самок насмерть, выбивают в старой полегшей траве круговины гордые стрепеты. У болотцев и обильных рыбой озер облюбовали камышовые заросли журавушки и цапли. Но куда соперничать неповоротливой цапле с воинственным журавлем? Сильная и умная птица – журавль, с неудержимым зовом, почему-то всегда так трогающим человеческую душу. Может, одна у них тяга к волюшке и дороге?

А у больших рек сугробами белеют стаи лебедей и пеликанов. Лебеди тоже разбиваются и держатся парами. Пеликаны чаще – вместе, даже охотятся по-своему. Широким кругом они сплываются к середине, сгоняя на отмель рыбу. И – вдоволь лакомятся, взмахами крыльев и криками отпугивая досужих чаек. Повсеместно вьют гнезда бекасы, кулики и утки. Чуть поодаль, в бурьянах, гнездовья куропаток и перепелок. И еще множество степных птах обитает окрест разномастным оперением и запевками украшая окрестность.

Но нет мира и в этом царстве зверья и птиц! Коршуны, луни, копчики и даже кочующие сюда горные орлы пластаются в поднебесье, зависают, трепеща крыльями, и вдруг камнем летят вниз, выцелив жертву, – пташку ли, мелкого грызуна, а то и разморенного на солнце зайчишку. Удар хищника разящ и неотвратим. Правит и побеждает в неоглядной степи сила…

С голосами жаворонков-одиночек сливаются посвисты сусликов и сурков, резкие, напоминающие мяуканье, зовы лисиц, трубный клич сайгаков-самцов, идущих на непримиримый бой за право быть в стаде хозяином. Изредка раздается ржанье диких мохнатых лошадей, копытящих ковыльные низины и голощечины буераков.

С каждым днем зеленей и приглядней становится степь, все больше по утрам разливаются протоки самых дивных степных цветов – диких тюльпанов, называемых лазориками. Карминно-алые, пунцовые, белые, лимонно-желтые озерки цветов этих пестреют среди бесконечных далей, восхищая до слез случайных путников!

Однако вся эта красота и кутерьма сменяются в часы глухой ночи необоримой тревогой! С проломным треском по кустарникам и камышам снуют кабаньи выводки, разоряя гнезда, нападая на всякую зазевавшуюся птицу или зверушку. Тут же кружат и лисоньки, и енотовидные собаки, нередко схватываясь в убийственных единоборствах. Но всего опасней и коварней, конечно, налет волков! Бирюк, разумеется, нападает и в одиночку. Но далеко не всякого зверя настигнет он в беге. А вот стаей, охватом, сужая пространство, охотиться верней! Ничего не боится волк, кроме огня. И, почуяв дым, за много верст уходит прочь, – так велит вековой инстинкт…

Семь ветров летят с востока – от Астрахани, семь с запада – от Азова и Тамани, и когда сойдутся вместе, кружат в диком переплясе, проносятся по степи бурями. И почти каждый год, ранней весной или поздней, а то и летом – осенью, раздувают эти ветрогоны страшную и необоримую стихию – степной пал. Высохшие на яром солнце поясные бурьяны по чьей-то неосторожности либо умыслу вспыхивают гигантским пламенем, с жуткой скоростью несущимся под напором ветра вперед, до пепла сжигая всё на своем пути. Этот адский огненный вал растягивается на десятки верст, – и в неуёмном страхе бегут, летят, мчатся прочь от пожара горемычные степные обитатели. Но как спасутся зайчата или птенцы-подлетыши? Убежит ли от него брюхатая сайгачиха или косуля? Нет укороту бушующему огню, нет защиты и спасения!

Не так ли огненно катилась по Северному Кавказу военная стихия 1774-го года, – отголосок русско-турецкой войны или отдельная, кавказская? В Петербурге – императрица и ее соратники – на этот вопрос знали точный ответ, воспринимая Кавказ вожделенной целью своих стратегических устремлений. Кабарда прежде тесно сносилась с Крымским ханством, а через него – и с Османской империей. Фактически они были воедино, союзниками. И немало сил потребовалась и самой Екатерине, и ее предшественницам, чтобы задобрить и обласкать непостоянные кавказские народы.

Теперь же ситуация на юге сложилась сугубо тревожная: воодушевленные приходом воинства Девлет-Гирея, кабардинцы и черкесы решили выступить против России. В первую очередь, разумеется, отстаивая свои собственные интересы, а не Порты. По их умыслу, необходимо разорить и уничтожить крепость Моздок, казачьи поселения по Тереку. Но брали ли в расчет это намерение горцев в имперской столице?

Отчасти об этом Екатерина, несомненно, помнила. Но на переговорах о заключении мира с Портой, ради Крыма, разрешила своим посланникам пожертвовать Кабардой в пользу турок. И, стало быть, боевые действия на кавказском театре велись командующим корпусом де Медемом и отрядом Бухвостова из 2-й армии, в основном, исходя из положения, по личному усмотрению, во имя выгод Отечества…

Близость турецко-татарского стана побудила Ремезова задержаться в прикрытом от глаз месте, в облеске. Решили тут передневать, а ночью пуститься дальше в поисках своего полка.

В полуденной тишине звенели безмятежные жаворонки, кохало степь высокое солнышко. Обманчиво мирно было вокруг. Но казаки оставались настороже. Кое-как перекусили размоченными в талой водице сухариками и вымороженными ягодами боярышника.

Говорили вполголоса, не пропуская ни одного звука вблизи своего укрытия. Стреноженные кони рядом охотно пощипывали вставший на сугреве, кормовитый пырей. Плёткин достал кожаный кисет и трубку из переметной сумы, притороченной к седлу, и стал готовить курево. Ремезов невольно наблюдал за ним, щурясь от солнца.

Красив и брав был Иван, рожак Черкасской станицы. Фигурой высок, подборист, с крепким поставом головы. Возрастом опередил он сотника на дюжину лет, понюхал пороху на Семилетней войне. Леонтий заметил его в первом же бою. Служилый казак, как было уговорено с односумами, держался сзади. А когда сошлись с османами, бросил коня в образованный для него проезд и врубался в гущу неприятельской конницы. Увертываясь от ударов, стал налево и направо полосовать по крымчакам. И бог миловал отчаюгу, отводя от разящей стрелы либо пули. А позже именно Иван спас Ремезова от гибели, срубив летящего на командира татарина. И не раз еще оказывались они в сражениях рядом, и обоюдно подружились.

Трубка у Плёткина была необычная, посеребренная, в форме головы дракона. Не трубка, а дымарь, курýшка для пчел, – столь велика размером. Иван, сосредоточенно хмурясь, топорща свои завитые на кончиках, черные усы, набил трубку турецким табаком, сдобренным неведомой приправой. Ловко чиркая кресалом о кремень, поджег-таки духовитую начинку трубки. Дым сизо растекся над землей, клочками лег на кустики деревея.

– Чтой-то я трубки этой у тебя не замечал, – удивленно произнес Ремезов. – Откуда?

– Стародавняя. Оных ажник три запасено. Али и вам дать? Знатный табачок! Такой ихний паша курит. Я собственноручно резал да разминал. Погостевал у басурманов…

– У турок? – переспросил сотник, ложась на лежанку из хвороста и сохлой травы. – И как же это угораздило? Не врешь?

– А к чему брехать, ваше благородие? – обезоруживающе улыбнулся повеселевший казак. – Такой грешок за мной числится, когда дюже бабенка приглянется. Да мы все, казаченьки, в таком деле на язык гожие. Бабу только и улестишь лаской да брехней. Я, было, на той неделе к Мерджанке подкатился, цапнул ее за ногу, а она хвать кочергу да по хребту. Пригрозила вам пожалиться. А на другой день всё про вас расспрашивала, дескать, откеда родом, сколь годочков… Должно, сердечко по вам затомилось!

– Не мели ерунды. Она замужняя, а по их вере изменять невозможно.

– Оно и по нашенской, по христианской, прелюбодеям в аду жариться. А кто безгрешен? Те, кто на грех этот не способен.

– Гм, грамотей. Лучше проверь, где татары.

Ординарец сделал крюк среди деревьев, пристально оглядел долину. Неприятельская армия снялась. Это было с руки. Под вечёрки им также можно трогаться.

– Ушли нехристи, – сурово сообщил Иван, попыхивая трубкой. – В нашу донскую сторону!

Ремезов подвинулся, освобождая на лежанке место. Иван присел, сдвинул папаху на затылок, открывая ровные густые волосы. С лица его не сходило задумчивое выражение.

– Ну, рассказывай про Туретчину, – предложил Ремезов, садясь рядом. – До вечера далеко…

Казак всласть затянулся и помолчал.

– Особо толковать нечего. Да и не знаю, с чего начинать… Я неписьменный. Науку на войне превзошел… Стал быть, призвали меня в полк Краснощекова, славного нашего Федора Ивановича. Попал на войну зеленопупком. И восемнадцати не набралось, – за кулачные бои да за то, что до баб был охоч, выгнал меня атаман из станицы допрежде времени. Службица лютая выдалась. За Одер, широку реку, не раз прокрадались. То скотину угоняли, то провиант отбивали, а то и шкодили занапрасно, жгли поместья. И вот сошлись мы с пруссаками возле Цорндорфа, воинство на воинство. Как ни упирались мы, а устоять не смогли. Подбили подо мной коня, а самого, ранитого и контуженного, захватили враженюки. И заслали, как плененного, в имение барона фон Шольца. Опричь меня находился там и наш кавалерийский офицер, ротмистр Скуратов. Был он сражен пулей в грудь, здравия никудышного. Днями выходил с палочкой, сидел на скамейке. Пруссаки с пониманием к нему относились. А меня заставляли мешки с мукой на мельницу таскать да в свинюшнике назем метать.

– Слыхал, дюже пруссаки аккуратисты. Не выносят грязи и чтоб вонь от животных пребывала, – заметил Леонтий.

– Точно так. Словом, протомился я в заточении полгода. Завел полюбовницу-девку, горяча в деле, но конопатая – по всему телу, рыжая, ажин с красниной! Манит ожениться на себе, чтоб стал я пруссаком. А у меня на уме одно: как удрать, на Дон пробраться? Домой тянуло до того, что, бывалоча, слезами прошибало. Летят по весне гуси в нашу сторонку, – махаю им рукой и кричу, чтоб матушке поклон передали!

Как-то подзывает меня ротмистр, – он окреп и мордень накушал, не хуже ихнего немецкого бюргера. Да, ведет за деревья бескорые, платаны, и предлагает учинить побег. Не прямиком в Расею, а в австрийский край, какой поближе. Знать, австрияки помогут нам домой возвернуться. «Дайте, – гутарю, – ваше благородие, покумекать. И манится, и колется, и мамка не велит. Часом споймают хозяева, – кнутом засекут на скотном двору. Им жестокости не займать!» На другой день Скуратов сызнова стал со мной секретничать и убеждать! Гляжу: смелый офицерик, бывал в разных переделках. А почему не рискнуть? Не гинуть же на чужбине цельный век…

Своровали мы у этого фона Шольца телегу с парой венгерских кобыл. Не лошади, а черти бешеные. Раз вдаришь кнутиком – сто верст без остановки мчат. Знать, потому венгерцы и славятся, как рубаки. Коняка под ним, под венгерцем, огневая!

Бог дал, перебрались мы через границу, через кордон австрийский, и по горам по долам попали в Зальцбург, город такой. Много домов высоченных, с балконами, острокрыших. В три, а то и в четыре уровня комнаты. Ровно улья! Нашел Скуратов знакомца, вояку отставного, что за Россию воевал когда-то, встали у него на постой. Живем из милости, денег ни гроша. Вот вечером заявляется к нашему австрияку некий пучеглазый господин, оченно важный и пасмурный. Меня к разговору не допускали. А ротмистр с хозяином не расставался, – кутили, белошвеек к себе привозили, бесились цельными ночами.

– Долго ты подъезжаешь, – шутливо заметил сотник и помолчал. – Так и до потемок не успеешь. Рассказывай по-военному: вот экспозиция, план, а вот – результат.

– Не обучен тому. Да и конец близок… Наутро ротмистр открылся, что господин, что приходил, богатейный ростовщик во всем городе. Год тому путешествовал он с женой и дочкой по Греции. И попал в лапы османов-разбойников. Ну, стал быть, мошну его они вытрясли под чистую. Опричь того и дочку неписаной красы умыкнули без следа и возврата. От тоски женка его душу богу отдала, а ростовщик малость в уме повредился. Посчитал, бедолага, дочку за покойницу. Как вдруг на днях получил от нее весточку, переданную невесть как. Прочел он бумажку и неимоверно обрадовался, что жива! Находилась его дочка в гареме султана, куды ее лиходеи продали. Вот он и обратился к своему дружку, чтоб помог вызволить ее оттеда…

Стая черных, отливающих на шейках зеленоватым блеском скворцов шумно осыпала верхушки деревьев. Плёткин повернул голову, помолчал и со вздохом продолжил рассказ:

– Нанял ростовщик нас на поимку дочери. Австрияк ее знавал, еще с детских лет помнил. А мы с ротмистром, по уговору, должны были пленницу из гарема увести! За это пообещал нам папаша дюже щедрый куш. Я, дурень, и рад стараться!

Вскорости изготовили нам поддельные пачпорта. Австрияк и ротмистр сошли за продавцов сыра из этого Зальцбурга, а меня определили при них охранником глухонемым. Дескать, сопи в две дырки и делай то, что прикажут. Сели мы в повозку крытую, навроде кареты, и тронулись в главный город турок, Истамбул. А он, стал быть, на самом морском берегу! Огромаднейший город! Почти весь каменный. Улицы узкие, путаные. А над городом возвышается неподобной высоты магометанский храм, то есть мечеть, с минаретами, откеда призывают верующих к молитвам.

Подкупили мы двух турок, под видом торговцев явились к дворцу султана. Ваше благородие, он большины невиданной! Должно, на версту тянется вдоль побережья. А в этом непомерном здании комнат не счесть, а еще и другие постройки. И слуг при дворце тысячи, и наложниц, жен султана. Не сераль, как турки султанское жилье прозывают, а город вроде нашего Черкасска!

Стали мои господа обнюхиваться с турками, с хозяевами гамазеев неподалеку от гарема, куды прислужницы заходят и самих наложниц за покупками ведут. Рядили-судили, наметили проникнуть в гарем заготовщиками дров. Приказал ротмистр усы мои сбрить. Я ни в какую! Заради чего опоганиться? Долго упорствовал, но подчинился. На самом деле, без усов я по смуглоте кожи дюже на турка смахиваю.

Приезжаем с обозом ко дворцу. Вокруг забор каменный, впору крепостной стене. Янычары с шашками да секирами у каждой двери, глаз не спускают. Подкупленный обозник представил нас, как рабов. Заготовщики дров для гаремских бань баттаджи прозываются. Мы что намеривались? Разыскать в гареме Эльзу, дочку ростовщика. Предупредить, условиться и помочь ей дать дёру! А как зашли, заставили всех нас переодеться. Порядки там дюже строгие! Каждому выдали особые кафтаны с воротниками выше головы, чтобы не пялились по сторонам, а смотрели только прямо, перед собой. Взвалили мы на плечи вязанки дров и цепочкой, один за другим, двинулись за евнухом. Сто коридоров и поворотов минули, пока до бани добрались. Женщин, честно сказать, мало приметили. Все они были с закрытыми лицами, так как не имеют права с баттаджи в разговоры вступать.

На другой раз, когда привезли дрова, приметили уже больше, чем в первый. Австрияк, какой знал Эльзу, сбег от евнуха и стал обходить палаты, на обитательниц заглядываться.

Так вот месяц ездили, платили обознику пиастры. А проку нет. И решились на последнюю хитрость! Оповестить австрийку через главную банщицу, кальфу. Как понял я, кальф в гареме много-размного, старых рабынь и наложниц. Они по домашности управляют, – кто баней, кто поварами, кто прислугой. Встрелся ротмистр с банщицей в гамазее, где женскую одежу продают. Что говорил ей мой командир, не ведаю. Только выкрадать австрийку выпало на мою долю!

– Задумка проста, чтоб самим не рисковать, порешили тебя направить, – отозвался Ремезов, ежась от ветерка и предвечерней понизовой прохлады. Солнце клонилось к закату. Пора было готовиться в дорогу. И, торопя казака, сотник уточнил:

– Удалось освободить?

– В условленный день переоделся я как баттаджи, взвалил дрова на плечи и понес в баню. Заговорщица наша, кальфа, припасла шаровары, кафтан красный и феску с кисточкой – форму, в какой там евнухи ходили. Я в него еле опугался. А кафтан мой Эльза надела, голову папахой прикрыла, на самые глаза насунула. Охранников кальфа отвлекла, а девка на улицу улизнула, где Скуратов с дружком поджидали на коляске. Стал быть, они в своем антересе. А я в бане евнухом остался. И вот старшая во всем гареме баба приводит наложниц на купание… Эх, такой красы, ваше благородие, забыть неможно! Самые пригожие со всего белого света…

– Как же ты, Иван выбрался?

Плеткин доверительно улыбнулся.

– Да наутро передали мне мой же костюм, Бог миловал, охранники не задержали. Да господ своих больше я не узрел! Бросили. Осталось одно: плыть в Крымское ханство. Выдал себя за казака-некрасовца. Люд там разный, сбродный. А через Керчь на нашу сторонку прокрался мимо кордона татарского, так и до Азова дошел…

Ремезов думал уже о ночном переходе. Лошади отдохнули. За солнечный день гораздо тверже стала подсохшая на ветру земля. И надо гнать лошадей, спешить, как только можно, чтобы предупредить своих. На Бога надейся, а сам, казачок, не плошай…

 

11

Полки Платова и Ларионова, следуя в соседстве с ногайскими кочевьями, достигли тракта, ведущего из России на Кавказ, в последний день марта. Дальнейшее передвижение ногайцев-едисанцев стало невозможным, ввиду мощного разлива Большого Егорлыка. Севернее путь преградила не менее полноводная река Калалы. Ко всему, глава едисанцев Джан-Мамбет повелел соплеменникам основной массой переместиться верст на двадцать пять западнее. А сам задержался в прибрежной полосе Егорлыка, дожидаясь Бухвостова, направляющегося сюда со своим отрядом. Едисанцы ждали от русских крайне необходимой помощи – обоза с мукой и зерном. И он, как было обещано, прибыл под охраной казаков. Однако команду на передачу провианта должен был дать именно подполковник Бухвостов, уполномоченный Стремоуховым решать хозяйственные вопросы.

Первые дни апреля выдались на редкость жаркими. Казачьи полки, расположенные вдоль обрывистого берега Егорлыка, приводили в порядок амуницию, седла, вычесывали зимнюю шерсть у лошадей, проверяли оружие. Платов лично осматривал, как содержатся ружья, свежи ли и прочны на них кремневые запальцы и курки, проверял шашки и заточку пик. Служилые казаки с почтительными улыбками наблюдали за командиром. Уж кому как не им ведомо, что жизнь и смерть на лезвиях шашек да на кончиках пик – выручат в бою, коли востры!

Прибрежные вербы сплошь невестились, стояли в пушистых серо-зеленых сережках. А заросли алычи цвели так густо, что издали казались белеными стенками хат. Ветерком несло от них тонкой медвянью. И от входящей в силу весны, и от красоты вокруг радостно было донцам, снявшим мундиры, ходившим, с разрешения командиров, голыми до пояса. А после полудня, когда выдался вольный часок, донцы спустились к прозрачному мелководью, распугав цапель и лягушек.

Напрочь растелешенные, они с диким гоготом вбегали в реку, радужно взметывая брызги, и бросались с закрытыми глазами в зеленоватую светлынь. Раза три окунались и, как угорелые, вылетали на прибрежную луговину. Под солнечными лучами зеркально отливали мокрые мускулистые тела казаков, поросшие густой волосней. Озоруя и дурачась, не преминули молодцы сравниться в мужских достоинствах. Кое-кто из молодых кинулся на пырейном ковре бороться. А иные, несмотря на то что вода еще не прогрелась, запуская руки под коряги и глинистый опечек, прошлись, пошарили раков. Мастера-рукодельники из верболозника сплели днем два вентеря и поставили в камышах. Когда же проверили на закате, – от удивления разинули рты! Они набиты были плотвой и коропами, да еще попалось несколько щурят. Улова хватило на уху для всех котлов!

Вечером полковников пригласил в свой шатер Джан-Мамбет-бей. Кочевые аулы стояли в полуверсте от казачьего стана, и командиры вдвоем, без охранников прискакали к главе едисанцев. Их встретили нукеры, с поклонами препроводили к хозяину.

Джан-Мамбет, пожилой человек, с трудом переставляя гнутые короткие ноги в расшитых высоких сапогах, улыбаясь, пожал гостям руки и жестом пригласил садиться на подушки. Платов сразу ощутил некую скованность хозяина, будто тот о чем-то знал, но открыться не хотел.

– Солнце большое – хорошо, – улыбаясь и щуря узкие свои глаза, с акцентом заговорил Джан-Мамбет. – Река – хорошо. Казаки солнце лубят, ногаи солнце лубят. Хорошо!

Гости одобрительно кивнули, исподволь наблюдая, как старшая жена бея разливает в пиалки ароматный калмыцкий чай. И пока гости с хозяином продолжали разговор за чаепитием, она принесла глиняные тарелки и широкий горшок с издающей упоительный аромат бараниной, сваренной в верблюжьем молоке с тмином и арабским перцем. И, еще раз окинув взглядом застолье, женщина незаметно выскользнула из шатра.

Джан-Мамбет привлек для беседы толмача, серьезного молодого человека, в бешмете и чалме, похоже, муллу. Он также говорил с акцентом, но в словах не путался, переводил быстро. Глава едисанской орды напомнил, как переманивал его к себе калга Шабаз-Гирей, а он отказался. До скончания века будет признателен российской государыне за то, что не препятствовала переселению из Бессарабии на правобережье Кубани его сородичей. Затем воздал хвалу Аллаху за то, что помогает отряду Бухвостова, в числе которого находились и казаки, побеждать крымчаков. Ларионов ответил дипломатично, что воля государыни всегда совпадает с желаниями ее подданных, в числе которых все хотят видеть и ногайцев.

Вероятно, именно этого и ожидал мудрый старец. Он тут же потребовал, чтобы полковники донесли ейскому приставу Стремоухову, что едисанцы крайне страдают от нехватки пищи и денег, что в аулах много больных. Но, в первую очередь, они должны сообщить начальству, что здешняя местность, открытая ветрам, не пригодна для постоянного проживания. И они возвращаются ближе к морю и горам.

– На то не наш резон, – возразил Платов. – Как прикажет матушка царица.

Все просьбы были изложены на листе бумаги, который передал русским офицерам толмач. Они пообещали вручить петицию Бухвостову, подступающему сюда с оставшимся отрядом.

Оставшись наедине, полковники обменялись мнениями.

– Что-то крутит бей, – усмехнулся Платов. – Слишком много требует!

– И даже не обмолвился, что крымчаки напали на аул Керим-бека, вырезали верных нам людей.

Освещая ночь, пылали полковые костры. С темнотой воздух посвежел, потянуло с Егорлыка зябкой сыростью. Полковники разъехались. Матвей Иванович спешился у своей палатки, передал коня Кошкину, через дверной проем вошел в походное жилище. Последовавший за ним ординарец зажег свечу и поставил ее в маленький шандалик. Платов снял мундир и надел меховую куртку, подаренную отцом при их встрече под Перекопом.

Вспомнился и он, и трое родных братьев. Слава про батюшку, Ивана Федоровича, полкового командира, по всему Дону разлетелась, сама царица за доблесть наградила его дорогой саблей! Где он теперь, Матвей точно не знал, то ли на Дунае, то ли в Польше… С детства отец был для него наставником и примером для подражания. И сабли, и пистолеты, и пику он опробовал еще ребенком, тайком брал в руки, точно заповедные игрушки. А вот в скачках превзошел самого отца! С отрочества был Матвей проворен, сметлив и увертлив не по годам, а среди разудалой черкасни считался драчуном. За это неоднократно родителем был порот и наказан трудом. Сейчас об этом Матвей вспоминал с озорной усмешкой…

Едва казачий полковник раскинул постель, застланную овечьими шкурами, и при горящей свече помолился пред иконкой, поставленной на вещевой сундук, как позволения войти испросил ординарец. Хотелось спать, и Платов с трудом сдержал себя:

– Чего тебе?

– Господин полковник, тут до вас добиваются три старых казака из сотни Полухина. Дюже волнуются!

– Впусти.

Трое немолодых станичников, в чекменях старого покроя, со снятыми папахами в руках, тут же вошли в тесную палатку. Перекрестились, заметив образок Спасителя.

– Что не спится? Об чем просите? – настороженно бросил Платов, огладывая бородачей. Похоже, они были из староверов. – Что за суматоха?

– Извиняйте, душа-командир, но просим нас выслухать, – начал красивый чернобровый казачина. – Дюже тревога одолевает, никак неприятель подкрадается… Птицы вещают!

Платов с недоумением уточнил:

– Какие такие птицы?

– Галки да вороны. Ночной грай завели! Оттеда, где балки в степу, ажник досюда слыхать! А почему? Люди всполошили! Вот и поднялись.

– Там ногаи кочуют. Должно, и спугнули…

– Господин полковник! – поддержал односума другой казак, с разбойничьим лицом и сипловато резким голосом. – Мы с малолетства косяки табунные пасли. И где они есть, где их топ, по слуху узнавали, по земельному гулу. Припадешь ухом к земельке – она и подскажет. Вот и зараз гудит она, гудит!

Платов накинул бурку и шагнул к выходу.

Апрельская полночь была свежа, напоена пресным духом глины, запахом цветущей алычи. Искристо мерцали звездочки. И в дремотной мгле, как будто не было ни звука. Платов, выбрав сухое место возле палатки, стал на колени, затем припал ухом к земле. Казаки и ординарец молча стояли позади. Наконец, Матвей Иванович пружинисто встал.

– Навроде скрип какой, почудилось. А гула никакого нет… Спать! Утро вечера мудренее.

– Мы выспамшись, – бодро ответствовал чернобровый. – Теперича и покараулить можно!

– Караульте! – приказал Платов, а ординарцу велел через командиров сотен выслать дополнительные дозоры.

Уснул Матвей Иванович в одну минуту, точно уплыл в ласковую темную бездну…

И привиделся ему престранный сон: будто идет он, молодой и веселый, вдоль Дона летним утрецом, спешит на свидание к любушке-молодайке. Вода в реке ясная, теплая, на голубой глади, точно как в небе, белобокие облака отражаются. И слышится песня славная, задушевная. И хочется ему узнать, кто и где ее поет? Но куда ни посмотрит, – никого нет. Вдруг навстречу идет по тропе чернец с палкой. Приближается, поднимает голову и – страх пронизал Матвея! – перед ним колдун с горящими глазами. Узнает в нем Матвей одного их ногайских мурз, которого встречал за Кубанью. «Что ты делаешь в Черкасском городке, – с недоумением спрашивает парень. – По какой нужде прибыл сюда?» Колдун злобно фыркнул: «Аль ты не признал меня? Я же Емельян Пугач, донской казак». – «Не видывал я тебя ни разу, потому знать не могу? Так это ты, супостат, безвинных губишь и всяких разор учиняешь?» Колдун предстал вдруг невысоким, стриженным под «горшок» мужичонкой. И дико захохотал! Задрожала земля, деревья закачались, и тьмой покрылось небо! От неожиданности замер Матвей, осматриваясь и ища выхода. Страшный вихрь налетел с южной стороны, повалил лес, и открылась степная даль. А по ней – скачущий дикий табун. Вороная эта туча стелилась по земле, мчалась прямо на него. Огнем охватило душу Матвея. Наперекор всему ринулся он вперед. Вот уже рядом косяк, уже видно, как злобно раздуваются ноздри, как косят глаза вороных! И в ту минуту раздался с небес твердый голос: «Не бойся. Я с тобой!» И занявшийся дух донца вновь стал спокоен. И ударил сверху золотой луч, и обозначил полосу, защитившую Матвея. С остервенением промчались дикари мимо, не причинив ему вреда…

И вновь на тропе возник чернец. В глазах его, расширенных от гнева, было еще больше ожесточения. «А! Ты еще жив, собака! Ну, обожди…» И по равнине под грозовыми тучами, на этот раз с западной стороны, вдруг поскакала невиданных размеров саранча. Всего удивительней было, что на ней были мундиры, а головки прикрывали треугольные шапки. Что за невидаль? Гигантские кузнецы, гудя, катились по земле, оставляя за собой черную безжизненную гладь. Тут уж не сдержался Матвей, подхватил с земли вербную орясину и давай молотить ею налево и направо, сокрушая саранчу, издающую картавые звуки, похожие на французскую речь. И много положил вокруг себя донец этой крылатой твари в мундирчиках, и не покидал его азарт, да вдруг снова задрожала земля, и предстал перед ним этот колдун огромным чудищем, о трех головах. «Никак Змей-Горыныч? – догадался Матвей. – Так он же только в сказках? Али наяву?» И бросился на него лютый оборотень, грозя сразу с трех сторон, но оглоушенный казачьей дубиной попятился, попятился…

Платов проснулся мгновенно, услышав тревожные голоса вблизи палатки. Кто-то убеждал караульного пропустить его к полковнику. Не остывший от сна, с тяжелой головой, Матвей Иванович быстро надел короткие кавалерийские сапоги, оставленные в изножии постели, и вышел наружу. Еще была ночь, дымили костры. А в руках лохматого, с окладистой бородой казака горел небольшой факел. Платов узнал одного из урядников, а рядом с ним – Ремезова.

– Ты?! При здравии? – обрадовался командир, хлопнув сотника по плечу. – Что за сполох?

– Господин полковник, – взволнованно заговорил Леонтий, показывая рукой. – Татары за холмом! Неисчислимо… Мы всю ночь с казаком коней гнали, чтобы поспеть… А тут наскочили на вражеский кордон, еле спаслись.

– Что за воинство? Конница? Пехота? Мортиры есть?

– Так точно! – и Ремезов подробно стал докладывать всё, что сумел рассмотреть и запомнить.

Платов мрачнел, слушая сотника. Между тем весть, что рядом неприятель, быстро разнеслась по обоим полкам. Казаки поднялись. Ждали приказов командиров.

– Срочно сообщи Ларионову и пригласи его ко мне, – приказал Платов ординарцу, энергично застегивая мундир и ежась от холода. – И всех командиров полка к моей палатке!

Спустя несколько минут прискакали дозорные и донесли, что неприятель охватывает казачий лагерь с запада, отрезая отход. Следом новость еще неожиданней – татары подступают с севера. С трех сторон пути к отступлению казачьих полков отрезаны. Только с востока неприступен для неприятеля крутой берег реки.

Ларионов и Платов уединились в палатке, оставив офицеров дожидаться распоряжений. Раздумывать было некогда. Платов, глядя в глаза побледневшему приятелю, прямо сказал:

– Ну что, Степан? Прозевали ворога! Обдурил нас Девлетка!

– Без едисанцев он не смог бы обложить. Они ему донесли!

– Будем бой принимать. Обороняться, пока не подойдет Бухвостов. Да и у Мамбета сотни три конницы.

– Может, татар не так много, как показалось твоему сотнику?

– Скоро увидим. А пока давай рыть окопы и вал насыпать, а фуры с зерном и мукой заградой ставить. Навроде – «гуляй-города». И коней не выпрягать, наоборот, окружить ими наши позиции.

– Тогда давай вагенбург сей ставить ближе к берегу. Оттуда они не подступятся. Да вперед выдвигать единорог, чтобы бить картечью. Жаль, что пушка одна, – посетовал Ларионов и, вздохнув, первым вышел к сосредоточенно умолкнувшим офицерам.

Рассвело. И казакам, строящим из телег и фур оборонительный редут, открылись степные дали. И на расстоянии двух вёрст – турецко-татарское воинство, неоглядная стена всадников, пестреющая одеждами и флагами. Они располагались на длинной покатости, с южной стороны. Издалека доносились гортанные возгласы и ржание лошадей. Построение неприятеля тянулось и западнее, на взгорье, подковой охватывая лагеря казаков и едисанцев.

Полки готовились к бою. Казаки, понимая, что смертынька близка, поглядывали на урядников и сотников в надежде: может, знают выход? Те – на есаулов, выполняющих приказы полковников. А Платов и Ларионов? Оба были хладнокровны, в приказах требовательны и точны; чаще, чем обычно, пошучивали. Лица – мужественны и спокойны. Самообладание их, боевой дух передались, как по цепочке, в обратном направлении! И это перед сражением сплотило ратников, соединяло одной, стальной волей…

Наконец, сев на коня, Платов взял подзорную трубу. Долго и пристально озирал окрестность. Тем временем неприятель стал медленно приближаться. Платов опустил диковинное заморское приспособление и кликнул добровольцев-казаков. Одного, рослого, он не знал, а вторым оказался Плёткин, только что вернувшийся от ногайцев.

– Вот что, братцы! – строго обратился полковник. – Сейчас я вышлю вперед небольшой сикурс, чтобы отвлечь турок. А вы возьмите самых резвых лошадей, от моего имени, и гоните их на запад, к отряду Бухвостова. Скажите, что здесь… Скажите, что Платов и Ларионов просят подмоги! Правьте по балке, чтобы от стрел укрыться. Доскочите, ребятушки, – нас выручите!

 

12

Всю ночь Девлет-Гирей, стоя коленями на мягком коврике, молился, просил Аллаха разгромить неверных. Рядом с ним молился и брат Шабаз-Гирей, полный жажды мести русским за то, что дважды рассеивали его отряды.

Перед зарей хан вышел из шатра, чуть покачиваясь от усталости, но в отличном настроении, с едва приметной улыбкой на губах. Ему подали чистокровного араба, жеребца светло-гнедой масти, отменной стати и выносливости. Конь был объезжен нукерами, но быстро привык к нему, своему хозяину, и повиновался, точно читал мысли.

Великого правителя встретили его командиры, – татарские и ногайские мурзы, горские беи, турецкие офицеры и атаман казаков-некрасовцев, недавно примкнувших к нему. Знать, захотели вновь по родному Дону погулять, душеньки отвести.

– Аллах акбар! – дружно приветствовали Девлет-Гирея его подданные, он ответил и преклонил в знак глубокого уважения голову. Араб испуганно шарахнулся, когда ветром взвило и отнесло от древка шелковое зеленое знамя. Но хозяин удержал его уздой, круто осадил.

Подъехавший на вороном трехлетке брат громко, чтобы услышали и остальные, доложил:

– Великий владыка Крыма, всемогущий хан! Все воины готовы умереть во славу твою и ханства!

– Аллах акбар! – вновь повторили приветствие соратники.

Солнце светило уже в полный накал. Длинные утренние тени ложились влево по крепкой зеленеющей земле. Девлет-Гирей ощутил вдруг сладкий щекочущий комок в горле, остро осознав, что начинает сбываться давняя мечта, волнующая с детства. Он начинает завоевывать мир! И с этой победы над казачьим войском откроет себе дорогу в Россию, в Европу… Вспомнились подвиги Александра Великого, Тамерлана… Аллах воздавал им за храбрость и великодушие. Важней не убить врага, а сломить его волю, поставить на колени…

– Я дам русским шанс, – властно воскликнул Девлет-Гирей, поворачивая голову в сторону военачальников. – У них превратное мнение о нас, якобы безжалостных людях. Выслать парламентеров! Я даю им на размышление полчаса!

Трое всадников с высоко поднятой на пике белой папахой отделились от турецкого войска и пришпорили коней. Из казачьего лагеря их заметили и сообщили полковникам. Навстречу были послан есаул Кравцов и Леонтий Ремезов, понимающий татарскую речь.

Ханские парламентеры придержали коней, старший из них мурза Аслан-Гирей поднял вверх руку, привлекая внимание. Донцы остановились саженях в пяти.

– По велению великого хана Девлет-Гирея, предлагаем вам добровольно сложить оружие. Хану известно, что перед ним казаки, доблестные воины. Он требует полного подчинения и приглашает перейти под его подданство. За это он вас отблагодарит и щедротами, и дальнейшими приобретениями. За ответом мы приедем через полчаса!

– Ответ готов! – выкрикнул Кравцов. – По долгу присяги, данной матушке императрице, мы не принимаем ваши требования. Умрем за веру православную, но знамен своих перед вами, басурманами, не преклоним!

Парламентеры разъехались.

Ремезов горячил коня, припав к его гриве. И недаром! Не успел домчаться до лагеря, как над головой прошумело две стрелы, пущенные вдогонку. Он спешился и передал повод коноводу, который отогнал его в тыл вагенбурга. Все тягловые лошади оставались в упряге, в своих фурах, живым щитом закрывая оборонительный редут с людьми. Все они были стреножены, чтобы в огне боя не разметать укрепления. Казаки, особенно ездовые, старались меньше смотреть на них, обреченных, с вопрошающе печальными глазами…

Дождавшись переговорщиков, Платов, который с согласия сослуживца, Ларионова, взял командование на себя, тотчас выслал передовой отряд, за ним последовали гонцы.

Завидев верхоконных казаков, от ханского полчища отделилась ватага горцев, отчаянных рубак. В руках их отсверкивал булат черкесских сабель. Подпустив джигитов довольно близко, казаки, как было условлено, резко повернули лошадей назад. Охваченные азартом, горские храбрецы продолжили погоню. Но у рва, вырытого вокруг «гуляй-города», казаки по свисту единомоментно рассыпались на две стороны, а ханцев в упор подметил мощный залп ружей!

За происходящим на поле боя пристально наблюдали с обеих сторон. Но двух скачущих казаков, как будто отвильнувших от отряда, крымчаки заметили запоздало. Тотчас наперерез им бросились лучники. Стрелы прочертили воздух плотным потоком. Плёткин бросил лошадь в сторону и, увернувшись, скрылся в глубине оврага. А напарник его, уронив повод, стал безжизненно заваливаться набок…

Платов еще раз обошел, проверяя, этот четырехугольный участок затравевшей целины, огороженной земляным валом, фурами, телегами с кулями зерна и муки. Подседланные лошади держались в укрытии, со стороны берега. Полки с раннего утра находились на позициях и были готовы к бою. Ружейники, как и положено, рассредоточились впереди, рядом с ними стрелки из пистолетов. Ящики с пулями и порохом тщательно проверены и хранятся поблизости. Артиллеристы позади. Единорог их грозно устремлен на подступающее полчище…

Донцы ждали напутствия командира.

– Братцы мои дорогие! – громко обратился Платов к односумам, сдернувшим папахи и поднявшимся в полной рост. – Покажем крымскому хану и туркам, кто мы есть такие, донские казаки! Не пустим их на нашу родную землю, на Дон христианский! Знайте и помните, что деремся в честном бою за край наших отцов, за веру православную да за матушку-царицу! Постоим друг за друга, за великое Российское Отечество! А коли кто голову сложит, так нехай Господь в рай заберет… Не посрамим чести казачьей, добудем победу!

Ремезов ощутил, как повлажнели глаза. Волнительно было на душе и как-то жутко. И весь окружающий мир как будто предстал в новом свете, с небывалой остротой ощутил он радость существования на земле, то, что встает солнце, и цветут деревья, и сладкоголосо выщелкивают пичуги по зарослям терновника, и где-то на родном Дону ждет его красавица девушка. И вспомнилось, что он так молод, и только начал жизненный путь. Но в ожидании боя душа исподволь выстудилась…

«Спаси, Господи, люди Твоя и благослови достояние Твое, победы благоверным людям на сопротивления дарую, и Твое сохраняя крестом Твоим жительство», – торопливо прочел про себя молитву Леонтий, прося у Бога помощи однополчанам.

Когда неисчислимое вражье полчище, взвив стяги и разноцветные ритуальные флажки, всколыхнулось и двинулось на «казачий городок» с укрытием, называемым ретраншементом, стрелки на часах показывали ровно восемь утра…

 

13

Ударил, загрохотал большой турецкий барабан.

Замерла степь и сердца казаков, точно загремел гром среди ясного апрельского неба. А гром на голые деревья, по верной примете, – к беде.

Леонтий командовал своей полусотней, получив приказ держать оборону с левого фланга, в прибрежной полосе. Рядом был урядник Рящин, его казаки: чубатый Корнилов, верткий, как юла, Сидорин, крепкоплечий Яловой, здоровила Михайлов, весельчак и забурдыка, рыжечубый Пахарин, строгий богомол Белощекин, отчаюга с голубыми глазами Санька Акимов. Все служили не первый год, грелись у одного костра и понимали друг друга с полуслова. Леонтий, окончивший церковную школу, прослуживший год в атаманской канцелярии писарем, в детстве не раз дрался с непоседой Мотькой Платовым, старшинским сынком. И когда попал в полк Колпакова, не ведал, что вскоре новым командиром станет тот самый черкасский сорвиголова. Платов, паче чаяния, после боев с турками, увидев, как рубился давний знакомец, произвел его в урядники, а вскоре и в сотники. Видимо, полагал Матвей Иванович, что первое качество командира – смелость. И, как время показало, в Ремезове не ошибся…

По команде калги, спешившись, первыми выстроились роты янычар, те, что из Туретчины приплыли с Девлет-Гиреем. Штурмовать казачий бастион вместе с османами вызвался горский бей и едичкульский мурза. Строй атакующих сразу удвоился. Были среди них и стрелки-ружейники, и лучники, и сабельники. Но калга предупредил, чтобы все имели кинжалы, ибо рукопашной с казаками не избежать.

Платов неотрывно смотрел в подзорную трубу, отмечая про себя, как вооружены крымчаки. Ларионов был в конце ретраншемента, подбадривал казаков, готовящихся к обороне.

Леонтий следил за изломанной шеренгой янычар, шагающих под мерный грохот барабана и визгливое, плачущее подвывание не то зурны, не то особой флейты. Саженях в ста от бастиона по рядам турок пронесся дикий рев, гортанные возгласы. Они, разжигая в своих душах воинственность, побежали толпой вперед, сверкая поднятыми ятаганами, ощетинив пики, держа наизготовку узкоствольные пистолеты. Сзади их расчетливо догнали на лошадях лучники и дали по казачьим позициям мощный залп. Стрелы вихрем пронеслись над головами атакующих.

– Изготовиться! – зычно скомандовал Платов, подпуская врага на верный выстрел. – Пли!

Бабахнула пушка, срезая картечью первую цепь янычар. Хором прогремели казачьи ружья и пистоли. Но порыв крымчаков не ослаб, – перепрыгивая через убитых и раненых, тысячная рать бросилась на укрепление русских. Но добраться до них оказалось непросто! Стрелы вязли в кулях с зерном, пистолеты не достреливали или били мимо, перелезать через огромные телеги, фуры, также было опасно, – подстреливали казаки таких храбрецов в упор.

Первый приступ, самый мощный и безоглядный, усиливался с каждой минутой. Калга, не жалея себя, был рядом с атакующими, гнал их вперед, воодушевлял священными словами. Уже с трех сторон был обложен непокорный редут, и слышался нескончаемый лязг шашек, частые выстрелы, вопли раненых и умирающих. И все это мешалось с одичалым ржанием сотен лошадей, погибающих равно с воинами.

Платов и Ларионов, с шашками в руках, перемещались по вагенбургу, помогали казакам в самых тяжелых схватках. Их, оберегая, казаки оттесняли, рубились посменно, партиями. Точно в поле пахали, воевали без надрыва, впустую не стреляя и не растрачивая сил. Каждому из них было понятно, что осада предстоит долгая. И вряд ли удастся выжить…

Ремезов чувствовал, как бешено колотится сердце, как охватывает холодком душу, когда бросался в передние ряды с обнаженным клинком. Его казаки орудовали пиками, ранили ими замешкавшихся врагов, отбрасывали вспять. Турки набегали волнами, держа ружья у плеч, наскоро палили и ретировались. На отдалении заряжали и снова давали залп. К счастью для платовцев, запас пороха у крымчаков, видимо, был ограничен. Многие из атакующих стреляли из коротких крымских и кубачинских пистолетов по одному разу, а затем совали их за пояс и брались за сабли.

Шабаз-Гирей, оставив коня, бесстрашно палил из своего дорогого бахчисарайского ружья, оправленного в серебро под чернью, с позолотой и золотой насечкой на замке. Калга помнил и надпись на стволе, сделанную мастером, «Ма ша-а Аллах!» И, обуреваемый горячкой боя, Шабаз-Гирей торопил заряжающего, одного из своих охранников, призывал не щадить неверных!

Янычары и едичкульцы, понеся огромные потери, откатились.

Наблюдавший издалека Девлет-Гирей послал за братом.

– Ежа голой рукой не возьмешь, – с укоризной произнес хан и помолчал, услышав оживление нукеров и приближенных. – Надо у него вырвать иголки… Пошли наших татарских воинов на штурм этого презренного укрепления! Пусть покажут, как умеют воевать!

Второй приступ начали крымчаки, у которых огнестрельного оружия – пищалей, сайдаков и крымских ружей с раструбами в конце стволов – было больше. Но и этот штурм осажденными был отбит.

Не позволяя делать ни малейшей передышки, хан потребовал новой атаки. На этот раз конные лучники, защищенные кольчугами и щитами, и конница закубанцев ударила совместно. Казаки отвечали выстрелами единорога и ружейными залпами. Чередуя пальбу (пока забивали заряды) с рукопашной, полковникам удавалось сбивать наступательный пыл неприятеля.

Леонтий получил пулевое касательное ранение в левое плечо, но, перевязав его, вновь бросился в гущу сражения. Над вагенбургом висел туманец из порохового дыма и мучнистой пыли. Лица осажденных были точно напудренные, волосы – в прядках седины. Громко и резко раздавались команды. Казаки на пределе физических сил сдерживали напор обезумевших янычар, пиками доставали ближних, пулями – дальних. А тех, кто прорывался вовнутрь ретраншемента, брали в шашки. Не смолкали стоны и горестные вскрики, ярилась пальба, тарахтели большие и маленькие барабаны, – и сеятели смерти сызнова бросались на казачью горе-крепость…

Платов, с возбужденно округлившимися глазами, всклокоченный, хрипло кричал, давая распоряжения и приказы. Осада длилась беспрерывно уже пятый час. Убитых было всего несколько, раненых – две дюжины. Но сердцем уловил Матвей Иванович, что подчиненные стали менее расторопны, что смертельное напряжение и усталость надламливают их дух. Он понимал, как и все, что вырваться из окружения невозможно. У него с Ларионовым была неполная тысяча, а у Девлет-Гирея около двадцати тысяч воинов. В двадцать раз больше! Сколько они еще смогут в вагенбурге продержаться? Денек или два? А басурмане, учуяв добычу, отсюда никуда не пойдут. Будут осаждать до победы. «Поляжем здесь все, а сдаваться не станем. Жизнь свою на поруганье не дадим», – поджигало его непреходящее желание кинуться в бой, в сабельной конной атаке отогнать чужеземцев.

– Господин полковник, на правом фланге через вал турки лезут! – скороговоркой доложил урядник-крепыш, с запекшейся на лице раной. – Меж фурами прут!

Платов бросился на край вагенбурга, где сотня Полухина сдерживала натиск татар. Шла отчаянная сеча. От скрещенных сабель отпархивали синеватые искры.

– Не робей, братцы! – кричал Платов, протискиваясь вперед, держа в вытянутой руке над головой легкую персидскую саблю. – Угостим гостей от всей души!

– Да уж без горячей похлебки не отпустим! – звонко отозвался ожесточенный голос.

– Добавки дадим! – подхватил другой казак, пробираясь между телег навстречу врагу.

– Круши османов! Вперед, за Державу и матушку государыню! – еще громче призвал Платов и с молодой запальчивостью побежал за казаком к земляному валу.

Перед ним широкой полосой грудились мертвые лошади и погибшие ордынцы. Пестрели среди степи короткие цветные куртки янычар, черкески горцев. Оттуда, из скопища поверженных джигитов-героев доносились крики раненых. Но их не слышали соплеменники, в седьмой раз посланные ханом на штурм! Напролом пробивались мурзы со своими отрядиками, вступая с казаками врукопашную. Закубанские салтаны, являя перед Девлет-Гиреем отвагу, повели в бой конницу. Но не перебраться ей через новое препятствие – трупы лошадей, людские тела. Непредвиденно возникла выгодная для донцов преграда! Покружили, погарцевали салтаны возле вагенбурга, с потерями ускакали обратно, посылая проклятия осажденным.

Все гуще становился над степью пороховой дым, все сильней пахло лошадьми, гарью и терпкой тепловатой кровью. Изрядно устали и атакующие. Доведенный до бешенства неудачей своих военачальников, Девлет-Гирей готовился лично командовать восьмым приступом. И собрал на экстренный совет разноплеменных командиров, чтобы уточнить план. А закубанскую конницу вновь направил к редуту, чтобы подразнить русских.

 

14

Точно успокоившийся на короткое время пчелиный рой, стих вагенбург. Тысяча казаков – на тесном клочке земли. Среди них полсотни раненых, семеро убитых. Отодвинулись назад, копя мощь, крымчаки. Лишь в эти минуты роздыха окружили донцы бочонки с водой, – прежде некогда было напиться. Молча сели на землю, обессилено опустив руки с саблями и ружьями. Но выпустить оружие – не решались. Оно точно приросло к ним! Да и помнил каждый, что бой еще не окончился…

Платов присел на край телеги, закурил трубочку. Тут же подошел Степан Ларионов, держа на перевязи поврежденную при рубке правую руку. И своего, и платовского ординарца отослал, намереваясь поговорить наедине.

– Слушай, Матвей, сила силу ломит. Жалко казаков!

– Гм, на то и война. Казак на службе тянет лямку, покеда не выроют ямку.

– Меня ты знаешь, я смерти не боюсь. А казаков надобно сберечь. Давай направим к хану послов. Начнем переговоры. А тем временем, может, подойдет Бухвостов.

– Переговоры об чем? – сурово взглянул Платов. – О милости турецкой? Али на службу к Девлетке?!

– Не кричи и не горячись. Я старше на десяток лет. Надобно тянуть времечко! Ты ведь знаешь, что пороху на день, от силы на два осталось. Да и ядер кот наплакал. Казаки донельзя устали…

– Нет, мил-друг Степан. Сами виноваты, что в ловушке очутились. И казаками прикрываться нечего. С командиров спрос! Будем биться! И Бога молить, чтоб чудо явил! Сдаваться я не соглашусь. И клятва казацкая – жизни дороже. Ты, Степушка, не робей. Сразу, двумя полками, коли Господь призовет, на тот свет явимся. В рай попадем. Песни там заиграем!

Невеселая шутка вызвала у Ларионова вздох.

– Давай еще здесь землю потопчем… Я этот разговор, Матвей Иванович, завел только ради тебя. А раз одного мы мнения, – значит, будем баталию продолжать.

Платов пригладил рукой густые, жесткие от пыли и муки волосы. Не высок, но ладен, крепко сшит. Попыхивая трубкой, он стал обходить сотни, отпуская остроты, чаще соленые, подбадривать уставших и приунывших, хвалить отличившихся при отражении неприятеля. Среди них оказался и сотник Ремезов.

– Видел, видел, как ты со своими усачами полосовал османов! – одобрительно произнес полковник, замечая на плече храбреца повязку. – Ранен?

– Малость есть, Матвей Иванович.

– К награде представлю.

Платов испытующе посмотрел ему в глаза и дружески кивнул. В этот момент на правом фланге поднялся непонятный переполох. Катились по рядам радостные возгласы. Платов и подошедший к нему Ларионов переглянулись. К ним мчался растелешенный до пояса, но в заломленной шапке на голове, урядник Кислов.

– Матвей Иванович! Пыль на бугре. Никак уваровцы!

Полковники поспешили за ним, еще не веря в эту желанную новость. Ординарец расторопно подал Ларионову «першпективную» трубу. И тотчас полковник выкрикнул:

– Уваров! Аким со своим полком! В лаву строятся…

Появление казачьей конницы, вынырнувшей из балки, застало крымчаков врасплох. Командование их совещалось. Закубанцы устроили на глазах осажденных джигитовку. Отряды горцев и ногайцев отдыхали перед решающей атакой.

Развернутым строем, на полном скаку уваровцы с тылу врезались в татарское войско. И то, что так влекло Платова в час приступа, теперь можно было предпринять. Сверх того, именно этого и требовала возникшая вдруг благоприятная ситуация.

– На-конь! – возбужденно торопил казаков полковник, глядя в сторону берега, где укрывались лошади. – Всех в бой!

Уцелело их меньше половины, около четырехсот голов. И все были задействованы в вылазке, возглавляемой самим Платовым. Казаки лавой обтекли закубанцев, отчаянно вступили в бой. Иноверцы под их напором дрогнули, совершенно не ожидая такого сокрушительного удара. Слух, что и сзади насели русские, привел Девлет-Гирея в замешательство. Прервав совет, он отослал военачальников к своим отрядам, приказав отходить по эллипсу, дабы не мешать друг другу. Тем временем платовцы разметали конницу закубанцев, обратив их в бегство.

– Шайтаны! – не сдержался Девлет-Гирей, наблюдая, как брат Шабаз пытается образумить горцев и ногайских мурз, принявших решение скоропалительно отступать. Гнев душил хана: «Жалкие вояки! В первом же бою сполна показали себя. За моей спиной хотели блага получить! Не завоевать, а даром взять… Как стадо, убегаете от пастуха! Если бы подоспели кабардинцы, они бы в прах разнесли урусов!»

Крымское войско стало беспорядочно и почти неуправляемо пятиться по длинному косогору к югу и западу, отбиваясь от казачьих сотен. Тяжелая смута и ожидание развязки, пережитые донцами в осаде, обратились в их душах в необоримую ярость.

Ремезов рубился впереди треугольного строя, издревле привычного для донцов. Влево и вправо от него – уступами – держались казаки полусотни. Сидорин вертелся на своем жеребце, выманивая джигитов, и когда те бросались вперед, из заднего ряда появлялись здоровила Михайлов и Яровой, умеющие владеть шашкой обеими руками. Скрещивалось оружие, и в этот момент неприятельского воина, отвлеченного рубкой, настигал удар пики. Ему на помощь бросались единоверцы, и снова смертельная круговерть охватывала ряды сражающихся. Забурдыка Пахарин вырвал у кого-то из крымчаков щит и охаживал им врагов. Голубоглазый Акимов колол османов пикой, бил из-за спины бородача Белощекина, молящегося вслух даже в бою. У этого лихого богомола был обоюдоострый меч, – то ли немецкий, то ли польский, которым он орудовал, как Илья-Муромец, не подпуская к себе врага на сажень. Рядом с ним всегда находился хитроумный Рящин, пуляя в супротивников из пистолета или ружья.

Платов, вошедший в азарт сражения, к удивлению, обнаружил, что пехотинцы крымчаков мчатся к становищу едисанцев, к их отовам, поднятым на арбы. Да и крымчаки ли это были? Обожгла мысль: «Неужели ногаи переметнулись? Помогали Девлетке?!»

Десятка три казаков из ларионовского полка развернули коней, пускаясь в погоню. Не разбирая, кто перед ними, закубанцы или мирные едисанцы, они в несколько минут положили всех, кто умышленно или случайно находился на поле брани.

Девлет-Гирей и калга окончательно потеряли управление своей армией, когда верстах в пяти от Калалы их правый фланг был атакован кавалерией подполковника Бухвостова. Его гусар-ахтырцев вел капитан Петрович, а роту драгун – подпоручик Алексеев. С ходу, слаженно пальнули две русские пушки, наводя на отступающих ужас.

Невероятно, но рассеянная турецко-татарская армия, во много раз превосходящая отряд Бухвостова, стала суетно откатываться в степь. Донцы и гусары гнались за неприятелем несколько верст. Только теперь, когда исход сражения был предрешен, русским осмелились помочь хорошо вооруженные едисанские всадники…

После сражения, уже в вечерних сумерках, командиры съехались у вагенбурга.

Бухвостов, рослый, с густыми пшеничными волосами, спешившись, обошел вместе с Ларионовым укрепление, удивленно осмотрел окопы, рвы, пробитые кули, в которых щетиной торчали стрелы. Россыпи золотистого зерна были втолчены вдоль земляного вала в черную сыроватую землю. В похолодевшем воздухе начинал ощущаться смердящий дух погибших воинов и лошадей.

– Заставьте ногайцев похоронить врагов, как подобает магометанам. Они дрались до конца. Уважения достойны все, кто дорожит клятвой. А наш Джан-Мамбет, когда я послал к нему офицера, отказался вступить с ханом в бой. Отказался, хотя имел три сотни конницы.

С ординарцами – Ареховым и Кошкиным – подскакал возбужденный, краснолицый Платов. В его глазах светилась радость. Бухвостов не утерпел, шагнул навстречу и крепко обнял.

– С викторией тебя, Матвей Иванович! Бог вас с Ларионовым зело любит! И не чаял застать вас в живых.

– Нападение неприятеля, господин подполковник, отражено. Ранены есаулы Куприков и Полухин, хорунжие Калмыков, Королев, Михайлов и Терентьев. Потери считают. Убитыми покамест числятся восемь казаков, поранено – полсотни. Лошади, как видите, в большинстве потеряны… Казаки сражались доблестно и похвально…

– Подвиг ваш во славу Отечества зачтется. Вы разбили армию султана, и орды ногайские теперь некому смущать. Императрица желает кочевым народам мира. И то, что случилось здесь, далеко аукнется! Слуги Порты чаяли вас покорять, а сами бежали. Сердца ваши казацкие не покорены. И да будет так вовеки! – Бухвостов долгим взглядом окинул лица измученных смертельной схваткой донцов, в мундирах, испятнанных копотью и запекшейся кровью, и, пряча повлажневшие глаза, благодарственно преклонил голову…

Погибших похоронили на обрывистом речном берегу, в саженях двухстах от бастиона. Во Христе почили ратники и навеки унесли с собой неразгаданную тайну исхода земного. Придет новая весна, промчатся годы, века, имена их сотрутся с могильной плиты, и вовсе не станет этого каменного памятника. А участок степной земли рядом с Черкасским трактом неизменно останется святым местом поклонения россиян!

 

15

Поздней ночью середины мая во дворец Селмура вошел через потаенный ход неизвестный, одетый простолюдином. Охранники посольства, услышав в ответ условленные слова, пропустили его беспрепятственно. В такой час, как им хорошо было известно, приезжают только по самым неотложным вопросам. И действительно, спустя полчаса посетитель был допущен в кабинет посла Голицына.

Дмитрий Михайлович, без парика, с наспех причесанными прядями поредевших волос, пытливо вглядывался в парижского агента, пока этот черноглазый красавец, с широким развалом плеч, шагал по ковровой дорожке к его столу. Породистое бритое лицо, отмеченное коротким шрамом (вспомнился рубец от сабельного удара на щеке у Орлова-Чесменского), не выражало ничего, кроме дорожной усталости. И, рассеянно ответив на приветствие, Голицын с нетерпением спросил:

– Что стряслось? Почему вы здесь?

– Версальский двор, ваше высокопревосходительство, взбудоражен. Король Людовик XV при смерти. В замке Трианон он заразился оспой от любовницы, которая уже скончалась. Король потерял голос, временами впадает в беспамятство. Ни кровопускания, ни прочие средства не приносят излечения. Дни монарха, как явствует из записки дофины Марии-Антуаннеты, сочтены. К нему не допускают никого, кроме фаворитки мадам дю Барри.

Посол вышел из-за просторного, украшенного позолотой и орнаментом стола, взволнованно уточнил:

– Когда вы покинули Двор?

– Восемь дней назад. Мы до Зальцбурга ехали верхом, несколько раз меняя лошадей, а там я купил экипаж.

– Благодарю за службу. Франция на пороге перемен, настал час интриг и дипломатии. А здесь, как ни странно, еще ничего неизвестно. Вчера в Шёнбруннском дворце я имел продолжительный разговор с канцлером Кауницем, и… Полное молчание! А, быть может, утаил, старый лис. В любом случае, ваша новость имеет большую ценность.

– Известно также, что австрийский резидент и опекун дофины граф де Мерси поселился в Версале и, вероятней всего, готовит Марию-Антуаннету к миссии королевы.

Голицын в волнении подошел к окну и, потянув витой шнур, отодвинул портьеру. В открытую форточку плеснуло холодком и ароматом доцветающей сирени. В широкие пролеты стекол было видно над чертой темных крыш убывающую луну, мелкие, вроде гардинок, облака. Ночь венская была глубока, таинственна.

– Что ж, рано или поздно это бы произошло, – после раздумья заключил Голицын. – Людовик в преклонных летах. Образ жизни короля, его распутство имели огласку широкую. Никогда не испытывал он дружелюбия к России. Сверх того, интриги его недальновидных министров более всего вредили нам в последнее десятилетие… Жаль, Мария-Антуаннета так молода. Но, будучи дочерью Марии-Терезии, она наверняка будет налаживать союз с Австрией, и это, без сомнения, нам на руку. Перспектива мира с Портой реальна.

– Но коли Шуазёль, приятель дофины, будет возвращен ко двору, надежды на улучшение наших отношений с Францией сомнительны. Старик вновь ополчится против России.

– Вы правы, Зорич. Но мы не знаем с точностью: жив нынешний король или уже отдал богу душу, – рассудил Голицын. – Подготовьте донесение – и немедленно возвращайтесь. За время, проведенное вами в дороге, многое могло измениться. Однако, почему вы не направили ко мне вашего курьера? Или есть что-то еще?

– Точно так, ваше высокопревосходительство. Удалось открыть заговорщиков против графа Орлова.

– И кто же они? – Дмитрий Михайлович вернулся за стол и, чтобы перебороть сонливость, взял щепотку табака.

– Люди виленского воеводы Карла Радзивилла. Мой конфидент сообщил имена, хотя теперь они наверняка имеют фальшивые паспорта. Это Ян Ярошевский, сын краковского магната, и Ядвига Браницкая, из рода небезызвестного гетмана. Злоумышленники выехали из Парижа на три дня раньше меня, и я вынужден преследовать их на пути в Венецию. К сожалению, оба они мне незнакомы.

– Вам немного удалось, – упрекнул Голицын и взял в руку звонок, чтобы вызвать дежурного. – Уже далеко за полночь. Вы, очевидно, голодны? Оставайтесь пока у меня. А днем обсудим план действий. Возможно, названные особы есть в тайной картотеке. Что известно об их внешности?

Сведения были скудны. Единственной зацепкой было то, что Браницкая одна из самых красивых женщин Европы.

– Увы, грустная закономерность, – полушутя обронил посол. – Чем дама прекрасней, тем больше соблазн. От этого, пожалуй, многие красотки превращаются в куртизанок.

– Последний год, ваше высокопревосходительство, в Париже обрела известность мадам Али Эметте, женщина также привлекательная. Она смугла, похожа на креолку, говорит на нескольких языках, в том числе на русском. В любовницах некоторое время была у Огинского, польского офицера. Сейчас она в Германии, в имении князя Лимбурга, который, по всему, собирается жениться на ней. Я не стал бы говорить о сей любительнице приключений, ежели бы не пущенный кем-то нелепый слух, что она якобы… дочь императрицы Елизаветы Петровны от графа Разумовского, и, являясь княжной всея Руси, претендует на царствование!

– То есть ваша дальняя родственница?

– Этим бредням, разумеется, мы даем отпор, да никто особенно и не верит в них. Но, смею полагать, надлежит наблюдать за дамой, готовой на любую авантюру.

– Напишите донесение. И отдыхайте, мой друг. Утро вечера мудренее. Ауф видерзеен!

Ранним утром один курьер погнал лошадей в Петербург, а другой в Ливорно, где была резиденция Орлова-Чесменского. Всю ночь, не смыкая глаз, Дмитрий Михайлович писал подробный рапорт императрице, в котором сообщал не только о нездоровье французского короля, но и делал предположения касательно возможной ситуации в Европе с восшествием на престол внука Людовика XV. А в депеше главнокомандующему в Архипелаге известил о заговорщиках и о возможном местонахождении их в Италии.

А Зорич проспал мертвецки до полудня. Разбудили его перекличка синиц за открытым окном. Он вспомнил с тревогой, где находится, и вскочил, ругая себя за то, что слишком много времени потратил на сон. Александр тотчас потребовал у слуги чернил и бумагу, и составил на имя посла донесение.

Позже состоялась их встреча.

– Что вы намерены предпринять? – поинтересовался Голицын, просмотрев отчет агента. – В нашей картотеке оные лица не обозначены.

– Вернусь в гостиницу, а после полудня навещу пана Манульского, конфедерата, богатого землевладельца. У него здесь свой дом. Возможно, он имеет связи с теми, кого разыскиваем.

– Достаточно ли у вас средств для задуманного предприятия? Я буду ходатайствовать об увеличении выделяемой вам годовой суммы.

– Покорно благодарю. В финансах я покамест не стеснен.

– Желаю божьей помочи. Не забывайте, чья жизнь в опасности. Граф Орлов-Чесменский – великий сын России. Действуйте! И… жду известий! – посол на прощанье обнял Зорича.

И без того напряженная дипломатическая работа набирала ход, суля непредсказуемые перемены, как если бы у играющих за столом кто-то негаданно перетасовал карты. Голицын с тревогой отметил, сколь лихометный год наступил: иные лица в Петербурге, бунт Пугачева, моровая язва, уносящая тысячи жизней в Европе, новый султан в Порте и как следствие – оживление военных действий на Дунае, обострение отношений со Швецией, самозванка с претензией на русский престол и, наконец, предстоящее обновление в Версале. И всё это ему, русскому посланнику, необходимо учитывать, разгадывать, осмысливать. Слова и действия государей зачастую не совпадали. И, в первую очередь, необходимо было выяснить дальнейшие планы австрийского императора Иосифа и его матери, чтобы государыня Екатерина могла принимать решения, несущие России пользу и долговременную выгоду. Он всегда помнил о родной стране. Вне этой службы Отечеству Голицын не представлял своего существования…

В затрапезном платье, в котором его можно было принять за венского бедняка, Зорич окольными улочками добрался до гостиницы. Пьер, расторопный и смышленый бургундец, посвященный в секретную миссию, не маялся без дела, а успел вычистить и накормить лошадей, отгладить выходной костюм хозяина и даже познакомиться с горничной, белобрысой девкой, сразив ее комплементами. Эта Габриэлла, к счастью, владела французским и, будучи разговорчивой от природы, выложила чернокудрому ухажеру всё, что знала о проживающих. Оказалось, что вчера ночевала у них некая супружеская пара, направляющаяся в Италию. И, по словам ее, дама, скрывавшая лицо под вуалью, говорила со своим господином по-польски.

– Молодец, – похвалил Александр слугу, большого любителя женского пола и драк. – Их имена я постараюсь узнать сам.

Хозяйка гостиницы, подувядшая дама лет сорока, ничуть не оттаяла сердцем при виде красивого и изящно одетого парижанина. Выяснив, что он ищет среди поляков своих знакомых, она почему-то с подозрением посмотрела на него и лишь за деньги согласилась назвать жильцов, останавливавшихся за последнюю неделю.

Дворец Манульского, построенный в венецианском стиле, долго искать не пришлось. Он располагался в восточной части Вены, вблизи площади Святого Стефания. Придверный лакей, наряженный в национальный польский костюм, услышав родную речь, с таким рвением бросился докладывать о прибывшем госте, что сломал каблук.

Пан, пожилой рыжеволосый толстяк, страдающий сердечной жабой, принял визитера со странно озабоченным лицом не в зале, не в кабинете, а в маленькой комнатке, рядом с вестибюлем. Одет он был по-домашнему, в архалуке и мягких сапожках, и, судя по блеску в глазах, находился подшофе. И, как уловил Александр, от одежды его исходил тонкий запах женских духов. Уж не прервано ли любовное свидание?

– Рад видеть вас, уважаемый мсье Вержен. Что-то зачастили в Вену парижане, – зашелся тирадой хозяин, пожимая руку. – И превосходно, чудесно… Надобно чаще встречаться и поддерживать друг друга, как это принято у иудеев… А вас я, милейший Клод, уважаю больше других за то, что поддерживаете нашу борьбу с захватчиками. К тому же, помогаете сплотить эмигрантские круги против России. Пся крев!

Выдержав торжественную паузу, Манульский бросил руку вперед:

– Прошу присаживаться.

Слуга вскоре подал поднос с вином и закусками. Они подняли тост за процветание Польши. И хозяин вновь пустился в разглагольствования о необходимости выступления Конфедерации против русской армии, о привлечении добровольцев из других стран, чтобы очистить польскую землю от врагов, учинивших передел, и вернуть славу Речи Посполитой. Но чем больше говорил Манульский, тем ясней ощущал Зорич его фальшивый пафос. Затягивать встречу не имело смысла. Александр, улыбнувшись, прервал блудливую речь хозяина:

– Я остановился в гостинице, но, к сожалению, пан Тадеуш, не застал очаровательных людей, ваших соотечественников, чету Сикорских. Покамест ехал через Тироль, лошади выбились из сил. Не знакомы ли вы с ними?

В глазах Манульского промелькнула тревога.

– Наших немало в Австрии, – уклончиво проговорил хозяин, и Зорич почувствовал, что толстяк наверняка знает Сикорских. Не они ли агенты пане Коханку, как именовали Радзивилла в европейских странах?

Зорич сказал с двусмысленной усмешкой:

– Надеюсь, они благополучно доберутся до места. Погода чудесная. И в Венеции не отменят карнавал.

Набрякшие красные глаза хозяина выпучились, он взволнованно и сбивчиво бросил:

– Я не совсем понимаю, о чем вы, мсье. Но, в любом случае, не стоит впустую болтать о том, что делают и где находятся польские патриоты. Поляки сильны католической верой и единством! Нас не сломят никакие лишения. Выпьем за это! Пся крев!

«Очень похоже, что это они! – утвердился Зорич в своем предположении. – Почему пан так разволновался? Не доверяет мне? Похоже, покушение на Орлова готовится основательно».

– Нет, я уже пьян, – засмеялся Зорич и, всем видом показывая благодушие, поднялся. – Отложим ваш реванш до следующего раза. Карты требуют ясности ума.

Брошенное вскользь напоминание о карточном долге, о крупной сумме, проигранной Зоричу полгода назад, вздернуло Манульского. Самолюбие пана взыграло, он высокомерно вскинул голову.

– Отчего же, я всегда готов к услугам.

– Не сомневаюсь! Но… Спасибо за шикарное угощение. Вынужден вас покинуть. Кстати, вы женились? Или по-прежнему храните верность покойной жене?

– У меня есть задушевная подруга… Слушайте, Клод, я не совсем понял ваши намеки о карнавале. Вам… О чем вы хотели сказать?

– О чем вы спрашиваете, пан Тадеуш? – вопросом на вопрос отозвался Александр, замечая, что из-за двери кто-то за ними подглядывает.

– Вы непонятный человек, мсье Вержен. Говорите какими-то намеками, – посетовал, идя следом за гостем Манульский, и вдруг остановился. – Я хочу сделать вам подарок. Отменное охотничье ружьецо. Моя фамильная реликвия. Извольте, подождать.

Толстяк проворно нырнул в боковую дверь. И спустя минуту, опережая его, в комнатенку вбежали два рослых слуги.

– Взять его! – завопил пан Манульский. – Он – русский шпион. В подвал его!

Зорич кулаком сбил с ног подбежавшего к нему слугу, метнулся по лестнице наверх. С разбегу ступил на подоконник открытого окна и, хотя до земли было не меньше двух саженей, прыгнул на цветник. Ирисы смягчили удар о землю. Александр перемахнул через решетчатый забор и бросился по улочке, за углом которой ждал его экипаж. Пьер, увидев хозяина, смекнул что к чему и, выхватив пистолет, поджег заряд, пальнул в сторону дворца, на ступенях которого показались и тут же ретировались за дверь поляки. И, только убедившись, что недруги не преследуют, а мсье цел и невредим, забрался в карету, лихой бургундец взбодрил лошадей кнутом…

 

16

Двое суток отряд Бухвостова, в его составе и донские полки, производил перепись личного состава, ревизию боеприпасов и амуниции, ремонт лошадей. Для стана была выбрана равнина верстах в двух от поля битвы, по соседству с едисанскими кочевыми аулами.

Лекарь отряда, хлопотливый, не молодой уже человек, посчитал рану Ремезова опасной и отстранил его от службы, оставив под своим надзором. Терпения у Леонтия хватило полдня. Сбежал он, предупредив только, что направляется к едисанцам за гусиным жиром, чтобы смазывать обожженное свинцом плечо.

На самом деле, причина была совершенно иная, побудившая отправиться в гости. Утром сотник повстречал в лагере Мусу, охранника Керим-бека, казненного крымчаками. Муса привёз в казачий стан мясо буйвола, а в обмен получил два мешка зерна. Ногаец, открыв в улыбке ровные, без единой чернинки, зубы, ошеломил сообщением:

– Сестра моя, Мерджан, просила узнать, как живет офицер-эфенди. Поклон передавала.

– Значит, вы поблизости? И она в ауле? – с замершим сердцем спросил Леонтий.

– А где ей быть? Теперь она станет женой Хана-бека, брата моего убитого хозяина.

Ремезов помрачнел.

– Это почему же?

– По наследству. Такой обычай.

– Вот что, Муса… Хочешь, я отдам тебе кубачинский кинжал. Я его в бою добыл. Сведи меня со своей сестрой! Ты же меня знаешь. Я только посмотрю на нее да поговорю.

– Нельзя. Чужой мужчина не должен видеть.

– Я не чужой. Я в ауле месяц прожил… А такого кинжала у вашего Джан-Мамбета нет! Рукоять посеребренная, с орнаментом и клеймом…

Муса мучительно размышлял, крутил головой. Наконец, согласился при условии, что будет за ними наблюдать издали. Честь сестры, пояснил он с излишней запальчивостью, дороже золота. Леонтий еще раз успокоил ногайца. На том и разошлись.

После осады не проходила каменная тяжесть в теле, сами собой подрагивали мускулы рук и ног, клонило в сон. А временами окатывал Леонтия ледяной страх, безотчетная тревога, и он скрепя сердце пересиливал это неприятное наваждение. Недаром многие из казаков, как оказалось, не мукой были припорошены, а поседели по-настоящему. Однако после смертельной опасности жизнь обрела небывалую привлекательность, а мир – неповторимую красоту. И тем радостней было известие, что о нем помнит красавица Мерджан…

Новый хозяин аула Хан-бек почтительно принял русского офицера. Узнав, зачем он пожаловал, тотчас послал за Якубом-знахарем. Тот принес снадобье в глиняном стаканчике, сделанное на гусином жире.

– Тешеккюр! – кивнул Леонтий, поглядывая на дверь отова: не мелькнет ли случайно Мерджан. Сновали другие женщины, видимо, жены Хан-бека. Их Ремезов знал плохо и внешне различал с трудом.

Он вышел из походного жилища нового аул-бея, шелестя по траве сапогами, щурясь от вечернего солнца. Кочевья ютились по южному склону, и здесь было теплей и тише, чем в армейском лагере, расположенном на холме. Упоительно пахло влажной землей, зеленью, от юрт – дымом и запахами кушаний. Без конца окружала степь, обласканная теплом и разбуженная таинством круговорота жизни. И с каждой минутой волнение Леонтия росло, он боялся, что несговорчивый брат Мерджан нарушит уговор.

На краю балки, где цвели алычи, он присел на пень карагача. По всему, дерево недавно спилили на хозяйские нужды. На подсохшем срезе четко обозначились годовые кольца. Их было много, и Леонтий подумал, что карагач был старше его. Всё в мире в сравнении как бы теряет свое значение, всё преходяще… Внезапно перед глазами возникли лица крымских конников, с кем рубился. Если бы не убивал он, то убили бы его. Зачем привел крымский хан сюда армию? То, мучительное ощущение, что изведал два дня назад, вернулось на мгновенье, сковало грудь. Ничего нет дороже счастья жить и любить, – это Леонтий теперь понимал с удивительной ясностью.

Однако и он, и неприятельские ратники давали присяги, и каждый из них был принужден выполнять приказы командиров, которые, в свою очередь, подчинялись государям или государыням. А у правителей свои интересы, то ли личные, то ли во благо стран. Леонтий терялся в таких высоких материях. Он с достоинством воспринимал себя сыном урядника, донским казаком, и был убежден, что долг и назначение его состоят в охране родной земли от набегов неприятеля, – а такие страшные дни не раз случались в детстве! – да в служении матушке царице, которое сулит чины, деньги и уважение станичников…

Первым он увидел Мусу, а за ним поодаль шла, держа на плече кувшин Мерджан. Можно было подумать, что она направляется к роднику, откуда бежал ручеек, шумящий по дну балки. К нему аульцами была натоптана тропинка, и ни у кого наверняка не возникло сомнения, для чего покинули кочевье брат и сестра.

Леонтий вышел на тропу. Муса встревоженно оглянулся и сделал знак рукой, чтобы сотник скрылся. А затем ускорил шаги и, подойдя к офицеру, протянул руку. Леонтий, по обычаю, положил свой дорогой кинжал на землю. Парень ловко его подхватил, взглянул и восторженно цокнул языком.

– Иди! – кивнул Леонтий в сторону родника, к растущим возле него диким яблонькам. Ногаец, что-то бормоча, не сводя глаз с кубачинского кинжала, удалился.

Мерджан остановилась и стыдливо опустила свои прекрасные глаза, в затеньи ресниц. Молча сняла с плеча кувшин и поставила на край тропинки. На ней было шерстяное, мешковатое красное платье, а поверху надета черная каракулевая курточка.

– Как я рад видеть тебя! – воскликнул Леонтий, подступая ближе и улыбаясь. – Ты теперь одна?

Девушка смотрела чуть исподлобья, уголки губ ее дрогнули, но в глазах таилась немая печаль.

– Ты понимаешь меня? Мы же говорили с тобой прежде… Я так хотел встретиться!

– Я боялась тогда, что турки и тебя найдут. Они убили мужа… – большие глаза Мерджан подернулись влагой. – Было страшно!

Леонтий едва сдержался, чтобы не обнять девушку, склонившую голову. Помолчав, с грустью проговорил:

– А теперь? Тебя должны передать в жены его брату?

– У Хан-бека четыре жены. Он сказал, что за калым отдаст меня старому дядьке.

– Ты сможешь полюбить старика? – выкрикнул Леонтий, схватив девушку за руку. – Лучше выходи за меня! Взяла ты меня за душу, не знаю как! Я заберу тебя к нам, в Черкасский. Будем жить и радоваться!

Мерджан тревожно выдернула руку и оглянулась. Нежно прозвенели сережки-висюльки с разноцветными камешками.

– Нельзя, нет. Я веры другой.

– У нас, в Черкасском, кого не найдешь! И турчанки, и персиянки, и вашей ногайской сестры немало. Аллах и Христос на небе. А мы на земле. Если гож я тебе, значит, вместе должны находиться!

– Моя бабка была русинкой из Галиции. Поляки привезли ее в Бахчисарай как пленницу. А я привыкла к такой кочевой жизни среди степей… Я не смогу без аула!

– Детишков нарожаешь и забудется! Люба ты мне, Мерджаночка… Дюже люба! – Леонтий снова взял за руку смущенно улыбнувшуюся девушку. – Ну, поскорей сказывай. Пойдешь за меня?

– Я замужней была. Тебя родители осудят… Бросишь меня, а куда мне потом? – со вздохом возразила ногаянка.

Между деревьев, на тропе, показался спешащий к ним Муса. Посерьезнев, гибкая Мерджан легко подняла и установила кувшин на плече. Глядя потеплевшими, взволнованными глазами прошептала:

– Я подумаю… Я завтра на закате приду сюда.

Муса, по всему, не расслышал ее последних слов. Не выпуская кинжала из рук, он что-то сказал по-ногайски и пропустил сестру вперед, будто прикрывая от посторонних.

Перед отбоем Ремезов отозвал ординарца в балочку, признался, что решил Мерджан выкрасть. Тайком от командиров отвезти к родителям, на Дон. Сделать это следует завтрашним вечером или ночью, ибо через день полки уйдут в поход.

– Знатное дельце! – загорелся Иван. – А как будем красть?

Ремезов объяснил, что девушка обещала прийти к зарослям алычи. Перетолковали. И сошлись во мнении, что лучше действовать по ситуации. Одно дело, коли она добровольно согласится, а ежель воспротивится – совсем иное…

– Утащим бабенку, никуды не денется, – заключил Плёткин, на ходу набивая трубку табачком. – Погано только, – накажут вас за побег. Может, ударить челом Платову? Нехай спишет в отпуск по ранению. Какой из вас зараз рубака али стрелец?

– А ежели воспретит?

– Ваше благородие, доверьте мне отвезти зазнобу к родителям вашим. Я ее в обиду не дам. Во мне сумлеваться грех, – вместе шашкам крестились. Ну, всыплют плетей, выпорют. Вытерплю. Абы вас не тронули!

Ремезову невзначай вспомнилось, что и ординарец, когда жили в ауле, заглядывался на красивую ногаянку. И только было хотел отказаться, но казак наложил крестное знамение и предостерег:

– Худого не подумайте. Я не ведал, что Мерджанка вам по нраву. Теперича она – невеста ваша…

Но осуществить задуманное оказалось далеко не просто.

Плёткина привлекли к починке фур, и казак явился к командиру лишь под вечер. А Ремезова держал при себе есаул, выбиравший для сотни лошадей из отбитого татарского косяка. И Леонтий, обеспокоенный тем, что опаздывает на свидание, освободился только перед самым закатом.

Иван отогнал двух лошадей, – гнедого диковатого маштака для себя и чудом уцелевшую каурую командира – для Мерджан, в балку. А Леонтий снова, сбивая недобрые взгляды, петлял между ногайскими арбами и отовами, прежде чем пробрался к условленному месту. Уже начинало смеркаться, и ярче пылали в становище едисанцев костры. Подле них собирались аульцы, вышедшие из жилищ после намаза.

Мерджан не шла.

Плёткин, дежуривший у лошадей, издали подал свист, предупреждая, что неподалеку. Минул час. Однако виляющая по склону тропа оставалась безлюдной, скрадывалась темнотой, и с каждой минутой надежда сотника на встречу с любимой таяла.

«Значит, не смогла ускользнуть, – грустно рассуждал Леонтий, не спуская глаз с ногайского становища, откуда доносились голоса. – Или просто не захотела? Не нужен я ей…»

Обида все больше бередила душу. Ждать было некогда, да и бессмысленно. И Ремезов, не боясь подозрений аульских родственников, решил разыскать Мерджан. Пусть все выяснится в этот вечер!

У шатра нового аул-бея ярился костер. Вокруг него сидели одни мужчины, возбужденно говорливые, перекрикивающие друг друга. Появление русского офицера, многим знакомого, вызвало среди них оживление. Хан-бек, улыбаясь, пригласил Ремезова-эфенди пройти и сесть с ним рядом, разделить праздничное застолье.

Сотник благодарно поклонился, замечая кувшины с бузой и вином, куски жареного мяса на блюдах.

– Что за праздник? – спросил он у освободившего ему место Мусы, на поясе которого висел уже кубачинский кинжал.

– Хан-бек калым получил и меня не обидел, денег дал. Мерджан новый муж увез. Калым-байрам!

– Когда? Куда увез? – вздрогнув от неожиданности, торопливо спросил Леонтий.

– В свой аул, на Кубань-реку.

«Я догоню ее! На подводах далеко не уедут! – лихорадочно заметались мысли. – Как я раньше не догадался!»

Он вскоре попрощался с аульцами и зашагал обратно, в сторону балки, где ожидал ординарец. Надо было, пожалуй, предупредить есаула. Самовольные отлучки в полку строго пресекались. Но это отняло бы полчаса. За такое время можно одолеть десяток вёрст!

Вызванный свистом, Иван подогнал лошадей. Ремезов запрыгнул на свою каурую и, рванув повод, крикнул на ходу:

– В погоню! За мной!

Он не знал, да и вряд ли кто ведал в ауле, по какой дороге направился старый ногаец, – в степи тысяча путей! Но, по всему, дядька аул-бея придерживается маршрута, по которому орда передвигалась. Правил по набитой колесами широкой степной колее.

Ремезов гнал каурую, понукая криком! Следом на татарском жеребце, горячем и гривастом, поспевал Плёткин. Отчаянный перебор копыт катился вдоль долины. Они отмахали уже изрядно, когда замаячили силуэты всадников, и зычный бас окликнул:

– Кто такие?! Казацкий кордон!

– Свои! – отозвался Ремезов. – За ногаем гонимся! Коня угнал!

Донская речь успокоила дозорных.

– Глядите, как бы вас сами не угнали! – предупредил тот же горластый казачина. – Черкесы шалят, разбойничают!

Спустя полчаса, когда лошади начали сбиваться с напряженного аллюра, носить боками и выступил на их крупах пот, казаки настигли-таки едисанский обоз. Став лагерем, путники жгли костры. Распряженные лошадки паслись на луговине. Резкие болотные запахи мешались с горечью дыма и свежестью молодой травы.

Насторожившись, ногайцы встали, когда к ним вплотную подрысили всадники. Но, узнав казаков, дружески их приветствовали. Однако повели себя донцы необъяснимо странно!

Ремезов спрыгнул на землю, стал обходить подводы, в темноте стараясь разглядеть лица женщин. Это не понравилось двум молодым крепким обозникам. Они, не оставляя казачьего офицера одного, заступали ему дорогу и подозрительно спрашивали:

– Куда ходил? Зачем ходил?

Мерджан ютилась на убранной коврами подводе. Она первой узнала его, спрыгнула с высокого борта.

– Леонтий! Продали меня! Калым давали…

– Я отменяю это! – непримиримо выкрикнул сотник. – Ты не рабыня. И забираю тебя….

Видимо, не совсем и не сразу поняли Ремезова не только ногайцы-охранники, новоявленный муж Мерджан, но и сама девушка, покорно пошедшая за сотником.

Иван подогнал лошадей. На виду у всего обоза Леонтий подхватил девушку на руки и посадил на лошадь. Следом запрыгнул сам. Миг – и всадники, под затихающую дробь копыт, растворились во мгле.

Ногайцы гнались до казачьего кордона. Когда же Плёткин, увидев сородичей, крикнул, что за ними гонятся османы, и пальнул для острастки вверх из пистолета, преследователи осадили коней и повернули вспять. Казаки на кордоне бросились своим на выручку. Но сотник с ординарцем, не откликнувшись, вихрем промчались мимо, точно призраки…

 

17

С утра солнце было по-северному хмурым, пряталось в серой дымке, и тянуло сыроватым воздухом со стороны Балтики, из вековых чухонских лесов. А к полудню все небо очистилось. Залитые яркой синевой, преобразились и сквозящие березняки в парке, и аллеи, и пруды, и широкие лестницы, и самый Екатерининский дворец.

Восхитительный день начала апреля нарушил все планы императрицы. Она велела подать шубку и без промедления отправилась гулять в парк в сопровождении левреток, статс-дамы графини Брюс и Марии Саввишны, камер-юнгферы. У всех настроение было веселое, и они по-женски болтали, сплетничали о женах иностранных посланников, являющихся на приемы расфуфыренными, с таким количеством украшений, что из них можно составить ювелирную лавку. Временами Екатерина останавливалась на аллее, посматривала на окна покоев, где находился «милая милюша», Гришенька любимый, и вздыхала, упрекая мысленно, что он чрезвычайно долго собирается, не выходит в парк, хотя она послала ему приглашение загодя.

Потемкин, восхищая своей могучей фигурой и безупречно подогнанным мундиром генерал-адъютанта, с черной повязкой на голове, с осанистым видом неторопливо спустился по лестнице, выйдя из боковой двери дворца. Сердце Екатерины екнуло, она, позабыв обо всем, пошла навстречу. За ней засеменили по песчаной дорожке игрушечно маленькие собачонки, взвизгивая и радуясь солнышку. А свита придворных почтительно отстала, приученная к дворцовому этикету.

– Как изволили почивать, сударь? – спросила императрица, с обожанием глядя на фаворита. – Лицом вы свежи и довольны. Губки красные…

– Спал отменно, матушка государыня, – бодро ответствовал Потемкин, хотя ушел от нее, от своей любовницы, в пятом часу утра.

– Мы извелись, вас ожидаючи.

Потемкин улыбнулся, повинно опустил голову. Но, спустя минуту, лицо его приняло выражение горделивое и сосредоточенное.

– Я нонеча, матушка государыня, ознакомился с рапортом Бибикова о сокрушении им у Казани разбойничьих банд Пугачева. Весть весьма обнадеживающая. Но как ни преткновен Александр Ильич в боевых действиях, важно узнать, что послужило причиной бунта и не было ли подстрекательства среди чиновников губернских. Я от Вашего имени повелел отозвать из армии Румянцева бригадира Павла Потемкина, родственника моего, дабы возглавил Секретную комиссию по расследованию пресловутого бунта.

– Мы знаем это и даем бригадиру Потемкину благоприятствие… Вы, однако, сударь, не соскучившись… А я за десятью запорами держу свою любовь в сердце, она задыхается там, мучает меня, грозит вырваться…

– Государыня! Я всё бросил к Вашим ногам, и не токмо всецело, всей жизнью принадлежу Вам, но и до конца дней своих любить смогу только Вас, служить только Вам и без сумнительства выполню любую волю Вашу. Смысл жизни вижу в служении Вам и Отечеству. – Потемкин сменил негромкую страстную интонацию на более спокойную: – Я обсудил со статс-секретарем, Сергеем Матвеевичем Кузьминым, Ваш рескрипт фельдмаршалу. Там есть добавление.

– Мы знаем. Фельдмаршалу Румянцеву, как ты настаивал, милая милюша, нет ограничений в переговорах с султаном о мирных кондициях. Но визирь его упрямствует.

– Мухсен-заде – мудрый стратег. Визирю мир нужен не менее, нежели на то мы намерения имеем. Длительная война истощает всякий престол. В Порте самой неспокойно… По секретному каналу надобно скореича переправить деньги в Стамбул, привлечь ими на нашу сторону приближенных султана.

– В рескрипте об том фельдмаршалу указано. Не ты ли, милюша, сам писал его?

Потемкин, обладавший феноменальной памятью, вспомнил, дописанное недавно: «Хотим мы здесь индиковать… известный способ, который с турками пред сим часто сильнее и действительнее других бывал. Мы разумеем тут употребление знатной суммы денег, хотя до ста тысяч рублей, к приобретению в самой ставке верховного визиря такого канала, который бы взялся за совершение мира на определенных от нас новых основаниях оному. Мы уполномачиваем вас чрез сие на испытание оного способа, если только оный в существе с видимою надёжностью употреблен быть может. Авось либо при ревностном вашем попечении и искусном управлении откроется ныне чрез деньги таковая способность».

– Об чем задуматься изволил? О почивших Генриетте-Каролине и ее матери? – спросила Екатерина, поправляя рукав собольей шубки, надетой поверх темного, в знак траура, платья. – Две эти кончины почти в один день тяжелы душе. Завтра нами будут пожалованы к руке принц Гессен-Дармштадский и его сопровождающие кавалеры Раценгаузен и Гримм. Принца, брата великой княгини, супружницы сынка Павла, я не оченно видеть желаю. А вот Гримм – учен, и дружит с энциклопедистами. Я получила от бесед с ним отменное удовольствие!

Потемкин вспыхнул, резко повернул голову.

– Вы, Ваше Величество, не преминете оказать внимание и милость Вашу всякому молодому и галантному мужчине. В увлечениях беспримерны…

Екатерина удивленно заулыбалась, уловив в речи любезного Гришеньки бешеную ревность.

– Я объявила при Дворе траур в знак скорби по Генриетте-Каролине и ее матери, а ты ревновать вздумал, – не заметив, как с привычного «мы» она перешла на «я», употребляемому только при свиданиях в покоях. – В каком ты, дружочек, заблуждении находишься! Ищи лукавство хотя со свечой, хотя с фонарем в любви моей к тебе…

Они остановились одновременно, жадно глядя друг на друга.

Звонко тренькала в кустах смородины синица, перепархивая по веточкам. Пахло березовым соком и талой водицей из глубины парка. Тени погожего полдня были фиолетовы и отчетливы. Дорожка аллеи, повернувшая к пруду, казалась разлинованной ими. Левретки носились лужайкой, по которой звездочками золотились цветки горицвета.

Екатерина шагнула первой, всей грудью вдохнув упоительный вешний воздух. Она была счастлива, счастлива невероятно, впервые в жизни ставя дела государственные после дел сердечных. Но, будучи «резонер по роду занятий», как намедни написала она Гришеньке, бессознательно ощущала взятую фаворитом ответственность и за ее благополучие, и за судьбу Державы. И от этого смешения любви, политики, дворцовых интриг кругом шла голова!

Она вернулась к свите, распрощавшись с Потемкиным. Через три дня намечен переезд в Петербург. Ремонт в апартаментах любовника закончен, она не пожалела денег на модную мебель и шпалеры, обои, сама старалась обустроить для «милюши» уютное жилье. Всё в жизни начиналось с думок о Гришеньке, о том, какой он сильный, умный и надежный. И его постоянное требование пожениться уже не казалось ей несбыточным. Быть мужем ей, императрице, он достоин как никто иной. Этого, впрочем, добивался и Орлов. Но первый Григорий ни в какое сравнение не шел с «милюшей»! И по уму, и по знаниям, и по широте натуры Потемкин превосходил предшественника.

Статс-дама Прасковья Брюс, верная подруга на протяжении многих лет, о чем-то шушукалась с Марией Саввишной, и императрица не удержалась, полюбопытствовала.

– Да обсуждаем, матушка Екатерина Алексеевна, наряды свои. В чем следует на завтрашний прием явиться.

– Экая проблема! Проще одевайтесь. Я, например, в полонезе буду. Строгость соблюдать в трауре подобает.

– Братец мой, фельдмаршал Румянцев, в письме много слов похвальных о Григории Александровиче употребил и рад чрезмерно, что замечен и приближен Вашим Величеством, – перевела разговор статс-дама, поравнявшись с государыней, устремившейся ко дворцу. – Герой на войне, генерал-адъютант и при Вашей милости в делах государственных победы одержит!

Екатерина посчитала лесть подруги слишком откровенной и ничего не ответила. Слабость имела красавица Прасковья, ее ровесница, к мужчинам и о своих куртуазных приключениях охотно секретничала с ней. Екатерина также делилась подробностями отношений с фаворитами. Впрочем, иногда откровенничала излишне.

Лакей, молодой стройный парень, в белом парике, так идущем ему, черноглазому, и с чувственным изломом губ, очень понравился императрице. «Чтой-то незнаком, из новеньких, – подумала императрица, входя в коридор дворца. – Хорошенький весьма! Розанчик!» Она ощутила невольный прилив нежности и вожделения.

Но почему-то вспомнилась давняя оказия в Петергофе. Тогда она уже была императрицей, влюблена в Орлова, изводившего ее своими бесконечными изменами, и порой срывалась, теряя здравомыслие.

Помнится, глубокой ночью ее разбудили крики и странный переполох во дворце. Она выглянула в открытое окно, в смутное пространство петергофского парка, озвученного шумом фонтанов. И, смекнув, что никакого нападения разбойников нет, разгневанная, что помешали спать, она немедленно пригласила дворецкого. Выяснилось, что некий влюбленный лакей пробрался к горничной, а девица подняла такой вопль, что сделалась тревога. Сгоряча она приказала примерно наказать блудника. На другой день ей доложили, что возмутителю сна императрицы присудили сто ударов кнутом. А ежели жив останется, подвергнут отрезанию носа, клеймению и ссылке на каторгу в Сибирь. Теперь, по прошествии восьми лет, она сожалела, что не явила милосердия к влюбленному лакею…

Уже в одиночестве войдя в покои, минув анфиладу комнат, она остановилась у камердинерской и заглянула в приоткрытую дверь. Четверо бравых молодцев резались в карты. Екатерина оживилась и отвела дверь. Слуги вскочили и замерли с вытаращенными глазами.

– Кто мне место уступит? – попросила она с заминкой. – Во что играете? В «дурачка» или в вист? Кто прикуп взял?

Бились, сражались, спорили больше часа. Камердинеры стали мухлевать в ее пользу, но императрица это разгадала и потребовала играть честно. И тут же оказалась три раза подряд в «дурачках», и весело смеялась над собой, невезучей в картах…

А Потемкин выехал с адъютантами в ближний лес на отменном английском жеребце. Он гнал скакуна версты две, с радостно замершим духом. Размеренная дворцовая жизнь ему была не по нутру. Кровь застаивалась, требовала действий!

Место для стрельбы выбрали на поляне, среди сосен и елей. Теплая хвоя излучала головокружительный аромат. Офицеры расставили мишени. Трое заряжающих по очереди подавали пистолеты. Григорий Александрович выцеливал стоящую на пне сосновую шишку, и плавно тянул спусковой крючок. Выстрел звонисто отдавался по окрестному лесу. Было видно, как с выбросом порохового дыма вымелькивало пламьице, и темным комком отлетал пыж. Пуля с коротким глухим звуком вонзалась в пень или стоящие за ним стволы.

Из четырех пистолетов – двух тульских, французского и кавказского – более всего понравился опытному стрелку последний. Удобной была рукоять с костяным яблоком, ореховая ложа и граненый ствол. Пристрелявшись, генерал сбил все шишки!

Распирал грудь свежий, отдающий древесной корой воздух. Пороховая гарь явственно напоминала войну. Сколько раз он рисковал, лез в самое пекло сражений! Ордена Святой Анны и Георгия, пожалованные Екатериной, по представлению фельдмаршала Румянцева, тешили его честолюбие. Они были воистину заслужены!

Но теперь Потемкину всё это представлялось мелким, только началом его дел, направленных во славу России. И, пожалуй, этот первый месяц вхождения во власть, делимую с императрицей, – пора самых непредвиденных и трудных испытаний.

Между ними – два враждующих клана. Братья Орловы и их влиятельные сторонники, с одной стороны, и цесаревич Павел с Паниным – с другой. Хотя и прислал ему Алексей Орлов письмо, прося о милостях к отставному преображенцу Маслову, а сам он послал ему в подарок дорогое ружье, – держаться с орловской партией следует чрезвычайно аккуратно. Еще важней заручиться благорасположением Панина. Его заемная у англичан идея «Северного аккорда», союза с северными странами, с Пруссией и Польшей разлетелась в прах. Опозорился и Григорий Орлов на переговорах в Фокшанах. У Потемкина таких неудач не было. И утвердиться он сможет только при скорейшем заключении мира с Портой. Это не менее важно, чем разгром Пугачева…

Григорий Александрович, отдавая накалившийся пистолет, напоследок обратил внимание на одного из заряжающих, дворцового слугу, одетого в солдатскую форму. Левая щека кудрявого, приземистого малого, по всему, была обожжена, коричневела треугольным пятном. Потемкин подумал, что парень воевал.

– Где это тебя отметили? – доверительно спросил он, делая знак, чтобы подвели лошадь.

– По причине моего недоразумения, ваше превосходительство! – бойко ответил слуга. – При Зимнем дворце состоял я трубочистом. И послан был комендантом на чистку камина. А матушка государыня, не знамши, его и затопила. Я при этом изволил малость поджариться!

Сопровождающие генерал-адъютанта рассмеялись. А он, сев в седло, с улыбкой глянул сверху на неприглядного холопа. И, достав из кармана мундира золотой, кинул ему…

 

18

Леонтий стоял на высоком кургане до тех пор, пока вдали, в ночной темени, не стих перестук копыт. На губах еще ощущались поцелуи. Руки помнили гибкую талию и плечи Мерджан… А в душе не унималась боль от расставания! Тревожила и дальняя дорога на Дон. Он полагался на Плёткина, казака храброго и разумного. Мерджан, по всему, наездница умелая, да и каурая его испытана в дальних походах. Но как оставаться спокойным, если до Черкасска триста вёрст по безлюдной, безвестной степи?

Леонтий сбежал по ковыльному скату и зашагал к казачьему лагерю. До него было верст семь. Там, куда направлялся, едва озарялась кромка ночного горизонта костровым заревом. Ночь цепенела окрест. Яркие узоры звезд причудливо выложили небо. В родной край вел вышний Казацкий шлях, двумя дымчатыми рукавами сквозящий над головой. Ремезов с неожиданным волнением ощутил огромность степи и небес над нею, свою малость человеческую. И мысленно стал обращаться к Господу помочь возлюбленной в трудном пути, а ему – в боях с ворогами.

Прохладный воздух в низинах отдавал речной мятой. Перекликались во мраке, будоражили степь какие-то потревоженные птицы… Он шел один по целинной траве, ступал прочно и размашисто, пока не встретился лазориковый склон. Окатил снизу медвяный настой, свежесть раскрывшихся бутонов. Леонтий остановился, вдохнул божественный аромат и не сдержал восторга, ахнул, закрыв налившиеся радостными слезами глаза. Да неужто всемилостивый Бог даровал ему и эту весну, и любовь, и счастье быть любимым? Неужели всё наяву? А ведь ничего бы этого не было, ежели б три дня назад не выстояли в бою казачьи полки!

Ремезова опять охватил безотчетный страх… Чудились скачущие вражеские всадники, скрытые темнотой. Казалось, вот-вот и – вонзится в грудь стрела! Нет укрытия в голой степи, некуда бежать…

Он читал про себя молитвы, правую руку держа на эфесе шашки. Вдруг сердце замерло! Саженях в ста, на фоне отсвета казачьих костров, он увидел всадника на вершине холма. «Кто бы это мог быть?» – с трепетом подумал сотник, ускоряя шаг.

Неведомый воин также заметил донца. Они сблизились. И тут углядел Леонтий над головой верхоконного светящийся нимб! Догадка опалила душу: да ведь это Егорий Храбрый! В блеске месяца, прорезавшегося из-за облака, стал виден его синий кафтан, чешуйчатая кольчуга и алый плащ, свисающий за плечами. В правой руке он держал пику, а в левой – меч. Дрожь проняла Леонтия, встретившего святого. Походил он на обычного казака, а не на какого-то сказочного витязя, о котором пели бродяги-лирники:

По колена ноги в чистом серебре, По локоть руки в красном золоте. Голова у Егорья вся жемчужная, Во лбу-то солнце, в тылу-то месяц. По косицам звезды перехожие…

Нет, был Змееборец попросту крепкий и приятный лицом мужчина, с умными глазами и черной кудрявой головой. Да и коник под ним был ладный и могучий, с гривой шелковой. Казачий сотник поклонился. Христолюбивый воин ему приветно кивнул.

– Чем-то встревожен, путник? В глазах твоих печаль.

– Полюбил я девушку, отправил ее с казаком в Черкасск, в станицу нашу. Только встретил и – расстался… А самому сызнова воевать с османами. Пуля-дура и не захочешь – догонит.

– Ты – казацкий сын, плоть от плоти ратника. И призван Господом быть земли родной заступником. Я с полками русскими везде и всечасно пребываю, не щажу ворогов, меч поднимающих на Русь. А в эти дни я здесь, с вами, у гор кавказских. Меня не всякий узреть может. Я прихожу на помощь только тем, кто верен Христу и присяге.

Конь Георгия вздернул голову, просясь в дорогу. Святой перехватил мощное копье, оперся на стремена. И перед тем, как исчезнуть в ночной мгле, сурово сказал:

– Не преклоняй головы пред недругами! Храни землю православную и отражай посягающих на нее. А я о тебе помнить буду…

Ремезов вздрогнул, веря и не веря в эту встречу с Георгием Победоносцем, теряясь в сомнениях: не привиделось ли ему? Но прилив сил не избывал в душе, неудержимо влек вперед. И даже когда неласково обошелся с ним дозорный казак, попеняв за то, что шляется среди ночи невесть где, сотник не стал особо препираться.

У костров, несмотря на глубокую ночь, вязались разговоры. Ремезов подошел к своим казакам. Урядник Рящин, увидев его, пружинисто встал.

– Ваше благородие! Есаул Кравцов требовал вас к себе. Сказывал, как явитесь, немедля к ним.

Усталость заплетала ноги. Но Леонтий прошел к камышовому шалашу, где ютился его командир. Казачина караулил у входа, сидя на ящике с ядрами, хранимом для пущей надежности под боком у есаула. Рядом располагались и артиллеристы.

Командир сотни лежал на ложе, покрытом одежинами и кошмой. Он, разморенный сном, не стал зажигать лучину, спросонок пробурчал:

– Это ты с Плёткиным на кордоне переполох поднял, по ногайцам палил. А потом невесть куда с уворованной бабой удрал?

– Было такое.

– Почему с тобой не явился ординарец? Я обоим вам такую взбучку дам, что… Накажу примерно!

– Плёткин прийти никак не может, господин есаул! Он в отъезде, по моему приказу.

– Ась? – Кравцов сел, выбросив ноги из-под кошмы. – В каком таком отъезде?

– Об том, Лука Агафонович, сказать не могу.

Кравцов, отдуваясь, стал с трудом натягивать высушенные ночью сапоги. Погодя встал, строжась голосом, отчеканил:

– Проступок ваш на кордоне, сотник Ремезов, сурового наказания достоин! Вы не доложились по всей форме дозорным, что устав обязывает выполнять! Сверх того, самочинно приказали казаку покинуть полк, что обязывает меня супротив сих бесчинств ваших меры принять!

Командир сотни выглянул из шалаша, позвал караульного. И едва тот, пригнувшись, вошел, приказал:

– Прими от господина сотника оружие! А тебе, Леонтий, приказываю отдать шашку, кинжал и пистолет. Утрецом за всё ответ держать станешь у Платова! А покамест свободен…

Брезжила зорька. Холодный тянул с севера ветерок. Леонтий стоял у костра, подставляя дуновениям лицо, гадая, сколько верст одолели уже его ординарец и Мерджан. Беспокоило его, что маловато у них съестных припасов. Бог даст, попадутся хотоны калмыков… Открывать, куда послал казака, покуда никак нельзя. Платов сгоряча на всё горазд. Приказать может, чтобы догнали и вернули назад. А Мерджан… Вновь окатило душу волнение!

До утра, до побудки, Ремезов просидел с казаками у огня. Вдоволь наслушался сказок и прелюбопытнейших историй о казачьих походах, победах и поражениях, про коварство ведьм и распутство баб, особливо чернокожих, из заморских стран. Спать так и не пришлось…

Есаул пробыл в палатке полковника недолго, прежде чем ординарец пригласил в нее Леонтия. Платов спозаранок был не в духе, хмурился. Не глядя на сотника, отрывисто спросил:

– Где казак Плёткин?

– Не могу сказать. Он бесперечь возвернется, господин полковник.

– Али ты хмелен, али сбесился, Ремезов? – постарался остепенить своевольца командир. – Мы на войне, а не на свадьбе. Докладывай по уставу! Куда казака снарядил?

– Никак не могу.

Платов, гневно раздувая ноздри, повернулся к сотнику.

– Разжалован в рядовые! – с нажимом произнес он, вставая. – Пред строем – полсотни плёток! Понятно, за что?!

– Так точно, господин полковник.

Бравый вид и уверенность, с какой держался приятель детства, ввели Платова в замешательство. Зыркнув на есаула, он приказал ему выйти. Приблизившись к Леонтию на расстояние шага, жестко бросил:

– Говори правду.

– А коли…

– Запороть велю! Ты меня знаешь… Неподчинения не дозволю!

Леонтий, однако, уловил в потемневших глазах Платова не ожесточение, а некую товарищескую заинтересованность.

– Отослал с невестой… Какую у ногаев отбил… К моим родителям отослал, – сбивчиво, теряясь в мыслях, проговорил Ремезов. – Ногаи за нами гнались, потому и кордон всколыхнули…

Платов минуту в упор смотрел на своего, похоже, обезумевшего от любви офицера. И вдруг посветлел взглядом, усмехнулся и ударил ладонью по здоровому плечу сотника.

– За правду наполовину прощаю. Отменяю порку! А из офицеров выгоню. Послужи урядником, храбрость яви… Был у меня ночью мурза, с жалобой приезжал, требовал выдачи вашей… Эх ты, Леонтий! А ведь я в есаулы тебя метил. Дурости много!

– Так точно, господин полковник! – отчеканил Леонтий и, вздохнув, порывисто вышел из командирской палатки.