И. Бутман Г.
Ленинград – Иерусалим с долгой пересадкой
вступ. ст. А. Белова
ред. Р. А. Зернова
[Израиль], 1981. – 232 с.: 15 л. ил.
(Библиотека Алия; 84).
И. Бутман Г.
Ленинград – Иерусалим с долгой пересадкой
вступ. ст. А. Белова
ред. Р. А. Зернова
[Израиль], 1981. – 232 с.: 15 л. ил.
(Библиотека Алия; 84).
ОНИ ПРОБИЛИ БРЕШЬ В СТЕНЕ
ОНИ ПРОБИЛИ БРЕШЬ В СТЕНЕ
В истории русского еврейства 15 июня 1970 года – одна из самых памятных дат. Будничный летний понедельник волей судеб оказался трагичным для десятков и сотен ни в чем не повинных людей. Но он же стал поворотным пунктом в жизни сотен тысяч…
В этот день провалилась попытка группы молодых евреев захватить самолет и бежать на нем из СССР. Начался тотальный разгром сионистских организаций Ленинграда, Риги, Кишинева и других городов. Волна обысков, арестов, допросов прокатилась по всей стране.
Но очень скоро эта победа обернулась сокрушительным поражением. Советы, которые всегда стремились задавить в зародыше саму мысль о переезде в Израиль, даже одиночек вынуждены были и допустить и узаконить массовую репатриацию евреев. То, чего годами добивались наиболее отважные люди, рискуя свободой и самой жизнью, стало доступным для многих. То, о чем можно было лишь грезить, стало явью. В истории затравленного русского еврейства открылась новая глава.
Но если „самолетное дело" и последующие судебные процессы (два ленинградских, рижский, кишиневский и другие) свежи в памяти у всех, то лишь немногие знают, что 15 июня 1970 года предшествовала другая дата, тесно с ней связанная. 5 ноября 1966 года в Ленинграде организационно оформилась первая подпольная сионистская группа. Ее целью было бороться с насильственной ассимиляцией и добиваться права свободного выезда из СССР. Среди ее основателей был и Гилель Бутман. Он же впоследствии оказался причастным к операции „Свадьба" (кодовое название плана захвата самолета). Почти девять лет отсидев в лагерях и тюрьмах, Бутман весной 1979 года репатриировался в Израиль. И вот перед нами его первая книга – „Ленинград-Иерусалим с долгой пересадкой". Она читается, как увлекательный роман. Это книга о том, как еврей, воспитанный в советской школе, окончивший советский вуз, впитавший в себя советскую идеологию, пришел к сионизму. О том, как преданные комсомольцы-евреи, идеалом которых был Павка Корчагин, вдруг прозрели и поняли, что их бессовестно обманывают. Прозрение принесла жизнь. Советская действительность оказалась самым лучшим учителем. Она развеяла в прах взгляды и идеи, которые в России усиленно насаждаются начиная с детского сада. И самые смелые, самые честные представители еврейской молодежи стали на путь борьбы за свои элементарные национальные права.
Так начался период ульпанов, когда взрослые люди с высшим образованием садились за букварь. Так начались уроки еврейской истории, и они открыли новый мир перед теми, кто еще недавно считал своими героями не Бар-Кохбу и Трумпельдора, а Александра Невского и Дмитрия Донского, Петра Первого и декабристов. Так начался еврейский Самиздат – с размножения „Эксодуса" и издания „Итона".
Это был поистине героический период, ибо они начинали с нуля. Все приходилось делать на пустом месте и под постоянной угрозой ареста. Не было ни учебников, ни учителей, и потрепанный дедовский молитвенник становился букварем и хрестоматией, а человек, выучивший сотню ивритских слов, становился „море" (учителем) и передавал свои знания товарищам. Не было полиграфической базы, но нашлись переводчики, журналисты, редакторы, машинистки. И слово правды пробивало себе путь к сердцам сотен, а затем и тысяч. Люди просиживали ночи напролет у приемников, чтобы сквозь шум глушителей узнать, что происходит в Израиле, и рассказать об этом другим.
Заново возникшие после долгого перерыва подпольные сионистские организации очень много сделали для роста национального самосознания евреев. Они возвращали евреям чувство национальной гордости, освобождали их от гнетущего, парализующего волю страха, побуждая поверить в свои силы. Это нашло свое выражение в потоке петиций в Верховный Совет и ООН, в прокуратуру и в адрес видных зарубежных деятелей. Евреи открыто подписывали их своими именами, указывая полный адрес. Продолжением этих петиций явились демонстрации, голодовки протеста, сидячие забастовки отказников…
Скрыть все это было невозможно. Жизнь разоблачила фальшь тщательно подготовленных пресс-конференций „дрессированных евреев". Перед всем миром предстал во всей остроте наболевший еврейский вопрос, который советы объявили давно решенным и несуществующим. И мир понял: то, что пытались выдать за акт воздушного пиратства, было актом отчаяния людей, лишенных элементарных человеческих прав.
Непритязательный и правдивый рассказ Гилеля Бутмана о себе, своей семье и своих товарищах – документ большого исторического значения. Мы видим, как люди, сами подчас того не подозревая, делают историю. И слагается она из простых и будничных дел – организации ульпанов, распространения сионистской литературы, сбора членских взносов. Мы видим, как рождается план „Свадьба" № 1, причем потенциальные похитители самолета особенно озабочены тем, чтобы не пострадали летчики. Наши еврейские „гангстеры" имели на вооружении веревки, туристский топорик, игрушечный пистолет, а для пилотов, которых предполагали высадить в Сортавале, они приготовили спальные мешки и тенты. „Все было предусмотрено, – пишет автор, – чтобы летчики, не дай Бог, не простудились, чтобы их не замочил дождик…" События, о которых повествует Гилель Бутман как непосредственный активный участник, оказались для него, для его семьи и друзей трагическими. На долгие годы он и его товарищи очутились в лагерях строгого режима. Они заплатили своим здоровьем за нашу свободу. „Пересадка" оказалась непомерно мучительной и долгой, для некоторых она еще не кончилась и до сих пор… И все же вся книга дышит оптимизмом, она жизнерадостна по самой своей сути. То и дело звучат в ней шутки и остроты. Это юмор победителей.
Горстка молодых евреев, которая глубокой осенью 1966 года в пустынном царскосельском парке города Пушкина заложила основы ленинградской сионистской организации, менее всего думала о том, что этим будет вписана новая страница в современную историю нашего народа. Теперь мы знаем, что это так. Безоружные и малочисленные, они и их товарищи были одними из тех, кто пробил брешь в глухой стене, брешь для евреев, через которую за минувшее десятилетие вырвалось на свободу четверть миллиона человек.
Судебные инсценировки семидесятых годов, несмотря на жестокие приговоры, никого не запугали. Они лишь продемонстрировали миру рабовладельческую сущность советского социалистического строя. И произошло невозможное – двинулись в путь поезда и самолеты с тысячами советских евреев!
Повседневные будничные заботы часто мешают нам оглядеться, сосредоточиться, осмыслить значение происходящего. Но если подумать над тем, что произошло с нами и нашими детьми, это покажется чистой фантастикой. Для рядовой еврейской семьи полет в Тель-Авив был не более реален, чем полет на луну. Еще недавно мы боялись даже заикнуться об Израиле. Естественное желание евреев жить со своим народом на своей исторической родине рассматривалось властями как контрреволюция. Сионисты были объявлены агентами мирового империализма. И, вопреки всему, мы в Израиле! Мы ходим по его священной земле, дышим его воздухом. А наши дети бойко говорят на иврите, ибо это их родной язык. Разве все это не чудо из чудес?!
В сутолоке текущих дел мы не должны забывать о тех, кому обязаны своим спасением. И сейчас еще сионисты томятся в советских тюрьмах и в ссылке. И сейчас еще сидят на чемоданах тысячи отказников, изгнанных с работы, лишенных средств к существованию. И сейчас еще тысячи и тысячи людей не рискуют обратиться в ОВИР за разрешением на выезд, так как знают, что их ждут издевательства, которые часто затягиваются на годы. Но атмосфера в России и в мире уже не та, и советские евреи уже не те. Израиль перестал быть для них далекой, недосягаемой мечтой. Он стал реальностью для многих десятков тысяч бывших советских граждан, последовавших за первыми, которых вела высокая идея.
Как это часто бывает в жизни, идеал при своем осуществлении захлестывается мелочью житейских расчетов и прагматических соображений. Поток дробится, и его ответвления устремляются в сторону от главного течения… Но раньше или позже идеалы первых станут достоянием новых сотен тысяч советских евреев – будущих граждан Израиля.
А. Белов (Иерусалим)
ОТ АВТОРА
«…Легли стальными рельсами еврейских поездов…» – так говорится в одном стихотворении, посвященном участникам Первого и Второго Ленинградских процессов 1970-1971 гг. Конечно, это метафора, но что возьмешь с поэта, а, тем более, с поэтессы? И, тем не менее, мы, участники этих процессов, можем с удовлетворением сознавать, что в нужное историческое время оказались в нужном историческом месте. И сделали свое дело. В стоячую воду еврейской алии из СССР был брошен маленький камешек, но от него пошли большие круги. Все вокруг забурлило, пришло в движение. Открылись заржавленные ворота и по стальным рельсам пошли поезда, которые давно стояли на запасных путях. И оказалось их гораздо больше, чем грезилось даже нам в те времена. Хорошо ли сделали мы свою работу? Не мне судить об этом. Только в книжках для детей и в советских книжках для взрослых бывают безупречные герои. Не думаю, что хоть один из нас, прошедших следствие и суд, вполне доволен собой. Не думаю, что есть хотя бы один, кто, листая страницы прошлого, не казнил бы себя: не так надо было, не так…
Беременность кончается родами. Мне было бы трудно не написать эту книгу. И написать ее тоже было трудно. Но сдается мне, что я должен был это сделать. Единственный из всех участников процессов, я стоял и у истоков Ленинградской сионистской организации, и у истоков операции «Свадьба». Это вызвало большие перемены в моей личной судьбе, однако позволило видеть многое вблизи, а кое-что – изнутри.
Я старался описывать факты беспристрастно, как их сохранила моя память. Что же касается немногочисленных оценок, то они субъективны, как оценки всякого живого человека.
1
15 ИЮНЯ. УТРО
15 июня 1970 года. Придет время, и этот день в календаре обведут рамочкой, его назовут днем «X» и будут с нетерпением ждать. Одни – чтобы вырваться и бежать, другие – чтобы поймать и посадить. Придет время, в годовщину этого дня советские послы на Западе будут спозаранку упирать из своих резиденций, чтобы не видеть у себя под окнами колонны под бело-голубым флагом, чтобы не слышать гремящее по континентам: «Отпусти народ мой!»
Так будет 15 июня 1971-го. И 15 июня 1972-го. И тысяча девятьсот семьдесят – любого. А сегодня обычный будничный день сухого и солнечного лета. Мне крупно «подвезло»: по утрам будильник молчит, на работу бежать не надо, спи – не хочу. Правда, послезавтра снова на завод – отпуск кончается. И тогда – прощай дача в зеленой тенистой Сиверской, снова чувство локтя под ребрами в автобусе, оторванные пуговицы в метро, монотонно стучащие цилиндры на испытательном стенде в заводской лаборатории.
Уже завтра я возвращаюсь в город. Ева, уезжая вчера вечером в Ленинград, оставила мне длинный список поручений. Хорошо, что она оставляет мне письменные инструкции – голова свободна, и туда можно загнать более интересную информацию.
Например, футбольный счет 0:0. Так сыграли с Италией. Или 1:1. Так – со Швецией. Уругваю, правда, проиграли. Так нас же всего три миллиона и традиции футбольные в зародыше. «Молодцы наши» – отмечаю я про себя и воображаю, как мячик трепещет в шведских воротах.
Наши! Было время, когда я сказал бы: молодцы израильтяне! Сегодня я говорю: молодцы наши! И каждая клеточка внутри подпевает: наши, наши! А ведь сегодня здесь же, в Ленинграде, топчут землю: евреи, которые даже не подозревают, что там за океаном, в далекой Мексике, идет чемпионат мира по футболу, что Израиль приехал туда среди шестнадцати лучших сборных мира, что он вышел уже в четвертьфинал – один среди восьми лучших. А Россия – родина слонов – снова среди неудачников. Нет, не бегут они по утрам разыскивать «Советский спорт», эти граждане еврейского происхождения.
Для меня же это священный церемониал. Каждое утро после завтрака я забираю девочек, чтобы мама могла прибраться дома – и в читальню. Обе девочки – и моя Лиля, и дочь сестры Аннушка – в почемучкином возрасте. В читальне они с трудом дожидаются, когда я долистаю газеты до конца. Свои книжки с картинками из детского фонда они перемусолили помногу раз. Наконец мы выходим из читальни. До дачи идти минут двадцать, и каждый раз мы играем во что-нибудь новое.
Сегодня мы определяем названия деревьев.
– Белеза, – кричит Аннушка.
– Дуб, – поправляет солидно Лилеша. Она старше на год, ей уже скоро четыре.
– Сынок, велно – белеза? – обращается Аннушка в арбитраж.
Она называет меня сынком – когда мы с ней играем в дочки-матери, я всегда сын, а она мама.
– Папотька, верно – дуб – верно? – волнуется Лилеша.
Если ее папа – «сынок» для Ани, значит ей трехлетняя Аня – бабушка. Высчитать это Лиля еще не может, но ситуация ей явно не нравится.
– Клен, – говорю я. – Смотрите, какой у него листочек.
И подпрыгнув, срываю лист.
– Клен, клен! – радостно кричат девочки и бегут к следующему дереву. Никто не проиграл.
Я смотрю на мелькающие ножки в коротеньких штанишках, на одинаковые белые панамки. Одеты одинаково, но до чего не похожи эти маленькие два человека. Аня – голубоглазая блондинка, типичная скандинавка. Смуглая Лилеша – типичная семитка. И темпераменты соответствующие. Аня – уравновешенная, рассудительная, с задатками математика.
Как-то сестра, ведя маленькую Аню к нам, чтобы скоротать дорогу, стала загадывать загадки:
– Два землекопа за один день вырыли яму глубиной в километр… – начала сестра импровизировать.
– Не буду отгадывать, – спокойно прервала Аня. – Таких ям на свете не бывает…
Я перевожу взгляд на Лилешу. Мы с ней хорошие друзья, и даже когда Ева на работе, нам никогда не бывает скучно друг с дружечкой вместе.
– Лилеша, ты моя хадость.
Слово «радость» я умышленно произношу так, как произносит его она сама.
– Не хадость, а хаадость, – поправляет Лиля.
– Ну, я и говорю, не гадость, а гаадость, – начинаю я свою любимую игру.
Мелькают загорелые ножки: Дуб! Береза! Клен!
Трудно представить, что четыре года назад моего маленького друга еще не было. За две недели до своего появления на свет Лилеша дала свой первый сольный концерт. И этот концерт совпал с другим концертом: первый и последний полпред израильской эстрады певица Геула Гил тоже давала концерт в Ленинграде. Геула приехала в Ленинград после гастролей в Риге. Каждый ее концерт – бой. После ее отъезда из Риги там осталось несколько евреев, арестованных и раненных во время схватки с милицией, и море энтузиазма. Наверное, не один сионист родился на ее концертах в Риге.
И вот она прибыла в Ленинград. 16 июля 1966 года ее первый концерт. Евреи, которым крупно повезло, сидят в Летнем зале Сада отдыха; евреи, которым повезло поменьше, расположились в проходах; евреи, которым совсем не повезло, стоят снаружи и ждут антракта – может быть, удастся пролезть на второе отделение вместе со зрителями.
А на сцене мим. Он изображает солдата, несущего знамя. Сильный ветер дует ему в лицо, наполняет знамя, как парус, и сносит солдата назад. Но только на один шаг. Страшным усилием воли и мускулов солдат выравнивает знамя. Как ножом рассекая им встречный ветер, солдат делает шаг вперед и, отставив ногу назад и развернув корпус, он выдерживает очередной порыв бури. Лишь сжатый рот и сузившиеся щелки глаз показывают, какую цену он заплатил за этот маленький шаг вперед.
Еще шаг вперед… еще… Как советская цензура пропустила этот номер? Я смотрю на зрителей: всем все ясно. Нет, это не абстрактный человек, борющийся с трудностями. Это не просто белый флаг над его головой. Это бело-голубой флаг нашей маленькой Родины реет над солдатом! Это народ Израиля в его трудном марше вперед! Это солдат Цахала, который выходит один против десяти, потому что мы, еврейские парни, сидящие в этом зале, не можем ринуться ему на помощь и поддержать это знамя десятками крепких рук…И тут начала свои гастроли Лилеша. Может быть, она спешила родиться, чтобы прийти на помощь солдату со знаменем? Может быть, сотни дышащих легких высосали слишком много кислорода в зрительном зале и выдохнули слишком много углекислого газа? Все первое отделение концерта пришлось сидеть на садовой скамейке возле входа в театр и ждать, пока Лилеша успокоится.
Начинается второе отделение концерта. Снова мы трое в зале. У меня в руке букет цветов. У Соломона Дрейзнера – тоже. У многих в руках цветы. Для Геулы Гил, для ее гитаристов, для мима Аркина. Но кто-то предусмотрительно продумал заранее все варианты, предотвратил все возможные контакты евреев в зале и евреев на сцене. Демонстрации единства не будет: на сцене представители одной нации, а в зале – другой. Ничего общего у них быть не должно. Поэтому машина для артистов подается прямо к заднему служебному входу, до которого не дотянуться даже взглядом. Поэтому снята боковая лестница, ведущая из зрительного зала на сцену. Поэтому билетеры не дают даже приблизиться к сцене, чтобы бросить наверх цветы.
Ленинградский КГБ сделал вывод из рижских событий. И тем не менее, что-то надо делать. В принципе на сцену из зала забраться можно. По любой из двух высоких колонн сбоку от сцены. Но возле каждой стоит билетерша. Она как цербер у входа в рай – ее не перепрыгнуть и не обойти. Выход один – отвлечь.
План сработал. Соломон с букетом цветов бросился к сцене с левой стороны. И тотчас от колонны отделилась фигура: «Молодой человек, сюда нельзя!» На миг колонна остается без присмотра… Когда я начал взбираться и в зале поняли мои намерения, мой затылок зафиксировал вначале полную тишину, потом шепот. А потом, потом, когда цветы уже были у Геулы в руке, когда она подала мне другую, и мы подняли наши сцепленные руки над сценой, загремели аплодисменты. Рука йеменской еврейки и советского еврея сплелись вместе в символическом рукопожатии. «Ле-шана ха-баа б-Ирушалаим» – шепчу я ей в ухо, ибо, стоя рядом, мы не слышим друг друга из-за аплодисментов.
В конце концерта пели все: Геула, гитаристы, зал. Мы охрипли. Было очень душно, и билетерши открыли все входные двери. Сразу же в зал втиснулись те, кто все время стоял у входов и ждал.
А из зала навстречу им вырвался мужественный марш Палмаха.
Моя подружка Лиля… Когда возникла наша дружба? Дружба двух людей, одному из которых уже 37, а другому нет еще и четырех. Нет, она никогда не возникала, она была всегда. Только проявлялась она по-разному. Уже в годик она пыталась установить со мной особые отношения. Как-то, придя с работы, я завалился спать и сквозь сон почувствовал, что мне почему-то трудно дышать. Открыл глаза – на лице у меня стоит тапок, а Лилеха, пыхтя, тащит из передней огромный грязный зимний ботинок, чтоб поставить рядом с тапком… Никому не поставила: ни Еве, ни бабе Маше – няне своей. Мне поставила. И с лучшими намерениями. Давай дружить! Видишь, как я о тебе забочусь!
Сегодня Лилеха взрослый человек. Она любит помогать и особенно – гладить.
– Папотька, давай гаадить, – предлагает Лиля. «Л» она не выговаривает.
– Давай гадить, – поддразниваю я.
– Не гадить, а га-а-а-дить, – тянет Лиля.
Я глажу, Лилеша – подает белье. Конечно, фокус в том, чтобы не подать первое попавшееся на глаза – ведь это папа может взять и сам. И Лилеха ныряет в глубь кучи, вытягивает носовой платок и несет мне., При этом на пол сваливается моя рубашка, сползает простыня. Но это издержки производства.
Кипит работа. Растет гора выглаженного белья. Скоро Ева вернется с работы – надо успеть закончить наш сюрприз.
– Папотька, велно, я твоя помончица?
– Верно, верно, доча, ты настоящая помощница. Сюрприз для мамы готов. Работники утюга, уставшие и удовлетворенные, сидят за столом и ждут. Лилешка смотрит на меня каким-то недетским взглядом, вдруг встает на сиденье стула и прыгает ко мне – я едва успеваю вскочить, чтобы поймать ее в воздухе.
– Я очень тебя люблю, папотька, – шепчет она и целует меня в щеку.
Потом, уже в тюрьме, родится:
Мы поворачиваем на улицу, где снимаем дачу. Девочкам надоело отгадывать названия деревьев. Они затеяли какую-то новую игру и, весело прыгая, катятся к калитке.
А вот и калитка. Я бросаю привычный взгляд на веранду. Вижу мать, вернее, ее глаза, и они поражают меня. Глаза, полные тревоги и ужаса, пытаются что-то сказать мне, а рот молчит. И только тут я замечаю троих на крыльце: плотный, в кожаной тужурке, и два молодых, в одинаковых светло-серых костюмах, с приветливыми лицами. Таких «приветливых» я уже встречал однажды в Большом доме на Литейном десять лет назад. Тогда нас с Соломоном допрашивали трое суток, потом мы отказались отвечать и так и остались свидетелями. А Натан Исаакович Цирюльников присел на год за распространение «Вестника Израиля». Соломон тогда отделался легким испугом – его даже не вышибли из института. Я вылетел из Уголовного розыска, где работал следователем, и пошел чинить холодильники. В общем, тогда было так. А как будет сейчас?
Девочки втягиваются в калитку, а трое уже встают навстречу.
– Здравствуйте, Гиля Израилевич, мы уже давно ждем вас. Соскучились.
Обыск идет уже два часа. Сколько можно искать в комнате в десять квадратных метров, где нет даже полки с книгами? Сколько можно искать в прихожей, где нет ничего, кроме холодильника, полок с посудой и кухонного столика? Можно долго. Можно с умным видом стучать по тонким дощатым стенам между комнатами, можно переливать молоко из бутылок в кастрюли и назад, можно прощупывать муку вилкой, а потом долго пересыпать ее, пока рукава светло-серого костюма не станут белыми. Многое можно.
– Слушай, парень, меня в 38-м тоже обыскивали, но такого все же не было, – говорит мне один из понятых. Я его знаю только «здрасьте – до свиданья». Он снимает комнату на нашей же даче на втором этаже. Ему уже явно осточертело третий час сидеть на диване в неудобной позе, ибо комната полна людьми, и ему не шелохнуться.
Меня результаты обыска не волнуют. Дом «кошерный». То, что было «некошерного», я как раз вчера отдал почитать одному парню, с которым только что познакомился. Книжечка небольшая, и, если парень старательный, то он как раз сейчас может прийти вернуть ее. Это бы точно соответствовало «закону подлости», который безотказно действует в природе и обществе. Иногда его называют законом бутерброда: бутерброд всегда падает маслом вниз.
Еще они могли бы найти книгу «Мои прославленные братья» Говарда Фаста. Она только-только поступила в редакционно-издательский совет Организации, ее еще не начали размножать, ее еще даже не читал никто. После последнего заседания комитета Лев Львович Коренблит мне первому дал почитать ее – и только потому, что я в отпуске. Но, когда я взялся за чтение, Лилеша все время прибегала узнавать, не прочитал ли я уже и скоро ли мы пойдем играть в дочки-матери. Я спрятался от нее в комнате, которую теща снимала на втором этаже. Кажется, там я ее и оставил. Там они искать не будут.
Светло-серые костюмы входят и выходят, а кожаная куртка в комнате бессменно. Он перетряхивает постельное белье, а на спинке кровати висят мои выходные брюки, в которых я был на последнем заседании комитета. В заднем кармане брюк – записная книжка. В ней – телефоны. У тех, которые нужно знать только мне, последние две цифры поменялись местами. Шифр очень примитивный и при серьезном следствии отгадывается моментально. Когда-то было посложнее: к третьей цифре телефона прибавлялась единица, а от второй вычиталась, но каждый раз приходилось вывихивать себе мозги, и мне это быстро надоело.
Внутри записной книжки сложенный вчетверо листочек, там данные на ребят, которые поедут из Ленинграда в летний лагерь сионистской молодежи на берегу Днестра в Молдавии. Такой палаточный лагерь устраивается впервые, его организуют ребята из кишиневского филиала Организации. Поедут и ленинградцы – в качестве преподавателей иврита и истории и в качестве учащихся. Там по предварительному подсчету должно собраться около сотни ребят со всего Союза. Лагерь – пробный, и в будущем году можно будет развернуть дело с учетом опыта этого года.
Как стянуть записную книжку? Это можно будет сделать, если оба серых костюма выйдут, а кожаная куртка отвернется. Как будут реагировать понятые? Этот, которого арестовали в 38-м, навряд ли любит своих «старых друзей». Он промолчит. А тот второй, которого я не знаю? Может быть, он из тех понятых, которые постоянно дежурят в КГБ и которых берут на обыски механически, как сыскных собак при ограблении магазинов?..
Серых костюмов нет в комнате, но кожаная куртка переместилась и теперь она между мной и брюками. Его уже можно поздравить с первым «трофеем».
– Обратите внимание! – торжественно говорит он понятым. – Расписание работы иностранной радиостанции! – и потрясает узеньким листочком бумаги, который он вытащил из-за карниза входной двери. Смешно и грустно. Совсем недавно я узнал, что шведское радио стало говорить по-русски, записал на всякий случай длину волны и время передачи и засунул за карниз.
«Иностранная радиостанция… расписание работы… – Понятые, которые почти засыпали, оживляются. – Кажется, этот гусь, которого обыскивают, не такой уж невинный…»
Сколько бы ты ни ждал ареста, он всегда неожидан. И всегда не по сценарию.
Об аресте я думал много, еще до встречи с Марком Дымшицем. И план на случай ареста у меня был готов. «Они», конечно, приходят на нашу ленинградскую квартиру в Купчино. Стучатся. Я, конечно, спрашиваю из-за дверей: кто? Конечно, слышу подозрительный мужской голос, который после секундного колебания отвечает:
– Откройте, из жилконторы. – Или что-нибудь в этом роде.
– Подождите минуточку, – отвечаю я и бегу на балкон, который выходит на другую сторону. «Они», конечно, забывают поставить кого-нибудь с этой стороны, и я быстро спускаюсь. Бегом к автобусу. Одалживаю деньги у тети Сони – и в Москву. Там иду на квартиру к Люсе Мучник или к кому-нибудь из знакомых москвичей. Дальше – пресс-конференция, а потом можно самому пойти и на Лубянку.
В этом плане была одна техническая трудность: надо было быстро спуститься с балкона четвертого этажа, пока «они» хлопают ушами перед входной дверью. Я провел серию тренировок. В новостройках Купчино высота потолков два с половиной метра. Самое страшное, когда ты повисаешь на вытянутых руках над следующим этажом. Пальцы ног едва касаются перил нижнего балкона. Встаешь только на носки, одну руку отрываешь и упираешься в гладкую стену дома. Наступает неустойчивое равновесие. Отрывая вторую руку, наклоняешь корпус чуть вперед, чтобы свалиться внутрь балкона, а не наружу. Между третьим и вторым этажом уже веселее, а между вторым и первым можно дышать ровно и глубоко.
Конечно, тренировки я проводил днем, когда жильцы этих этажей были на работе. Тем не менее, скоро на меня появился спрос. Сперва пришли соседи с пятого этажа и, немного помявшись, сказали, что они захлопнули дверь, а ключи остались внутри. Я поднялся к ним со своего балкона и отпер дверь. Потом пришла Галя Гельман из соседнего подъезда.
– Слушай, мой идиот снова посеял ключи, – сказала она. – Я слышала, что ты можешь…
Спустился к ней с балкона соседа сверху. Через неделю пришла совсем незнакомая женщина и, стесняясь, сказала:
– Вы меня не знаете. Я живу в пятом подъезде. Вы знаете, моя старшая дочь уехала и увезла с собой ключи, и я не могу попасть домой. Я буквально не знаю, что мне делать, и вся надежда на Вас…
Я понял, что, если я не откажу сейчас, это будет прецедент, и потом жить мне станет некогда, зато внимание местной милиции будет гарантировано. Я отказал.
Девочки играют в соседней комнате, которую снимает сестра. На полу они выстроили огромный кривой поезд из всех своих игрушек. «Вагоны» тянутся через всю комнату и норовят вылезти на веранду. Взрослые о них сегодня забыли. Никто не кладет спать – не жизнь, а малина. Лилеша не заходит в нашу комнату: она знает – к папе пришли товарищи – и не мешает.
Наконец обыск закончен, протокол составлен. Я раздеваю Лилешку и кладу спать, а мама укладывает Аннушку. Лилешка юркает под одеяло, ложится, как положено, на бочок, лицом к стенке. Я вижу, как она с силой сжимает веки: надо быстрее заснуть, чтобы быстрее проснуться. После мертвого часа будет с папой и Аней играть в дочки-матери. Быстрее заснуть, быстрее проснуться. Я смотрю на Лилешу последний раз и иду к двери. Когда ты проснешься, меня не будет, дочка. Буду ли я, когда ты проснешься завтра? Послезавтра? Проходя по коридору мимо комнаты, которую снимает тетя Соня, я приоткрываю дверь. Тетя Соня и так больна, а визит «гостей» ее доканал.
– Тетя Соня, до свидания. Передайте привет вашему Соломону, – говорю я, прежде чем меня уводят.
Никакого Соломона у тети Сони нет. Когда меня уведут, она останется с девочками, а мама побежит на электричку, чтобы поехать в Ленинград предупредить Соломона Дрейзнера. А он – остальных.
Было четыре часа дня. Я не знал, что я – один из последних; живи я не на даче, а в городе – был бы уже там же, где Соломон.
Мы спускаемся с веранды. У калитки стоит черная «Волга». Когда я с девочками входил, ее не было. Возле самой машины нас нагоняет мама и сует мне в руки ватник. Откуда у нас на даче ватник, и почему она его мне дает? Десять лет назад, когда меня увозили первый раз, мать не давала мне ватника.
…Мы выходим на улицу. Бежит мимо пес, на повороте о чем-то судачат две женщины. Садимся в машину. Кожаная куртка впереди, рядом с водителем. Серые костюмы по бокам. «Волга» сворачивает на шоссе.
Потом родится:
«Волга» выходит на главное шоссе Луга-Ленинград. Идет плавно. Все молчат. Я тоже молчу. И думаю… Только что мы около часа простояли во дворе местного отделения милиции: кожаная куртка пыталась дозвониться до какого-то номера в Ленинграде, все время занято. Звонил по другому номеру – снова короткие гудки. Он возвращался к машине, нервно курил, снова убегал. Наконец, дозвонился. «Добро» получено, машина трогается.
Когда меня забирали в 60-м, такого не было. Тогда все было проще, наверное, поэтому и родился у меня такой план «контрареста». Тогда вначале приехали за Соломоном. Как только его увезли, его мама села на автобус и приехала ко мне. Я был на больничном, немедленно встал с постели и смотал удочки. И правильно сделал. Как я узнал потом, «они» не знали, что я на больничном, и приехали за мной на работу, в Кировский райотдел милиции. Там, конечно, переполошились, немедленно опечатали мой рабочий сейф с лежащим там пистолетом Макарова – личным оружием оперсостава советской милиции. Пока приехали ко мне домой, время упустили. Целый день бродил я по улицам Ленинграда, ожидая, когда выпустят Соломона Его выпустили в полночь. Соблюдая предосторожности, мы встретились. Соломон рассказал о допросе, мы согласовали общую линию и договорились, что, если будут слишком давить, отказываемся отвечать на вопросы вообще. Тот, кто отказывается первый, втыкает в цветочный горшок в коридоре спичку, головкой вверх, чтобы прекратить одновременно. Когда на завтра рано утром за мной приехали, психологически я был готов к допросу.
Начальник следственного отдела ленинградского КГБ полковник Рогов зашел тогда в кабинет, где я сидел, еще в дверях сверкая улыбкой. Он нес ее уверенно и легко, как все свое двухметровое тело спортсмена и любимца фортуны. Крепко и дружески пожал мне руку.
– Ну, здравствуй! Угораздило тебя влезть в это дело. Ничего, ничего страшного. И на старуху бывает проруха, – и он снова весело улыбнулся, показывая, что ничего страшного нет. Сейчас мы вместе с ним разрешим это недоразумение, и я поеду к себе на работу, как обычно, а он останется отражать козни врагов. Видя мое насупленное лицо, он добавил:
– Ты, Бутман, лейтенант, я полковник, но оба мы офицеры, оба работаем в органах, защищающих государство, и мы оба должны сейчас выполнить свой долг…
Адреналин выделяется в кровь у человека, когда возникает тревожная ситуация. Когда надо реагировать; на резкое изменение обстановки, а выхода нет. Или еще хуже: есть альтернатива. Нет выхода – отдал себя на волю судьбы: будь что будет. Бог не выдаст, свинья не съест. А когда два взаимоисключающих пути, и ошибка почти как у минера, тогда как?
Может быть, рассказать Рогову, ведь ничего страшного нет. Ну, собираемся, ну, слушаем израильское радио, обсуждаем израильские проблемы, почитываем «Вестник Израиля», который Натан Исаакович Цирюльников привозит из израильского посольства, когда ездит в командировки в Москву. Так ведь там объективная информация об Израиле. Советского Союза стараются не касаться. А уроки иврита – что же тут запретного?
Ну, а если упереться? С работы вышибут, как пить дать. Ни к какой работе по специальности не подпустят на пушечный выстрел – это не ходи к гадалке. В 27 лет начинай жизнь сначала.
Хорошо, что у меня нет альтернативы. Вчера мы обо всем договорились. Кнут, пряник – все предусмотрено. И Соломон будет действовать так же – уверен. На третьи сутки в цветочном горшке появилась спичка. Головкой вверх.
Кожаная куртка время от времени поворачивает назад голову. Видя, что я на месте и серые костюмы не дремлют, снова смотрит в ветровое стекло. Все молчат.
Да, в этот раз не так. Обыскивали, как в кино. Даже несколько листков чистой бумаги взяли из пачки на выбор: вдруг тайнописью что-нибудь записано. Утюгом, наверное, гладить будут. Или макать во что-нибудь. Машину от ворот дачи умышленно убрали, чтобы не спугнуть. Сейчас кожаная куртка час не мог дозвониться, хотя звонок был явно согласован заранее. Что-то происходит. Везут свидетелем или арестуют? Одного или ребят тоже? Разгром организации? Не похоже. Не было никаких настораживающих признаков. Правда, ходили все время по лезвию ножа, но старались не переступать на ту сторону. Советская конституция тем и отличается от американской, что по американской можно даже то, что нельзя. По советской нельзя даже то, что можно. Неужели конец?
2
НАШ ЦВЕТ – БЕЛО-ГОЛУБОЙ
А когда же было начало? Формально 5 ноября 1966 года. Это был предпраздничный день, и с работы людей отпускали рано. Не заходя домой, мы сели на электричку и приехали в Пушкин. Давид Черноглаз, который жил в Пушкине, там же закончил сельскохозяйственный институт и знал городок как свои пять пальцев, встретил нас у Царскосельского лицея. Вслед за ним мы вошли в пустынный парк с голыми деревьями и сели на скамейки за одинокий деревянный стол, отсыревший от бесконечных осенних дождей. Перед нами маячило здание лицея, где 150 лет назад зарождалось вольнодумие будущих декабристов. Был серый, промозглый день поздней осени. Ветер пронизывал насквозь, и мы тесно прижались друг к другу. По одну сторону стола я, Соломон Дрейзнер и Рудик Бруд, с которым Соломон вместе кончал строительный институт. По другую – Арон Шпильберг, Давид Черноглаз и Владик Могилевер. Арон – инженер, Давид – агроном, Владик – математик, аспирант университета. Все недавно закончили институты. Только я, после того как меня выгнали из милиции, снова учусь, на этот раз в политехническом. Правда, учусь заочно и работаю. На их стороне стола не хватает Бена Товбина, на нашей – Гриши Вертлиба, моего товарища по юридическому институту. То, что их нет, не меняет дела: сегодня объединяются две ранее почти не знакомые четверки и создают организацию. Сперва было Слово, а потом Дело. Восьмеро решили перейти от слов к делу.
А нужна ли организация? Тогда мне еще не были очевидны ее преимущества, в то время как ее минусы торчали весьма отчетливо. Программа, устав и членские взносы – хрестоматийные признаки организации – дадут суду формальную основу для обвинения. А то, что организация антисоветская, это вопрос оценки, здесь судьи будут исходить из своего «социалистического правосознания типа «чего изволите».
Сегодня многие диссиденты в СССР пришли к выводу, что нет необходимости в создании нелегальных организаций в СССР, что это прямая, короткая и гарантированная дорога в лагерь. Мне же сегодня представляется, что создание нашей организации было полностью оправдано, в первую очередь результатами ее деятельности. Если подходить к проблеме с точки зрения безопасности участников, то лучше не создавать организаций. Еще лучше – держать мощный кукиш против советской власти в кармане брюк и, если никто не видит, показывать его. Если же главное – эффективность, то организация, по-моему, оркестр, который способен исполнять партитуру, непосильную для солиста. Что же касается ответственности, то практика показала, что, если двое знакомы друг с другом и оба не нравятся КГБ, их обвинят в организационной деятельности, и их не спасет то, что они не приняли совместной программы, не разработали устава, не платили взносов. Мне приходилось в лагерях встречать таких членов «организаций», которые только на суде впервые увидели друг друга в лицо.
Нужно сказать, что осторожное отношение к созданию организации, имеющей все формальные признаки, которого я придерживался тогда на встрече в осеннем Пушкинском парке, господствовало в других городах СССР, где сионистские группы не пошли по пути создания подобных организаций.
Там же мы приняли устную программу, на основе которой объединились обе группы. Я предложил ее, может быть, базируясь на Базельской программе, спроектированной на советскую действительность 1966 года.
1. Борьба за свободный выезд в Израиль евреев СССР, желающих этого.
2. Пробуждение национального самосознания евреев СССР, прежде всего молодежи, путем распространения еврейской культуры.
Второй пункт имел в виду борьбу с принудительной ассимиляцией. В чем она заключалась? Закрыв еврейские детские сады, школы, ликвидировав еврейскую прессу, театры, физически ликвидировав носителей национальных идей, советская власть начала выращивать поколение еврейской молодежи без национальных корней. Черта оседлости не существовала. Ни религия, ни соблюдение традиций больше не поддерживали в еврейской молодежи то, что было пронесено через тысячелетия.
Убить нацию можно, загнав ее в печи Освенцима, убить ее можно и ассимиляцией. От первого пути, на который выруливал «вождь народов» накануне своей смерти в 1953 году, его последователи отказались. Тем энергичнее пошли они по второму пути. Гибридизированные таким путем евреи могли бы стать начальным материалом для безнациональной нации, так называемой «единой советской общности», которую Брежнев и подпирающие его мичуринцы хотели вывести в большой клетке, окруженной со всех сторон железным занавесом. Все, что мешало этой мудрой линии партии и правительства, было объектом деятельности КГБ. «Голос Израиля» не мог прорваться сквозь треск и грохот радиоглушения даже тогда, когда Би-Би-Си и «Голос Америки» были слышны в СССР. Израильских дипломатов на Кавказе и в Крыму ловили при попытке дать кому-либо из отдыхающих евреев открытки с видом голубого Кинерета или звездочки, у которой было на один конец больше, чем у канонической. Иностранным туристкам, которые заворачивали туфли в листы из израильских иллюстрированных журналов, переупаковывали туфли в хорошую оберточную бумагу советского производства.
В условиях такого плотного занавеса только контрработой изнутри можно было сорвать план национального убийства евреев в СССР. Естественно, что каждый спасенный становился потенциальным пассажиром еврейских поездов, которые потянутся из СССР в Израиль, когда откроются ржавые ворота царства «свободы и демократии». Когда это будет? В 1966 году это было только розовой мечтой, которая казалась совсем нереальной, и даже самые отчаянные оптимисты не ожидали, что через четыре года властно зазвучат гудки первых отходящих поездов.
За программу все проголосовали единодушно. Договорились собирать членские взносы – по трешке, а устав в письменном виде принять несколько позже.
Пронизывающий ноябрьский ветер не располагал к длинным речам и дискуссиям. Мы разошлись, договорившись о встрече у моей тети.
Нужно сказать, что первые два года из почти четырех лет деятельности нашей Организации мы были очень осторожны, выбирая места для встреч. Мы исходили из презумпции, что нас хотят подслушать. Поэтому никогда не встречались на квартире у кого-нибудь из восьми. Летом – в садах, парках, на спортивных площадках. Когда приходила нудная ленинградская непогода, мы просили ключи у дальних родственников, эпизодических знакомых и проводили встречи, которые должны были выглядеть как выпивки старых друзей, сбежавших на вечер от своих жен. Один раз нам достались ключи от агитпункта, и «вечно живые» основоположники марксизма смотрели со стен на сионистскую маевку на фоне красного знамени. Карл Маркс выглядел самым грустным. Его лицо говорило: «О, Боже! До чего я дожил…»
К сожалению, тот, кто долго не обжигался ни на молоке, ни на воде, перестает дуть и на то, и на другое. К 1969 году, когда деятельность Организации набрала ускорение и размах, мы самоуспокоились. Именно тогда, когда нам больше всего было что скрывать от КГБ, мы стали собираться друг у друга на квартирах. Правда, сперва мы закрывали телефоны подушками, потом перестали делать и это.
Практически до 1969 года главная деятельность Организации лежала в русле только второго, просветительского пункта нашей программы.
Через несколько недель после учредительного съезда Организации в Пушкинском парке мы решили, что каждая четверка действует в духе нашей программы самостоятельно, лишь координируя свою работу с другой четверкой. Быть координатором с нашей стороны мы уполномочили Соломона Дрейзнера, они – Давида Черноглаза. Так появился прообраз комитета Организации.
Кто были мы шестеро и что свело нас вместе в Пушкинском парке? Мы были поколением 30-ых годов. Ни в одной семье не было сионистских традиций. Наши родители, независимо от того, ходили ли они в юности в красных платочках или ковали личное счастье во времена НЭПа, к тому моменту, когда мы стали юношами и решали вопрос, под кого себя чистить, не могли быть нашими гидами в жизни. Как личности они складывались во времена великого лесоповала. И чувствовали себя, как в том самом анекдотическом автобусе, в котором половина людей сидит, а остальные трясутся. За то, что происходили из семьи лавочника или из семьи эсера, левого или даже правого. За то, что не попали в ногу с партией на каком-то из многочисленных зигзагов.
Наступила оттепель. Уже можно было, оглянувшись направо, потом налево, рассказать анекдот:
– Правда ли, что главный редактор Радио Ереван сидит в Ереване?
– К сожалению, да. Он сидит…
Но они знали: оттепель – не весна. Подморозить может в любой момент. Для своих детей они хотели спокойной жизни. В школе – чтоб отличник. В институте – чтоб Сталинский стипендиат. На работе – незаменимый специалист. Ну, а если еще и жена «из хорошей еврейской семьи», что же еще надо?
Мы приходили к сионизму без наставников, в мире, где в длинной цепи преемственности еврейских поколений был вышиблен кирпич. Как раз под нами.
Как-то Лилеша смотрела по телевизору встречу между польскими и советскими футболистами.
– А кто такие польские? – спросила она бабушку.
– Это такая национальность.
– А я какая?
– А как ты думаешь?
– Я русская, – и, немного подумав, добавила решительно. – Нет, я еврейская.
Лилеша выросла в семье, которая ориентировалась на выезд в Израиль. Всех знакомых, которые мыслили иначе, мы постепенно растеряли. Микроклимат восточного Средиземноморья установился в нашем мире. И когда Лилеша укладывала спать своих кукол, она напевала им:
– … Бакелбалая вода… бакелбалая вода…
Так она спроектировала израильскую песенку «Бокер ба леавода» на единственный язык, который она тогда знала, на русский. Она не представляла себе, что такое «бакербалая», но она знала, что такое «вода», и еврейская мелодия будила что-то, дремавшее в ее генах.
Я не хочу сказать, что в наших родителях было убито все национальное. Нет. Я слышал еврейские песни от своего отца, от людей его поколения. Это были песни на русском или на идиш. Их герои – хитрые и проворные евреи, удачно избегающие ловушек лопоухих гоев и самого ГПУ. Это было еврейским, но это было направлено назад, а не вперед. Оно грустило по добрым старым временам. У своих родителей мы не могли получить ответов на вопросы: Куда мы идем? Какое завтра ждет нас? В какой колонне наше место?
А. Галич.
Кто же был нашим Учителем? У нас был очень добротный Учитель. Учитель, который учит только тех, кто хочет учиться, учит медленно, но надежно, разрушая все стройные теории и доктрины, которые вдалбливаются в головы «самой счастливой» части человечества. Когда эта часть человечества только начинает ходить в детский сад, дедушка Ленин уже, прищурившись, смотрит в глаза будущему гражданину. Потом ему повязывают на шею галстук цвета пролитой крови. Потом ему вручают комсомольский билет, как у Павки Корчагина.
И пройдут многие годы, прежде чем ты научишься мыслить сам, прежде чем найдешь собственные ответы на собственные вопросы, прежде чем поймешь, чья кровь залила твой пионерский галстук.
И твой собственный Жизненный Опыт будет твоим Учителем.
Мы родились в 30-е годы, в годы, когда взрывали церкви и расстреливали людей персонально и целыми социальными группами, в годы, когда вручную строили Днепрогэс и Магнитку и в истоптанных валенках высаживались на Северный полюс. Шел великий эксперимент, ломались национальные культуры, обычаи, традиции. Национальное отступало. Наступали всякие «зации». Индустриализация. Коллективизация. Паспортизация.
Когда мы рождались, нас еще не стеснялись записывать в метриках по именам умерших дедов и бабушек, но звали так же, как и других детей в округе. Вот было смеху, когда мы, три товарища, пошли получать паспорта в 1948 году. Вдруг оказалось, что Гришка Бутман – Гиля Израилевич, Семка Дрейзнер – Соломон Гиршевич, Мишка Шмуйлович, ой, держите меня, – Меир-Янкель Исаакович, а его младший брат Фимка – вообще Хаим-Лейзер. Вместо звучного имени Григорий, которое носил пламенный Котовский, какой-то Гиля. Зато Мишке еще хуже: Меир-Янкель! Хаим-Лейзер! – Удавиться можно…
Началась и кончилась Война за независимость. Конечно, мы болели за евреев. Газеты писали о военных действиях, о том, что 600 тысяч евреев выиграли войну против арабских королей и стоявшей у них за спиной империалистической Британии. У евреев правое дело, так же, как у индонезийцев, китайцев, филиппинцев. Правда, в результате справедливой войны родилось какое-то несправедливое государство. Что поделаешь, клика Бен-Гуриона повела куда-то не туда.
Упал с проломанным черепом Соломон Михоэлс и хоронили его торжественно. Правда, потом как-то постепенно возник ярлык «известный еврейский буржуазный националист»…
Вообще вся страна оказалась битком набитой буржуазными националистами, шпионами, безродными космополитами, которые не хотели верить, что первый паровоз изобрели братья Черепановы. Они расставались со своей работой, семьями, иногда – жизнью, но упорствовали в своих заблуждениях насчет паровоза. Иногда, правда, кто-то робко намекал, что все это не совсем так. Но намекал недолго. Ибо, как говорится в детской считалочке: «А» и «Б» сидели на трубе. «А» сказало и пропало: «Б» служило в КГБ.
Мы тогда были на стыке отрочества и юности. Другие проблемы интересовали нас. Самостоятельно мыслить мы еще не научились, от жизни были изолированы школой, которая в тепличных условиях лепила из нас требуемый для государства новый тип человека: без национальности, без мыслей, без индивидуальности.
Школа закончена в 1950 году. Антисемитизм поднялся тогда до пиковой отметки. После школы с гарантированным переходом из класса в класс, я вступал в жизнь, где было много неясного. Было интересно и страшновато.
3
ЗАЙДИТЕ ВЧЕРА
Широка страна моя родная. Много в ней лесов, морей, полей. Человек в ней ходит, как хозяин, Если он, конечно, не еврей…
Так стали петь позже. А в лето 1950 года я вступал, зная, что все мы, абитуриенты, равны перед приемной комиссией, независимо от пола, возраста, национальности. И если кто-то думает иначе, то только потому, что не избавился полностью от пережитков капитализма в своем сознании. У меня пережитков, слава Богу, не было, немецкий я знал лучше всех в школе -собрал документы и понес их в институт иностранных языков. Из всей нашей школы туда же поступал только еще один выпускник. Его аттестат было скучно читать – взгляд запинался только один раз: четверка по немецкому. Все остальные – тройки. Мой аттестат был гораздо более жизнерадостным, а по гуманитарным предметам – только пятерки.
Когда я в вестибюле института писал заявление о приеме, ко мне подошли две студентки старших курсов, явные еврейки. «Молодой человек, вас не возьмут. Евреев не берут», – сказала одна из них негромко.
Ага, евреев не берут, а евреек, значит, берут. Сами, небось, уже кончаете. Я сдал документы в приемную комиссию. Но уже на мандатной комиссии стали твориться странные вещи. Богданов со своими тройками прошел комиссию, сдал экзамены и потом стал военным переводчиком, а я… В общем девушки оказались правы…
Все ясно. В приемной комиссии переводческого факультета засели антисемиты. Ну что ж, на ИнЯзе свет клином не сошелся. В тот же день я успел сдать документы на факультет журналистики Ленинградского университета. Сдать? Нет, не совсем. Когда до меня оставалось человека три, а за мной не было никого, секретарь приемной комиссии, пожилая седая женщина с усталым благородным лицом, сказала в пустоту: «Я вам не советую подавать документы».
Фраза никому конкретно не предназначалась, и я не сразу понял, что я ее адресат. Когда она принимала документы у кого-то передо мной, она снова повторила эту фразу. На этот раз громче. И глаза ее смотрели именно на меня, смотрели зло, с досадой на мою недогадливость. «Вы не пройдете» – добавила она довольно резко.
Я не поверил тем девушкам в ИнЯзе, а они были правы. Здесь говорит официальный секретарь приемной комиссии, ясно, что так оно и будет. Рука, готовая протянуть документы, опускается. Я выхожу на набережную Невы.
Что же это получается? Долгие годы в школе я мечтал: переводчик или журналист, журналист или переводчик. Один из немногих знал, чего я хочу, еще до окончания школы. Не поддался групповому гипнозу, не поехал подавать документы с кучей – куда все, туда и я. Годы мечты – и за один день все в руинах. И ведь даже не видела моего паспорта, даже не взглянула на аттестат. Нос – это все, что она видела. Что же за чертовщина? Я, конечно, понимаю, что среди евреев слишком много врагов и космополитов, но я-то не космополит. Моя история – это Александр Невский, Дмитрий Донской, Петр I. И декабристы. И народовольцы. И Павка Корчагин – мой любимый герой. Жил бы я тогда – вместе рубались бы с белыми, зелеными и прочими за власть Советов. Это несправедливо – за вину некоторых наказывать всех. В это лето я поступил в юридический институт. Вместе со мной поступили Гриша Вертлиб и много других «вайсбергов, айсбергов и прочих Рабиновичей». Мне не было еще восемнадцати, я был в возрасте дремучего оптимизма, знал, что «человек создан для счастья, как птица для полета». Ну, хорошо: в ИнЯзе антисемиты, в университете тоже, в юридическом нет. Я быстро утешился. В первую очередь потому, что хотел утешиться, ибо самый слепой тот, кто не хочет видеть. Как можно было тогда позволить себе прийти к выводу, что ты живешь в стране организованного государственного антисемитизма, где университет, ИнЯз – правило, юридический институт – исключение? Как же тогда с дружбой народов, равенством, братством? Как может быть такое в стране победоносного социализма, где сбросили кровавого царя, уничтожили власть помещиков и капиталистов и каждый работает на себя? Ведь отменили черту еврейской оседлости, и в Ленинграде полно евреев. Ведь отменили пятипроцентную норму для поступления евреев в вузы, и почти все наши дядюшки и тетушки пооканчивали рабфаки. Отменили все привилегии, титулы, звания – теперь все равны. И даже в Уголовный кодекс включили статью против разжигания национальной розни.
Если это государство несправедливо, то где же справедливость? Может быть, в Америке, где одни пухнут от голода, а другие – от переедания? Разве лидер американских фашистов Рокуэлл не ходит по улицам американских городов с плакатом «Евреев в газовые камеры!»? Разве у них есть статья против разжигания национальной розни? Нет, если это государство несправедливо в национальном вопросе, оно несправедливо и в другом. Знать, что ты живешь в несправедливом обществе и не бороться против него, привыкнуть к двойной жизни вечного внутреннего эмигранта? Да, долго и мучительно расставался я со своими иллюзиями. Но жизнь продолжала учить, а я – учиться.
Следующий сильный щелчок по носу я получил летом 1953 года, когда закончил три курса юридического института из четырех возможных. Я говорю «сильный», ибо к обычному пощелкиванию по носу в трамваях, на стадионах, на улице я уже притерпелся. Видел, что улица настроена антисемитски и что травля космополитов, которые странным образом почти поголовно оказывались евреями, и «процесс врачей» в Москве вольно или невольно создали эту атмосферу.
Лето 1953 года было странным и таинственным. Умер Сталин. Его громко оплакали и сразу же забыли. Берия прекратил дело против еврейских врачей и реабилитировал их. В первый раз реабилитировали врагов народа, да еще при жизни! Шепотом объявили, что японскими и британскими шпионами врачи признали себя под воздействием тех же методов, при помощи которых чекисты из анекдота заставили признаться некую мумию в том, что она – бывший египетский фараон Тутанхамон четвертый.
Вдруг «шлепнули» самого Берия, который оказался шпионом все той же империалистической Британии. Не совсем точно, но сбылась старая мечта многих: увидеть вдову Берия, идущую за гробом Сталина.
Народные сказители не остались в стороне, и на мотив популярной песенки «Костры горят далекие» начали распевать куплеты о том, как «цветет в Тбилиси алыча не для Лаврентья Палыча, а для Климент Ефре-мыча и Вячеслав Михалыча». Скоро придет время, когда алыча перестанет цвести и для двух последних, но тогда они были на коне, а Ворошилов еще и с шашкой наголо.
Меня это лето застало в палаточном лагере летного училища реактивных истребителей в украинском городе Кременчуг. Тогда шел комсомольский набор в реактивную авиацию. Люди не особенно спешили в нее идти. Мне же очень хотелось доказать, что евреи способны воевать не только на «втором ташкентском». Я бросил институт, получил направление в райвоенкомате и тайно уехал. Дома, конечно, ничего не знали.
Родители были уверены, что я уехал на летние студенческие военные сборы. Чтобы поддерживать в заблуждении мать, у которой безошибочно работала интуиция, я провел небольшую операцию, в которую вовлек соседа. Я оставил у него несколько писем, адресованных ему, в которых коротко описывал жизнь в военном лагере, погоду и, естественно, посылал приветы своим. Даты на письмах я разметил с таким расчетом, чтобы их хватило до момента, когда я поступлю в летное училище или, если мне не повезет, вернусь. Конечно, моих должно было обидеть то, что я пишу письма товарищу, а им шлю только приветы, но ничего более подходящего я выдумать не мог.
Мы жили в палатках во дворе Кременчугского летного училища. Остались только те, что прошли медкомиссию и сдали экзамены. Я помнил свое поступление в университет и в ИнЯз три года тому назад, и «проклятая неопределенность» вышибала меня из седла. Но «убийцы в белых халатах» были оправданы, надвигалась оттепель, да и аромат цветущих украинских садов будил во мне оптимизм юности.
Среди трехсот кандидатов нас было двое евреев. После медкомиссии остался я один. Все ждали мандатной комиссии. В моей палатке было человек тридцать, почти все из Белоруссии. После отбоя заводились длинные разговоры, чаще всего о своих здоровых инстинктах и о партнершах по их удовлетворению. Но один блондинистый парень с вьющимися волосами и красивыми голубыми глазами, у которого наверняка было что рассказать на эту тему, все время переводил разговор на другое. Он рассказывал, как обнаглели евреи в его родном Бобруйске, как от них совсем не стало проходу. Ему и его друзьям приходилось вооружаться и идти в еврейские кварталы наводить порядок. Но затем евреи собирались и приходили мстить, ловя одиночек и слабых. Затем цикл возобновлялся. Из его слов я заключил, что еврейские ребята в Бобруйске организовали самооборону, смело дают отпор и ни одну расправу не оставляют не отомщенной. Терпение и покорность порождает гитлеров. Бобруйские ребята сделали правильные выводы из нашей истории. Я почувствовал, как волна гордости заливает меня. И еще я почувствовал, что люблю их, этих неизвестных мне парней, что у нас много общего, гораздо больше, чем с этими, которые лежат в палатке вокруг меня и с интересом слушают «бобруйского».
Несколько раз я пытался заткнуть его, но ему, который выглядел таким легендарно смелым в собственных рассказах, уже надо было держать марку. Мне и раньше приходилось в таких случаях пускать в ход кулаки и всегда было тяжело решиться на это. Из опыта я знал, что бить надо первым и желательно сильно и по носу. И всегда мне было психологически трудно ударить человека – который мне еще ничего не сделал – да еще по лицу. Правда, после первого же удара это ощущение, к счастью, проходит.
Однажды мы дежурили во дворе училища возле учебного штурмовика, стоявшего там со времен войны. Он и я. Больше никого.
– Послушай, Юзеф, – сказал я ему. – Вот ты рассказываешь каждый вечер, как ты бьешь евреев. Я еврей Мы одногодки. Давай попробуем. Докажи, что ты не врешь.
На словах Юзеф принял предложение, но фактически откладывал, юлил, и это было ясно всем в палатке. Я торжествовал победу. Я знал, что это не пройдет бесследно для всего нашего взвода.
А мандатная комиссия тем временем приближалась. Накануне мандатной комиссии ко мне подошел черноволосый парнишка в форме спецучилища ВВС и сказал с кавказским акцентом:
– Послушай, ты не поступишь, напрасно ждешь.
– Почему?
– Ты еврей, да?
– Да.
– Слушай, я приехал сюда после спецухи. Нас принимают в летные училища без всяких экзаменов и комиссий. Так вот, всех, кто приехал со мной, уже зачислили, а меня все еще мурыжат. Знаешь почему? Моя сестра замужем за евреем. Спрашивают, почему вышла замуж за еврея. Что, армянина не могла найти, что ли?
Он вновь расшевелил во мне дурные предчувствия, но мучиться мне оставалось уже недолго. Через несколько дней подошла очередь идти на комиссию и нашему взводу. Один за другим выскакивали ребята. Зачислили. Зачислили. Вот вышел и мой приятель, с которым мы неплохо сошлись за время нашей палаточной жизни. На медкомиссии у него что-то нашли, два экзамена он завалил, пил, не просыхая. В училище он поступать не хотел и делал все, чтобы не зачислили. Но по выражению его лица было ясно, что зачислили и его.
Ныряю я. Тент натянут над большим подземным помещением. Даже днем полутемно, и я не сразу разглядел офицеров, сидевших за длинным столом.
– Фамилия? Имя? Отчество? Год и место рождения? Национальность? Кратко автобиографию!
Волнуясь, рассказываю. Среди военных вижу пожилого человека в гражданской одежде с умным волевым лицом, короткие седеющие волосы назад. Он листает какую-то папку и иногда поглядывает на меня. Наконец, спрашивает:
– У вас есть родственники за границей?
– Нет, – чуть замявшись, отвечаю я.
Я и сам не знаю, есть ли родственники у меня за границей. Как-то при мне мама разговаривала со своим братом. Из разговора я понял, что их дед был женат дважды, и его старший сын от первого брака в начале века уехал в США. Перед войной он приезжал туристом, даже хотел остаться, но ему не разрешили. С одной стороны, он вроде бы родственник, а с другой стороны, даже для мамы он дядя не родной. Нет, все же он не родственник, о которых спрашивают анкеты, успокоил я себя. Врать я не умел и не любил.
– Вы понимаете, почему я именно вас спрашиваю об этом? – снова донесся до меня голос седого. – Еврейский народ исторически рассеян по всему миру. У многих есть родственники в разных странах. Империалистические разведки пользуются этим, и мы должны учитывать это. Идите, вы зачислены.
Уже поворачиваясь, я видел, как он выводил крупными буквами наискосок папки: «Зачислить в воинскую часть…» и проставил номер.
Когда я спускался в подземелье, там было бессчетное число ступенек. Сейчас их было всего штук пять. Я вылетел в залитый солнцем украинский день, ребята хлопали меня по плечу, и даже армянин из спецучилища смущенно улыбался.
Нет, все-таки нет официального антисемитизма в СССР. Антисемиты есть, они сидят в отделах кадров, в приемных комиссиях, но там, где люди честно выполняют свой долг, где честно проводят линию партии, там антисемитизма нет. В юридический я поступил? Поступил. В летное – поступил? Поступил. «Врачей» оправдали? Оправдали! И как откровенно и честно говорил со мной председатель комиссии, и я его понимаю полностью. Даже стало как-то стыдновато, что не совсем был честен. Все же в какой-то степени у меня родственники за границей есть.
Сразу же на радостях мы все пошли купаться на Днепр. Увольнительных у нас не было, но в деревянном заборе училища было столько дыр, что все тридцать могли пролезть одновременно.
Вечером всех остригли и переодели в форму. Кроме меня. Мне было объявлено, что за самовольный уход с территории училища я отчислен. Предложили направить в авиаучилище в Василькове. Там готовили специалистов по наземному обслуживанию самолетов Я с негодованием отверг предложение: рожденный летать – ползать не может.
Назавтра, получив буханку хлеба и 4 рубля 80 копеек наличными, то есть по 1 рублю 20 копеек старыми деньгами на каждый из четырех дней пути до Ленинграда, я отбыл. Воинское предписание было мне очень кстати, ибо люди возвращались из летних отпусков и попасть под поезд было гораздо легче, чем на поезд. Когда после двух пересадок я подъезжал, наконец, к Москве, я мог только вспоминать о заветной буханке. Недалеко от Москвы на последние 90 копеек я купил десяток худосочных раков, но дешевка тут же вышла мне горлом. До этого я никогда не ел раков, после этого, кстати, тоже. Я пытался сосать их целиком и по частям – бесполезно. И хотя чертовски хотелось есть, я вышвырнул, наконец, груду оторванных голов и лап в окно. В Москве у меня не было даже пятака на метро. Я стоял возле турникета и чувствовал, как в животе начинаются голодные спазмы. К счастью, я увидел какую-то большую семью: все билеты были в руках у отца, шедшего последним. Я юркнул в середину: одним сыном больше, одним – меньше… Пока контролерша считала билеты, я уже катил по эскалатору.
Когда мама увидела мое исхудалое лицо, она долго качала головой.
Через несколько дней я возвращал опечатанную трубочку с моими документами в военкомат. Попросил у военкома мою анкету, чтобы не заполнять ее снова, если понадобится. Он дал мне, не разворачивая. В пятой графе анкеты слово «еврей» было жирно подчеркнуто синей тушью. Инвалид пятой группы.
Не без труда я восстановился на последнем курсе своего института. Жизнь продолжала учить меня, а я – учиться.
Я кончил институт в 1954 году. Это было интересное время. Страна во времена сталинской монархии дошла до предела. И хотя цена килограмма хлеба регулярно снижалась под барабанный бой на копейку, за хлебом стояли очереди даже в Москве и Ленинграде. Сеять хлеб на целине и снимать урожай в Канаде еще не научились, и сами колхозники люто голодали. Промышленность, не знавшая никаких экономических стимулов развития, производила в основном лишь перманентный дефицит, и постоянным в стране были только временные трудности. Мужчины, которые не «сидели», были в армии. Немногие женщины имели семьи, но и их благополучие было относительным: уголовную ответственность за аборты то отменяли, то вводили снова – и каждый раз идя навстречу трудящимся. Анекдотчики послесталинской эпохи утверждали, что люди перестали носить ботинки, как во времена Ленина, и надели сапоги, потому что страна была загажена выше щиколотки.
В этих условиях «коллективное руководство», которое позже оказалось «лично Хрущевым», начало слегка отпускать гайки, ибо струна могла лопнуть. Рабовладельческий строй, централизованный и регламентированный по византийскому образцу, стал трансформироваться. Эшелоны с зэками, демобилизованными в духе позднего «реабилитанса», потянулись с Колымы, Сибири, Урала. Эшелоны с демобилизованными солдатами, необходимыми для задыхающихся заводов и колхозов, отошли от западных границ. Появились не арестованные анекдотчики. Крайности режима отменялись, основы сохранялись. Сохранялись и основы «мудрой сталинской национальной политики».
Сразу же после окончания института – распределение на работу. Из Ленинграда никому не хотелось уезжать, особенно нам, ленинградцам. Выпускники старались уклониться от провинции по мере возможности, ибо это означало потерю ленинградской прописки со всеми вытекающими отсюда последствиями. Девушки, например, выдвинули девиз: «Ударим по распределению стопроцентной беременностью!» И, действительно, многие ударили…
Я не уклонился и получил распределение на следственную работу в прокуратуру Карело-Финской ССР (тогда еще была такая). Гриша Вертлиб распределился в Кировскую область, все «айсберги, вайсберги и прочие Рабиновичи» были раскиданы по необжитым просторам севера и востока России. А неевреи, которые приехали в Ленинград учиться с этих самых «просторов», особенно парни, почти все остались работать в Ленинграде, хотя у них и не было жилья. Комсомольский энтузиазм из меня еще не выветрился, я живо представлял себя районным следователем в полупустынной Карелии, где на сотни километров только леса, озера, и лесозаготовки с пьяными, или полупьяными лесорубами, – моими будущими клиентами. Купив себе тульскую двустволку и запас пороха и гильз, достаточный, чтобы истребить все живое в Карелии, я отбыл в распоряжение прокуратуры Карело-Финской ССР. А через несколько дней вернулся назад: мое место было занято, и я им не требовался.
Положение евреев понемногу менялось к лучшему, я не говорю, к хорошему, только к лучшему по сравнению с худшим.
Те, кого не успели вычистить с работы во времена «лесоповала», вздохнули с облегчением. Зато устроиться на работу заново было почти невозможно. Курносые начальники отделов кадров с хорошей военной выправкой, которые по старой памяти говорили «введите» вместо «войдите», поднаторели в искусстве отказов; невозможно было прорваться сквозь их густой частокол. Женщинам говорили, что нужен решительный мужчина; мужчинам – что нужна усидчивая женщина; молодым говорили, что нужен опыт; немолодым – что нужен молодой, чтобы выучить его сначала. Если ты гермафродит среднего возраста, это не спасает тоже. И даже если у тебя русский паспорт, но еврейский нос, дело безнадежно. Рассказывали про типичного еврея, который пришел устраиваться на завод на традиционную еврейскую должность начальника отдела Снабжения.
– Ваша фамилия, имя, отчество? – спросил его начальник отдела кадров.
– Абрамзон Яков Исаакович, – ответил человек, потупясь.
– Место рождения?
– Бердичев.
– Национальность?
– Русский, – ответил человек и распрямил согнутую спину.
– Как так русский? – пробурчал кадровик, листая паспорт. – Да, действительно, русский… Простите, на эту должность я хотел бы еврея…
Конечно, этим анекдотом мы успокаивали себя. И я, и Гриша Вертлиб, и многие другие, которые тоже вернулись, как и я, и искали любую работу, месяцами и годами были безработными. Никогда не забуду этого времени. Я завидовал людям в засаленных рабочих спецовках, но на рабочие должности нас не брали – «что, зря на вас государство тратило деньги?» Мне стыдно было смотреть в глаза матери, кусок хлеба застревал в горле. Я стал избегать людей, и, как я однажды заметил с некоторым удивлением, вокруг меня остались такие же инвалиды пятой группы – общая отверженность сближала нас. Год проработал я корректором в типографии и возненавидел эту работу: никогда не думал, что можно читать книги и видеть в них только буквы, запятые, восклицательные знаки.
Поступил на вечернее отделение физико-математического факультета педагогического института – ведь надо же, думая о будущем, что-то менять в настоящем. Работал инструктором по детскому туризму – все не то и не так… И тут мне вдруг повезло. Я помог задержать одного из двух бандитов, которые избили чешского студента и отобрали у него фотоаппарат. Начальник милиции Ленинграда, комиссар Соловьев лично выехал на происшествие. Узнав, что я закончил юридический институт, он пригласил меня работать в «органы». Даже после его личного указания отдел кадров настроенный на «нет», долго мурыжил меня, пока я наконец, не догадался пригласить оформлявшего мое дело майора в ресторан. Когда бутылка коньяка была допита, майор сказал мне:
– Не волнуйся, Гиля, все будет в порядке.
Конечно, перед тем как пойти в ресторан, он заглянул в мое личное дело – как-то ведь надо будет называть меня во время выпивки в неофициальной обстановке ресторана. Так, через 25 лет после моего рождения, меня впервые назвали моим настоящим именем, именем моего деда, и, может быть, именем деда моего деда. Именем еврейского мудреца, который впервые четко сформулировал золотое правило: «Если не я для себя – кто для меня? Но если я только для себя, зачем я?» И меня назвали этим именем не мой отец и не моя мать. Этим именем меня назвал майор Никонов из Управления Ленинградской краснознаменной милиции.
Так летом 1957 года я попал на работу в Ленинградский уголовный розыск. А до этого я близко столкнулся с милицией только один раз.
Однажды мы с Гришей Вертлибом шли по Большому проспекту Петроградской стороны и увидели обычную сценку: милиционер тащил в отделение вдребезги пьяного мужика. Мужик отбивался, сквернословил, в общем, вел себя «как положено». Видя поддержку улюлюкающей толпы, он пару раз «врезал» милиционеру вполне удачно. Маленький милиционерчик не мог стронуть с места здоровяка-хулигана, толпа окружила их и с удовольствием наблюдала за бесплатным представлением. Положение милиционера было хуже губернаторского. И тут появились мы с Гришей. Полные комсомольской прыти и негодования мы закрутили здоровяку руки назад и с трудом притащили его в отделение. Вместе с милиционером. По дороге здоровяк продолжал вначале по инерции костить милиционера, но затем разглядел наши физиономии. Его ярости не было предела. Он красочно высказал все, что он думает о нас конкретно и о всех евреях вообще. Но, когда в отделении мы потребовали наказать его по той самой статье о возбуждении национальной вражды, нам сказали: «Да бросьте вы, ребята. Чего вы хотите от пьяного?»
На суде парню было предъявлено только одно обвинение: сопротивление органам власти при исполнении служебных обязанностей. Про нас с Гришей – ни гу-гу. Они были вместе на одной стороне баррикады. Мы – на другой.
И вот я сам в этой самой милиции. У меня уже есть несгораемый сейф и пистолет. И начальник уголовного розыска майор Брагин дает мне задание: на заводе в ночную смену выкрали какой-то инвентарь, надо найти воров. Первое, что я делаю, составляю список всех работающих в ночную смену и предъявляю его Брагину. От этого списка я буду танцевать дальше. Брагин берет список, бегло просматривает его, затем смотрит на меня пронзительным взглядом своих маленьких мышиных глазок, вынимает ручку и вычеркивает все еврейские фамилии.
– Эти не возьмут… – говорит он сухо и возвращает мне список.
Нет, не юдофил майор Брагин. Мужик из Архангельской губернии, выбившийся из грязи в князи. Он люто ненавидит евреев, украинцев, латышей, всех тех, кто отличается от привычных ему стандартов. В 1940 году он «освобождал» Прибалтийские республики и был в специальной группе, которая уничтожала национальную интеллигенцию, высылала тысячи людей в непривычные и убийственные условия Сибири и Дальнего Востока… «Эти не возьмут»… – он просто сберегал мне время, чтобы успеть навьючить на меня что-нибудь еще.
4
А ЖИЗНЬ – ОНА В ПОЛОСОЧКУ
В это лето вдруг демобилизовался Соломон Дрейзнер. Еще в 1951 году после окончания десятилетки его забрали в авиатехническое училище. После окончания получил по две звезды на каждый погон и, как многие еврейские ребята, которые кончали военные училища в то время, был направлен в Забайкальский округ, подальше от тлетворного Запада: хоть и не летчик, а самолет все же под боком. Когда-то царские офицеры, служившие в тамошних гарнизонах, в поисках острых ощущений играли в веселую игру: в револьверный барабан вкладывался лишь один боевой патрон, остальные гнезда оставались пустыми. По очереди подставляли дуло к виску и, покрутив наугад барабан, спускали курок. Иногда раздавался выстрел – кому-то судьба не улыбнулась. Впрочем, ему можно было и позавидовать: монотонная и серая жизнь гарнизонного офицера была хуже смерти.
В советские времена офицеры не играют в эту игру, не устраивают дуэли. Беспробудная пьянка, время от времени безрадостная любовь, бесшабашное озорство в духе бурсы, изо дня в день, из года в год медленное отупение, а иногда и полная деградация – это замкнутый круг, из которого выхода нет. А у таких, как Соломон, шансы на перевод с Дальнего Востока практически равны нулю. Когда Хрущев по соглашению с американцами сократил армию на миллион двести тысяч человек, Соломон сделал отчаянную попытку демобилизоваться, хотя как молодой специалист демобилизации не подлежал. Балансируя на грани военного трибунала за постоянные дебоши и драки, он в конце концов был отправлен самолетом «на ковер» к командующему Забайкальским военным округом, а затем демобилизован.
В Ленинграде перед ним встал вопрос, как поступить в институт, и вопрос казался неразрешимым. Формально у него был аттестат зрелости, но он не стоил даже той бумаги, на которой был отпечатан. Его отец погиб под Ленинградом в первые дни войны. Чтобы помочь матери и трем сестрам, Соломон, единственный мужчина в семье, с пятнадцати лет пошел работать учился в заочной школе в шестом классе, потом в девятом, в десятый почти не ходил – было не до этого. Бумажку об окончании получил только потому, что школа была заинтересована в этом не меньше, чем он. Знания не волновали никого.
Встал вопрос, что делать. Фактические знания Соломона были где-то на уровне семилетки, и то – дай Бог. Конкурс в строительный институт был небольшой, но экзамены надо было сдать. Выход был один: за него должен сдавать кто-то другой, потом он нагонит. Поскольку я лишь в прошлом году сдавал на физмат в педагогический и еще что-то должен был помнить, мы решили, что я сдаю за него все точные предметы, а Гриша Вертлиб – гуманитарные. Конечно, если поймают, прощай работа, здравствуй безработица. Мне сразу же вспомнился «аналогичный случай», как говорил бравый солдат Швейк. Когда я поступал в юридический институт, надо было, не знаю почему, проплыть какое-то количество метров в бассейне, может быть, потому, что юрист должен уметь «плавать» и выплывать из любого положения. Один абитуриент не умел плавать вовсе и нанял вместо себя хорошего пловца – чтобы уж наверняка. Тот плыл настолько хорошо, что к концу его заплыва все руководство спортивной кафедры института ждало его на берегу, затаив дыхание: в институтской команде по плаванию предвиделся явный фаворит.
– Ваша фамилия?! – дружно закричали они, когда до берега оставалось несколько метров. Но у парня были мощные бицепсы, зверские трицепсы и голова микроцефала. В его памяти не сохранилась фамилия нанимателя. Еще сегодня я отчетливо вижу, как он тряс головой, мучительно пытаясь вспомнить «свою» фамилию. Брызги с его головы летели во все стороны, и трудно было сказать, что это – вода или холодный пот. Что ждет меня?.. Соломон, между тем, начал «техническую» подготовку. Перво-наперво, он удачно сфотографировался на зачетную книжку. Перед тем как пойти фотографироваться, он долго смотрел на меня, затем в зеркало, снова на меня. Трепал себе волосы, прищуривал глаза, засовывал в ноздри ватные тампоны, и когда стал страшен, как смертный грех, сказал: «Кажется, похож», – и пошел в фотографию. Действительно, на фото получился гибрид, несколько напоминающий Соломона и смахивающий на меня. Теперь, если я сдам экзамены, с такой зачеткой он сможет продолжать учиться.
И вот первый устный экзамен – математика. Сейчас откроется застекленная дверь, выйдет очередной сдавший. Или проваливший. И войду я. Чувствую, что волнуюсь. К обычному страху провалиться примешивается страх, не сплошает ли гибридная фотография. Дверь открывается, Соломон подталкивает меня – «Не дрейфь!» – и я вваливаюсь внутрь. Далеко впереди вижу возвышение, на котором сидит экзаменационная комиссия, глаза на меня в упор. Я иду и иду, и, кажется, аудитории нет конца. И кажется, что все смотрят на меня: экзаменаторы сверху, абитуриенты с боков и Соломон сзади через застекленную дверь. Наконец ноги доносят меня до стола, председатель берет зачетку и вдруг преображается:
– Как, как ваша фамилия? – говорит он и подозрительно смотрит на меня. И члены комиссии тоже.
«Моя фамилия Дрейзнер, моя фамилия Дрейзнер», – твержу я про себя и потом повторяю дрожащим от волнения голосом:
– Дрейзнер.
– А я думал, Драйзер, – острит председатель и первым смеется собственной шутке, члены комиссии подобострастно хихикают вслед за ним. – Вы, наверное, слышали такого американского писателя, – добавлявет он, видя, что мне не смешно. Мое лицо забавляет его, и теперь он уже грохочет вовсю, члены – за ним. «Черт бы тебя побрал с твоими шуточками, – думаю я, вытаскивая билет, – но настроение у тебя хорошее и минимум трояк я все же получу».
Экзамен я сдал хорошо; вслед за ним сдал и все остальные; Гриша Вертлиб так и остался в резерве. Соломон поступил, отлично закончил и к 15 июня 1970 года был уже руководителем группы инженеров в проектном институте.
Система работы в советской милиции ничем не отличается от остальных советских учреждений. Кругом дубы и липа. Конечно, отделы соревнуются между собой. У кого меньше зарегистрировано нераскрытых преступлений, тот первее. Как бороться с нераскрытыми преступлениями? Конечно, раскрывать их. Но это тяжело, требует пота, а иногда вовсе безнадежно. Времена Сталина прошли. Новые вожди спят по ночам сами и дают спать другим. Теперь уже не сгорают на работе, а медленно тлеют и стараются только, чтобы было побольше дыма. Что делать, если очень хочется работать? Полежите полчаса спокойно на диване, это пройдет – утверждают знатоки.
Если ты не работаешь как взмыленная лошадь, если днями и ночами не торчишь в отделе, твой сейф за несколько дней заполнится материалами. Если по каждому материалу возбудить, как положено, дело и заниматься его расследованием, райотдел быстро выйдет на первое место. Только сзади… Комиссар будет проедать плешь начальнику райотдела, он – начальнику уголовного розыска, а тот – тебе. От верхушки до основы пирамиды будет висеть мат и, если ты по-хорошему не догадаешься, что надо делать, тебя могут вынести за скобки. А что надо делать, знают все. Чтобы было меньше нераскрытых преступлений, их надо или раскрывать, или не регистрировать, как будто их не было вовсе. Приходит какая-нибудь бабуля. Сквозь горькие слезы рассказывает, как пришла в универмаг после пенсии купить материи на платье. Здесь посмотрела, там пощупала, наконец, нашла, что надобно, отстояла очередь в кассу и бац… нет денег, были, да все и сплыли, а ведь так аккуратно были запрятаны. «Да разве уследишь за ними, окаянными, специально ведь давку в очередях устраивают, чтобы уворовывать у людей честные пенсионерские рубли. Помогите, граждане милиционеры», ан не тут-то было. Дело бабули явно бесперспективное. Какой-нибудь кочевой вор из другого района давно уже смотал удочки, никто его не видел, деньги не пронумерованы и не пахнут. Бабуля вешает на отделение «мертвое дело». От этого дела надо избавиться немедленно, пока оно в эмбриональном состоянии.
– Послушай, бабушка, – говорят ей доверительно. – Тебе сколько лет? Семьдесят пять?! Вчера тоже одна такая приходила, тоже придумывала сказки, а потом честно призналась, и мы ее отпустили подобру-поздорову. Зачем же ты нас обманываешь? Что мы, первый год здесь работаем, что ли?.. Скажи честно, я, мол, старая, памяти ни черта нет, бумажник обронила, а деду сознаться страшно. Вот я и иду в милицию и думаю, что там дураки сидят, уши развесили и все на веру берут. Иди-ка поищи свой кошелек хорошенько, вспомни, где бывала, где стояла, возле кассы посмотри хорошенько…
Бабуля выскакивает, как ошпаренная. Она ничего не знает о соревновании между отделами за Переходящее Красное знамя, но чувствует, что виновата. «Может, действительно где обронила и на честных людей напраслину взвела… Подальше от греха. Бог с ними, с деньгами-то, как-нибудь выкрутимся».
Эта бабуля отделу больше не страшна. И не только нашему. Если ее обворуют еще раз, она живо вспомнит эту сцену и больше никогда не испортит ничьи показатели.
Ну, а если кто-то посерьезнее? Тогда бумажку с данными можно сунуть в карман и носить рядом с носовым платком. На телефонные звонки можно отвечать грустным голосом: да, делаем все, но очень тяжелый случай, пока ничем помочь не можем. Позвоните на следующей неделе. Потом – через неделю. Потом – в будущем месяце. Когда звонки кончатся, бумажку можно вынуть из кармана и использовать не по назначению. А вместо нее положить другую бумажку.
Ну, а если кто-нибудь совсем серьезный? И жалобы наверх и проверка гарантированы? Тогда ничего не попишешь, надо регистрировать и возбуждать уголовное дело. Конечно, чтобы не испортить соотношение между нераскрытыми и раскрытыми, надо будет усадить десяток хулиганов, которые сквернословили в присутствии детей, поднимали руки на тещ или плевали на кухне в соседский суп.
Я сам как-то стал жертвой такой липы, хотя и в несколько другой области. Все мы должны были ходить на занятия по самбо. На самом деле никто не ходил, но в отчетах о занятиях птички ставили регулярно. И вдруг общегородские соревнования между отделениями. Меня, конечно, сунули в команду из восьми человек. Один был разрядник, остальные – как я. Перед соревнованиями разрядник наскоро показал нам несколько приемов. Главное, чтоб все явились и не было «баранок» – в других отделениях такая же картина, может быть, на кривой вывезет.
И вот меня вызывают на ковер. Человек триста сидят вокруг – болеют. Много татар, славян, есть кавказцы. Евреев нет. Перед схваткой я просмотрел списки и с ужасом убедился, что у первого же моего противника разряд по самбо. Значит, быстро отмучаюсь.
Однако не успели мы начать бороться, как мой противник оказался на ковре, а я – на нем. Он едва трепыхался – и ко мне пришла уверенность. Лежа на противнике, я слышал подбадривающие крики ребят из нашего отделения и изо всех сил пытался вспомнить какой-нибудь прием, чтобы он все же из-под меня не выкарабкался. Наконец вспомнил. Подсунув кулак под локоть его левой руки, я резко придавил запястье к полу. Что-то треснуло. Третьеразрядник завопил и стал стучать другой рукой по ковру. Капитуляция. Я встал и протянул ему руку. Но встать он не мог. Тогда я нагнулся, чтобы поднять его. И тут я понял, почему он шлепнулся и почему сейчас его не поднять никаким домкратом. От него несло, как от ликеро-водочного завода, так же как от десятков «болельщиков», которые уже упились спозаранку.
Следующих двоих, таких же горемык, мне удалось победить по очкам. Я вышел в четвертьфинал или что-то в этом роде. Теперь на меня начали возлагать надежды – нас только двое осталось непобежденных во всей команде. На четвертую схватку со мной вышел лобастый мужик лет сорока, лысый и невзрачный. По ритуалу мы пожали друг другу руки, согнулись и пошли друг на друга. Что было дальше, я помню неотчетливо. Когда я начал приходить в себя и цветные круги понемногу перестали плясать перед глазами, до слуха стали доходить куски фраз, произнесенных информатором:…мастер спорта… чистым приемом… за 17 секунд.
5
РАЗДУМЬЯ ПО ПОВОДУ ОНДАТРОВОЙ ШАПКИ
Показуха мне была противна всегда. Уголовников я ненавидел. Поэтому старался работать с огоньком, особенно первое время. Вся территория, подконтрольная отделению милиции, в котором трудился, была разбита на участки, и каждый из нас отвечал за преступность на своем участке. Среди прочих объектов мне достался стадион Кировского завода, и вскоре я понял, как крупно мне не повезло. Зимой там заливали каток. А каток – значит шпана. Каждый вечер под веселые мелодии Кальмана и Штрауса с людей снимали ондатровые шапки. Минус шапка плюс воспаление легких – таков, как правило, был итог для жертв. Сбывались шапки мгновенно: каждый первый советский прохожий, не торгуясь, платил двойную цену. Одетые в штатское сержанты из оперполка, которые должны были ловить шпану, годами катались на своих шикарных бегашах, знакомились с девушками, женились, уходили на пенсию – толку не было. Наконец, участок принял я.
Сходив раза два на каток, я сразу увидел то, что можно было предположить даже и не ходя никуда: шапки снимают с тех, кто не умеет кататься. И тут явилась идея: на стадионе меня еще не знают, кататься я не умею, ондатровая шапка у меня есть. Идеальная жертва. Рискнем? Рискнем! Узнают в отделении – смеяться будут, может быть, хохотать. Рисковать своей шапкой ради работы, которая, как известно, не волк и в лес не убежит? Это для Вани-дурачка.
И в то время самым дорогим у человека была жизнь. Далее следовала ондатровая шапка. Люди уже переставали ходить в ватниках и ушанках; ондатровая шапка была символом удачливости и преуспевания. Все начальство ходило в них, и партбоссы – тоже. А для простого человека такая шапка была голубой мечтой. Запрашивали даже, говорят, армянское радио: «Куда делись ондатровые шапки? Что, прекратили отстрел ондатры?» И армянское радио ответило: «Нет, прекратили отстрел партработников».
Договорился я с парнями из оперполка – они пойдут шагов на двадцать позади, чтобы не спугнуть; их-то ведь знают. Надел коньки, надел шапку, завязал тесемки под подбородком – и вперед. Мчались смеющиеся пары, тройки, целые хороводы, а рядом тащился я, спотыкаясь и падая. Несколько раз оглянулся: ребята из патруля катились за мной, как договорились. Все шло как по маслу, но рыба почему-то не клевала. Я уже устал, мне надоело. В чем же дело? Может быть, тесемки? Я распускаю тесемки. И сразу же чувствую, как стало свободно и легко. Проверил: шапки на голове нет. И тут же вижу ее в руке у парнишки, который картинно, как на соревнованиях, обходит меня и уходит влево. Все хорошо, все по плану. Бросаюсь за ним, на ходу оглядываясь назад. Патруля не видно.
Ярость охватывает меня и придает силы. Я почти нагоняю парня, но в этот момент он так же картинно перебрасывает шапку своему приятелю и прибавляет скорость. По инерции я пробегаю за ним несколько шагов. Черт подери, за кем же бежать: за шапкой или за вором?
Надо за шапкой: вор без шапки и без свидетелей – пустой номер. Я сворачиваю и тут же соображаю: второго я почти не разглядел, даже, если он будет стоять рядом в моей шапке, я его не узнаю. Снова сворачиваю за первым, но в этот момент врезаюсь в кого-то, он валится, я – на него, и через минуту мы лежим в основании барахтающейся пирамиды. Проклятые сержанты, – конечно, им надоело ползать за мной и они решили дать парочку хороших кругов для согрева…
Наконец, я смог встать. Бросился к проходной стадиона, на ходу вытаскивая милицейское удостоверение. Первые несколько человек разрешили проверить свои спортивные чемоданчики без сопротивления. Но затем возник затор, появилась очередь, я услышал ропот. Сколько их – сотни, тысячи? Всех проверить не успею даже за ночь. Как быть? И тут я увидел, как над забором стадиона появилась голова, потом корпус, перевалили на эту сторону и исчезли. Затем так же – второй, третий… Для молодых дорога через забор была шире и удобнее платного входа через проходную. Теперь можно было снимать осаду и идти в раздевалку: просить у гардеробщиков какую-нибудь старую шапку.
Итак, эксперимент блестяще провалился по вине патруля из оперполка. Пришел я на стадион в своей новенькой ондатровой шапке, а уходил в чьей-то замызганной старой кепке… Все было задумано правильно, но…
Нужно ли это было лично мне? Нет, я старался для общества. А обществу было глубоко наплевать на мои старания. Как я и ожидал, мои коллеги по работе посмотрели на меня, как на слегка чокнутого. Ради интересов общества – ни один из них не пожертвовал бы даже личной дыркой от бублика.
Сержанты из оперполка катались на катке в свое удовольствие, и то, что рядом грабили людей, их не волновало. Восемь часов в день откатался – получи зарплату. Да еще надбавку за опасность. Если во времена Сталина зрячие уничтожались, но были и слепые, то теперь, после знаменитого доклада Хрущева о культе личности, все прозрели. Те, кто раньше видел на горизонте коммунизм, поняли, что коммунизм – воображаемая линия, которая удаляется по мере того, как к ней приближаются. Если раньше были люди, готовые по заданию партии и правительства сесть на небритого ежа своим собственным голым задом, то теперь все норовили использовать для этого чужой. Произошла полная внутренняя деидеологизация общества.
В обстановке идейного разброда многие уползли в свои норы (мой дом – моя крепость) – строить коммунизм лично для себя. На смену идеологии приходил всеобъемлющий цинизм.
Но этот путь – не для всех. Я не мог жить без веры. Я сохранил веру в социализм, как в общество будущего, где только личный труд будет мерилом благосостояния и критерием отношения к человеку.
Мне, однако, было ясно, что социализм в СССР пошел на каком-то этапе наперекосяк, хотя вначале все, кажется, было правильно.
Я отвергал в принципе капиталистическое общество как общество, где погоня за прибылью любой ценой уродует людей, делает неуютной жизнь многих, у которых недостаточно крепкие локти. Революция в Октябре – правильно. Классовая борьба – верно. Диктатура пролетариата – то, что надо.
Буржуазию – под корень через частый гребешок. Ленин был прав на все сто процентов. Сталин угробил его дело. С этим набором я пришел позже в сионистскую организацию. И только много позже я научился делать самостоятельные выводы из увиденного и прочитанного, а не подгонять факты под имеющуюся в голове схему, отбрасывая те из них, которые в нее не лезли. Перестав мыслить догматически, я понял, что из многих хорошо известных мне фактов напрашиваются совсем другие выводы, чем те, к которым меня подтащили на поводке. Но это все впереди.
А тогда все меньше и меньше думалось о социальной стороне жизни. И все больше и больше – о национальной. Чем сильнее выталкивало меня общество, тем больше тянуло к своим. К тем, кого общество выталкивало по той же причине. Я вновь пережил Катастрофу.
Когда началась война, мне было восемь, когда кончилась – двенадцать. Я знал, что немцы убивали евреев. Однажды на свадьбе у родных я даже встретил мальчика, который во время расстрела получил пулю и свалился в ров, но потом пришел в себя, выполз из-под груды тел и остался жить. Однако тогда Катастрофа прошла по касательной. Сейчас она вонзилась в меня.
Итак, их убивали только потому, что они евреи. Дымили огромные печи в Польше, но никто не бомбил крематории для живых, никто не пытался их взорвать. Два миллиона советских евреев на оккупированной территории были обречены – вопрос был только в производительности зондеркоманд и печей. Жертвы еще не знали этого, а, если и слышали об убийствах, надеялись, что до них дело не дойдет. Надо только хорошо работать и не забывать про старое-испытанное: у гоя сила – у еврея деньги. Планомерный отлов сионистов еще до прихода немцев обезглавил возможное сопротивление. Только там, где боевая халуцианская молодежь не была уничтожена, возникли очаги сопротивления. Если бы конница Буденного в 1920-м заняла Варшаву, не было бы восстания в Варшавском гетто в 1943-м.
Евреям, которые еще помнили приход «Вильгельмовских» немцев и их либеральную оккупацию в Первую мировую войну, было трудно сориентироваться в обстановке и принять решение об эвакуации любой ценой.
Долгая Варфоломеевская Ночь опустилась над евреями Европы. И даже когда по плану Бранда союзники были не прочь подумать, не поменять ли 100.000 грузовиков на миллион евреев, СССР сразу же среагировал категорично: пусть бьют евреев.
Шесть миллионов погибло. И что…? Ничего. Заросли рвы. Нет памятников ни в Бабьем Яре, ни в тысячах других яров, рвов, оврагов. Лишь пишут в газетах о миллионах уничтоженных нацистами советских граждан: русских, украинцев, белорусов, литовцев и других…
Синагоги превратили в склады. Ликвидировали еврейскую мысль и еврейское слово. Расстреляли Еврейский антифашистский комитет. Нет в Москве посла государства Израиль. Сталин тоже решает «еврейский вопрос»…
Но что это за вопрос? Когда он возник? Почему у нас нет своего государства, которое могло бы защитить нас и от решений вопроса по-гитлеровски, и от решений вопроса по-сталински? Почему мы сами не можем решить этот самый вопрос?
Мысленно я соединял два события: катастрофу европейского еврейства и всероссийский еврейский погром в сталинские времена. Два звена дали коротенькую цепочку. Но ведь это только последние звенья, ведь должны же были быть звенья и впереди. Во мне проснулся ненасытный интерес к еврейской истории. Ненасытный и неудовлетворенный. Читая все, что можно было достать, я не только не удовлетворял своего аппетита, но лишь разжигал его еще больше. Появившееся национальное самосознание, национальная гордость стали независимыми двигателями. Теперь они могли вести меня дальше к сионизму, даже если бы антисемитизм в России вдруг исчез. Но антисемитизм в России исчезать не намерен. Он будет порождать сионизм ежедневно, ежечасно и в массовом количестве.
Победоносная Синайская война 1956 года захватила меня с головой. Теперь я болел за израильскую армию совсем по-другому, чем в 1948-м. Тогда я, школьник, болел за армию, которая, сражаясь против арабов, поддерживаемых Британской империей, защищала не только свои интересы, но и интересы Советского Союза. Теперь, после пережитого внутреннего кризиса, я болел за армию, которая, защищая наше дело, сражается и против экспансии Российской империи на Ближнем Востоке.
Оказывается, звенья еврейской истории не только уводили в прошлое. Новые звенья нашей истории ковались в наши дни на Ближнем Востоке. И впервые за две тысячи лет мы сами были кузнецами. Я испытывал взволнованность прозелита. Все свободное время я пропадал в Публичной библиотеке на Фонтанке. Тогда еще можно было брать английский «Таймс» и, не умея читать, я часами разглядывал фотографии бородатых израильских солдат, рисующих что-то прутиками на песке Синайской пустыни.
1956 год был богат событиями. Советские танки стояли на перекрестках Будапешта, солдаты из Узбекистана ходили по набережным Дуная и интересовались, не Суэцкий ли это канал. Бурлила Польша, и Гомулка после тюрьмы попал в кресло Первого Секретаря партии. Везде по периметру Российской империи сталинские сатрапы менялись на хрущевских. Страны, голос которых был простым эхом голоса Москвы, с шумом просыпались. В отличие от советского диссидентства, которое возникло и стало набирать силы в период после сталинского разброда, диссиденты других государств блока испытывали кроме политического гнета также национальный гнет. Тем решительнее они действовали.
Восстание в Венгрии разбередило совесть у многих в СССР. Возникали кружки и группы тех, кто считал, что надо что-то делать здесь, в России, что никакие восстания на окраинах империи не помогут, если не подточить способность империи подавлять. В этих группах было много евреев. Снова, как в 1917-м, они горели желанием навести порядок в доме, где были постояльцами, вымести грязь, произвести ремонт, сделать счастливыми всех жильцов.
Я стоял на развилке. Впереди было две дороги: сионизм и либерально-демократическое диссидентское движение. Встреча с Лией Лурье помогла мне найти мой путь. Путь, которым я пошел.
6
ЛИЯ
Проснувшийся во мне еврей не только по паспорту, но и по духу искал единомышленников, но вокруг было пусто. В Публичной библиотеке молодежи я не встречал. Там сидели пенсионеры, говорившие между собой на идиш. Они вежливо ускользали от моих попыток заговорить с ними об Израиле. Но на ловца и зверь бежит, и осенью 1958 года я нашел, наконец, то, что искал.
Это произошло в праздник Симхат Тора во дворе Ленинградской синагоги. В этот праздник, единственный раз в году, во дворе синагоги собирались по традиции десятки парней и девушек людей посмотреть и себя показать. Многие, живя в нееврейском окружении, видели для себя шанс познакомиться и выйти замуж или жениться. От сионизма молодежь была еще далека, даже хору во дворе синагоги еще не танцевали – просто теснились в проходах, слушали канторов, Дышали еврейским воздухом. С каждым годом их приходило все больше, пока власти не забеспокоились. В синагогу стали посылать милицейских дружинников с красными повязками и дружинников райкома партии – с синими. Лермонтовский проспект перекрывался, и пустые «черные вороны» стояли у ворот синагоги в ожидании добычи. Во дворе гремел милицейский громкоговоритель: «Граждане евреи, имейте совесть, вы мешаете детям спать. Больные дети… Пожалейте их… Разойдитесь». Действительно, один флигель синагоги в свое время отобрали и устроили там детскую больницу. Теперь был хороший предлог наполнять «шмуликами и шлемиками» черные вороны и отвозить их в отделения милиции. Двор кишел агентами, которые переписывали студентов. Потом им устраивали «бледную жизнь»: выгоняли из комсомола (ибо «религия несовместима с пребыванием в комсомоле») и из института («за аморальное поведение»). Для КГБ день Симхат Тора был днем пиковых нагрузок. Однажды я встретил во дворе Леньку Грошева, который учился вместе со мной в Юридическом институте. Увидев меня, он быстренько «смылся»: я знал, что после окончания института он работал в следственном аппарате КГБ и был уже в звании майора.
Но чем энергичнее милиция «участвовала» в праздновании Симхат Тора, чем больше возникало потасовок в синагогальном дворе, тем больше он притягивал внутренне непокоренных, с просыпающейся национальной гордостью. К концу шестидесятых этот праздник стал мощным фестивалем национального единства и сплоченности.
Тогда, в день Симхат Тора 1958-го, двор синагоги был полупустым. Кучка молодежи толпилась возле малой хасидской синагоги. Я подошел поближе. В центре стояла женщина лет пятидесяти с маленьким мальчиком и рассказывала про Израиль. Время от времени она по привычке поправляла очки. Рассказывая, она ссылалась на письма дяди из Израиля. Для меня это было чертовски интересно: Израиль превращался из мифической страны на другом континенте в страну, где живут живые люди, такие же, как мы, например, дядя этой женщины. Я решил непременно познакомиться с ней. Но чем больше я возле нее крутился, тем подозрительнее она на меня смотрела. Наконец прервав свой рассказ, она попрощалась, взяла мальчика за руку и выскользнула из синагогального двора. Она почти бежала. Оглядывалась, находила меня глазами и прибавляла шагу. Возле Никольской церкви я все же нагнал ее. Мне был понятен ее страх – сталинские времена были еще слишком свежи в памяти и, по-видимому, она хлебнула горюшка. Но выхода у меня не было.
– Послушайте, не знаю, к сожалению, как Вас зовут, я давно мечтал познакомиться с такой, как Вы. Вы даже не можете представить, как мне это важно…
– Молодой человек, отстаньте от меня, иначе я позову милицию…
– Но для меня встреча с вами…
– Прекратите меня преследовать… Саша, что он хочет от меня…? Что я ему такого сделала…
И она снова потешно провела пальцами по губам, поправила на носу очки. Я рассмеялся и это слегка растопило лед недоверия.
Нелегко мне было познакомиться с Розой Давыдовной Эпштейн, но, когда мы расставались, я уносил с собой ее адрес и телефон. И я знал, что адрес не липовый, так как проводил ее до самой квартиры и видел, как она открывала дверь ключом.
А через две недели она ввела меня в дом Лии Лурье. И я сразу же притащил за собой Соломона. Мы вошли в этот дом сионистами на эмоциональном уровне, а вышли сознательными, знающими, чего мы хотим и с чего начинается Родина.
Лия Лурье родилась в 1912 году в семье рижского врача. Тон в доме задавала красавица Эжени Лурье, мать Лии. Она поставила дом на западно-европейский манер, здесь читали и говорили по-немецки и по-французски, выезжали с друзьями на верховые прогулки. Желая оставаться стройной и привлекательной и во время беременности, Эжени туго перетягивала себя корсетом. Когда маленькая Лиля, как ее звали в доме, подросла, выяснилось, что она не может самостоятельно ходить и что-либо делать руками – стопы ног и кисти рук были вывернуты и скрючены. Несмотря на это, Лия была полна неуемной энергии, озорства, любознательности. Ее жизнерадостности и оптимизму могли бы позавидовать люди, которые не были калеками от рождения. Ее увлечения менялись, но всегда были искренни и глубоки.
Перед началом войны в Ленинграде остро конкурировали между собой поклонницы замечательных русских певцов Лемешева и Печковского. Печковистки устраивали обструкции Лемешеву. Их соперницы, полные боевого задора, придумывали контргадость и срывали концерты Печковского. Во главе партии печковисток стояла Лия Лурье, которая сама неплохо пела – в фонотеке Ленинградского радио хранятся напетые ею на радио песенки для детей.
Война и Катастрофа вместе с послевоенной антисемитской действительностью глубоко потрясли Лию и сделали ее сионисткой. В 1949 году ее и отца арестовали в один день. Сэндэра Лурье увели. Лию Лурье унесли на носилках. Отец горячо любил свою «маленькую Лилю». Он понимал, что для дочери арест – верная смерть: даже здоровые мужчины часто не выносили тогда следствия и тюрем. Без Лили он не хотел жить. И он не вернулся.
А Лия вернулась. И так же красиво было ее лицо. И так же лучились ее внимательные серые глаза. Только в углах глаз появились морщинки, а в коротко остриженных рыжеватых волосах – седые пряди.
Такой мы с Соломоном увидели ее впервые глубокой осенью 1958 года. Такой она ушла от нас в январе 1960 года. Этот год наполнил глубоким смыслом нашу жизнь. Мы нашли то, что искали – единомышленников. Позывные израильского радио стали нашими жизненными позывными. Песни в исполнении Яффы Яркони и Шошаны Дамари жили в нас. И каждый новый киббуц в Иерусалимском коридоре был нашей победой. Бесконечные разговоры об Израиле сделали его ближе и осязаемее. Лия мечтала учить детей йеменских евреев, которых она очень любила за трудолюбие и преданность стране. Среди ее постоянных гостей были люди, готовые уехать в Израиль в любой момент. Я почувствовал, что и у меня начала вызревать мечта, которая в будущем захватила меня целиком.
Лия ушла от нас, успев дать мне и Соломону восемь уроков иврита, которому она самостоятельно выучилась по радио. Она давала уроки иврита не только нам. Ни с кого она не брала денег, хотя преподавание языков было единственным источником существования для нее и старой матери. Девятый урок она дать не успела.
Она не успела закончить перевод с идиш на русский «Восстания в Варшавском гетто», и только ее мать видела, как, переворачивая языком страницы, она пыталась писать непослушными руками.
Она не успела прочитать очередной номер «Вестника Израиля», который должен был привезти из Москвы Натан Цирюльников.
Лия была одной из немногих, кто, пройдя все ужасы «заповедника им. Берия» и вернувшись, нашел в себе силы продолжать начатое дело. Она погибла под скальпелем хирурга. Кое-кто считал, что это было убийство. Я так не думаю. Но сразу после ее смерти был арестован Натан, начались обыски, допросы. Меня выгнали с работы в милиции за «связь с еврейской буржуазной националистической организацией».
Через шесть лет в Ленинграде возникла нелегальная сионистская молодежная организация. Двое из шести ее основателей были учениками Лии Лурье.
В том же году у меня родилась дочь. Мы назвали ее Лилей.
Лия была похоронена на еврейском кладбище рядом с синагогой. На ее памятнике было выбито еврейскими буквами: «Лия Лурье, да будет благословенна ее память, 1912-1960. Верная дочь своего народа». Однако неизвестные «хулиганы» сломали памятник. На восстановленном обелиске надпись сделали по-русски. Фраза «верная дочь своего народа» была опущена.
Если верно то, что есть бессмертные люди, то Лия Лурье – одна из них. Ее тело лежит под плитой на Преображенском кладбище в Ленинграде. А ее серые глаза улыбаются нам, тем, кому посчастливилось знать ее: «Если не ты для себя – кто для тебя? Но если ты только для себя – зачем ты?»
7
ФОРТУНА НАЧИНАЕТ И ПРОИГРЫВАЕТ
Я вылетел с работы в милиции и приземлился в мастерской по ремонту холодильников. Руки, привыкшие к вечной ручке, учились держать плоскогубцы и гаечный ключ. В 28 лет приходилось начинать сначала. Но это было время, когда я не только терял, но и находил.
Знакомый врач Борис Аронович Мархасев предложил нам с Соломоном встретить майские праздники 1961 года в обществе племянниц его жены на Васильевском Острове. Мы внесли свой пай в складчину и вечером 30 апреля отправились с несколькими приятелями по указанному адресу. Через некоторое время после нас к хозяйкам пришли их подруги Ира, Фира, Слава и Элла. Говорят, что если все сразу же замечают твою скромность, значит скромность – именно то, чего тебе не хватает. Элла держала себя не подчеркнуто скромно, что можно неплохо отработать перед зеркалом, а естественно скромно. Кроме того, она была очень привлекательна даже на фоне своих подружек, которые тоже не были уродливы. В общем, я, наверное, постарался бы оказаться поближе к ней за столом, но не тут-то было.
Для того чтобы парни и девушки сидели вперемежку, Ира разработала специальный ритуал. Она разрезала несколько журнальных картинок пополам. Одни, половинки тянули парни, другие – девушки. Две половинки садились за стол рядом. Рядом с Эллой оказался Гриша Вертлиб – фортуна подставила мне ножку первый раз. После ужина я сказал Грише: «Вижу, что твоя соседка тебе по вкусу. Начинай ухаживать, а если у тебя не выгорит, тогда попробую я».
– Давай сперва ты, а потом я, – предложил Гриша, и счет в моем поединке с фортуной стал 1:1.
После вечера я пошел провожать Эллу домой. Разговор, естественно, быстро перескочил на еврейскую тему. Я сказал ей, что на самом деле я не Гриша, а Гиля, и не комсомолец, а сионист, и почему-то добавил, что моя будущая жена должна будет уехать со мной в Израиль. А она почему-то спросила:
– А как будет отчество ваших детей? У вас такое странное имя.
Когда мы прощались, я поинтересовался, свободна ли она в понедельник. Она ответила, что занята. Поколебавшись немного, я спросил, свободна ли она во вторник. Она ответила, что занята. Сильно поколебавшись, я все же спросил ее, как насчет среды. Оказалось, что в среду она занята тоже. Я попрощался и ушел. Фортуна снова повела против меня в счете 2:1.
В свои двадцать один год, не имея диплома, Элла работала инженером на военном заводе. Я, в свои двадцать восемь, имея диплом, был учеником механика в ремонтной мастерской.
Конечно, другая на ее месте сказала бы: «Вы знаете, именно в среду я должна помочь маме со стиркой, а в четверг вечером можно встретиться». Но не она.
Эта встреча могла бы стать последней, если бы через несколько недель, перебирая свои бумаги, я случайно не наткнулся на те самые три тетради с переводом «Восстания в Варшавском гетто», которые обещал дать ей почитать. К счастью, у меня был ее рабочий телефон, я позвонил и мы назначили свидание вечером на стрелке Васильевского Острова. Счет в игре с фортуной снова выравнялся, но ненадолго.
Я пришел к Дворцовому Мосту за несколько минут до условленного времени. Эти минуты прошли, часы продолжали идти – Эллы не было. Был какой-то праздник, кажется, день основания Ленинграда. Кругом ликовали сотни людей, а я грустил все больше и больше. Взобрался на одну из Растральных Колонн, чтобы что-нибудь увидеть в этой толпе. Напрасно. Позднее оказалось, что Элла все же приходила. И даже вовремя. И даже к мосту. Только не к Дворцовому, а к мосту Лейтенанта Шмидта. Победу в этом матче с фортуной я одержал ровно через год после нашей первой встречи – 30 апреля 1962 года. Гуляли свадьбу. Элла Бекман стала Эллой Бутман. А потом, когда я вернул себе паспортное имя, то же сделала и она. Гилель и Ева.
Мне не часто везло в жизни. Ева была моим везением. А ей было тяжело. И тяжкий быт свалился на нее в первый же день: со свадьбы каждый из нас поехал к себе домой – негде было жить, а в комнате, которую мы сняли, еще не закончился ремонт.
Жить в коммунальной квартире с восемью другими семьями непросто. Но нашим главным горем был заочный Политехнический институт, в котором мы учились вечерами, работая днем. К голубой мечте об Израиле прибавилась серая мечта «об выспаться». Я засыпал в трамваях, на лекциях, на ходу, особенно когда родилась Лилешка. Плохо соображал. Ева тянула за двоих. Кое-как она перетаскивала меня с курса на курс, притормаживая, чтобы не отрываться.
Хотя я и вынужден был поступить в технический вуз, но оставался человеком гуманитарным. Начертательная геометрия стала для меня непреодолимой. Даже соединить две точки прямой всегда казалось мне; нелегким делом, а уж начертить, как пересекаются в пространстве сложные геометрические фигуры, представлялось мне священнодействием. Ева, занимавшаяся на заводе конструированием нестандартного оборудования, хрипла, стараясь растолковать мне, какие грани должны быть видны на чертеже, какие – нет. В отчаянии бросала карандаш. Но экзамен – не телеграфный столб. Его нельзя обойти, его надо сдать.
Преподаватель «начерталки» Марьяновский, тоже семит, симпатизирует нам с Евой. Во время экзамена он отворачивается и упорно не видит, как Ева чертит и растолковывает мне чертеж. Это уже наш второй заход. Первый раз я не смог объяснить ему то, что было очень красиво начерчено на моем листе. Пришлось уйти. Ева тоже сдала билет – сказала, что не подготовилась. Если завалю и сегодня – дело швах.
Марьяновский рассеянно слушает мой ответ, смотрит то на меня, то на Еву. На полуслове обрывает меня:
– Ладно, молодой человек, подождите-ка за дверью. Зачетку оставьте здесь.
Жду долго. Наконец, появляется Ева с двумя зачетками в руках. Заглядываю в свою – тройка. У Евы – тоже тройка.
– Ты знаешь, дождался он, когда я осталась одна. Ответила ему свой билет. Хорошо ответила. А он и говорит мне: «К сожалению, ваш муж начертательную геометрию не знает, и знать не будет. И если я просто поставлю ему удовлетворительную оценку, это будет нечестно. Давайте, я прибавлю его единицу к вашей пятерке и разделю поровну. Согласны? – Ева вся лучилась радостью.
Сдал сопромат – можешь жениться, говорят студенты. Мы «сдали» начерталку. Можно было пойти в «лягушатник» поесть мороженого.
Летом 1969 года мы с Евой стояли за соседними досками, защищая дипломные проекты. Благодаря ей мы смогли закончить шестилетний курс за восемь лет, в то время как в среднем его кончают за одиннадцать. И, может быть, даже сегодня, через восемнадцать лет после нашего поступления, какой-нибудь бедолага из наших бывших соучеников, кряхтя, взбирается по знакомой каменной лестнице.
Практически Ева дважды закончила институт – за себя и за меня. И еще успела родить нашу Лилешку.
– Как будет отчество ваших детей? У вас такое странное имя… – спросила меня Элла Бекман во время нашей первой встречи. В метрике моей дочери записали «Гилевна». Нашей общей дочери.
Быт был не единственной трудностью. Бывший член комитета комсомола завода, Ева не сразу пришла к сионизму. Как не сразу пришел к нему и я. Как не сразу приходило к нему все наше поколение. Ибо мы шли вслед за поколением «евреев молчания», у которых ежовско-бериевская хирургия вырвала язык. Но когда во время второго Ленинградского сионистского процесса судья спросит Еву: «Кем вы приходитесь обвиняемому Бутману?», он получит ответ:
– Я жена Бутмана Гили Израилевича и горжусь этим!
Позже родится:
Я буду передавать это стихотворение через следователя. И буду верить: Ева поймет, о каком красном море идет речь. Даже если оно написано с маленькой буквы.
***
Впереди появляется Гатчина. Я трогаю кожаную куртку за плечо.
– Остановить бы машину на минутку…
Кожаная куртка думает, затем кивает водителю. Машина останавливается. Я вылезаю, захожу за кустики. Серые костюмы тоже встают недалеко от меня, по разные стороны. Делают то же, что и я. Вместе возвращаемся и занимаем то же положение: я – в середине, по бокам – сопровождающие лица. Кожаная куртка снова думает. Затем вылезает, идет к тому месту, где я только что стоял. Внимательно разглядывает, потом приседает несколько раз, снова я вижу его озабоченное лицо. Возвращается. Машина снова трогается, проходит Гатчину. Поток транспорта растет. Чувствуется приближение Ленинграда.
8
ДОПРОС В ТЕОРИИ
Не пройдет и часа – будем в Большом Доме, там же, где и десять лет назад. Конечно, будут допрашивать – в качестве свидетеля или в качестве подозреваемого. Хорошо, что не надо думать, как отвечать.
Почти четыре года тому назад, когда нас было еще восьмеро, мы провели специальное заседание группы, посвященное тактике поведения во время допроса. В это время в организации еще не было брошюры Есенина-Вольпина с рекомендациями на эту тему, но мы пришли к тому же выводу: лучшая тактика – молчать.
По опыту работы в милиции я знал, что это – единственная тактика. Даже двоим, если дело касается многолетней деятельности, а не одного-двух эпизодов, невозможно загодя все предусмотреть и сговориться заранее. Если больше двух человек и больше двух эпизодов, получается уравнение со многими неизвестными, решить которые ты уже не можешь. Его может решить только следствие. Если ты будешь говорить. Что бы ты ни говорил…
Для меня лично дело осложнялось тем, что с детства ложь у меня вызывала физическое отвращение. Как-то, когда мне было лет десять, мы жили в эвакуации в маленькой деревушке в Западной Сибири. Помню, был ненастный зимний вечер. Холодно, темно. Редкие керосиновые лампы горели далеко не в каждом доме. Я уже не помню, в чем конкретно обманул мать, но проверить мою ложь можно было только пройдя в такую непогоду к моему школьному товарищу, который жил на другом конце деревни. Я рассчитывал, что мать не станет этого делать, а наутро в школе я успею товарища предупредить. Но мама это сделала. И пока я тащился с ней рядом, много раз я готов был провалиться сквозь землю. С тех пор даже ложь во спасение была мне противна. Позже я встречал в лагерях таких же питекантропов. «Ну, а если врагу… – спрашивали их, – неужели не сбрешешь, коммунисты, ведь, не люди, какая тут может быть мораль…» Теоретически все было верно, а вот практически… Трудно живется питекантропам в век научно-технической революции, через сотни лет после того, как Макиавелли сказал, что язык дан людям для того, чтобы скрывать свои мысли. Другое дело молчать, хотя молчание тоже зачастую форма лжи… Это я мог. Только мутная Карповка знала, сколько дневников с двойками утопил я в ней в школьные годы. Мать не знала.
Итак, решили молчать. Единственный, кто возражал, был Владик Могилевер. Его в качестве свидетеля допрашивали несколько раз во время следствия по делу диссидентской группы Ронкина-Хахаева. Он пришел к выводу, что следователи Ленинградского КГБ достаточно примитивны, и их вполне можно дурачить. Заодно по их вопросам можно понять, что они знают, чего не знают, что их интересует, что нет. В общем, интересное единоборство.
Однако, возникал вопрос: если молчать, то как – с самого начала или с какого-то момента. Если с какого-то момента, то с какого? Предполагалось дать на себя установочные данные, а потом замолкнуть и на вопросы по существу дела не отвечать. Но ведь могли допрашивать и не формально. Могли не заполнять вначале первый лист протокола допроса паспортными данными о допрашиваемом, а проводить допрос в вольной форме. Пойди отличи, где кончаются вопросы по форме и начинаются вопросы по существу.
Решили устроить следственный полигон. Гришу Вертлиба посадили за стол. Его мнение: не надо отвечать ни на какие вопросы. Сейчас мы его будем допрашивать.
– Здравствуйте, Григорий Соломонович, – начинаем мы, – как здоровье?
– Здравствуйте, – отвечает Гриша и умолкает. «Как здоровье?» – это уже вопрос.
– Как поживает Галя? – спрашиваем мы. – Как у нее дела на работе?
– Я отказываюсь давать показания. Я ни в чем не считаю себя виновным и не знаю, чтобы кто-то другой совершал какие-либо преступления.
– Но, послушайте, Григорий Соломонович, мы не спрашиваем вас ни о каких преступлениях. У вас есть родная сестра Галя, с которой вы всю жизнь прожили под одной крышей. Как она поживает?
– Я отказываюсь давать показания. Я ни в чем не считаю себя виновным и не знаю, чтобы кто-то другой совершал какие-либо преступления.
– Григорий Соломонович, вы ведь умный человек, но, простите, ведете себя несерьезно. Вы знаете вашу родную сестру Галю? Да или нет?
– Я отказываюсь давать показания. Я ни в чем…
Решили молчать с самого начала.
Время – около пяти часов вечера. Резко увеличился встречный поток машин. Люди после работы возвращаются на дачи. Завтра утром они проделают этот путь в обратном направлении. А где буду я? Выпустят или оставят?
9
ИСТОРИЯ С ЧЕМОДАНОМ
Нашей организации скоро четыре года. Мы и так продержались слишком долго для нелегальной организации в СССР. Возможно, потому, что вначале были слишком осторожны, а осторожность и результативность – в обратной пропорции. Сегодня, в июне 1970-го, мы уже так размахнулись, что первые шаги организации кажутся лилипутскими. Сколько времени ушло у нас на печатание сокращенного «Эксодуса» Юриса в конце 1966-го – начале 1967-го? Наверное, не меньше полугода стучала на печатной машинке пенсионерка, с которой договорился Владик Могилевер, наш первый ответственный за «литературу». Сколько времени ушло на обсуждение того, какие места надо выбросить? А результат – двадцать один экземпляр «Эксодуса» и минус 210 рублей из кассы организации. Членские взносы за полгода ушли за один раз. Касса была пуста и, если бы дело пошло так и дальше, не скоро бы появилась следующая партия этой книжки, которая была отличным взрывчатым материалом, особенно для людей эмоциональных. Но уже перед Шестидневной войной мы получили их больше сотни. И не потратили на это ничего. Если не считать нервных клеток.
Это было весной 1967 года. Соблюдая осторожность, как было у нас тогда принято, мы собрались в парке «30-летия Комсомола» у Нарвских ворот. Когда мы покончили с текущими делами, Арон Шпильберг сделал сообщение: есть возможность получить целый чемодан с литературой из Риги. Надо разработать план приема.
Поручили это дело мне. Составляя план, я исходил из предположения, что связной привезет из Риги не только чемодан с сионистской литературой, но и «хвост». Рижское КГБ, безусловно, свяжется с Ленинградом и их местные коллеги будут ждать прибытия поезда из Риги с не меньшим нетерпением, чем мы.
Я мысленно поставил себя на их место и попробовал представить, как бы я действовал. Мне было очевидно, что для них главное не чемодан, а люди, которые будут его получать. Логика подсказывала: они будут следовать за чемоданом до места его хранения и только там будут нас брать. Надо было придумать что-нибудь такое, что позволило бы оторваться от них в пути. И тут мне помогло знание города.
Дело в том, что в одном из самых старых по застройке районов Ленинграда между Дворцовой площадью и Марсовым полем получилась довольно интересная картина. На всей этой территории более или менее параллельно Неве тянулись только две улицы: Халтурина и набережная Мойки. Между ними на протяжении двух автобусных остановок не было ни единого поперечного переулка, по которому можно было бы попасть с одной улицы на другую. Правда, в нескольких местах была система проходных дворов-колодцев с невысокими арками и узкими проходами. Общая длина такого прохода – метров триста, не больше, и проделать этот путь с чемоданом бегом можно за минуту-полторы.
Большинство подворотен с улицы Халтурина были заперты управдомами, и за воротами хранились помойные баки. Проходные дворы начинались со входа в обычный подъезд, и только местные жители знали, какие из многочисленных парадных, выходящих на улицу Халтурина, имеют сквозной проход во внутренний двор и дальше – на набережную Мойки, а какие – нет. Незнакомец видел перед собой стену плотно стоящих домов и не находил другого пути, кроме длинного объезда.
Основа плана была такой. Связного встречает на вокзале только один из нас, которого он знает в лицо. Оба, притворяясь незнакомыми, садятся в одно такси, якобы из соображения экономии, поскольку им по пути. В такси молчат. Когда машина подходит к парадной дома № 8 по улице Халтурина, встречающий член организации выходит из парадной, забирает связного и чемодан, и они вместе бегут проходными дворами к набережной Мойки. А такси с сопровождающим уходит. Добежав до Мойки, встречающий с чемоданом садится в ожидающее его такси, в котором для верности сидит еще один из нас, и они уезжают. Связной берет ноги в руки и убегает по одному из мостиков через Мойку.
Ну, а если связного будут брать сразу после выхода из поезда?
Что ж, встречающего он видит первый раз в жизни. А чемодан его попросил подбросить по пути в Ленинград один незнакомый мужчина. Хорошо заплатил. Как выглядел этот мужчина? Пожалуйста, средних лет, среднего роста, рыжеватый, в очках. Такой вежливый гражданин. По какому адресу надо было доставить чемодан? Пожалуйста, можно дать и адрес.
Ну, а если машина чекистов подойдет к парадной дома № 8 вплотную за нашей машиной и чекисты не оставят нам нужной минуты – парни они тренированные, чемодана в руках у них нет, парадное видели – догонят и крышка. И тут у меня была приготовлена изюминка – гвоздь программы.
Я ведь не случайно выбрал именно парадное дома № 8, хотя было еще несколько проходных парадных. Это было роскошное парадное старинного дома с двумя застекленными дверьми. За ними был лифт и не каждый мог сразу увидеть, что за лифтом есть проход во двор. И, самое главное, проход заканчивался дверью, открывающейся внутрь тамбура. Тамбур очень узкий и, если, проскочив в него с чемоданом, быстро закрыть за собой дверь и поставить какую-нибудь распорку между нею и стеной тамбура, то мы получаем ту самую заветную минуту в свое распоряжение. Чем сильнее будут ломиться чекисты в эту дверь вслед за нами, тем меньше шансов, что даже случайный прохожий сможет с другой стороны открыть ее. И они будут терять время, чтобы вскочить в машину и пуститься в объезд. А нам нужна всего минута, шестьдесят секунд. В крайнем случае – девяносто.
Мы с Соломоном скорректировали план, вырубили толстую палку, съездили и примерили ее. Все было тик-так. Правда, в последний момент Гриша Вертлиб, Давид Черноглаз и Бен Товбин выбросили из плана ожидающее на Мойке такси и, вообще, отредактировали план так, что его трудно было узнать, но самое главное – идея с палкой – была сохранена. Все восьмеро должны были принять участие в приеме чемодана.
Быть связным я предложил Пинхасу Шехтману. Это был молодой рабочий парень с сильно развитым чувством национальной гордости. Служа в армии, он кружкой проломил череп солдату из своего отделения, который назвал его жидом.
Как-то в году 67-м или 68-м я познакомился в Публичной библиотеке с высоким плотным кудрявым парнем. Это был блондин с голубыми глазами, и я не сразу сообразил, что он еврей. Будущий архитектор Самуил Моцкин интересовался тем же, чем и я, – ивритом. Мы разговорились. Самуил казался флегматичным и нерешительным парнем, слишком осторожным для своего возраста. Каково же было мое удивление, когда через несколько месяцев знакомства он сказал мне, что летом будет переходить финскую границу – ему нужен попутчик. Я познакомил его с Пинхасом и они стали готовиться вместе.
В одну из суббот, в теплый летний вечер, я провожал их на Финляндском вокзале. Оба они выглядели стопроцентными туристами, с палаткой и рюкзаками за спиной. И их легенда в случае задержания была – «неопытные туристы». Я пожал им руки, пожелал «ни пуха, ни перышка», они сели в вагон и поезд ушел.
На несколько дней я прилип к приемнику, прослушивая радиостанции Израиля, Англии, Германии, Штатов. Но они вернулись сами. В районе Сортавалы они дошли до самой границы, напоролись на забор из колючей проволоки с оттяжками и залегли в нескольких сотнях метрах, изучая распорядок обхода пограничных патрулей. Решили вернуться с ножницами для резки колючей проволоки. Однако и второй блин вышел комом. Пограничники задержали их, оштрафовали и внесли в список подозрительных лиц.
Третьей попытки они не делали.
Помимо безусловной смелости у Пинхаса было еще одно очень важное преимущество: он не знал никого из членов организации.
Предложение Пинхас принял сразу же и поручение выполнил хорошо. В рижском аэропорту Румбула – рядом с местом массового расстрела рижских евреев в декабре 1941 года – его встретил парень, который представился как Рува. Встреча прошла, как было обусловлено: в руках Рувы был нужный журнал, оба не забыли и не перепутали пароль и отзыв.
Когда Пинхаса провожали на вокзал, он был без чемодана. У приехавшего за полчаса до отхода поезда Рувы чемодан был, но он так и увез его к себе домой. А настоящий чемодан подтащил к вагону за минуту до отправки поезда. Это был огромный чемодан, замки которого были забиты гвоздями, чтобы случайно не открылись в пути. Пинхасу внесли чемодан в вагон, сказали «шалом» и поезд тронулся. Теперь оставалась наша часть работы.
В то утро я встал очень рано. Не стал завтракать, взял палку и вышел из дома. Когда я подъехал к месту встречи, Арон Шпильберг был уже на месте. Вскоре подошли остальные и разошлись по своим постам. Я был принимающим. С палкой в руках я встал в парадной дома № 8 за застекленной дверью. Но сектор моего обзора был очень узким, и поэтому на другой стороне улицы Халтурина, напротив парадной, встал Соломон, которого я видел хорошо. Остальные растянулись на расстоянии зрительной связи до первой поперечной улицы, стояли на ней и на Набережной Мойки. Если чекисты начнут объезд, то меня при выходе из последнего проходного двора успеют предупредить. Гриша Вертлиб, которого я познакомил с Пинхасом накануне, встречал его на вокзале.
Жильцы успели сходить за покупками, вернуться, снова выйти по делам, снова вернуться. Каждый раз они подозрительно поглядывали на меня: что за странный тип торчит внизу уже битых два часа, да еще с палкой. Еще вызовут милицию, черти полосатые…
Наконец, Соломон забеспокоился, посмотрел в мою сторону: приготовься, мол, затем отвернулся с безразличным видом, снял шляпу и вытер голову носовым платком. Сейчас появится чемодан.
Первым в секторе моего обзора появился Гриша Вертлиб. Он шел по той стороне улицы, разглядывая номера домов. Заметил фонарь с № 8 и начал переходить на эту сторону. И тут появился Пинхас в своей темной курточке из кожзаменителя с вязаным воротником. Он почти волочил по тротуару огромный чемодан. По его лицу можно было понять все. Дело в том, что по окончательному плану Гриша Вертлиб, встречая его на вокзале, не подходил к нему. И шел не к стоянке такси, а к трамвайной остановке. Пинхас с чемоданом следовал за ним на расстоянии. Гриша, пересаживаясь с трамвая на трамвай, перепроверял, нет ли слежки. Но сытый голодного не разумеет и, петляя по городу, Гриша, наверное, не видел лица Пинхаса, который не спал в поезде всю ночь, был голоден и с трудом выписывал вслед за Гришей живописные зигзаги с огромным чемоданом в руках. По лицу Пинхаса я видел, что он близок к точке кипения.
Дойдя до моего парадного, близорукий Гриша увидел на другой стороне улицы Соломона и стал снова переходить улицу. У Пинхаса забегали желваки на щеках. Я выскочил из парадной и взял у него чемодан уже посреди улицы. Мы вместе вбежали в парадное, затем в тамбур и сразу же поставили за собой распорку. К Мойке поволокли чемодан в четыре руки. Только когда на набережной Мойки Пинхас исчез и я потащил чемодан сам, я до конца понял Пинхаса. Каждый политический зэк, прошедший по этапам, знает, что чемодан с книгами весит гораздо больше, чем с платиной или титаном. Тогда я столкнулся с этим впервые. Каждые пять-шесть шагов я останавливался и менял руку. Какого черта убрали из плана ждущее на Мойке такси? Именно сейчас меня могут схапать как цуцика.
Давид Черноглаз нагоняет меня:
– Не волнуйся, Гиля, все в порядке. – И уходит.
Через полчаса я запихивал чемодан на полку в квартире знакомой, с которой договорился заранее.
Она не спросила, что в чемодане. Что может прятать механик по холодильникам от ОБХСС? Наверно, какие-нибудь запасные части.
Я возвращаюсь домой довольно поздно. Вспоминаю лицо Пинхаса, «приклеенного» к Грише Вертлибу, и думаю: жаль, что не было чекистов. Сдохнули бы со смеху.
В следующий раз Сильва Залмансон привезла очередной чемодан из Риги прямо на квартиру Соломона Дрейзнера. Это было, может быть, не очень бдительно, но зато просто.
10
ПИСЬМО-ЗАСЛОНКА
На 15 июня 1970 года в организации уже шесть групп, около сорока членов. И есть автономная группа в Кишиневе из бывших студентов, которые учились в Ленинградском Политехническом институте. В каждой группе – свой библиотекарь, ибо, кроме «Эксодуса», стихов Бялика, фельетонов Жаботинского и стихов неизвестного поэта под псевдонимом МД., появилась масса литературы. Когда наконец мы получим возможность ознакомиться с материалами следствия, я обнаружу, что даже мы, члены комитета, не прочли всего того, что было извлечено из недр организации. Я, например, впервые просмотрю (читать не дадут – будут торопить) сборник статей Жаботинского «О еврейском государстве» и увижу, что Зеев Жаботинский – яркий публицист, способный донести свои идеи до любого читателя.
Библиотекари следят за кругооборотом литературы, они выдают ее членам групп, а те – своим знакомым. Все, как в настоящей библиотеке. Основная тематика: идеологические основы сионизма, внутреннее и внешнее положение Израиля, проблемы алии. Часть литературы привозили, а часть – издавали сами. Печатали на машинках. Размножали фотоспособом, и тогда бесполезно было искать в прокатных ателье поблизости фотоувеличители и глянцеватели.
К декабрю 1969 года Владик стал задыхаться – работы стало невпроворот. Тогда в организации появился РИС – Редакционно-издательский совет. Редакционную часть взял на себя Лев Львович Коренблит, техническую – Виктор Богуславский.
После создания в Москве в августе 1969 года ВКК – Всесоюзного координационного комитета сионистских групп и организаций – и решения издавать газету «Итон» нашему РИСу хватало работы.
Наверное специалист, взяв в руки «Итон», сказал бы, что он сделан методом контактной печати. Мы не были любопытными и не интересовались, кто и как его делает. Знали, что его привозят из Риги, и достаточно. Только в лагерях я встречу потом Мишу Шепшеловича и Толю Альтмана, в тюрьме – Иосефа Менделевича, а Бориса Мафцера на долгих зэковских дорогах мне увидеть так и не придется.
Третий номер «Итона» так и не увидел света. Он остался в виде полуфабриката, а плотный картон на письменном столе Виктора Богуславского так и не стал его обложкой.
В организации появились деньги. Немного, но по сравнению с началом это уже было что-то. Во-первых, только членские взносы давали нам больше сотни в месяц (с апреля 1970 года мы платили не по три, а по пять рублей, и лишь студенты – три). Иногда кто-то давал что-то и не жаждал даже паблисити. Лев Львович, например, и его коллега по работе, тоже кандидат технических наук, Монус Соминский еще до официального вступления в члены организации дали нам 110 рублей, и это было очень кстати.
Мы начали «богатеть» после того, как в августе 1969 года член и любимец нашей организации врач Ашер Бланк (во время проводов которого в Москве был создан ВКК) выехал в Израиль. До этого нам оставалось только наблюдать, как плакали еврейские денежки, попадая не к тому, к кому надо, и не для того, для чего надо.
Но только перед самым 15-м июня Лева Ягман, который с мая 1970 года стал членом комитета и казначеем организации вместо Давида Черноглаза, почувствовал себя Крезом местного масштаба; Лассаль Каминский приехал из Москвы и привез сразу 1500 рублей, в десять раз больше того, что имелось в кассе организации. Но воспользоваться ими мы уже не успеем…
Куда идут деньги? По мелочи повсюду. Например, представитель студенческой группы в комитете Толя Гольдфельд опаздывал на заседание комитета по объективным причинам. Взял такси в счет своей грустной стипендии. Мы на комитете решили компенсировать эти два рубля. Правда, когда это повторилось во второй раз, Давид больше не оплатил такси, несмотря на все наши голосования.
Однако львиную долю съедал РИС. Каждая из шести пишущих машинок, конфискованных следствием, стоила денег. И командировки по делам «Итона» в Ригу и в другие места стоили денег. И даже бумага и копирка, когда стучит много машинок, тоже начинает чего-то стоить. Хорошо еще, что машинистки работали бесплатно.
Несколько девушек печатали для нас. Одна печатала долгие годы, прокручивая два рабочих дня за сутки: один – в институте, где она работала, другой – за пишущей машинкой. Крейна Шур, как и ее брат Гилель, была членом организации и единственной в ней девушкой.
Когда семья Шуров в безнадежной обстановке 1969 года подала документы на выезд в Израиль, Крейну вызвали в партком ее института. С ней беседовало «лицо еврейской национальности», член парткома, которое хотело «по-человечески ее понять». Ибо ему трудно было представить, как она, которая столько времени ела русское сало, могла оказаться такой неблагодарной по отношению к партии, правительству и лично товарищу Б. Исчерпав все аргументы, он продекламировал ей почти всю песню «С чего начинается Родина»? – кроме последнего куплета. Но Крейна знала его наизусть и она закончила разговор на тему «С чего начинается Родина»:
Крейна обладала всем набором положительных качеств, которые приписываются «сильному полу».
Позже следствие разделит всех, имеющих отношение к нашему процессу, на три категории: обвиняемых, свидетелей и Крейну Шур.
Прошло больше месяца со дня получения первого чемодана, а он лежал без движения и замки его по-прежнему были заколочены гвоздями. Наша четверка требовала отложить «вскрытие». Трое из другой четверки были за немедленное распространение литературы. Владик Могилевер, как почти всегда, стремился найти компромисс. Только полыхнувшая Шестидневная война и порожденные ею эмоции заставили вскрыть замки чемодана, и «Эксодус» отлично вписался в эхо наших новых побед.
Почему же упорствовала наша четверка? Для этого были серьезные основания.
Еще в самом начале 1967 года на собрании организации я внес предложение. Суть его заключалась в следующем. Мы составляем аргументированное и эмоциональное письмо по двум аспектам:
1) о принудительной ассимиляции еврейского меньшинства в СССР и ликвидации де-факто еврейской культуры;
2) о нарушении СССР Декларации прав человека 1948 года, дающее нам право свободного выезда в Израиль.
Это письмо мы переправляем за границу и публикуем. Но не анонимно, а каждый из нас открыто подписывает письмо и проставляет свой настоящий адрес и место работы. Одновременно мы направляем такое же письмо по его настоящему адресу – в Кремль.
Меня эта идея осенила однажды во время прогулки возле Русского Музея. Она показалась мне неожиданной и удачной. Я поделился ею с Соломоном, Гришей и Рудиком Брудом, короче, со всей нашей четверкой. Они сразу же поддержали меня. Тогда я выступил с этой идеей на собрании всей восьмерки. Я считал, что открытое обращение с поднятым забралом привлечет внимание мировой общественности, ибо это будет не просто голос молчащего еврейства СССР, а голос еврейской молодежи с комсомольскими билетами в карманах.
Мы поднимем сразу оба вопроса, ради разрешения которых несколько месяцев назад была создана наша организация. Именно новизна нашего метода свяжет советскую верхушку по рукам и ногам и даст нам большой шанс не только вытащить на международную арену еврейский вопрос, но и самим быть высланными из СССР. Второе соображение состояло в том, что именно указание наших фамилий и адресов защитит нас от репрессий и станет для нас как бы заслонкой.
Мне поручили составить текст письма. Гриша Вертлиб, горячий сторонник этой идеи, составлял второй вариант. Через неделю я прочел ребятам свой текст. Он занял целую ученическую тетрадь: начавши писать, я уже не мог остановиться. В конце письма содержалось требование соблюдать Декларацию Прав человека и разрешить всем советским евреям, желающим этого, выехать в Израиль. Письмо было составлено осторожно и касалось только еврейского аспекта жизни в СССР.
Когда в начале письма шел дифирамбный абзац перевороту в октябре 1917 года, который я совершенно искренне назвал Великой Октябрьской Социалистической Революцией, освободившей еврейский народ от черты оседлости и пятипроцентной нормы при поступлении в высшие учебные заведения, кое-кто покривился: кое-кто раньше меня избавился от догм. В общем же, мое письмо было принято за основу. По поручению ребят Гриша Вертлиб вставил в него несколько мыслей из своего письма, и оно было готово начать путь на Запад. Оно было готово за несколько лет до того, как письмо восемнадцати грузинских евреев, переданное израильским правительством в ООН, разорвало круг молчания вокруг евреев СССР. Задолго до того, как Яша Казаков, действуя таким же путем, добился высылки из Москвы, и не на Дальний Восток, а на Ближний. Это письмо было готово задолго до того, как написание открытых писем стало привычным и перестало кого-либо щекотать. В самой нашей организации с мая 1970 года была создана группа «Алия» по подготовке и написанию открытых писем за границу по вопросам выезда в Израиль. Во главе ее встал Лассаль Каминский, вошедший в комитет в мае 1970 года вместо Соломона Дрейзнера. Но это был уже не тот коленкор. Теперь целая группа «Алия» уже не могла бы добиться того эффекта, которого могло добиться, с моей точки зрения, то самое письмо весной 1967 года.
Но письмо не ушло. Наша организация не была воинской частью. У нас никогда не было единоначалия. Была демократия со всеми ее плюсами и минусами. Одним казалось сомнительным то, что представлялось очевидным другим. Вторая четверка предложила использовать письмо только как заслонку. Это значило – только тогда, когда нависнет опасность ареста за нашу основную деятельность, мы опубликуем письмо за своими подписями и этим, возможно, пресечем аресты. Таким образом, письмо из средства активной борьбы против ассимиляции и за выезд превращалось в средство личной защиты.
Наша четверка не могла согласиться с этим и было решено запросить Израиль. Это было весной 1967 года и это был первый раз, когда мы запрашивали Израиль. Первый, но не последний. Второй раз это будет в апреле 1970 года, за полтора месяца до разгрома. И тогда мы получим ответ. А в первый раз – нет.
Итак, решили запросить Израиль. Но решить легко, а как сделать? Сколько раз мы пытались связаться с какой-нибудь организацией в Израиле, которая интересуется советскими евреями! Туристы приходили и уходили. И в ответ – ни звука.
Однажды удалось поговорить с членом израильской делегации, сопровождавшей министра труда Игала Алона. На лацкане его пиджака значилось «Эфрат», и был он из кибуца Эйн Хашофет. Но и господин Эфрат канул как в воду. Связи не было.
Наша четверка считала, что необходимо дождаться ответа из Израиля. Мы полагали, что если начнем раздавать начинку чемодана и «завалимся», то уже не успеем использовать письмо как активное наступательное оружие, гораздо более сильное, чем все, что лежит в чемодане. Вот почему так долго не открывались на нем запоры.
Шестидневная война поставила точки над «и». Наши парни сражались в песках Синая, а мы сидели сложа руки. Больше ждать мы не могли: запоры на чемодане были сбиты.
Но история с письмом, которое отныне называли «письмом-заслонкой», на этом не закончилась. Весной 1969 года из Риги выпустили вдруг группу активных сионистов. Уезжал Иосиф Хорол, один из сионистов-ревизионистов Риги, в квартире которого я впервые увидел огромный портрет Зеева Жаботинского, открыто висящий на стене. Иосиф увозил с собой и наше письмо-заслонку. Но без подписей. Подписи мы, в порядке перестраховки, должны были послать отдельно. Если Иосиф получит из СССР открытку и в ней будет фраза «Дора родила двойню», он должен будет выписать все числа, упоминаемые в открытке. Это – порядковые номера в списке подписей под письмом-заслонкой. И тогда Иосиф немедленно публикует за границей письмо и подписывает его только теми фамилиями из списка, которые соответствуют порядковым номерам на открытке.
Через месяц Ригу покидал еще один наш знакомый, тоже Иосиф, и тоже херутовец, и тоже хлебнувший лагерей, только не пять лет, как Иосиф Хорол, а все десять, да еще и ссылку. Я собирался провожать Иосифа Янкелевича из Москвы, и через него мы решили передать список с подписями. В последний момент, хотя я и считал это нелепым, Грише Вертлибу поручили зашифровать список. На следующий день он передал мне двойной лист из ученической тетради. Я открыл его и мне стало слегка нехорошо. Обе внутренние страницы были мелко-мелко исписаны цифрами. В фильмах о бдительности советские чекисты всегда ловили шпионов именно с такими шифровками.
Даже везя эту «бумагу» в Москву, я за всю дорогу так и не смог придумать удовлетворительное объяснение для этой «штуки», если меня вдруг возьмут. Когда в международном аэропорту я показал шифровку Иосифу, он побледнел. «Если это очень надо, я возьму, – сказал он, – но ты сам понимаешь…»
Да, я понимал его, старого бейтаровца, шестнадцать лет протрубившего в лагерях и ссылках Урала и Сибири, жившего только мечтой об Израиле. Сейчас наша «филькина грамота» может все превратить в руины. Или через два часа в замке Шенау в Вене или в Управлении КГБ на Лубянке… Было отчего побледнеть. Я быстро сбегал в туалет и вернулся назад спокойный и без «штуки». Все семнадцать фамилий и имен я помнил на память в алфавитном порядке. Профессии запомнить проще простого: почти все – инженеры. Года рождения и адреса придется принести в жертву – до отлета самолета слишком мало времени.
К счастью, у Иосифа большая пачка фотографий – нащелкали во время проводов в Риге. Ищу фото, где было бы семнадцать мужчин сразу. Такого нет. Зато есть два фото, на одном одиннадцать, на другом шесть.
Теперь остается только написать на обороте что-нибудь вроде: «На долгую и добрую память Иосифу в день проводов в Риге». В первом ряду слева направо… И перечислить всех в алфавитном порядке. Женщины на фото тоже есть, им можно дать любые имена – в списке их нет.
Единственное, что может сейчас Иосиф, это взять фотографии. Запомнить что-либо еще он не в силах. Масса мелких поручений от провожающих, таможенные формальности и нервное напряжение делают его недееспособным.
– Все с Симой, – кивает он мне на дочку.
Симе тринадцать лет, но она смышленая. Рожденная в ссылке у Полярного круга, она рано научилась соображать. И у меня с ней контакт. Однажды в рижском трамвае, когда я начал рассказывать семье Янкелевичей анекдоты на идиш, Сима, для которой идиш был родным языком, чуть не выпала из тамбура от хохота – таков был мой идиш. Правда, трамвай в этом месте резко поворачивал.
– Симочка, слушай и запоминай, в Вене скажешь папе: второй – врач, пятый – юрист, тринадцатый электротехник, пятнадцатый – агроном. Остальные – инженеры. Запомнила?
Сима шевелит губами. Затем отвечает: «Да».
Выпито последнее вино. Все встают. Последние поцелуи. Иосиф, Гита, Сима, родители Гиты входят на лестницу. Нас туда уже не пускают. Здесь граница между «живыми и мертвыми». В последний момент Сима сбегает с лестницы и шепчет мне на ухо: «Второй – врач, пятый – юрист, тринадцатый – электротехник, пятнадцатый – агроном».
– Молодец, счастливого пути!
Самолет уходит вверх и на запад. Трудно даже представить, что через день-два они будут Дома. А что готовит нам грядущий день, грядущий год…
Рине Масленковской, которая вначале была ученицей в нашем ульпане, а потом преподавала историю еврейского народа в другом, я объяснил, как писать открытку, если начнутся аресты.
Родила ли Дора двойню – не знаю до сих пор.
11
ДВА СЛОВА О САШЕ БЛАНКЕ
Были будни, были праздники. Было хорошо на душе и было тошно. И с радостью, и с горем шли в «Еврейский клуб» иди, попросту, на квартиру к Ашеру Бланку, которого звали просто Сашей. Саша жил одиноко и его квартира была и еврейским клубом, и еврейской столовой, и еврейской гостиницей. А он сам – и советчиком, и утешителем, и врачом.
– У нас советская власть – ин дрерд ан орт – ты мне советуешь, я тебе советую. Слушай, что надо делать, – говорил он, выслушав очередного гостя, и наливал в рюмки чего-нибудь для аппетита.
Жил он один, но один никогда не бывал. Как к Мавзолею, в его квартиру текли люди денно и нощно. Однажды к нам с Евой приехали гости из другого города. Мы оставили их ночевать у себя, а сами должны были где-то пристроиться. Я, конечно, пошел к Саше, тем более, что жил он рядом, через пустырь.
Я пришел в полночь, но квартира была полна людьми и разговорами. Как всегда, Саша носился из кухни в комнату, угощая, наливая, разговаривая сразу с несколькими гостями и еще по телефону, моя посуду и заучивая новые ивритские слова. Говорил приемник, показывал телевизор, хлопали входные двери. И это был первый час ночи. Я грустно посмотрел на Сашу: завтра утром мне на завод, у него два места работы, да еще вечернее дежурство в филармонии, где он работал врачом бесплатно, только чтобы быть в мире музыки. Он развел руками: «Жди, ничего не попишешь…»
Только к двум часам ночи гости разошлись и телефоны перестали зверствовать. Саша быстренько постелил нам, и мы легли. Проснулся я от звонка в дверь и долго не мог сообразить, где я и для чего. Саша уже открывал дверь и, позевывая, хлопотал возле Владика Могилевера. Владик ехал в аэропорт – до самолета было еще два часа и он заскочил кое-что обсудить. Зажгли свет, и я посмотрел на будильник: половина четвертого ночи – мы не спали и полутора часов. Около пяти Владик ушел. В шесть раздался первый телефонный звонок. Утром, совершенно разбитый, с трудом дополз до заводской лаборатории, забрался в подсобное помещение, меня там заперли, и я проспал часа два под монотонный шум испытательного стенда. А Саша встал свеженький, накормил нас, успел помыть посуду и ушел на работу, помахивая тросточкой. Для него это была обычная ночь, не хуже и не лучше других.
Образ жизни, который вел Саша Бланк, мог бы подкосить молодого зубра из Беловежской Пущи. А он был обычным гомо сапиенс и даже инвалидом Отечественной войны. Во время беспорядочного зимнего наступления на Северном Кавказе комсорг батальона Александр Бланк потерял часть ноги и комсомольских иллюзий. В восемнадцать лет – пожизненный инвалид. Полторы ноги и сердце, которое бьется, когда ему хочется и как ему хочется.
– Слушай, Саша, – спрашивали мы его, – как ты, вообще, остался жить с таким сердцем?
– А очень просто. Врачи меня неправильно лечили. Лечили бы как полагается, давно бы был там. – И, посмеиваясь, он стучал в землю набалдашником своей трости.
В 1969 году Саша подал документы на выезд. Перед этим ему следовало распрощаться с авангардом рабочего класса. Для того, чтобы вступить в партию в 1942 году, достаточно было написать несколько слов на бумажке в заснеженном фронтовом окопе. Для того, чтобы выйти из партии в 1969 году, когда не началась еще алия, надо было быть семи пядей во лбу.
На партсобрании Саша «честно признался», что он чувствует себя недостойным быть членом великой партии Ленина, что его все больше и больше засасывает религиозный дурман, и дело дошло до того, что он стал делать обрезания. Негодованию собрания не было предела: человеку, который обрезает младенцев и собирается в Израиль, нет места в партии. Собрание проголосовало дружно: исключить. Несколько человек настаивали на передаче материалов в суд за измену Родине. Но дело было сделано, и появился какой-то шанс на выезд.
К моменту, когда Саша стал беспартийным, у него в Израиле «обнаружилась сестра». Она засыпала его письмами, он слал ей телеграммы. Надо было срочно объединяться: жить друг без друга они явно не могли. Но в ОВИРе только посмеивались: "Послушайте, Бланк, вам было два года, когда ваша… как там ее… сестра покинула СССР. Здесь у вас полно братьев и сестер, с которыми вы вместе росли и воспитывались. Что за странная любовь именно к той, израильской сестре?»
– Сердцу не прикажешь. Оно знает, кого любить, кого – нет, – отвечал Саша.
Он получил разрешение. Кого-то ведь надо выпускать, чтобы весь мир видел: пожалуйста, те отдельные отщепенцы, которые не хотят жить в СССР, могут спокойно отщепиться и уехать в Израиль. И пенсионный отдел министерства обороны тоже кое-что сэкономит.
В Ленинграде начались празднества. Трудно было найти в городе еврея – не по паспорту, по духу – который бы не знал Сашу. Грустновато, конечно, было, что наш Саша уезжает. И радостно, что первая ласточка, хотя и не делающая весны, улетала после слишком долгой зимовки на Родину.
Уезжал первый член организации. Теперь у нас была уверенность, что о нас узнают, а, может быть, и помогут.
12
ДЕЛА СИОНИСТСКИЕ
Соломон и Владик, ездившие провожать Сашу в Москву, возвратившись, рассказали на комитете, что почти все сионисты России собрались в Москву провожать Сашу Бланка. И еще они сообщили, что в Москве был создан ВКК. Отныне сионистские группы в Москве, Ленинграде, Риге, Киеве и Тбилиси будут координировать свою работу. В Москве не была создана единая сионистская партия России. Даже по вопросу об организационной структуре сионистского движения на местах сразу же возникли разногласия, напоминающие разногласия Ленина и Мартова на II съезде РСДРП. Ленинград и Киев настаивали на организационной структуре движения с соответствующими требованиями к дисциплине. Остальные считали, что это ни к чему. В этом вопросе никто никого не переубедил. Зато по многим другим вопросам сразу же пришли к общему знаменателю. Позже решили выпускать «Итон». (Кстати, в Москве группа Бориса Шлаена тоже стала выпускать периодический журнал «Исход», в котором публиковались открытые письма по вопросам алии.)
ВКК не был постоянно действующим органом с резиденцией в определенном месте. На каждом заседании ВКК одному из пяти городов поручалось организовать следующую встречу. Представители, съезжающиеся на эту встречу, и образовали очередной состав ВКК. После встречи в Москве в августе 1969 года следующую встречу провел Рома (Рига) в ноябре 1969 года, затем Костя (Киев) – в феврале 1970 года и, наконец, Леня (Ленинград) – в июне 1970 года. На последней встрече 13-14 июня в Ленинграде полноправными членами ВКК стали сионистские группы Минска, Вильнюса и Кишинева. Это было за день до 15 июня…
Создание ВКК было этапом, качественным скачком в движении. Сионистский трактор перепахивал неподвижные еврейские пласты России по параллелям и меридианам. И они приходили в движение.
Координация деятельности сионистских групп зарядила местные группы новой энергией. Само сознание того, что где-то в далеком Тбилиси или Кишиневе кто-то рискует во имя тех же идеалов, идет тем же путем, согревало и подбадривало.
Но помимо всего этого, координация давала и чисто практические результаты. Мы перестали вариться в собственном соку. Каждый член ВКК стал экспортировать и импортировать идеи.
В конце 1969 года из Риги пришел проект «Пушкин». Это несколько юмористическое кодовое название было дано идее сбора информации и издания книги о фактах государственного антисемитизма в СССР.
Как ни странно, этот проект постепенно заглох. И вовсе не потому, что таких фактов не было. Только теоретически в СССР можно было встретить еврея, который не сталкивался бы с антисемитизмом. Если и попадались редкие экземпляры, которые говорили, что они не замечали антисемитизма, то это вовсе не значило, что они не сталкивались с ним. Ибо между двумя понятиями: «сталкиваться» и «замечать» такая же разница, как между понятиями: «слушать» и «слышать». Когда кто-то говорит, что он не «чувствовал» в СССР антисемитизма, я сразу вспоминаю двух молодых еврейских солдат американского экспедиционного корпуса в Европе во время Второй мировой войны: Аккермана и Фаина. Я вспоминаю маленького, слабого телом и сильного духом Ноя Аккермана, который ходил с выбитыми зубами, подбитым глазом, распухшими от чужих кулаков губами именно потому, что он «сталкивался» с антисемитизмом и «замечал» его, давая ответ на любой вызов чувству национального достоинства еврея, независимо от того, касался ли вызов его лично или кого-то другого. И я вспоминаю здоровяка и силача Фаина, который служил в той же роте, что и Ной, и который сталкивался с антисемитизмом точно так же, как и Ной, но «не замечал» его. У него были мощные трицепсы, воловья кожа, под которой всегда равномерно работал насос для перекачки крови, и уши, которые слушали все, а слышали только то, что он хотел. Этой «болезнью Фаина», которую описал Ирвинг Шоу в «Молодых львах», болеют евреи на всех континентах.
Проект «Пушкин» заглох по этическим причинам. Мы не считали себя вправе обнародовать без согласия тех, кого это касалось, факты дискриминации по отношению к ним, ибо это, почти наверняка, могло бы повредить их дальнейшей «спокойной жизни». Не говоря уж о том, что многие из них отказались бы впоследствии подтвердить эти факты.
***
У дверей ЗАГСа сидела молодая еврейка с новорожденным на руках. Ее лицо выражало отчаяние. Проходившая мимо знакомая окликнула ее:
– В чем дело? Чем ты так озабочена?
– Да, вот, родился у меня сыночек и я не знаю, что делать, записать ему на два года больше или на два года меньше?..
– Запиши столько, сколько ему на самом деле.
– Ой, об этом я так и не подумала, – обрадовалась еврейка и побежала к двери.
Этот анекдот я всегда вспоминаю в связи с переписью населения СССР в 1969 году. Предстояла перепись, а мы не знали, за что агитировать… Как ответить на вопрос анкеты – «Ваш родной язык?» Ответить, что еврейский… Но если слишком многие напишут, что их родной язык еврейский, то это можно будет расценить как результат наличия какой-то культурной национальной жизни в СССР.
Ответить, что русский… Но если слишком многие напишут, что их родной язык русский, то это можно расценить как результат ненасильственной ассимиляции.
Что же лучше? На два года больше или на два года меньше…
И тут доставили из Риги агитационную брошюру: «Ваш родной язык», предлагавшую всем национально настроенным евреям, независимо от того, соответствует ли это действительности, указывать родным языком еврейский.
Я не думаю, что агитация в этом вопросе могла как-то серьезно повлиять на результаты переписи. Около 20 процентов опрошенных евреев назвали своим родным языком еврейский. Если исходить из того, что сторонники обеих точек зрения в какой-то степени взаимно нейтрализовали друг друга, то эта цифра, по-видимому, близка к истине: каждый пятый еврей еще не забыл язык, который знал в детстве.
Но не в этом дело. Когда тронутся эшелоны, среди пассажиров будут те самые, которые на вопрос анкеты 1969 года «Ваш родной язык?» честно ответили: русский. Оказалось, что можно говорить на «родном русском языке» и оставаться евреем.
***
Одним из результатов координации сионистской работы была идея создания всесоюзного летнего лагеря для еврейской молодежи. Осуществляла эту идею автономная группа нашей организации в Кишиневе при нашем техническом содействии. Ответственным за организацию лагеря от нашего комитета был Толя Гольдфельд. Арон Волошин, Саша Галытерйну Харик Кижнер, Шимон Левит и Лазарь Трахтенберг вступили в организацию, когда они заканчивали Политехнический институт в Ленинграде вместе с Толей. Возвратившись в Кишинев, они создали там автономную ячейку Ленинградской организации и поддерживали через Толю с нами крепкую связь. Перед отъездом ребят в Кишинев Владик Могилевер организовал для них курсы интенсивного иврита, чтобы они смогли преподавать затем язык в кишиневских ульпанах. Десять дней по десять часов в день член Союза писателей СССР и будущий член Союза писателей Израиля Авраам Моисеевич Элинсон (псевдоним А. Белов) вместе с Владиком преподавали ребятам иврит. Программа курса была предельно насыщена: главы из книги Бытия о Иосифе и его братьях, отрывки из «Евгения Онегина» в переводе Авраама Шпионского и его же перевод стихотворения Симонова «Жди меня», басни Крылова в блестящем переводе Ханании Райхмана и его же стихотворные афоризмы и эпиграммы. И, конечно, масса упражнений. В перерывах наскоро ели, «запевая» популярными израильскими песнями. В конце курса Авраам Моисеевич подарил каждому курсанту книгу на иврите из своей личной библиотеки, причем выбрал такие, которые имелись и на русском языке, чтобы ребята в Кишиневе могли продолжать занятия самостоятельно.
Курс был закончен. Экзамен сдан. На заключительном вечере вслух мечтали о встрече Дома. Эти мечты сбудутся, но путь кишиневцев в Израиль тоже пройдет через Мордовские лагеря…
Подготовку к созданию лагеря начали еще зимой. К лету, поре студенческих каникул и рабочих отпусков, палаточный лагерь надо было подготовить к принятию нескольких сот человек в несколько смен. Первый год, возможно, несколько меньше. «Устные путевки» были выданы во все города, с которыми у нас и у кишиневцев была связь. Было подобрано место на берегу Днестра, отрегулированы вопросы быта, питания, палаток, учебников иврита и пособий по истории. В середине июня начиналась первая смена. Из Ленинграда в Кишинев уже вылетели первые преподаватели и студенты.
Член комитета Лева Ягман должен был преподавать в первую смену. Он взял отпуск и вылетел в Кишинев вместе с женой и двумя малышами. Но лагерь только начинал раскачиваться. К занятиям еще не приступили и Лева с Мусей решили пожить несколько дней в Одессе. Они сняли комнату, расположились в ней, уложили детей спать. Лева взял тазик и вышел во двор помыть перед сном ноги.
Но он успел вымыть только одну ногу. Его арестовали прежде, чем он поставил в таз другую.
У проблемы распространения литературы две стороны. Что распространять и как распространять… РИС занимался только первой. Вопрос – как распространять – встал с первых шагов организации.
Как противопоставить лавине клеветы на Израиль, на сионизм и еврейскую историю достаточно эффективную контрпропаганду? Сколько человек смогут прочитать двадцать один экземпляр «Эксодуса» за год? В среднем человек двести. А в Ленинграде евреев около двухсот тысяч. Среди них несколько десятков тысяч молодых, которых еще не засосала пучина мещанского быта, которые еще в состоянии воспринимать идеи и бороться за них. Когда дойдут до них стихи Бялика и МД., «Фельетоны» Жаботинского, «Эксодус»? Дойдет ли до них «Сказание о погроме», чтобы вскипятить кровь в жилах? При обычном кругообороте это было делом очень долгим.
Поэтому с первых месяцев существования организации мы пестовали идею распространения листовок во время массового скопления народа. Дважды в год Ленинград выходит на улицы и бесконечной рекой демонстраций течет через Дворцовую площадь. Демонстрантам давно уже безразличны лозунги и призывы, которые обрушиваются на них с трибун через громкоговорители. У нас на заводе давали день отгула тем, кто соглашался пронести Красное знамя несколько сот метров во время демонстраций. Это предлагали внукам тех самых дедов, которые без всяких отгулов делали революцию 1917 года.
Но Ленинград – не Рио-де-Жанейро и не Кельн. Шумных карнавалов в нем не бывает. А разрядка людям нужна. Приятно отключиться от ежедневной нудной суеты, надеть новый пиджак и белую рубашку и идти по празднично украшенному городу под звуки музыки, покупать красивые воздушные шары дочери, которую почти не видишь по будням, а себе пиво и воблу (если повезет). А что там кричит с трибуны в микрофон тот пузатый дядя в очках – это его личное дело. Сам кричит очередной лозунг, сам же покрывает его бодрым «ура» – площадь единодушно молчит. Никого это давно уже не колышет. Только на какой-нибудь местнический призыв, типа «Да здравствует славный коллектив Техникума общественного питания!» может откликнуться несколько энтузиастов из проходящей мимо колонны техникума.
Даже сотня листовок, упавшая на Дворцовую площадь во время демонстраций 1 мая или 7 ноября, могла бы надолго взбудоражить весь город, по крайней мере, наших прямых адресатов – евреев Ленинграда. Еврейская молодежь увидит, что в городе существует подпольная организация сионистской молодежи, и это зажжет тех, кто еще может гореть.
Но как это сделать? Просто вынуть из-за пазухи пачку листовок и бросить? Это можно. Но это не просто самоубийство, это убийство организации. Кажется, десятки тысяч людей на площади, велик ли шанс, что агент КГБ окажется рядом с тобой… Велик. Преподаватель Университета из Ивано-Франковска Коля Бондарь приехал в Киев и присоединился к демонстрации на Крещатике. В руках он нес такой же по размерам и форме транспарант, какой несли рядом с ним десятки других людей. Его транспарант тоже начинался со слов «Да здравствует», только дальше стояло «самостийная Украина». Коля успел пройти несколько десятков метров. Потом я встречу его в лагере на Урале.
Ясно было, что листовки должны были упасть сверху, «как снег на голову». Возможное средство доставки – ракета. Соломон сконструировал простую ракету, которая работала на порохе, оставшемся у меня с охотничьих времен. При испытании ракета с трудом подняла в воздух саму себя. Ракету отбросили.
Решили использовать воздушные шары, наполненные специальным газом легче воздуха. Их как раз продают во время праздников. Во время ближайшего праздника купили пять шаров, принесли домой, связали вместе. Связка бойко поднялась под потолок. Привязали к ней пять листиков бумаги, имитирующих листовки. Шары с трудом поднялись под потолок и через полчаса уже отделились от потолка и стали опускаться. Газ очень быстро выходил через поры шаров. Как говорит советская торговая реклама: «Советское – значит отличное». И как добавляют антисоветчики: «от нормального». Шары отбросили тоже. Но почему именно на Дворцовой площади, где по теории вероятности лишь каждый двадцатый демонстрант – еврей? Не проще ли бросить листовки из слухового окна синагоги в праздник Симхат Тора? Во дворе синагоги, по той же самой теории, каждый первый – еврей или, по крайней мере, еврейка. Думали и об этом. И тоже отбросили: не хотели ставить под удар синагогу и верующих.
Ульпаны – неофициальные группы по изучению еврейской истории и языка – стали оптимальной формой, позволяющей решать сразу несколько проблем: концентрировать молодежь в группах, находящихся под влиянием организации, пробуждать в ней национальное самосознание, давать ей основы знаний еврейской истории и языка. Ульпаны стали магистралью, по которой боль Бялика и ярость Жаботинского переливались в сердца. Ульпаны стали базой кадров для организации, давая возможность присматриваться к людям в процессе занятий. Многие члены организации начинали свой путь в ульпанах.
Маленькие еврейские республики, в которых за время обучения люди приходили от эмоционального сочувствия Израилю к идее о необходимости собственного выезда в страну – вот чем были ульпаны. Если бы в КГБ не базировали свою работу на тотальном: «Держать и не пущать», если бы они не напугали сами себя до смерти придуманным ими же страшным призраком, который они тоже назвали сионизмом, то могли бы многое увидеть. Могли бы, например, увидеть, что настоящие, а не высосанные из пальца сионисты объективно отвлекают наиболее динамичную часть еврейской молодежи от тенденции вмешиваться во внутренние дела России, от попыток изменить существующий строй, идя в авангарде коренного пассива. Сколько потенциальных Гинзбургов и Даниэлей, пройдя через ульпаны, решили: хватит! Хватит делать счастливыми других. Кто, если не мы, еврейская молодежь, будет строить собственный Дом на собственной Земле на основе собственных Традиций? Кто защитит его от многочисленных врагов? Кто обеспечит будущее детей наших, внуков, правнуков?
С другой стороны, сионисты СССР были объективно мощным и активным союзником либерально-диссидентского движения. Еще в феврале 1917 года сионисты России горячо приветствовали Революцию, которая принесла свободу, равенство возможностей, идеологический плюрализм, установила парламентское правление, основанное на разделении властей, дала демократию, которой никогда не знала Россия. Но демократии было столько, что непривычная к ней страна не смогла ее переварить. В октябре произошел Великий заворот кишок. Только теперь Россия поняла, что такое самодержавие без всяких ограничений. Тоталитариссимус Сталин сперва восстановил империю, а потом округлил ее. Если в период борьбы большевиков за власть главным вопросом был «Кто кого?», то теперь главным вопросом стал «Кого куда»?
Эти события происходили в чужой и чуждой стране, в которую нас занесли исторические вихри. Мы уже здорово обожглись в 1917 году и хотели, чтобы сами хозяева решали, что для них хорошо и что плохо. Однако мы никогда не были безразличными к тому, что происходит на земном шарике, тем более там, где нам пришлось родиться. Нет, это был не пустой вымысел Шолом Алейхема, писавшего о жителях еврейского местечка, не спавших между двумя погромами… из-за сострадания к борющимся бурам Трансвааля.
Мы боролись с существующим в СССР режимом на узком фронте: прекратите искусственную ассимиляцию и дайте нам уйти. Но среди нас не было ни одного, кого бы не пронзила боль изнасилованной Чехословакии. Мы не ставили своей целью изменение существующего в СССР строя, но объективно мы раскачивали лодку, и болели за то, чтобы когда-нибудь она перевернулась.
Первый ульпан в Ленинграде возник ранней осенью 1967 года по инициативе Давида Черноглаза и Владика Могилевера. Они его организовали и преподавали в нем соответственно историю и иврит. По знакомству удалось снять у Дачного треста большой дом на самом берегу Финского залива в пригороде Ленинграда – Репино. Летом этот дом сдавался под дачу какому-то партбоссу, остальное время в нем работал ульпан.
В классных комнатах репинского ульпана могли бы разместиться не только два десятка его слушателей, но и небольшая сельская школа. Ульпанистки готовили горячие обеды, и в кухне рядом со сверкающей чистотой посудой стояли банки с мукой, крупой, сахаром. У этого просторного помещения был только один недостаток – продолжение его достоинств – в морозные дни в ульпане было чертовски холодно. Всю ночь с субботы на воскресенье дежурные топили классные комнаты, но даже возле самой печки из их ртов шел пар.
В Репино занимались первые члены организации и их знакомые, как правило, студенты или недавние выпускники. Уровень преподавания в ульпане был достаточно высокий, при окончании курса сдавались экзамены.
Второй ульпан организовали мы с Соломоном месяца через полтора после первого. Соломон занимался в нем хозяйственными делами, я преподавал иврит. Наш ульпан был расположен на несколько остановок электрички ближе к городу, чем Репинский. Мы арендовали флигель у частного владельца в Лисьем Носу. Комната в 15-20 квадратных метров и небольшая прихожая – вот все, что мы имели. Когда собирались все, сидели вплотную. Но это согревало во всех смыслах этого слова. Наши дежурные приезжали за две электрички до остальных студентов и успевали натопить наш скромный «альма-матер», как добротную деревенскую избу. Нам было тесно, но тепло. Обедов мы не варили – каждый привозил с собой завтрак. Везли с запасом, чтобы хватило на тех, кто приедет налегке. Во время долгой перемены ребята играли в футбол на зимней заснеженной улице, а девушки готовили «стол». Приходили голодные футболисты и продолжали борьбу уже за столом. Шуточки, прибауточки, подначечки – я не помню более веселого времени, чем те: воскресенья в Лисьем Носу.
Знания не были для нас главным, и академический уровень ульпана был намного ниже, чем в Репино. Кончая наш ульпан, парни знали иврит далеко не блестяще, но в организацию вступали почти все.
Однажды занятия в нашем ульпане пошли наперекосяк: мы заполучили настоящую израильтянку, правда, бывшую.
Когда немцы напали на Польшу и началась Вторая мировая война, два еврейских парнишки бежали в СССР. Затем немцы начали войну с СССР, и оба ушли в партизаны, одновременно были ранены и вывезены в тыл. Вместе лежали в госпитале и затем женились на местных русских девушках. После окончания войны вернулись с ними в Польшу, а потом выехали в Израиль.
Лишь в начале шестидесятых годов пути друзей разошлись. Один из них врос своей судьбой в судьбу страны и даже его сын – его и той курносой девушки с Урала – стал пилотом израильских ВВС. А у другого все оказалось сложнее. Открылся туберкулез, и врачи посоветовали поискать место попрохладнее, чем Ноф-Ям. На семейном совете решили ехать в Пермь: сухой морозный воздух, сосновые боры. У жены в Перми братья, сестры – помогут устроиться. А наладится здоровье – тогда можно и вернуться.
Уехали в СССР. Вначале все было хорошо: дали отдельную квартиру в новом доме в Перми, окружили профсоюзной заботой. Но вскоре образцово-показательная часть представления кончилась – начались будни. Глава семьи – хороший дамский портной – едва зарабатывал на жизнь в артели, и призрак ОБХСС все время витал над его рабочим местом – делать «левые» заказы запрещалось. Призрак витал, а реально над его рабочим местом постоянно висел портрет Героя Советского Союза Гамаль Абдель Насера. Жена, которая так рвалась к своим братьям и сестрам в Пермь, не смогла даже вручить им израильские подарки: носить «жидовские» рубашки они отказались. Старшую дочь Фейгу «забрили» в комсомол и теперь ей приходилось сидеть на нудных собраниях и слушать ложь об Израиле с плотно закрытым ртом. И даже маленький Соломончик с трудом отвыкал от иврита, грустил по родному Ноф-Яму и голубому морю. Решили ехать назад, но не тут-то было.
В таком положении «семью застал Владик Могилевер, ездивший в Пермь на несколько дней в командировку. Он пригласил Фейгу погостить в Ленинграде.
Фейга приехала и произвела фурор, а кое-кого вогнала в бессонницу. Ей было немногим больше двадцати. Стройная, курносая, с ярко-белыми длинными волосами, ярко-черными бровями, ярко-красными губами, да еще в ярко-зеленой юбке, ярко-красной кепке и таких же сапожках, ярко-белых длинных перчатках. Все было новенькое с иголочки – Фейга искусно использовала преимущества единственной дочери модного дамского портного.
Фейга, которую мы все на ивритский манер звали Ципорой, первую треть жизни прожила в Польше, вторую – в Израиле, третью – на Урале. И каждая страна наложила на нее свой отпечаток. Она говорила на слегка ломаном русском языке и это придавало ей дополнительную пикантность.
Как-то мы с ней гуляли по Кировскому проспекту – она корректировала мой иврит. Проголодались и зашли в столовую Ленфильма. Столовая была полна. Только за одним столиком никто не сидел, однако стулья были наклонены к столу – занято. Продолжая разговаривать на иврите, мы подошли к кассе. Я выбил чеки и приготовился ждать, пока освободятся места. Но ждать нам не пришлось. К столику с наклоненными стульями уже бежали. На английском языке нам очень вежливо предложили сесть. Приняли заказ. За соседним столиком разговаривали четверо с Ленфильма. Когда Фейга села и стала щебетать на иврите, разговор за соседним столиком сразу как-то смялся. Даже не оглядываясь, я знал, что все четверо смотрят на нее. А она продолжала улыбаться мне, хотя эта улыбка была и не для меня. Ей нравилось дразнить мужчин. Иногда она забрасывала ногу на ногу в своей юбочке, которая даже в положении «стоя» была намного выше колена, брала в рот сигарету и с удовольствием наблюдала, как начинают ерзать представители бессильного сильного пола. Нравиться – было ее хобби и в этом она достигла профессионального уровня.
Фейга много рассказывала об Израиле, ставила наш иврит, от нее я впервые услышал израильские песни: «Любимая без пижамы», «Хочу тебе нравиться» на популярный мотив утесовской «Любовь нечаянно нагрянет». Однажды я привез ее в наш ульпан, чтобы ребята услышали, как звучит настоящий иврит, узнали из первых рук о жизни в Израиле. На обратном пути в Ленинград мы шли по перрону; Фейга, как всегда, была весела, смеялась и щелкала семечки. Когда ее кулачок был полон шелухи, Фейга развернулась и движением сеятеля швырнула всю шелуху на сравнительно чистый перрон, метрах в двух от ближайшей урны. Я удивился вслух.
– А что, это тебя волнует? Это что, твоя страна, что ли? Уберут! – кокетливо улыбнулась Фейга.
Меня это не убедило. Даже в центре Дамаска я бы бросил шелуху в урну.
Фейга уехала. В сущности, она была самым заурядным человеком, но она жила в Израиле, она говорила на иврите, и все наше отношение к Израилю мы выплеснули на нее.
Когда пойдут эшелоны, семья Фейги Вульф покинет СССР навсегда. Отныне ее отец будет искать умеренный климат в другом месте.
Ульпаны, плодились и размножались. Жизнь в них кипела не только по воскресеньям. Мы вместе справляли праздники и День Независимости был нашим любимым праздником. В ульпане на квартире у Бориса и Раи Фурман в Автово читали стихи. И не только Бялика или МД. Борис, простой рабочий-монтажник, писал отличные стихи, полные национального чувства. Даже маленькая Сонечка Фурман уже сочиняла:
«Над местом, где пришлось родиться» – как точно могла девятилетняя кроха передать суть сионизма.
Бориса тоже арестуют. Но не за то, что в его квартире работал ульпан. И не за его стихи, которые гуляли по рукам. Найдут другой предлог. А Сонечка «расправит крылышки». Через девять лет я встречу ее уже загорелым сержантом израильской армии с пилоткой под погоном.
Рижане передали нам видовой фильм об Израиле. Это были цветные диапозитивы, отснятые с присланных из Израиля открыток. Они устроили пробный показ, потом Давид Черноглаз составил комментарий и фильм начали крутить. Конечно, сперва он вышел на широкий экран в ульпанах. Потом пошел гулять по частным квартирам – в группах уже появились ответственные «киномеханики». Фильм рождал новых ульпанистов. Новые ульпанисты учились крутить фильм.
Из Москвы привезли несколько сот учебников «Элеф милим», отпечатанных на копировально-множительной машине типа Эра в одном из городов Сибири. Иметь такую машинку казалось сладкой грезой, она бы решила все проблемы размножения литературы и, в первую очередь, учебников. Но греза превратилась в явь и весьма неожиданно.
В одном из учреждений Кишинева стояло несколько таких машин. Ответственный за эти машины ушел в отпуск и ключи от помещения, где они стояли, передали Давиду Рабиновичу, приятелю членов организации Арона Волошина и Саши Гальперина. Ребята решили воспользоваться моментом. Они сняли копировальный блок с одной из машин и поставили нас в известность. На заседании комитета было решено доставить блок в Ленинград, докомплектовать его и произвести монтаж. Проект получил условное наименование «Катер». Ответственным за него был Соломон Дрейзнер.
Блок был доставлен в Ленинград вместе с техническим описанием. Соломон сделал необходимые чертежи. Изготовили недостающие детали, и на квартире Гилеля Шура начался монтаж. Четыре группы организации выделили своих членов для участия в монтаже: Натана Исааковича Цирюльникова, Гилеля Шура и Бориса Старобинца. Им помогал Борис Лойтерштейн.
Однако пока в Ленинграде шел монтаж, в Кишиневе шло расследование. Вся множительно-копировальная техника находится в СССР на специальном учете. Как только пропажа обнаружилась, в учреждении началась паника. Поскольку сам Давид Рабинович был ответственным за хранение, трудно было предположить, что он мог снять пропавшие узлы. С него вычли стоимость исчезнувшего блока. Не исключено, что проверили его связи и начали следить.
Комитет в Ленинграде снова собрался, выделил для Рабиновича 200 рублей, и я передал их через приехавшего в Ленинград Сашу Гальперина.
Тем временем работа на квартире Гилеля Шура была, в основном, закончена. «Катер» уже смог сходить со стапелей…
Специальная техническая экспертиза, назначенная Ленинградским КГБ, даст высокую оценку работе Соломона и его товарищей. Прокуратура в Ленинграде и Кишиневе присоединится к этой оценке. В хищении узлов Эры обвинят не только кишиневцев. Гилель Шур и все члены ленинградского комитета, участвовавшие в обсуждении проекта «Катер», к пышному букету своих статей прибавят еще ст. 189 Уголовного Кодекса РСФСР – заранее не обещанное укрывательство похищенного.
В 1969 году из Риги в Израиль уехал член Союза художников СССР Иосиф Кузьковский. Мы с Евой только один раз побывали у него на квартире – праздновали День Независимости Израиля в 1968 году – но Нам сразу стало ясно, что эта квартира в Риге то же, что квартира Саши Бланка в Ленинграде. С той разницей, что сам Кузьковский молчал – говорили его картины. Я не помню ни одной картины, которая не кричала бы о нашем страшном прошлом, не обвиняла бы галут, не была бы обращена лицом к Ближнему Востоку.
Художники – не баснописцы, но и они в СССР научились говорить эзоповым языком. Кузьковский овладел этим языком в совершенстве. Вот «Давид и Голиаф». Маленький Давид взобрался верхом на поверженного великана. У Голиафа доспехи и шлем русских былинных богатырей. Картина написана после Шестидневной войны. Вот «Мачеха». Высохшая старуха с острым носом и злыми глазами в русском деревенском платочке гладит еврейского мальчика. Ее костлявые руки с длинными когтями пытаются привлечь пасынка к себе. Мальчик хочет вырваться из цепких объятий старухи, но не может. Мачеха держит крепко. Вот «Хора». Искрометный танец парней и девушек, обнявших друг друга за плечи. На лицах чувство достоинства, уверенности в себе, независимости. Не сразу замечаешь, что весь кружок молодых израильтян покоится на чьих-то руках. И только вглядевшись, видишь: да это руки самого Кузьковского… А вот и его лицо, доброе, счастливое лицо отца, держащего на руках играющих детей. Тысячи детей своих в маленькой, такой далекой и такой близкой стране.
А вот картина «33,3». Только евреи, жившие за железной занавеской, могут понять, почему так называется картина, на которой изображен человек, в нетерпении прильнувший к приемнику. В тысячах приемников настройка не менялась годами. Приемники только включались и выключались. Волна все время оставалась одна и та же – 33,3 метра. И когда сквозь треск радиопомех доносилась мелодия «Хатиквы», жизнь во многих квартирах замирала, и никаких других голосов уже не звучало. Только «Голос Израиля». На берегах Белого и Черного морей люди склонялись к приемникам, а их души были на берегах моря Красного. Как воссоединить людей с их душами?
К 1970 году мне стало ясно, что организация продвигается вперед только в одном из двух пунктов своей программы: в борьбе против искусственной ассимиляции, за пробуждение национального самосознания еврейской молодежи. Разрослось ульпанистское движение. Если в 1967 году мы начинали с двух ульпанов, то в 1969-1970 учебном году только группа, которую я представлял в комитете, организовала пять ульпанов. А сколько их было по всей стране…
Но для того, чтобы уехать в Израиль, мало было национального самосознания, мало было желания. Нужен был еще и элементарный билет, хотя бы до Вены. И здесь мы, несмотря на все наши старания, топтались на месте.
Писались открытые письма, публиковались в заграничной печати. Ноль внимания. Отсылались в Президиум Верховного Совета паспорта с заявлением об отказе от советского гражданства. Милиция штрафовала за проживание без документов и возвращала паспорта. Подавали официальные документы в ОВИР, пройдя через строй шпицрутенов при получении характеристики, в которой должно было указываться, что она представляется именно для выезда в Израиль, чтобы хитрые евреи не избежали гнева «общественности» по месту работы. И через полгода получали по телефону ответ из двух слов: «Вам отказано». И трубка замолкала. А если какой-нибудь бедолага, который за эти полгода успевал потерять работу, семью, друзей, не успокаивался и шел в ОВИР, то ему подсчитывали количество русского сала, которое он съел с детства по день подачи заявления в ОВИР.
– Да, но где же логика, ведь оставшись здесь, не только я буду продолжать есть ваше сало, дети мои, внуки будут его есть, если к тому времени оно еще будут в магазинах.
– Сгниете здесь, а Израиля не увидите, как своих ушей, – подытоживали беседу в ОВИРе, – и не забудь закрыть дверь с той стороны.
Как-то, кажется, в 1968 году, организация занялась выяснением – кто подавал и кто получил разрешение на выезд в Израиль из Ленинграда за год. Из четырнадцати семей, подававших документы, в семи получили разрешение по принципу: «На тебе, Боже, что не тоже». В Израиль выпускали только для получений пенсий по старости или инвалидности.
Все члены организации, подававшие документы на выезд, получили отказ.
За каждым подававшим наблюдали десятки внимательных глаз потенциальных олим. Редко кто решался разрушить налаженный быт и стать белой вороной ради несомненного отказа. Израиль находился на другой планете. Получить билет до Вены и до Венеры было одинаково легко. Медведь плевал на всех и спокойно сосал лапу.
Как заставить медведя отрыгнуть евреев из своего чрева? Какой должна быть десятая казнь для фараона который уже выдержал девять и не собирался капитулировать? Как расшевелить наших братьев по ту сторону занавеса, считающих нас «молчащими евреями», хотя мы и вопим во все горло? Как докричаться до общественности Запада, у которой уже, возникло привыкание к положению евреев в СССР, как к чему-то само собою разумеющемуся? Как поразить западного обывателя, хладнокровно переворачивающего газетные страницы с сообщениями о голодовках и даже самосожжениях в знак протеста?
К началу 1970 года в коридорах Власти уже четко стучали шаги Никсона и Брежнева, идущих навстречу друг другу. Брежневу были нужны товары и технология Запада, Никсону – мир и беспрепятственная конвергенция умов. Китайский фактор тоже действовал вовсю. Москва хотела, чтобы с Запада было видно только одно из двух обличий СССР: добродушная улыбка и протянутая «рука дружбы». Сильный удар по престижу СССР из-за нарушения прав человека был бы воспринят очень болезненно, особенно если учесть, что некоторый нажим по этому поводу стали оказывать коммунистические партии Франции, Италии и Англии.
Если бы можно было в какой-то момент привлечь внимание всех сил в мире, заинтересованных в соблюдении нашего права на выезд из СССР… Если бы можно было сфокусировать давление всех благоприятствующих этому факторов во времени и в пространстве…
Моя встреча с бывшим советским военным летчиком Марком Дымшицем стала нулевой отметкой в длинной цепи событий, которые привели через полгода к разгрому организации, а через год – к тому, что тронулись первые эшелоны.
Все пять ульпанов, действовавших осенью 1969 года в рамках нашей группы, были недоукомплектованы, и я через знакомых разыскивал кандидатов. Мне рассказали о бывшем военном летчике, который самостоятельно пытался учить иврит, даже не имея учебника. Я попросил передать ему приглашение в ульпан. Он пришел ко мне сразу же. Моложавый брюнет лет сорока, в аккуратном сером костюме, гладкие волосы зачесаны назад, густые черные брови. Познакомились, поговорили. Марк был вежлив, в меру откровенен, в меру осторожен. Он во всем любил меру и недолюбливал слишком веселых и восторженных. Военная дисциплина соответствовала его характеру, и он, как мне кажется, принимал ее с удовольствием. Когда мы с ним договаривались о встрече, я знал, что он будет на месте вовремя или чуть раньше.
Первая встреча была короткой. По-видимому, каждый составлял себе мнение о другом. Выполняя свои диспетчерские функции, я направил Марка в ульпан на квартире члена нашей группы Миши Коренблита. Преподавал иврит в ульпане его однофамилец Лев Львович Коренблит. Марк с женой и двумя дочерьми жил недалеко от меня на Ново-Измайловском проспекте. Он стал заходить ко мне в связи с занятиями в ульпане. Очень быстро разговоры перешли от иврита к Израилю, и стало ясно, что мы единомышленники. Больше того, Марк тоже прошел через те же иллюзии, что и я, придерживался левых взглядов и даже имел красную книжечку члена КПСС. Во время блокады Ленинграда пятнадцатилетний Марк потерял родителей. С детским домом он был вывезен из Ленинграда, попал в специальное, затем в летное училище. В 1949 году закончил его и женился на русской девушке, с которой вместе был эвакуирован на барже из осажденного Ленинграда уже в начале войны.
Марк попал в последнюю волну, когда еврейских парней еще принимали в летные училища не только в порядке исключения. Но закончил он училище уже в пик яростного антисемитизма и, надо думать, испил чашу до дна. В 1960 году его поставили перед выбором: демобилизация или издевательское назначение. И он, прирожденный летчик, в 33 года майор, штурман полка, ушел из армии. Или, точнее, его «ушли». Вернулся с женой и двумя маленькими дочками в Ленинград, пробовал найти работу в гражданской авиации – бесполезно: «инвалидов пятой группы» в воздух отпускать боялись, особенно в Ленинграде, рядом с границей. Но воздух манил. Марк уехал в Бухару, работал на маленьких двенадцатиместных самолетах АН-2, затем вернулся в Ленинград, закончил заочно сельскохозяйственный институт. Осенью 1969 года он работал инженером в институте по проектированию птицеводческих комплексов.
Самая яркая черта характера Марка Дымшица – воля. Говорят: «Посеешь привычку – пожнешь характер; посеешь характер – пожнешь судьбу». Придя к выводу, что его место в Израиле, Марк с его характером должен был идти до конца. Так и было. Его первые планы: построить воздушный шар, затем – соорудить самолет – были результатом одиночества. Он понимал, что для него лучшим вариантом был бы захват готового самолета, но одному это было не под силу.
И в это время мои поиски ульпанистов привели к нашей встрече.
Однажды, в конце ноября – начале декабря, мы с Марком гуляли недалеко от моего дома. Наверное, к этому времени он уже решил, что может рискнуть.
Когда разговор снова завертелся вокруг проблемы выезда, Марк вдруг сказал:
– Не фантазировать надо, а просто улететь.
– Как? – удивился я.
– Захватить самолет, – спокойно сказал Марк, и было ясно, что все давно им обдумано.
Действительно, план у него был: мы едем в Ереван, покупаем билеты на маленький АН-2 местных авиалиний, в воздухе заставляем пилота изменить курс и лететь в сторону Турции. Если пилот отказывается, самолет ведет сам Марк. Все просто, ясно и страшно. И совершенно неожиданно.
Когда я представил Еву и маленькую беззащитную Лилешку и все, что им грозит, первым моим импульсом было – немедленно отказаться. Но я не отказался. Шальная мысль пришла мне в голову, и чем больше я о ней думал, тем глубже она застревала. А что, если это и есть десятая казнь, которая заставит фараона капитулировать? Может быть, это мой звездный час, бывающий в жизни только раз. Пройду мимо – никогда не прощу себе.
Конечно, делать надо не совсем то, что предлагает Марк. Даже если нам повезет и мы перелетим, это будет решением только нашей личной проблемы. А эшелоны с потенциальными олим останутся стоять в тупике. Если уж рисковать, надо рисковать по крупному! Надо захватывать огромный лайнер, все пассажиры которого будут наши. Это невозможно сделать в Ереване, надо делать здесь на месте, в Ленинграде. В Финляндии сажать его нельзя – финны выдадут по консульскому соглашению. Нужно лететь в Швецию и устраивать там пресс-конференцию о положении евреев в СССР. Вид десятков мужчин, женщин, детей, только что переживших смертельный риск ради выезда в Израиль, скажет иностранным журналистам гораздо больше, чем сможем сказать мы сами. Вот это будет бомба! Если и она не заставит заговорить весь мир, значит «больному уже ничего не поможет».
Уникальная ситуация! С одной стороны у меня за спиной стоит комитет и организация – около сорока преданных делу ребят, с другой стороны – опытный пилот, готовый на риск и, кажется, достаточно рассудительный. Но пилот ли? А, может быть, просто агент КГБ, понимающий в самолетах не больше меня?
Я задаю Марку несколько технических вопросов, говорю, что мне надо подумать. Для него это естественный ответ, так же как и ответ: «нет». Только ответ «да» удивил бы его и озадачил.
Первый, с кем я говорю о захвате самолета, – Соломон. Я уже загорелся. Операция может привести к тому, что мы, наконец, стронем с места пункт первый программы организации: свободный выезд. Мой энтузиазм передается Соломону. Мы договариваемся проверить Марка. 20 декабря я приглашаю Марка в гости и знакомлю его с Соломоном. Накануне был день рождения Евы, и нам есть что выпить и чем закусить. Соломон и Марк разговаривают весь вечер. Конечно, о плане захвата самолета ни слова. Оказывается, они служили в одном и том же Забайкальском военном округе, у них есть общие знакомые.
Распрощались с Марком поздно вечером. Соломон подытожил результаты: «Я не знаю, кто этот парень, но то, что он летчик, это точно. И то, что служил в Забайкалье, тоже».
13
СТАРТ ОПЕРАЦИИ «СВАДЬБА»
Теперь мы встречаемся с Марком почти каждый день. Меня интересуют технические возможности захвата большого лайнера и перелета на нем в Швецию. Как избежать перехвата над СССР, над Финляндией? Как он оценивает возможность благополучного исхода? Постепенно вырисовываются контуры плана. Лучше всего захватить лайнер типа ТУ-124 (48-52 пассажира) или ТУ-135 (44-64 пассажира) на линии Ленинград-Мурманск, проходящей вдоль советско-финской границы. От трассы маршрута до финской границы 5-10 минут полета. По-видимому, этого времени будет недостаточно для ПВО, чтобы сориентироваться в ситуации. Немедленно после захвата кабины пилотов мы предлагаем летчикам вести самолет по курсу, предварительно проложенному нами. Если и первый, и второй пилот отказываются, за штурвал садится Марк. Самолет снижается и идет на минимальном, с точки зрения безопасности полета, расстоянии от земли, ибо ниже определенной высоты локаторы ПВО бессильны. В случае, если по рации самолет будет запрошен о причине смены курса, мы стараемся тянуть волынку, потом отвечаем через марлю, что двое неизвестных заставили изменить курс и лететь в Хельсинки. Сообщение, что на борту только двое преступников и, следовательно, остальные – преданные советские граждане, должно предупредить принятие решения сбить самолет, что вовсе не исключено, если власти узнают, что все пассажиры – беженцы в Израиль. Упоминание о Хельсинки также должно повлиять на возможное решение в этом же направлении, ибо между СССР и Финляндией существует консульское соглашение о выдаче перебежчиков, и финны скрупулезно выполняют его. Над территорией Финляндии мы поднимаемся выше, поскольку полет над землей очень неэкономичен с точки зрения расхода топлива. В Швецию летим все время над территорией Финляндии, не пытаясь пересечь Балтийское море, чтобы кое у кого не возник соблазн сбить самолет и спрятать концы в воду вместе с пассажирами. Над сушей навряд ли на это пойдут – без огласки не обойдется. Ботнический залив огибаем с севера и настраиваемся на какую-нибудь шведскую приводную радиостанцию. Желательно дотянуть до Стокгольма. Если горючее будет на исходе, садимся при первой возможности, даже если это будет военный аэродром или прямой участок пустой автострады.
На одну из встреч Марк принес маленький самодельный револьвер с барабаном под мелкокалиберный патрон. Револьвер как игрушечный и легко умещается на ладони. Как орудие устрашения может пригодиться.
Пока я только расспрашиваю Марка. Окончательного ответа не даю. Он терпеливо ждет.
Я попросил членов комитета собраться на экстренное заседание в первую субботу нового 1970 года. Стояла январская стужа – говорить надо было в помещении, но максимально надежном. Решил попросить ключи у отца. Я с ним не жил уже около десяти лет, сам он политикой никогда не занимался и навряд ли был на учете в КГБ. Кроме того, отец недавно поменял комнату, и телефон стоял в коридоре.
Предварительно я поговорил с остальными членами комитета. Разговаривал на улице, взяв с каждого обещание ни с кем не обсуждать этот вопрос без моего согласия. Естественно, что каждый из них был поражен не меньше, чем я в свое время. Владик воспринял идею осторожно-положительно, Давид – осторожно-выжидательно и только представитель молодежной группы Толя Гольдфельд сразу поддержал меня. Оказывается, еще в студенческие времена Толя вместе с кишиневскими ребятами обсуждали план захвата самолета, но тогда все это было на теоретическо-фантастическом уровне.
– Я не знаю, пойду ли на это сам, а кишиневские ребята пойдут, – закруглил Толя разговор. Я вынул блокнот и записал адрес Саши Гальперина из Кишинева в понятной мне форме.
И вот Комитет в сборе. Слева от меня за столом Давид, дальше Соломон, Толя, Владик Могилевер справа от меня. Для чего я собрал Комитет? По действующему уставу организации, Комитет – координационно-совещательный орган всех групп, входящих в организацию. Только процедурные вопросы Комитет решает простым большинством. Принципиальные вопросы решаются как в Лиге арабских стран. Решение обязательно только для группы, которая за него голосует. Для всей организации обязательно решение, принятое единогласно. Значит, если за мной пойдет моя группа, я могу действовать и самостоятельно. Тем не менее я собрал Комитет.
Дело в том, что слишком все было серьезно и ответственно. И хотя я сам уже был полностью «за», но прежде чем сказать Марку «да», мне хотелось услышать мнение товарищей по Комитету. Каждый из них мог за несколько дней, прошедших после нашего разговора, все обдумать.
Вновь вкратце излагаю суть дела. Вновь повторяю то, что уже говорил каждому из них в отдельности – бегство в Швецию на захваченном лайнере с риском для жизни нескольких десятков евреев, включая стариков, женщин и детей, и с последующей пресс-конференцией, стронет, наконец, с мертвой точки алию советских евреев. Возникнет решающее давление Запада на Советский Союз, и именно в тот момент, когда СССР серьезно заинтересован в западных кредитах и технологии. Предлагаю проголосовать. Вопрос ставлю так: «Имеем ли мы право для достижения нашей справедливой и законной цели использовать такой метод, как захват самолета?». Короче говоря, приемлема ли для нас операция с морально-этической точки зрения.
Меня спрашивают о вероятности успеха. Отвечаю словами Марка, ибо сам уже задавал ему этот вопрос: 80-90 процентов, если КГБ не узнает заранее…
Ну, а если остальные 10-20 процентов??? Ну, а если узнает КГБ??? Я знаю, что сказать – ответ вызрел у меня за все эти нелегкие дни и ночи.
– Для нас не имеет решающего значения, удастся перелет или нет. Его участники пойдут на риск не ради себя лично или, по крайней мере, не только ради себя. Наша главная цель: осуществить первый и главный пункт программы организации. Мы должны добиться свободы выезда для всех евреев СССР, желающих этого. Бегство нескольких десятков людей для нас не решение их личных судеб, а способ решения национальной проблемы в СССР, наш членский взнос в борьбу Израиля. Я не думаю, что советские части ПВО собьют самолет, поскольку они не будут знать, кто его пассажиры. В случае успеха, наиболее вероятный вариант – арест шведскими властями организаторов и разрешение остальным следовать в Израиль. Просидим несколько лет в шведских тюрьмах, потом уедем Домой. Мечта в крапинку! Если арестуют в СССР, дело хуже, и не только для участников операции. Возможен разгром организации и даже всего движения, закрытие ульпанов и тэ дэ и тэ пэ. Операция может стать лебединой песней организации. Но мы создали организацию для осуществления определенных целей, а не для самовыживания. И мы должны спеть нашу лебединую песню.
Давид стал задавать технические вопросы по действиям группы захвата на борту самолета. По вопросам я сразу же понял, что Давид склоняется к «нет», ему нужен был лишь повод, и он почему-то искал его в технической стороне подготовки. Но я уже привык к тому, что у меня и Давида Черноглаза, как правило, всегда было два мнения на двоих. Главное, Давид не возражает против акции по существу – о ее этической приемлемости он не говорит ни слова.
Я напоминаю о вопросе, как он сформулирован для голосования. Технические подробности еще предстоит уяснить, если мы решим, что в моральном плане операция для нас приемлема.
Говорит Соломон. Затем Владик. Их точки зрения совпадают. Скорее всего операция принесет пользу и нельзя упускать шанс. С другой стороны, может быть и вред, и решиться страшновато. Каждый из них, если операция будет проводиться, готов помочь по мере сил, но лично принимать участие не собирается. У Владика недавно родился ребенок. У Соломона скоро родится… В общем, и хочется и колется… Единственный, кто меня поддерживает достаточно твердо, – Толя Гольдфельд. Помимо характера, сказывается молодой задор – осторожность приходит с годами. И холостяцкое положение не связывает.
Голосуем. Я и Толя Гольдфельд – за. Остальные воздержались. Вернее, двое воздержались, а Давид вообще голосовать не стал.
Итак, операция может быть приемлема. Знать бы только, что она приведет к свободному выезду, а не к бесполезным жертвам. Но на этот вопрос никто не ответит. Время позднее – справочные киоски закрыты…
Поскольку первый вопрос решен положительно, автоматически решается, но тоже голосованием, вопрос о выделении денег на исследование технической возможности захвата самолета. Здесь все единогласны. Давид как казначей тут же отсчитывает мне сто рублей из членских взносов организации.
На обратном пути мы с Соломоном решаем добавить еще по 25 рублей из кассы наших групп. Предстоят контрольные полеты. Это потребует денег.
То, что такой необычный и опасный план не встретил возражений на Комитете, ободрило меня. Значит все верно. А осторожность ребят – ее можно понять.
На первой встрече я передаю Марку половину из 150 рублей нашего фонда. Это – знак моего принципиального согласия. Мы договариваемся, что Марк составит технически детализированный план захвата самолета. Я займусь организационной стороной вопроса. Захват португальскими антифашистами в открытом море лайнера «Сайта Мария» произвел в свое время много грохоту. Посмотрим, что получится у нас…
***
В январе 1970 года меня вдруг впервые после окончания института призвали на военные сборы. Сборы сводились к вечерним занятиям после работы. Зал в помещении Института инженеров железнодорожного транспорта был забит перезрелыми лейтенантами вроде меня, которых давно уже не призывали. Отрабатывали тактику боя стрелкового взвода в обороне.
– Кто, с вашей точки зрения, вероятный противник? – спросил ведущий занятия офицер.
– Китайцы, китайцы… – понеслось со всех сторон.
Преподаватель удовлетворенно хмыкнул и открыл занавешенную доску с изображением схемы боя. Наш обороняющийся взвод занимал позицию на высоте. Противник атаковал силами роты. Мы стойко оборонялись, как положено советским людям. Противник, как ему положено, откатывался после неудачной атаки на исходные позиции. Но самое поразительное было, что противник наступал с востока, а мы оборонялись на западе. Пятнадцать лет я не был на сборах, и меня поразило, как откровенно готовят армию к войне с Китаем.
Сборы были довольно скучные. Уставшие после работы, мы клевали носами на лекциях. Раскачивались лишь во время практических занятий. В конце сборов провели стрельбы из мелкокалиберного пистолета. Я сразу же вспомнил, что револьвер Марка того же калибра – 5,56 миллиметра. Пришла в голову мысль – «взять в долг без отдачи» несколько патронов. Несколько раз, уходя проверять мишени после очередной стрельбы, инструктор оставлял коробку с патронами. На глазах у всего взвода я стянул десяток патронов и никто не сказал ни слова.
А стрелял я безобразно. Выбил всего 9 очков из 30 возможных. Правда, благодаря этому я стал лучшим стрелком взвода. В СССР все всегда соревнуются. Когда староста группы увидел, что многие выбили меньше десяти очков, он нашел ручку с пастой того же цвета и подставил всем «слабакам» двойку перед количеством очков. Теперь у меня стало 29 очков – лучше во взводе не стрелял никто. С двадцатью девятью липовыми очками и десятком реальных патронов я вернулся со сборов.
***
В течение января, февраля и марта 1970 года я подбирал «пассажиров». Только наиболее близким и надежным сообщал о плане захвата самолета в общих чертах. Всем остальным говорил, что может возникнуть возможность нелегально бежать в Израиль, возможность рискованная, но шанс на благополучный исход высок, если будем осторожны и о наших планах никто не узнает. Никаких подробностей. И причины для этого две. Первая – техника безопасности. Вторая – возник бы сильный психологический стресс у потенциальных участников, если бы они узнали о степени опасности задолго до решающего часа. Если они узнают обо всем за 48 часов до операции, меньше будет шансов на утечку информации и людям легче будет решиться. Приподнятое эмоционально-взвинченное состояние, готовность идти на жертвы, как правило, не могут длиться месяцами. Порыв угасает. А инстинкт самосохранения подсовывает одно оправдание за другим – не рискуй!
К началу апреля в моем списке было около сорока человек, которые согласились принять участие в захвате самолета, или, не зная подробностей, согласились рискнуть и нелегальным путем бежать из СССР. Друг, с другом я никого не знакомил. С каждым разговаривал на улице. С каждого взял слово молчать и ждать. Все это должно было обеспечить мне контроль над положением и безопасность потенциальных участников.
Список участников, составленный в понятной мне форме, я скатал в трубочку, и спрятал в одной из комнат, через несколько дней перепрятал. Но все время чувствовал, что это ненадежно. Снова прошелся по квартире: две комнаты, кухня, ванная, туалет – не разбежишься. Блуждая глазами по ванной, зацепился взглядом за вентиляционную решетку, закрывающую вход в вентиляционный штрек. Ева закрепляла на ней капроновые нитки, на которых сушила белье. Почти к каждой ячейке подходила нитка, огибала прут с другой стороны и возвращалась или завязывалась на решетке. Для того чтобы разобраться во всех этих концах, любопытному понадобится много времени и китайская кропотливость. Я развязал один из концов на решетке, привязал к нему трубочку, обкрутил вокруг прутика решетки и, сделав узел, сбросил конец нитки со списком в вентиляционный штрек. Вытащить конец нити можно было, только развязав все запутанные узлы. Если обрезать – конец летит вниз. Вместе со списком.
Этот список будет висеть в вентиляционном штреке долгие годы. Может быть, висит и сегодня.
Одной из первых в списке появляется фамилия зубного врача Миши Коренблита. Мы с ним в одной группе, в которую он пришел через ульпан. Миша живет на Охте в отдельной квартире, принадлежащей его тете Анне Петровне. Квартира – место собраний нашей группы; здесь работает ульпан. И все это в квартире у женщины, которая до 1937 года была активным членом компартии США, за что и была объявлена персоной «нон грата» и выслана из страны, в которой родилась и выросла. Вместе со своим мужем, участником гражданской войны в Испании, она добралась до страны своей мечты – СССР как раз тогда, когда свирепствовал лютый «лесоповал» конца тридцатых годов. Ее муж, переживший годы борьбы в США против ФБР и долгие месяцы войны в Испании против Гитлера, Муссолини и Франко, не пережил счастливой мирной жизни в первом государстве рабочих и крестьян. Однажды он уехал в командировку и не вернулся. Анне Петровне объяснили, что произошел несчастный случай: ее муж ехал в вагоне на нижней полке, а над ним спал военный, у которого от тряски выпал из кармана заряженный пистолет, который случайно оказался на боевом взводе. Пистолет случайно выстрелил и пуля случайно попала прямо в голову мужа Анны Петровны. Примите, Анна Петровна, наши искренние соболезнования.
Пуля попала в голову, в которой к тому времени стали появляться крамольные мысли: не все в порядке в Королевстве Датском. Он успел поделиться этими мыслями со своей женой. Возможно, с кем-нибудь еще. Да и сама Анна Петровна увидела вблизи то, что издали так манило. Она не сдала свой партбилет – он все время напоминал ей, как легко было бороться за коммунизм в США и как тяжело выжить при нем в СССР.
Мы все любили эту плотную невысокую женщину с неизменной трубкой в зубах, не признающую в русском языке никаких родов, кроме мужского, и никаких падежей, кроме именительного. А она любила Мишу. Она видела, что ее квартира превратилась в маленькую еврейскую автономную республику, что она не успевает наполнять холодильник, что ей даже негде прилечь, чтобы спокойно отдохнуть после работы. Но она улыбалась и потягивала трубочку.
Миша Коренблит идеей захвата самолета зажегся сразу. Он сразу сказал мне «да». Это было бы удивительно, если бы я не знал его характера. У него был холерический темперамент. К сожалению, люди такого темперамента не могут долго находиться в состоянии сильного возбуждения. Без резких дополнительных импульсов со стороны они могут быстро остыть. Честный и преданный сионизму, Миша больше других нуждался в том, чтобы рядом всегда был кто-нибудь спокойный и уравновешенный. В минуты душевного подъема он был способен на полное самопожертвование, депрессия опускала его на самое дно отчаяния и безнадежности.
Миша Коренблит стал самым активным моим сторонником в организации. Со свойственным ему темпераментом он защищал идею захвата самолета, пока усилия извне не расшатали его веру. Первые месяцы 1970 года он вместе со мной и Марком принимал участие в планировании операции. 6 февраля он совершил контрольный полет в Кишинев. Перед ним стояло две, цели. Первая – связаться в Кишиневе с Сашей Гальпериным и его друзьями и выяснить их решимость принять участие в бегстве в Израиль, связанном с риском. В случае положительного ответа он должен был пригласить Сашу ко мне в Ленинград. Вторая цель – выяснить в полете туда и обратно интересующие нас сведения о режиме полета и, по возможности, постараться попасть в кабину пилотов.
Получив деньги и адреса, он улетел. Вскоре из Кишинева прибыл Саша Гальперин. Четверо из Кишинева готовы были испытать свой шанс. Троих из них я знал, когда они учились в Ленинградском политехническом: самого Сашу, Арона Волошина и Харика Кижнера. С четвертым были сложности: он собирался «украсть» у жены маленького сынишку, ибо жена вообще не собиралась в Израиль. Возникла моральная проблема. В конце концов он вышел из игры.
Марк Дымшиц тоже совершил контрольный полет в Москву. Он летел вместе с экипажем, с одним из пилотов которого он летал когда-то в Бухаре. Марк побывал в кабине и познакомился с ситуацией. В Ленинграде он сходил с этим пилотом в ресторан и прозондировал вопрос об оружии у экипажа. Выяснилось, что оружие члены экипажа получают, но при себе, как правило, не носят. На время полета они кладут пистолеты в портфель штурмана.
Итак, на борту лайнера нас будет ждать экипаж в составе пяти человек: два пилота, штурман, бортрадист, бортинженер. Иногда пятого не бывает. Стюардессы не в счет; стюарды на внутренних линиях, как правило, не летают. При внезапном нападении экипаж не успеет применить огнестрельное оружие. Лазать в портфель за пистолетами мы им не позволим. Но напасть внезапно мы сможем только при одном условии: если дверь из салона самолета в промежуточный тамбур будет открыта и если дверь из тамбура в кабину экипажа тоже открыта. Ибо задержка в несколько секунд даст им возможность добраться до портфеля и тогда крышка. На это уйдет две секунды.
Открыты ли обе двери во время полета? Если закрыты, то на ключ или на задвижки, которые открывают, только убедившись, что идет свой? Дежурит ли кто-либо в промежуточном тамбуре? Это был минимум вопросов, которые предстояло уточнить. Надо било зайти в кабину во время полета.
19 февраля я летел в Ригу по студенческому билету Аркаши Мархасева. (Зимой Аэрофлот продает билеты студентам по половинной цене, а деньги приходилось экономить). У меня тоже было две цели: постараться войти в кабину и поискать в Риге людей для операции.
Самолет улетал во второй половине дня в пятницу. В Риге я смогу пробыть до воскресного вечера – в понедельник утром на работу. Перед самым отлетом я купил 800-граммовую бутылку вина, положил ее в спортивный чемоданчик и поднялся на борт. Поставил чемоданчик в багажное отделение, повесил там же пиджак и пальто и прошел в салон. Место можно выбрать. Я сажусь в первом ряду перед самым входом в кабину. Может быть, отсюда можно будет что-нибудь увидеть и не заходя вовнутрь.
Февраль – месяц пониженной активности Аэрофлота. Из 64 мест в самолете едва заняты две трети. Мы летим на высоте около семи километров. Видимость хорошая – под нами лишь редкие облачка. Я вижу отчетливо, как возле Таллина пилот меняет курс и разворачивается вдоль побережья на Ригу. Если его в этом месте заставить идти старым курсом не сворачивая, можем долететь до шведского острова Готланд в Балтийском море за какие-нибудь полчаса. Нужно буде сказать об этом ребятам.
Приближаемся к Риге, а я все не решаюсь войти в кабину пилотов. Я уже сходил за бутылкой вина в багажное отделение и принес ее в перекинутом через руку пиджаке. Бутылка лежит на коленях и требует, чтобы я решился. Снова оглядываюсь на салон. Как бы я ни оглянулся, двое смотрят на меня безотрывно: стюардесса, сидящая на одном из задних сидений, мужчина лет пятидесяти, расположившийся перед ней. Может быть, они действительно наблюдают за теми, кто сидит на передних сидениях; может быть, мне кажется, ибо в таких случаях натянуты нервы, но затылком я чувствую именно этих двоих.
Пилот начинает заходить на посадку. Стюардесса на минуту покидает свой пост, чтобы объявить о предстоящей посадке через микрофон. Ее сосед смотрит, но черт с ним, – сейчас или никогда. Я встаю. До первой двери два шага. Надавливаю на ручку, тяну дверь на себя. Дверь открывается. Я вхожу в пустое помещение, быстро закрываю дверь за собой. Справа дверь: через эту дверь стюардессы получают все необходимое для полета. Впереди еще одна дверь. Сквозь матовое стекло виден приглушенный красный свет. Между двумя дверьми четыре шага. Или два прыжка. На это уйдет две секунды. Открыто или закрыто?
Я надавливаю на ручку – чувствую, что сильно волнуюсь. Ручка поддается легко, так же, как первая. Слава Богу, обе двери закрыты, но не заперты. И, самое главное, кабина пилотов не заперта изнутри на задвижку. Наверное, потому, что члены экипажа часто входят и выходят во время полета.
Передо мною четыре затылка. Все четыре члена экипажа сидят попарно друг за другом, как школьники. Перед ними приборная доска и широкий застекленный нос самолета. Через стекло видны вечерние огни Риги. До задних стульев экипажа от двери два шага, полтора метра. Один прыжок.
Только когда я закрыл за собой дверь, один из членов экипажа оглянулся, сразу же вскочил и пошел навстречу. Я протянул ему бутылку с вином и от имени пассажиров поблагодарил за приятный полет. Для приличия он вначале отказался, а потом улыбнулся и взял. Бледная стюардесса уже вытягивала меня за руку из кабины, отчитывая за нахальство. Не знаю, закончила ли она объявление, когда увидела, что меня нет на месте. Ясно, что именно ей поручено наблюдать за поведением пассажиров в полете, особенно тех, кто сидит рядом с кабиной.
Выйдя из самолета, я дошел до турникетов и начал наблюдать. Похоже, что «хвоста» не было. Того мужчины, что сидел перед стюардессой, не было видно нигде. Прошли все пассажиры. Минут через десять прошел экипаж. Не было лишь стюардессы. Самолет поставили под заправку. Хорошо, что самолет заправляют после перелета: если мы не сможем захватить самолет по пути в Мурманск, попытаемся на обратном пути – в баках будет достаточно горючего, чтобы дотянуть до Швеции.
Повертевшись полчаса в зале ожидания и изучив технические данные самолетов ТУ-124 и ТУ-135, летающих на Мурманск, я пошел к автобусу. Кажется, все в порядке. Вряд ли экипаж заявит о происшествии – им же в работе минус!
***
В Риге я хорошо знаю только Арона Шпильберга и Сильву Залмансон. Арон после женитьбы перебрался к Маргарите в Ригу, передав созданную им молодежную группу Толе Гольдфельду. Но с Ароном говорить не стоит: если он придет к выводу, что операция не нужна – а шанс на это велик – он сделает все, чтобы сорвать дело. Сильва – другое дело.
Сильва любит нашу Лилешку, и та зовет ее: тетя Силя. Она – подруга Евы и, вообще, друг нашей семьи. Когда она приезжает в Ленинград, то останавливается у нас. Я в курсе ее дел. Вся семья Сильвы настроена сионистки, особенно сама Сильва и два из трех ее братьев: старший – Вульф и младший – Израиль. Сильва подавала документы на выезд уже дважды. Первый раз, пройдя через весь адов круг, она получила причитающийся ей отказ. Прождала положенное время и стала подавать снова. На этот раз ОВИР, мопедный завод, на котором она работала, и прокуратура устроили вокруг ее заявления веселое игрище. ОВИР отказывался принимать документы без характеристики с завода. Завод отказывался давать характеристику без запроса из ОВИРа. Запрос не давали. Прокурор вмешиваться отказался: «Ваш выезд в Израиль – ваше личное дело». Сильва была в отчаянном положении. Она пойдет. И она знает, кто пойдет еще.
Из телефонной будки я позвонил Сильве домой. Она сразу же подошла к телефону.
– Алло.
– Здравствуйте. Вы вряд ли узнаете меня: мы с вами давно не виделись. Последний раз мы встречались на танцах.
– Кто говорит?
– Вам мое имя ничего не даст. Вы, наверное, его уже забыли. Давайте лучше встретимся, побродим по Риге. Идет?
– Одну минуточку. Мне ваш голос знаком. И после длинной паузы: – Это ты, Гилель?
– Я, я, тетя Силя. Привет.
– Ты знаешь, я замужем. Только пока это секрет, хорошо?
– Хорошо. Но встретиться нужно на улице – у меня важное дело.
– Где ты находишься?
– А черт его знает.
– Посмотри вокруг и скажи мне.
Я описал ей место нахождения телефонной будки, и вскоре Сильва приехала. Здорово хотелось есть. Мы зашли в кафе и перекусили. Поговорили о ее замужестве, об общих знакомых. Муж Сильвы – Эдик Кузнецов, тридцатилетний москвич. Два года назад освободился. До этого семь лет просидел за антисоветскую пропаганду и агитацию. Сел совсем мальчишкой, со студенческой скамьи. После освобождения в Москву к матери не прописали, жил в области, работал грузчиком. Изучил английский язык и сейчас работает переводчиком с английского в психушке.
Только на улице я изложил Сильве суть дела. Подчеркнул, что речь идет не о личном спасении – мы должны стронуть с мертвой точки весь вопрос алии советских евреев. Сильва приняла план сразу же, без колебаний: «Только я боюсь, что не выдержу, знаешь, какое у меня сердце».
Да, я знал, что у Сильвы больное сердце. Но я знал также, что больное сердце не мешало Сильве печатать на машинке наши материалы, поддерживать связь между сионистами Риги и Ленинграда, активно участвовать в подписании открытых писем. Я был уверен, что Сильва выдержит. И она выдержит. И ее последними словами на суде будут:
Разговор шел к концу, пора было идти домой.
– Как ты думаешь, Сильва, Эдик пойдет на это?
– Думаю, что да. Он смелый парень.
– А говорить откровенно с ним можно? – Мне неудобно было сказать, что у меня возникли сомнения по поводу ее скоропалительного замужества: может, парень просто хочет через женитьбу сперва зацепиться за Ригу, а потом выехать из СССР…
– Да, можешь ему довериться. Ты знаешь, он, по-моему, хороший парень. Он тебе понравится.
– Кто из нас будет с ним говорить?
– Давай, вначале я его подготовлю, а потом ты с ним поговоришь.
Поздно вечером мы добрались домой к Сильве и она познакомила меня с мужем. Он располагал к себе с первого взгляда: плотный, крепко сбитый, с улыбающимися глазами. Собственно, еще до того, как мы вошли, я уже чувствовал к нему симпатию. Человек, который сел в 22 года как антисоветчик, уже внушал мне уважение. Когда я увидел, как спокойно и уверенно он держится, я подумал: этот парень создан для участия в нашей операции, и группа захвата – его место. Если мальчишка, попав в тяжелые условия лагеря, не сломался, а стал мужчиной, значит у него крепкий костяк.
Назавтра мы с Эдиком поехали в Румбулу – пригород Риги. Я давно хотел побывать здесь: много слышал о том, как рижские ребята разыскали место массового расстрела евреев в декабре 1941 года, как пропадали здесь все выходные, приводя в порядок это запущенное, всеми забытое гигантское кладбище без могил. Только после того, как была разровнена земля, разбиты клумбы и посажены цветы, на арене появились местные власти. Шестиконечная звезда из колючей проволоки исчезла, а на ее месте появился каменный куб с выбицыми словами: «Жертвам нацизма» на трех языках: латышском, русском и, в самом конце, на идиш. Под землей – десятки тысяч евреев, только евреи. Над землей надпись – свидетельство, насколько безразличны эти десятки тысяч когда-то живых тем, во власти которых высекать сегодня надписи. Пройдет несколько поколений. Уйдут из Латвии евреи, и никто не будет знать, почему шевелилась земля Румбулы 8 декабря 1941 года.
От остановки автобуса мы шли пешком. Несмотря на февраль, был теплый солнечный день. Природа заждалась весны и просыпалась после морозов. Нетронутый ослепительный снег блестел под ярким солнцем. Трудно было представить, что на этом месте, под этими красивыми соснами лежали когда-то груды одежды, валялись детские ботиночки, трости стариков.
Тропинка, петлявшая между сугробами, неожиданно оборвалась перед расчищенной площадкой с каменным памятником. Здесь это свершилось. Здесь. Здесь.
Полностью уйдя в свои мысли, мы только сейчас увидели их в десяти шагах от этого памятника. Они лежали на бруствере, который образовался, когда ребята убирали площадку. Он по-джентльменски подложил под нее пальто, а под себя – ее саму. Обоим было очень удобно. Может быть, даже удобнее, чем в постели.
Кто они, эти двое? Внуки латышей, что вместе с немцами конвоировали тогда колонны на это самое место? Или дети русских «освободителей», которые неплохо чувствуют себя сегодня в квартирах тех, кто шел в колоннах? Знают или не знают, где лежат? Конечно, можно прервать их любовь. Но нельзя нарушать покой тех, кто под землей.
Мы поворачиваемся к памятнику и снимаем шапки.
С Эдиком мы разговариваем на улице. Он импонирует мне, и мнение Сильвы тоже имеет вес, но я все же излагаю Эдику вариант для тех, кого я не знаю близко. В заключение спрашиваю – готов ли он рискнуть, чтобы бежать из СССР. А каким образом? Через границу: сухопутную, морскую или воздушную. Дело не в частностях, а в принципе. Надежны ли ребята? Стараемся подобрать надежных. Нельзя ли с ними познакомиться? Со временем.
Эдик считает, что надо подбирать смелых и надежных ребят. Это мнение вполне благоразумно, хотя гарантию в СССР дают только сберкассы. Он считает, что надо быть очень осторожными. Это тоже логично. Я тоже предпочитаю быть богатым и здоровым, чем бедным, хотя и сильно больным.
Я не рассказываю Эдику Кузнецову всего того, что рассказал накануне Сильве. Они – разные люди. В ряду иерархических ценностей Сильвы на первом месте слово «Израиль». В ряду иерархических ценностей Эдика на первом месте слово «свобода». Сильва печатает и распространяет «Домой!» и «За возвращение еврейского народа на Родину». Эдик печатает и распространяет «Мемуары Максима Литвинова» и «Политические деятели России» Шуба. Это в одном и том же доме, на одной и той же машинке. Сионистка и диссидент.
Я не сказал Эдику, что мы рассматриваем будущую операцию как возможность решить проблему выезда евреев из СССР. Об этом речи не шло. Если Сильва была в отчаянном положении, то Эдик был в трижды отчаянном. И это, в придачу к личной смелости, порождало смелость отчаяния. Все пути назад у него были отрезаны. Он глубоко разочаровался в диссидентской борьбе внутри СССР и не хотел больше жертвовать годами жизни ради тех, кто прекрасно обходится без свободы, но начинает волноваться, когда поднимаются цены на водку и закуску. Он не хотел принадлежать к народу с глубокими рабскими традициями. К счастью, отец Эдика Кузнецова был еврей, и, хотя он отца не знал, у него был выбор. И он сделал шаг к еврейству, ибо тяжкая доля быть в мире никем и не иметь себе подобных. Но от сионизма он был еще далек.
Эдик ненавидел самодержавие и не мог сосуществовать с ним. Он был творческой натурой, наблюдательным человеком, умеющим анализировать. Он знал, что способен на большее, чем быть переводчиком в психиатрической больнице. А все другие пути перед ним были закрыты. И запись в паспорте «русский» ничем не могла бы ему помочь, если бы он даже захотел. Ибо советская власть никогда не прощает своим политическим противникам. Ни в малой зоне, ни в большой.
Вот почему в конце разговора Эдик сказал четко и ясно:
– Готов перейти сухопутную границу. Готов принять участие в захвате морского судна или самолета. Готов на все, если есть шанс. Это решено.
– А надежные приятели есть у тебя?
– Есть двое, с которыми я сидел. Надежные ребята, и думаю, что пойдут на это. Им обоим здесь тоже невмоготу. Могу с ними связаться.
Мы расстались, и я обещал, что скоро дам о себе знать.
***
В начале марта я, Марк Дымшиц и приехавший из Кишинева Саша Гальперин смотрели по телевизору пресловутую пресс-конференцию пятидесяти двух. Пятьдесят не вызывали ничего, кроме презрения. Я смотрел на подергивающееся нервным тиком жалкое лицо заместителя председателя советского правительства Вениамина Дымшица и на спокойное лицо сидящего рядом Марка и думал. Два еврея, два Дымшица. Один – потомок тех, кто три с половиной тысячи лет тому назад вышел из сытого рабства навстречу голоду, стрелам амалекитян и свободе. Другой – потомок тех, кто остался в Египте поближе к горшкам с сытным туком, и рабство – их вечный удел.
Так было три с половиной тысячи лет тому, так было во времена Бялика, так есть сейчас.
Среди пятидесяти двух жалких и бесцветных «лиц еврейской национальности», на все лады проклинающих Израиль, Голду Меир и сионистов, по милости которых никак нельзя выстроить коммунизм, были двое, которых я уважал с детства. Мне было стыдно и жалко на них смотреть. Как мог Аркадий Райкин, выдающийся артист комедийного жанра, блистательный актер, в эпоху которого жил некто Хрущев, дать затащить себя в эту драму? Как могла Элина Быстрицкая, прекрасная актриса драматического жанра, дать затащить себя в эту комедию? Разве не помнят они, что тень, падающая на репутацию, не спасает от жары? Ведь после пресс-конференции сразу же начнутся «издержки производства», и за съеденную чечевичную похлебку придется горько расплачиваться. Бессонными ночами, муками раздвоенности, сознанием того, что многие порядочные люди начинают избегать тебя, а вокруг остаются только те, кого ты ненавидишь сам.
Пресс-конференция ясно показала тем, кто не закрывал глаза: надеяться на массовую алию нечего. В лучшем случае выпустят нескольких самых крикливых и на этом будет закончено. Вот вам те несколько жалких отщепенцев, которые мутили воду. А все евреи – это неотрывная часть советского народа. Они не хотят иметь ничего общего с Израилем, их родина – СССР, их культура – русская. А для тех немногих, которые хотят читать по-еврейски – пожалуйста! Все видели, как по телевизору председатель Биробиджанского исполкома потрясал газеткой. Это газета на еврейском языке. И вы можете читать про успехи оленеводов Таймыра по-еврейски, если уж вам так хочется. (Кстати, Владик Могилевер делал запрос в Биробиджан о возможности для его маленького сына посещать еврейскую школу и получил официальный ответ с печатью, что еврейских школ в Еврейской автономной области нет, что театра тоже нет, но есть кружок художественной самодеятельности).
Мы были на правильном пути. Подготовка к захвату самолета продолжалась.
14
МИТТЕЛЬШПИЛЬ
Хотя все, что было связано с операцией, обсуждалось в Ленинграде только на улице, тем не менее удобнее и безопаснее было дать ей кодовое название. Я предложил назвать операцию «Свадьбой». Под таким названием эта операция будет проходить не только в наших разговорах. Под таким названием она пройдет в деле № 15 Следственного отдела Ленинградского Управления Комитета Государственной безопасности. Под таким названием она выплеснется на страницы советской и мировой печати.
Это название не было случайным. Оно имело под собой основание. Несколько раз я мысленно представлял себе весь ход событий, начиная с момента приобретения нескольких десятков билетов на Мурманск. (Вариант с полетом на Готланд отпадал, так как те 20-30 минут, которые надо было лететь над Балтийским морем, были очень рискованны). Сразу же возникала проблема, не покажется ли подозрительным, что все пассажиры самолета – евреи. На это могут обратить внимание еще на земле. Трудно было также скрыть то, что многие знакомы между собой (не все участники операции собирались ставить членов своих семей в известность об обстоятельствах полета). В случае, если на пути в Мурманск захвату самолета что-нибудь помешает, надо будет брать всем билеты назад (опять на один самолет) и попытаться осуществить операцию на обратном пути. Возникала проблема гостиницы и тэ дэ и тэ пэ. Я смог придумать только одно объяснение: свадьба. Этого будет достаточно для любопытных. В случае же намеренной слежки нам не поможет ничто. «Женихом» должен был быть Миша Коренблит, «невестой» – Полина Юдборовская. Полина училась в ульпане, печатала на машинке для организации, была пылкой сионисткой. Кроме того, она была не замужем, а он – неженат, оба были хорошо знакомы между собой. И почему бы им действительно не жениться?.. Миша Коренблит был активным холостяком и у него были знакомые девушки среди стюардесс Ленинградского аэропорта. Его следующий контрольный полет должен был быть по «свадебной» трассе в Мурманск, желательно в качестве блатного пассажира в служебном купе своей знакомой. В Мурманске Мише предстояло подать заявление в ЗАГС на регистрацию брака и провести переговоры о заказе зала в какой-нибудь столовой под свадьбу. Все это впоследствии могло бы стать скромненьким алиби. Предстояло, правда, как-то объяснить, почему все участники и гости свадьбы – ленинградцы, а сама свадьба в Мурманске.
Но это не понадобилось…
Свадьба между Мишей и Полиной все же состоится, – не в кавычках и не в Мурманске. После ареста своего «жениха» в обстановке всеобщей подавленности и антисионистского бума Полина решила бросить вызов властям, продемонстрировав солидарность с Мишей и со всеми нами. Свадьба без кавычек произойдет в следственной тюрьме КГБ. Наши «свадебные» «жених» и «невеста» будут записаны мужем и женой. Эта свадьба продолжится несколько минут, после чего молодому мужу прикажут взять руки назад и отведут "домой", в камеру на пятом этаже тюрьмы.
И это будет не единственная тюремная свадьба. Виктор Богуславский тоже получит разрешение и зарегистрирует свой брак в тюрьме. А самой первой будет свадьба Марка Дымшица. И его избранницей снова будет та, которую он уже выбрал однажды, двадцать два года тому назад. Он снова женится на Але после годичного развода.
***
«Свадьба» приближалась. Был «жених», была «невеста», были «гости». Не было даты. На очередной нашей встрече Марк потребовал назначения срока. Мы назначили срок – 2 мая. Эта дата казалась оптимальной. Оставалось полтора месяца: достаточно много, чтобы завершить подготовку и достаточно мало, чтобы не согнуться от длительного психического стресса. Кроме того, участникам будет легче собраться в нерабочие дни майских праздников и вернуться на работу, если возможности для «свадьбы» не представится. Дополнительным плюсом, с нашей точки зрения, могло быть праздничное настроение в ПВО. Можно было ожидать, что не все операторы радаров будут бдительными и не все офицеры трезвыми и способными принимать быстрые решения. А нам нужно было всего 5-10 минут лету, чтобы оказаться над Финляндией. И тогда
Марк был прав. Отныне конечная дата придала подготовке необходимую целеустремленность. Миша Коренблит должен был лететь в Ригу, сообщить подробности Эдику Кузнецову и вызвать его в Ленинград. Затем – лететь в Мурманск.
Придет время и советская пресса громко запричитает о сионистских убийцах, «вооруженных пистолетами, топорами, ножами, веревками», главной целью которых было убийство безоружных пилотов и лишь второстепенной – побег в Израиль. Между тем, не думаю, что была хотя бы одна попытка захвата самолета в мире, где бы потенциально атакующая сторона так тщательно стремилась лишить себя преимущества нападающей стороны.
Для нас это был вопрос не тактики, а стратегии. Средства входили составной частью в нашу цель. Если бы наша операция удалась и мы бы прилетели в Стокгольм, но в кабине пилотов была бы пролита кровь и притом не наша, мы своим методом зачеркнули бы цель. Мы должны были быть готовы к тому, что жертвами можем стать только мы сами – и никто другой. Этим диктовалось и наше отношение к оружию. И хотя мы могли бы иметь в своем распоряжении автомат, предложенный Эдиком Кузнецовым, и боевые гранаты, которые мог достать кандидат в участники, член организации Борис Азерников, мы добровольно отказались от боевого оружия. Только Миша Коренблит долго не мог согласиться с этим. Ему казалось недопустимой глупостью наперед лишать себя возможности выйти победителями в схватке с экипажем, которому рукой подать до заряженных пистолетов.
С самого начала я склонялся к тому, что мы не должны брать с собой в самолет ничего, что может поставить под угрозу жизнь или здоровье пилотов. Даже на всякий случай – и то нельзя брать с собой оружие, ибо раз в жизни стреляет и утюг. После того, как я узнал от Марка, что экипаж не имеет при себе пистолетов, я твердо решил: боевого оружия у нас быть не должно. Марк и Эдик вначале осторожно, затем энергично поддержали меня.
И тем не менее, надо было с самого начала лишить экипаж воли и способности к сопротивлению. Но как лишить способности к сопротивлению пять здоровых мужиков, каждые полгода проходящих медкомиссии, самим характером своей работы приученных к риску и быстрым решениям? Молодой педиатр Виктор Штильбанс, который тоже был кандидатом в участники, предложил использовать против летчиков тампоны, пропитанные жидкой закисью азота – препаратом, применяемым при родах. Человек, к носо-ротовой полости которого прижимают такой тампон, на несколько минут «отключается». Этих минут достаточно, чтобы его связать. Однако технически это представлялось сложным. Одно дело – роженица, готовая на все, лишь бы не мучиться. Другое дело, здоровый мужчина, не знающий с какой целью пытаются одеть на него «намордник» с таким характерным запахом.
Была еще одна идея, моя, и я однажды обсудил ее с Эдиком. А навеяна она была воспоминаниями из далекого детства. Все мы, мальчишки, сходили тогда с ума по киноактеру Петру Алейникову. В кинофильме «В тылу врага» он играл роль советского разведчика, проникшего в тыл финнов. Весь зал взрывался радостью, когда Алейников бросал пригоршню табака в глаза финского часового и, пока тот моргал и тер глаза, вставал на лыжи и уходил. А что, если попробовать то же самое? Но это должно быть очень неожиданным, иначе можно успеть зажмуриться.
Становилось ясно, что пилотов надо лишить не способности, а воли к сопротивлению. Мы должны иметь при себе оружие психического насилия. Если направить на пилота пистолет, к которому нет патронов, но который стоит на боевом взводе, это должно произвести впечатление, ибо пилот не знает, что он не заряжен.
Оружием такого типа мы располагали. Во-первых, пистолет Марка. Можно вынуть из патронов, которые я позаимствовал» во время военных сборов, пули, и пистолет будет стрелять холостыми. Был еще один вариант: Гилель Шур сказал мне, что есть боевой пистолет со сточенным бойком. Из него нельзя было стрелять даже холостыми, но это был стандартный боевой пистолет, а летчики, надо думать, тоже изучают типы личного оружия. Но оптимальный вариант возник тогда, когда Борис Азерников предложил использовать для нападения стартовый пистолет. Идея сразу же заворожила меня. Действительно, по размерам он напоминает настоящий, а звук выстрела, который на огромном стадионе слышен на всех трибунах, в кабине самолета должен будет аннулировать последние колебания экипажа. Хотя стартовые пистолеты продавались только по специальному разрешению, Борис каким-то образом купил его в Калинине и привез в Ленинград. Он вместе с Владиком Кноповым, тоже членом организации и тоже кандидатом в участники, испытал пистолет. Бой был отличный. Теперь у нас было то, что надо.
Ну, хорошо. Чем припугнуть – у нас есть. А что, если экипаж будет куда более напуган мыслью об ответственности за то, что не оказал сопротивления?.. Надо что-то иметь при себе на этот случай или нет? Надо. У себя на заводе я сделал шесть резиновых дубинок из кабеля толщиной в сантиметр, вынес с завода, дома похлопал себя по голове – вроде достаточно. Но Марк нашел их чересчур слабыми. Действительно, я вспомнил, что в каком-то американском штате действовал закон, запрещавший бить жену палкой диаметром больше двух сантиметров. Это – собственную жену! Да еще деревянной палкой. Я снова сделал дубинки, на этот раз потолще. Их Марк не забраковал.
***
29 декабря вызванный из Риги Эдик Кузнецов приехал в Ленинград. Знакомая женщина из соседнего подъезда оставила мне ключи от своей квартиры. Вечером Марк, Эдик, Миша и я пошли туда, захватив гитару. Погода стояла ненастная, неподходящая для встречи где-нибудь в парке: потому-то впервые (если не считать заседания комитета на квартире моего отца) вопросы, связанные со «свадьбой» обсуждались в помещении, хотя и в «кошерном». Стульев в квартире почти не было; мы, сняв ботинки, сидели по-турецки на сдвинутых кроватях.
В этот день мы окончательно подбили бабки. Миша Коренблит уступил в вопросе об оружии, и мы единогласно подвели общий знаменатель: ничего, что может выстрелить и убить, с собой не берем. Решили, что я пополню наш «арсенал» орудиями устрашения по своему усмотрению. Окончательно утвердили срок. «Свадьба» – 2 мая 1970 года. В последних числах апреля я должен был собрать всех участников группы захвата в Ленинград и провести репетицию наших действий на борту самолета в условиях, максимально приближенных к реальным. Я должен был еще раз поговорить с теми, кто дал принципиальное согласие на участие в побеге, но не знал ничего более. Это надо было сделать не раньше, чем за 48 часов до часа «X», чтобы никто не начал продавать имущество, менять квартиры, скупать драгоценности или делать еще что-либо «само собой разумеющееся» и чреватое гибелью для всего дела. Мы должны уйти из своих квартир в аэропорт так, как уходят в кино или на работу. С другой стороны, надо успеть поговорить с людьми до того, как они закончат последний рабочий день перед первомайскими праздниками – иначе они могут разъехаться из города и тогда «ищи ветра в поле».
Договорились и о билетах. Рижские ребята заранее закажут билеты на условленный рейс Ленинград-Мурманск еще в Риге. Остальные билеты на 2 мая мы скупаем в Ленинграде в первый же день продажи. Естественно, покупаем их в разных кассах и на чужие фамилии (тогда еще не требовали предъявления паспортов). Фамилии должны быть «неопределенного пола», например, украинские – так нам легче будет продать лишние билеты, если такие будут, тем, кому мы захотим. С нас достаточно экипажа – нам не к чему иметь в салоне дополнительный потенциальный очаг сопротивления. Возможно, жене какого-нибудь мурманского моряка придется добираться в Мурманск через Стокгольм, но это уже издержки производства.
Наконец «вечеринка» закончена. Выходим во двор. Марк едет провожать Эдика в аэропорт, там они должны по расписанию выбрать «наш рейс». Прощаемся. Я беру гитару и возвращаюсь домой.
В этот вечер я потерял контроль над операцией «Свадьба». Марк Дымшиц и Эдик Кузнецов, поехав вместе в аэропорт, обменялись адресами. Теперь они смогут дальше действовать без меня. При этом, не являясь членами организации, они меньше всего будут думать о ее интересах.
***
При встрече Марк сказал мне номер и время рейса: 2 мая, 16 часов с минутами. Это был последний лайнер на Мурманск в этот день. На всякий случай я съездил в кассу Аэрофлота и перепроверил. Оказалось, что с 1 мая вводилось летнее расписание и последний самолет нужного нам типа летел во втором часу дня.
Я сразу же позвонил в Ригу Сильве и попросил ее передать Эдику, чтобы он не покупал шкаф за 16 рублей, а купил шкафчик за 13 рублей с копейками, он гораздо удобнее.
Затем я позвонил Льву Львовичу Коренблиту и договорился о свидании.
К мнению Льва Львовича я прислушивался не только потому, что он был кандидатом физико-технических наук и на десять лет старше меня. И не только потому что, родившись в Румынии и будучи членом сионистского общества «Гордония» еще до войны, он имел в своем активе румынские лагеря во время войны, побег оттуда и переход через линию фронта. Меня, члена Комитета, состоящего из темпераментных, часто эмоционально бескомпромиссных парней, привлекала его холодная рассудительность, склонность к спокойному неторопливому анализу. И в делах организации он применял тот же метод, что в своей теоретической физике. Иногда он приравнивал к нулю все те второстепенные факторы, которые другим казались главными.
О «Свадьбе» я рассказал Льву Львовичу еще в январе, одному из первых. Своей реакцией он очень поддержал меня в тот момент. Она была явно положительной, хотя и сдержанной – но ведь он все делал сдержанно, как истый брит. Лев Львович подумывал даже о своем участии, но не представлял, как сможет посадить в самолет свою жену. «Если Рита ничего не будет знать, ее не затащить в самолет, а если ей рассказать, то по выражению ее лица все в аэропорту сразу же поймут, в чем дело» – говорил Лев Львович. Я его хорошо понимал – мне тоже предстоял нелегкий разговор с Евой.
Позвонил Льву Львовичу, чтобы посоветоваться с ним по вопросу об оружии: я настоял на том, что группа захвата не должна иметь боевого оружия, но в то же время мы не имели права казаться безоружными, и ответственность за обеспечение «орудиями устрашения» лежала на мне.
Лев Львович выслушал меня, подвел теоретическую базу под мою позицию и сразу же поехал со мной по магазинам. Мы ходили по длинным переходам Гостиного двора и мысленно оценивали все то, что лежало на полках. Вот, например, ружье для подводной охоты – его можно запросто пронести на борт самолета. А если из него придется выстрелить? Рыбу стрела убивает, а что будет с человеком… Нет, ружье мы не возьмем.
В конце концов мы купили туристскую лопатку и кухонный молоток. Особенно угрожающе выглядел молоток. В отличие от обычного молотка, у него была металлическая насечка в форме шипов. Только взяв его в руки, можно было почувствовать, насколько он легок. Однако эта алюминиевая штучка, которой нельзя было бы забить даже гвоздь в стенку, угрожающе сверкала. На несколько секунд она парализует даже сильную волю. А нам много и не надо: связать за спиной руки и вставить в рот кляп, если понадобится.
На обратном пути мы зашли к Льву Львовичу домой, и он присоединил к моей «коллекции» свой тостер для поджаривания хлебцев.
Теперь группа захвата была полностью «вооружена».
***
Покупка билетов на мурманский рейс казалась делом совсем простым, однако и здесь были сложности. С одной стороны, билеты надо было скупить в первый же день предварительной продажи, чтобы в максимальной степени исключить приобретение билетов чужими. С другой стороны, в центральной кассе Аэрофлота ведется учет всех билетов, проданных в местных кассах. Значит уже в первый день продажи все места на рейс в 13 часов с минутами Ленинград-Мурманск 2 мая оказались бы заштрихованными крестиками в центральной кассе Аэрофлота. Это могло бы вызвать удивление, а, может быть, и хуже – подозрение.
Финансовая сторона приобретения билетов была попроще, но тоже не без шероховатостей. У тех, с кем я собирался поговорить только в последние 48 часов, я не мог предварительно взять деньги на билет. Надо было внести за них деньги самому. Сумма была довольно кругленькой. Где-то надо добыть ее. А тут на ловца прибежал зверь.
Как-то Борис Азерников рассказал мне про семью грузинских евреев, у которых он однажды отдыхал летом. Семья, в которой было три взрослых сына, готова была на все, лишь бы уехать в Израиль. По словам Бориса, у них было столько денег, что вопрос всегда стоял не как их добыть, а как их потратить. Кроме Азерникова эту семью немного знал Владик Кнопов. Посоветовавшись, я решил вызвать самого боевого из трех сыновей в Ленинград. И Стари Кожиашвили вскоре прилетел.
Наш разговор состоялся в Московском парке победы. Весна только начиналась – в ноздреватом темном снегу стояли большие лужи. «Прогуливаться» было непросто, но еще сложнее оказалось говорить с Стари. Мне впоследствии придется говорить и на ломаном английском и на покореженном иврите, но никогда я не встречал такого ломаного русского. Трудно было поверить, что Отари окончил медицинский институт в российском городе Калинине. Если бы Владик Кнопов, Борис Азерников и Эдик Кузнецов, которые шли за нами в отдалении, могли слышать наш разговор, они решили бы, что я говорю с инопланетянином, только что вылезшим из летающей тарелки. Говоря медленно, повторяя по несколько раз слова и предложения, я изложил вариант для тех, кого я лично близко не знал. Хотя шея у Отари показалась мне довольно длинной, но, в основном, до него дошло. По-видимому, это было не совсем то, что он ожидал услышать. Наверное, он думал, что где-то нужно хорошо помазать, чтобы потом хорошо поехать. Тем не менее он сказал, что посоветуется – с моего разрешения – дома и снова прилетит. Во всяком случае он глубоко уважает нас и готов оказать материальную помощь нашему делу.
– Рублей двести-триста сможешь? – осторожно прозондировал я почву. Тут Стари понял меня с первого захода. Такую сумму, он, наверное, мог бы бросить в шапку первого встречного нищего.
– Пятьсот-шестьсот… – набрался я смелости. И видя то же выражение на его лице, обнаглел окончательно: – Тысяча?
– Пять тысяч, – сказал Отари.
Договорились. Независимо от своего участия в деле, они вышлют деньги на имя Азерникова.
Я расстался с Стари безо всякой уверенности, что он что-либо сделает. Но он показался мне достаточно осторожным и трусливым – будет держать язык за зубами.
Отари улетел в Тбилиси. Лучше бы он не прилетал…
Свою эпизодическую роль он еще сыграет.
3 апреля поздно вечером мы с Евой возвращались с для рождения маленького Давида, сына Шали Рожанской и Гриши Злотника. Два года тому назад Шаля и Гриша выбрали нас «квотерами» для своего первенца и нам была приятна эта честь, мы «неровно дышали» к жизнерадостным, неунывающим, всегда готовым подставить в беде плечо родителям маленького Давида.
Как всегда, у Шали было просто и хорошо. Мы немножко выпили по случаю дня рождения. Настроение было хорошее. Я решил, что сейчас самое время подготовить Еву. Женщина – охранительница домашнего очага. Я знал, какой удар мне предстояло ей нанести. Ведь и так ей было несладко. Раньше она ждала, когда мы наконец закончим распроклятую вечернюю учебу. Кое-как дотянули до финиша. Но нормальной семейной жизни все равно нет. Я или на Комитете, или в группе, или в ульпанах, так же, как остальные члены Комитета. Ева все время в ожидании. И вот сейчас я должен нанести удар. Удар самому дорогому человеку.
Мы вошли в подземный переход под Невским. Несколько раз я готов был начать, и каждый раз решимость покидала меня. Наконец я назначил себе ориентир. Когда мы с ним поровнялись, я начал. Я сказал только, что раздвоенная жизнь, когда душа – в одной стране, а тело – в другой, недостойна нас. Я сказал только, что в ближайшее время может представиться шанс рискнуть и оказаться в Израиле и что мы должны использовать этот шанс. Ева прервала:
– Владик тоже?
– Нет.
– А кто «да»?
– Сильва, например.
Воцарилось долгое молчание. Ева считала Владика Могилевера эталоном осторожности, рассудительности и бережного отношения к семье. Я решил, что на сегодня хватит. Ева может не задать больше ни одного вопроса, но ночью спать она, наверное, не будет.
15
ОБ ОДНОЙ ВЕСЕЛОЙ СВАДЬБЕ БЕЗ КАВЫЧЕК
А у Владика, между прочим, я уже побывал перед этим. Я отвез ему все материалы на иврите, которые у меня были. Он – преподаватель иврита. Ему они пригодятся. Владик сразу понял смысл моего визита. Теперь, когда я принес ему все то, что так долго собирал по крупицам, ему стало ясно, как далеко зашло дело.
С момента заседания на квартире отца больше в Комитете разговоров о «Свадьбе» не велось. Только один раз в квартире у Соломона Давид поднял вопрос о «Свадьбе», но я отказался говорить на эту тему в помещении. Частично это было действительно причиной, частично – лишь предлогом. К тому времени отношение членов комитета к «Свадьбе» стало меняться от осторожно-положительного к осторожно-отрицательному. Я жестко придерживался линии – никого не убеждать принять участие в «Свадьбе», учитывая особую опасность дела. Я не пытался влиять на принятие решения колеблющимися: только добровольное и свободное сознание необходимости «Свадьбы» вообще и своего участия в частности имело для меня значение. А Давид действовал – особенно после того, как Эдик и Сильва поговорили с первым рижским кандидатом Иосефом Менделевичем и тот, приняв предложение в принципе, решил проверить, не исходит ли оно от провокатора. Запрос Иосифа встревожил Давида – он понял, что подготовка к захвату самолета идет энергично и всерьез. Он развил кипучую деятельность за кадром, и я скоро почувствовал ее результаты. Остыл Соломон. Толя Гольдфельд не только и заикаться перестал о возможности личного участия, но и влиял в том же направлении на кишиневцев. Владик Могилевер от осторожно-положительного отношения тоже перешел сперва к осторожно-отрицательному, затем к резко-отрицательному. Владик и Давид добивались встречи с Марком, имени которого они не знали и звали просто «пилотом». Я знал решимость Марка и тем не менее не хотел, чтобы они пытались поколебать ее накануне приближающегося дня 2 мая, и отказал им. Однако они все еще надеялись, что дело не дойдет до финала. Мой визит к Владику значил для него только одно: день «X» приближается, и он не за горами.
Когда я, оставив у Владика то, что привез, начал прощаться, он вызвался проводить меня. Говорить он начал уже на лестнице:
– У вас все готово?
– В принципе – да.
– Когда?
– Я поставлю вас в известность заранее. Вы успеете убрать из дома все некошерное.
– Но ты понимаешь, на что вы идете. Большевички собьют вас без всяких колебаний.
– Если бы знали состав пассажиров, возможно, и сбили бы. Но знать они не будут. А если будут, то арестуют нас заранее.
– Но даже если вы улетите в Швецию, ты представляешь, что здесь будет? Разгром организации, аресты, обыски, с ульпанами покончено. Затянут гайки так, что не откроешь рта.
– Это возможно. Но я уже говорил, что цель организации не в том, чтобы просуществовать как можно дольше, а в том, чтобы выполнить задачи, поставленные в программе. С алией мы уперлись в тупик. Все бесполезно. Наш перелет должен стронуть дело алии с мертвой точки. Ты представляешь, Владик, какая это будет бомбочка, как она трахнет?
– Да, но ты не можешь решать за других. А если результатом будет только то, что евреев совсем перестанут принимать на работу, в институты, если начнется волна антисемитизма на улицах? Подумай о тех, кто остается.
– Бен-Гурион считал, что в принципе это лучше для дела сионизма. Но дело не в этом. Мы не можем ждать поколениями, опасаясь, что вместо «плохо» будет «очень плохо». Надо рискнуть. Будущее покажет, кто из нас прав.
– Гилель, но подумай о моей Юльке, об Илюшке. Ты не имеешь права распоряжаться их судьбой. Гилель, можно я поеду с тобой в автобусе?
– Не надо, уже поздно. Будь здоров.
Я вскочил в отходящий автобус. На душе было тяжело.
«Подумай о моей Юльке, об Илюшке…» Последние слова Владика больно впились в душу.
На моих глазах Владик и Юля вили свое семейное гнездо. Началось с того, что Владик стал давать восемнадцатилетней Юле индивидуальные уроки иврита, а кончилось свадьбой через несколько месяцев «лихорадочных занятий».
Я бывал в жизни на многих свадьбах. Свадьба Владика и Юли была самой веселой. У Владика было в то время много друзей и почти все – с неплохим чувством юмора. Они «выложились» стопроцентно. Одни только поучения и рисунки, развешанные на стенках, могли бы рассмешить любого бирюка.
Когда мы с Евой вошли, почти все гости были уже в сборе. Диссиденты и сионисты вперемежку. Прошлое и настоящее Владика Могилевера. Отец Юли, окруженный молодежью, сидел за пианино и пел. Все улыбались. Я прислушался к песне.
А в песне советский генерал обходил после военных Учений своих «орлов».
– Как фамилия? – спрашивал он очередного солдата
– Иванов, товарищ генерал.
– Откуда родом?
– Пензенский, товарищ генерал.
– Чем занимался до призыва?
– Кузнец, товарищ генерал.
– Ну, молодец! – говорит генерал и хлопает солдата по плечу. Идет дальше.
– Как фамилия?
– Гогуашвили, товарищ генерал.
– Откуда родом?
– Из-под Тбилиси, товарищ генерал.
– Что делал до призыва?
– Виноградарь, товарищ генерал.
– Ну, молодец! – говорит генерал и хлопает солдата по плечу.
Идет дальше.
– Как фамилия?
– Рабинович, товарищ генерал.
Генерал слегка растерян. Вопросов больше он не задает. Сочувственно смотрит он на солдата. Потом говорит ему:
– Ладно, не расстраивайся. Ничего. Бывает.
– Вы не шейте ливреи, евреи,- комментирует песню Володя Фридман.
Не успели мы отсмеяться, а Исай поет уже следующую. О старом армянском чабане, который, умирая, собрал возле себя своих многочисленных детей и внуков, чтобы выразить свою последнюю волю. Долго и нудно он наставляет их и в конце говорит:
– Но самое главное, дети мои, берегите… – и без чувств опускается на подушки.
– Что беречь? – теряются в догадках родные. – Дом? Овец? Может быть, дружбу в семье?
Но вот старик снова приходит в себя. Напрягая последние силы, он с трудом выговаривает:
– Берегите, берегите… евреев. – И снова теряет сознание.
– Кого-кого, евреев…? – отшатывается пораженная родня. – Что ты говоришь? Может быть, ты бредишь? Может быть, мы тебя не поняли? Очнись, отец!!!
И отец очнулся. Он роняет свои предсмертные слова:
Исай закрывает пианино: столы накрыты, милости просим в столовую.
А там уже распоряжается Саша Бланк. Он произносит цветистый грузинский тост в честь молодоженов. Мы с Евой чуть не крикнули традиционное «горько», но со всех сторон понеслось: «мар!», «мар!», «мар!».
Включилась магнитофонная лента: президенты разных стран поздравляют молодоженов. Раздаются радиопозывные Израиля. Треск в эфире. Наконец, мы слышим голос «израильского президента». Трудно разобрать, что он говорит, но время от времени явственно слышно: «батим», «ганим», «еладим».
Я вслушиваюсь в знакомый голос «президента» и никак не могу сообразить, кому он принадлежит. Наконец, вспоминаю: это голос Юлиного отца, только что этот голос пел у пианино. Для «президента», весь словарный запас которого укладывается в несколько уроков «Элеф милим», все полноценные ивритские слова должны были кончаться на «им».
Веселье коромыслится. Мы с Евой тоже вносим свой пай. Я читаю свое стихотворение. Оно в форме письма американского фермера к Владику Могилеверу. В то время Владик работал в одной из лабораторий Сельскохозяйственного института в Пушкине.
Шеф Владика носился с идеей научиться отличать по весу и форме яйца пол будущего цыпленка. Дальше все просто: будущих петухов – в суп, будущих кур – в инкубатор, а грамоту о присуждении ученой степени доктора наук – на стенку. Со своего подчиненного шеф требовал только одно: математическую формулу, в которой были бы увязаны все эти компоненты. Для Владика эта работа была находкой. Два раза в месяц он приезжал в институт за зарплатой и заодно показывал шефу листы бумаги, исписанные интегралами, дифференциалами, пятиэтажными дробями и невообразимыми значками. Шеф удовлетворенно крякал. Мы все завидовали Владику: он успевал переделать во время «рабочего дня» все свои сионистские дела.
В моем стихотворении американский фермер писал Владику, как он на основе математических формул Могилевера учил своего петуха Джонни нести яйца. Письмо фермера заканчивалось:
Мы с Евой получили свою долю аплодисментов. И вот уже кто-то встает на другом конце стола. Снова смех. Зачитываются ответы на вопрос к мужчинам: «Что бы вы сделали, узнав, что Владик уехал в длительную командировку и Юля осталась одна?» Я смотрю на красивое лицо Юли и смеюсь вместе с Евой: варианты ответов неистощимы и, как ни странно, достаточно разнообразны.
Шумит веселая еврейская свадьба. И надолго остается в памяти ее участников.
А вскоре появляется на свет маленький кудрявый Илюшка. Маленький кудрявый вундеркинд. Едва начав ползать, он уже показывал на карте Иерусалим и говорил «лаим». Я помню Илюшку с того времени, когда он еще не родился. Владик и Юля снимали комнату над нами. Помню, как мы вместе с ними суетились, когда Юлю надо было везти в больницу. Помню, как этот беспомощный сверточек привезли из больницы. И мы с Евой снова стали квотерами. Я держал маленького Иленьку на руках во время обрезания.
Позже я поздравлю его с двухлетием уже «оттуда».
«Гилель, подумай о моей Юльке, об Илюшке. Ты не имеешь права распоряжаться их судьбой…»
Я хочу только хорошего Юле и Илюшке. Я хочу только хорошего Еве и Лилешке, они – два моих друга, большой и маленький. Большой друг сдержан, а маленький мне сказал: «Я очень тебя люблю, папочка». И я готовлю им тернистый путь, Владик, хотя они мне очень дороги и о них я тоже должен подумать. Не я распоряжаюсь судьбой твоей жены и твоего сына. Ты сам распорядился ею. Ты распорядился ею еще тогда, когда ты не знал Юлю вообще. И это было в тот ненастный осенний день 5 ноября 1966 года, когда мы сидели с тобой плечом к плечу в пустынном парке у Царскосельского Лицея. Тогда ты выбрал колдобистую дорогу не только для себя. И для будущего сына ты выбрал тогда дорогу.
Я долго не мог заснуть в ту ночь. Было тяжко.
16
АПРЕЛЬСКАЯ КОНФЕРЕНЦИЯ
С момента создания организации прошло уже три с половиной года. Организация подросла количественно и качественно, а программа и устав оставались неизменными. Поэтому Комитет решил созвать представительную конференцию организации. На обсуждение выносились два вопроса: программа (докладчик Могилевер) и устав (докладчик Черноглаз). Моя группа была ответственна за организационно-техническую сторону дела. Нормы представительства – один делегат от каждых трех членов группы. Члены Комитета присутствовали на конференции независимо от того, были ли они избраны на своих группах. Кроме того, на конференцию персонально пригласили нескольких членов организации.
Организацию конференции я начал с подбора квартиры. Как минимум, квартира должна была отвечать следующим требованиям: ее хозяин не должен был вызывать подозрение у чекистов, а сама квартира должна была быть достаточно просторной, удобной и отвечать минимальным требованиям безопасности.
Такая квартира нашлась у Миши Коренблита. Среди его подруг была русская женщина, работавшая в столовой Аэрофлота. У нее не было детей и была отдельная квартира в новом доме на проспекте Славы.
Миша сказал ей, что хочет устроить в субботу «мальчишник» со своими друзьями, чтобы тетка не знала. Валя дала ему ключи, не спрашивая ничего, – она ни в чем никогда ему не отказывала. Теперь можно было назначить дату конференции: суббота, 4 апреля 1970 года.
Поскольку в нашей группе, состоящей из восьми человек, было две полных тройки, она избрала на конференцию двух человек: Мишу Коренблита и меня. Мы пришли в квартиру Вали Смирновой на проспекте Славы задолго до начала конференции и подготовили тринадцать мест для участников. На каждое место положили карандаш и лист чистой бумаги. Собрали для камуфляжа несколько пустых и полупустых бутылок вина. Владик Кнопов и Виктор Штильбане из нашей группы побежали в магазин: конференция грозила затянуться на целый день и ребят надо будет кормить. Они же должны были нести охрану конференции.
Я заранее предупредил членов Комитета, что представители их групп должны прийти вовремя, заходить по одному, на лестнице и во дворе ни с кем не разговаривать. Действительно, ребята собрались дисциплинированно. В подъезде каждого встречали. Когда он выходил из лифта на этаж, ему тоже не приходилось звонить – дверь открывалась перед ним сама.
Вскоре все были в сборе. Кроме двух представителей от нашей группы, на конференцию пришли Соломон Дрейзнер и Лассаль Каминский (группа Дрейзнера), Владик Могилевер и Гилель Шур (группа Могилевера), Давид Черноглаз и Бен Товбин (группа Черноглаза), Толя Гольдфельд и Веня Гроссман (группа Гольдфельда) и Лев Коренблит, представлявший группу из трех человек. Двое были приглашены персонально: Гриша Вертлиб и Лева Ягман, которого между собой мы звали «Лева с бородкой». От имени Комитета я поприветствовал всех, рассказал о порядке работы конференции и попросил всех говорить как можно короче: квартира в нашем распоряжении только на один день. В крайнем случае мы сможем взять ключи и на воскресенье, но это нежелательно. В заключение я предупредил о правилах безопасности. В случае тревоги все бумаги сдаются секретарю конференции, и он запирается с ними в туалете, при явке «незванных гостей» – уничтожает. Легенда конференции – «обмывали» рождение Давида Дрейзнера. (Маленькому Давидке было три недели и, естественно, мы с Евой были здесь квотерами тоже). Закончив вступление, я передал слово Владику для доклада по программе организации.
Доклад и прения по первому пункту повестки дня были краткими. Владик сказал, что программу менять не надо. Все согласились. Таким образом, программа вновь осталась в той редакции, в какой я предложил ее осенью 1966 года. Запомнить ее было легко. Необходимости записывать не было.
Прения по уставу заняли все остальное время до глубокой ночи. Каждый пункт устава считался принятым, если за него голосовало квалифицированное большинство. Собрать девять голосов по каждому пункту было нелегким делом, тем более что проект устава Давида Черноглаза, который был принят за основу при обсуждении, неожиданно заполучил конкурента в виде проекта Бена Товбина.
Первая острая полемика возникла по вопросу, кто может быть членом организации, ибо этот вопрос упирался в другой: кого считать евреем. Дискуссия по этому вопросу была отголоском общеизраильской войны мнений на эту же тему. Однако наше решение было более либеральным. Если любой из твоих родителей – еврей и ты осознаешь себя евреем, ты можешь быть членом нашей организации, независимо от своего членства в других организациях и партиях. Таким образом, не требовалось покидать ни комсомол, ни партию Ленина, если кого-то в нее уже занесло – подача заявления об исключении была бы чрезвычайным происшествием и вызвала бы ненужные трудности.
Новый устав организации значительно отличался от старого. Конференция отныне превращалась в верховный орган, созывающийся периодически и определяющий общую стратегию организации. Комитет становился главным исполнительным органом организации. Отныне он не просто координировал деятельность независимых групп, но и руководил ими теоретически и практически. Решения Комитета, принятые простым большинством голосов, становились обязательными для всех групп. Этот пункт нового устава был направлен против операции «Свадьба», но понял я это не сразу, а только после того, как на конференции неожиданно возник «нулевой» вопрос, непредусмотренный предварительной повесткой дня конференции. Однако перед «нулевым» вопросом возник вопрос, будет ли продолжаться конференция вообще.
Дело в том, что вечером, когда обсуждение устава подходило к концу, вдруг раздался пронзительный звонок в дверь. Как-то я смотрел фильм об Анне Франк – режиссер фильма ввел там такой же душераздирающий звонок в сцену ареста скрывающейся еврейской семьи сотрудниками гестапо. Я не пошел открывать дверь: если к Вале пришла подруга или соседка, она позвонит и уйдет. Однако звонки продолжались, становясь настойчивее и длиннее. Ну, что ж, легенда у нас есть. Толя Гольдфельд, секретарь конференции, собрал у всех записи и записные книжки и заперся в туалете. Я открыл дверь. На лестнице никого не было. Лифт стоял неподвижно. Шагов не было слышно.
Владик Кнопов и Витя Штильбанс спустились вниз, обошли двор, вышли на улицу. Как будто бы все в порядке. Правда, возле нашего подъезда стояла легковая машина с антенной, но машины с антеннами и без них стояли чуть ли не у каждого подъезда. Конференция продолжалась. И тут всплыл «нулевой» вопрос.
Его поднял Давид при поддержке Владика:
– Организация стоит сейчас на краю гибели. Если мы не примем сегодня решительных мер, организации осталось недолго жить. Причина – сепаратная деятельность члена Комитета Гилеля Бутмана. Он готовит сейчас акцию, результатом которой будут аресты членов организации, обыски, фактическое прекращение деятельности организации. Гилель взял с нас слово никому не говорить об этой акции. Поэтому выход один: он должен сейчас отказаться от проведения этой губительной операции и повлиять в этом же духе на своих сторонников. В противном случае нас ждет катастрофа.
Конференция, которая шла к благополучному завершению, приняла от такого удара совсем другое направление. Многие из участников, с которыми я предварительно разговаривал, были связаны словом не говорить нигде об операции без моего согласия. Они молчали. А заволновались те, кто не знал ничего. И их можно было понять. Достаточно вечного напряжения членства в нелегальной организации, а тут кто-то из членов Комитета затевает авантюру, которая грозит верным разгромом. Пока не поздно, парня надо схватить за руки.
Бен Товбин закипел первым:
– Если Бутман не прекратит, я иду в КГБ…
Все мы давно знали Бена и понимали, что его угроза стоит недорого, однако обстановку тревоги на конференции она сгустила.
И в это время прибежала Ева. Она так запыхалась, что долго не могла начать говорить.
– Как ты узнала адрес? Кто остался с Лилешкой? Что вообще случилось?
– Звонил Соломон, он дал мне адрес. Он сказал, что, кажется, отравился консервами. Он просил вас быть осторожными, иначе вы можете отравиться тоже. Понимаешь?
– Понимаю. Подожди меня на кухне вместе с Владиком Кноповым. Скоро пойдем домой вместе.
Я ставлю в известность ребят: за Соломоном, который ушел домой раньше остальных (дома трехнедельный сын, жена в больнице), – по-видимому была слежка. Может быть, показалось, но очень похоже, что да. Иначе он бы не стал поднимать Еву. Что будем делать? Я думаю, что сейчас уже поздно что-либо менять, в обоих случаях есть смысл продолжать работу и закончить конференцию нормально.
Решили: работу продолжить, ликвидировать все компрометирующие бумаги. По окончании выходить по одному, по два и идти в разные стороны: при слежке пойдут только за первыми. Еще раз уговорились: справляли день рождения сына Соломона. Если будут допросы – не отвечать.
Мне предоставили слово.
– Да, действительно, мы готовили операцию, цель которой стронуть дело алии с мертвой точки. То, что у нас записано в программе. Говорить что-либо об операции здесь я не буду. Текущая работа и планирование операций – дело Комитета, а не конференции. В свое время операция обсуждалась на Комитете и против нее в принципе не было возражений. Это верно, что тогда Комитет дал согласие только на проведение предварительной работы по выяснению технической возможности проведения операции и по ее подготовке. Но Комитет до сегодняшнего дня только координировал деятельность групп и его решения обязательной силы не имели. Если с сегодняшнего дня действует новый устав и с нас категорически потребуют отказаться от проведения операции, то я и мои сторонники выйдем из организации и доведем дело до конца.
– Правильно! Выйдем, и все, – поддержал Миша Коренблит.
Повеяло опасностью раскола организации. Этого не хотел никто. Выступили Лев Львович и Лассаль: прения закончить, «нулевой вопрос», который был внесен на конференцию без предварительного обсуждения, вернуть назад в Комитет. На этом и порешили.
Мы с Евой и с Мишей уходили последними, после того, как привели квартиру в относительный порядок. Все было спокойно. Как будто бы. Правда, мне показалось, что конференция слегка погнула Мишу Коренблита. Да, сегодня была нешуточная трепка нервов. Но большинство молчало. Что бы сказали Гриша Вертлиб, Лассаль Каминский, Лев Львович, Гилель Шур, если бы не были связаны обещанием молчать? Когда они впервые услышали от меня о «Свадьбе», все загорелись надеждой на счастливый исход. Лишь практичный Лассаль сказал: «Собьют». Об опасности для организации не говорил никто. Это подразумевалось само собой. Если пойдут эшелоны, они оправдают наши жертвы.
Надо идти прежним курсом навстречу судьбе и 2 мая. Будущее покажет, кто прав.
А.Галич
17
УЙМИТЕСЬ, СОМНЕНЬЯ…
События следующей недели были утрамбованы, как пассажиры утреннего автобуса.
Из Кишинева прилетел Арон Волошин. Он привез мне 120 рублей: на три авиабилета до Мурманска и, если понадобится, обратно. Крепко скроенный, ладно сшитый Арон дышал уверенностью в нашей правоте. Мы долго бродили по улицам, прикидывали варианты наших действий на борту самолета. Расставаясь, крепко пожали друг другу руки. У Арона крепкие руки спортсмена, в группе захвата они будут при деле.
Приезд Арона Волошина был для меня последней затяжкой чистого воздуха – я все больше и больше оказывался в изоляции. Тиски ежедневного психологического давления сжимали горло, не давали дышать. Большинство моих сторонников были не только вне Комитета, но и вне организации. Они были разбросаны по городам и весям России и контакты между ними замыкались на мне. Противники «Свадьбы», инстинктивно чувствуя приближение дня «X», делали все возможное, чтобы выключить меня из игры. Это можно было сделать только взорвав меня изнутри, запустив червя сомнения в душу. 8 апреля стало пиковым днем в подготовке «Свадьбы».
На вечер 8 апреля я пригласил Мишу Коренблита и Пинхаса Шехтмана. Надо было подготовить размещение группы захвата и ее тренировку в конце месяца. Мишу я пригласил прийти немного пораньше, чтобы рассказать ему про визит Арона Волошина и приободрить его. Когда он пришел, одного взгляда на него было достаточно, чтобы понять: в нем расшили щель сомнений, и она расширяется ежеминутно. Он не мог и сидеть на месте, вскакивал, ходил по комнате, садился, вертел в руках предметы, бросал их. Присылка кишиневцами денег успокоила его, но ненадолго. Вечером этого же дня последние очаги сопротивления в душе Миши Коренблита будут раздавлены.
Пришел Пинхас Шехтман, и мы вышли на улицу. У Пинхаса была дача, маленький домик на окраине Ленинграда в Озерках. Этот домик мы собирались превратить в свою опорную базу накануне 2 мая. В самом конце апреля я собираю кишиневских, рижских и ленинградских участников группы захвата; приношу в домик Пинхаса резиновые дубинки: мы расставляем стулья в комнате так, как они стоят в кабине самолета, сажаем на стулья «экипаж» и проводим имитацию наших будущих действий на борту. И дай Бог, чтобы 2 мая резиновые дубинки нам не понадобились…
Гуляя по улице, мы с Пинхасом обо всем договорились – к концу апреля домик в Озерках будет готов. Возвращаемся к моему дому, подходим к парадному и видим в сумерках, что с другой стороны тоже подходит группа. Постепенно я начинаю различать лица: Владик, Давид, Гриша, Лассаль, Соломон. Неужели они все заодно?.. Мы прощаемся с Пинхасом и вместе с Мишей идем им навстречу.
Ребята угрюмы, на лицах у всех тревога. Мы ищем укромное местечко, чтобы наш разговор не привлекал любопытных. Находим его во дворе детского сада. Пока идем, из обрывков фраз мне становится ясно: прежде, чем встретиться с нами, они собирались на квартире у Соломона, там обсуждали ситуацию, там спорили и рядили.
– Вы, что, открыто говорили об этом на квартире у Соломона?
Ребята молчат. Двух мнений быть не может: забыты обещания, тревога и отчаяние вытеснили благоразумие.
…Уже за полночь. Скоро уйдут последние автобусы, а нам все еще продолжают «выкручивать руки», каждому по отдельности. Со мною все время Лассаль и Соломон. У меня нет больше иллюзий относительно их позиции. Оба – категорически против «Свадьбы»: она убьет организацию, даст в руки власти козырь для расправы с сионизмом, гайки закрутят, как во времена Сталина, люди от страха забьются в свои норы, и никто не будет подписывать открытых писем с требованием выезда, с ульпанами будет покончено раз и навсегда, с «Итонами» и всей литературой тоже.
Позиция Соломона, Лассаля и Гриши вносит в мою душу бациллу колебаний. Тот маленький вирус, который я тщательно загонял внутрь после того, как отвозил книжки Владику и когда возник «нулевой вопрос» на конференции, начал оживать. С Соломоном меня связывает четверть века дружбы – наши судьбы переплелись, когда мы были мальчишками. Я знаю, Соломон решителен, смел, предан делу. Его первого я познакомил с Марком Дымшицем, ему первому рассказал о плане захвата самолета, и у него тогда не было сомнений. Сегодня он против. Категорически. С Гришей Вертлибом мы вместе кончили институт, вместе ходили в безработных после окончания, вместе в организации с первых дней. Он честный человек и говорит всегда только то, что думает. И он вначале сочувственно относился к «Свадьбе». Сегодня он против. Категорически. Лассаля Каминского я вовлек в ульпан в Лисьем Носу, потом в организацию. Лассаль – руководитель группы в проектном институте, умеет мыслить логически. И он тоже против. И тоже категорически.
Я верю в свою правоту. Я верю в то, что для организации наступил звездный час. Я верю, что игра стоит свеч, что ради начала исхода советских евреев можно принести в жертву и нашу организацию и наши судьбы. Но теперь моя вера уже не такая безоговорочная, как раньше. Впервые я допустил мысль, что могу быть неправым. Это допущение сразу стало их союзником в борьбе против меня. И этого союзника они получили внутри меня.
Меня подкашивал тот факт, что все они, мои товарищи по борьбе, которых я уважал, с которыми меня связывали годы совместного риска, пришли к противоположному выводу. А они были не глупее меня. В каждом человеке постоянно борется нежелание быть таким, как все, и страх быть не таким, как все. Имею ли я право взваливать на свои плечи ответственность за решение, которое может иметь стратегические последствия в национальном масштабе? Как легко, когда у человека нет выбора. И как безмерно тяжко, когда этот выбор есть, и от тебя зависят последствия, которые не может предсказать ни одна электронно-счетная машина. Если я ошибусь, а они окажутся правы, я проеду тяжелым катком по тысячам человеческих судеб. Но если они ошибаются, а я прав и я пройду мимо нашего звездного часа, я никогда не прощу себе этого.
Был уже час ночи. Прошли последние автобусы. Запоздалые прохожие торопились по домам, озираясь на странных парней за оградой детского сада. А там, за оградой, прогресса не было: каждый стоял на своем. И тогда Гриша Вертлиб внес предложение:
– Давайте запросим Израиль. Как скажут, так и сделаем. Даже если я лично не приму участия, я сделаю все, что вам будет нужно, и остальные сделают то же. Согласны?
Я посмотрел на Мишу. Еще до того, как он открыл рот и сказал: «Я согласен», «да» уже было написано на его лице. «Да» было написано на лицах всех ребят. «Да» как единственный исход этой войны нервов. «Да» как средство найти арбитра, которому верит каждый. «Да» как путь спасти организацию. «Да» не было только на лице Давида Черноглаза. Он был непримиримым врагом «Свадьбы», и, что бы ни сказал Израиль, Давид мог сказать только «нет».
Но Давид молчал: для него главное, чтобы день «X» не наступил сейчас. Лишь бы не дать «Свадьбе» произойти в положенный день, а там посмотрим. Именно это отпугивало меня. Часовой механизм на нашей «бомбе» уже был заведен – 2 мая. За десять дней до этого дня мы должны были начать скупать билеты на наш рейс. Связи с Израилем у нас нет, ее надо искать. Если даже произойдет чудо и нам удастся быстро передать запрос, как скоро придет ответ?.. Однажды мы уже запрашивали Израиль по вопросу открытого обращения – три года тому назад, – и ответа не было вообще. Конечно, в этот раз все гораздо серьезнее. В этот раз мы получим ответ, но когда? Ясно, что если я соглашусь на этот компромисс, 2 мая «Свадьбы» не будет. Тот страшный психологический стресс, под которым находятся будущие участники, остается на неопределенное время. Выдержим ли?
– Если я соглашусь на этот компромисс и ответ из Израиля будет положительным, готовы ли вы сделать все для успеха «Свадьбы», независимо от возможных последствий?
– Да! Да! Да! – на напряженных лицах подобие улыбок.
Появляется робкая надежда, что у кризиса есть компромиссный исход. Только Давид молчит.
– Хорошо, мы подумаем. Послезавтра дадим ответ.
Мы жмем друг другу руки. Все чувствуют себя, как больной, у которого прошел кризис и который будет жить. Почти все.
Итак, послезавтра. Почему именно послезавтра? Надо хорошо подумать. Подумать и взвесить все за и против. Взвесить, когда их не будет рядом, когда они не будут смотреть в глаза с надеждой и мольбой. Конечно, они верят: послезавтра я скажу «да». Но что мне сказать? Миша ушел вместе с ними – это, конечно, символично. Компромисс для него спасательный круг: спастись от сомнений, спастись от внутреннего разлада. А у меня – тридцать шесть часов: эта ночь и завтра день – сутки. И еще одна ночь.
Уже неделя как я почти не сплю. Ева тоже не спит. И не задает вопросов. Только иногда говорит: «Попробуй заснуть, попробуй – может, получится». Нет, не получается. Единственный, кто спит, – это Лилешка. Из кроватки доносится ее ровное дыхание. Полтора года – первые полтора года своей жизни – она почти не спала. И вместе с ней мучились мы. Теперь она спит, а мы снова не спим.
– Попробуй заснуть, попробуй.
Я пробую, и вроде получается. Я проваливаюсь в какой-то полубред. Моментально я вижу горящие останки сбитого самолета. Лежат скрюченные тела. Вижу маленький трупик. Бросаюсь к нему. Сердце колотится от страшного предчувствия. Лилешка. Это ты, доченька. Это я загубил тебя, я… Сверкают какие-то цветные молнии. Я просыпаюсь и чувствую, как слезы катятся по щекам. Хорошо, что темно и Ева не видит. И не слышит, как вразнос работает двигатель. Но она все чувствует. Я слышу как она шевелится.
– Попробуй заснуть, попробуй.
Наконец ночь истекла. Я встаю обессиленный. Подушка покрыта волосами. Сердце колет. Левое веко «тикает». И это уже не первый день. Какое оно страшное, это бремя ответственности. Особенно для маленького человека, не обстрелянного в боях… Все ясно Эдику Кузнецову: вперед, без колебаний, без раздумий; чем больше думаешь, тем больше болит голова и тем страшней. Вперед, и прощай, немытая Россия – больше такого шанса не представится. Все ясно Давиду Черноглазу: назад, без колебаний, цель не оправдывает средств, мир осудит пиратскую акцию, организация разгромлена, ульпаны закрыты, гайки закручены. Каждый из них уверен, что он прав. Только он и больше никто.
А. Галич.
18
БРЕШИТ БАРА ЭЛОХИМ…
На заводе я с трудом дождался звонка. Я уже договорился по телефону о встрече с Львом Львовичем. Что скажет он… На конференции он молчал. Вчера его не было. Он ходил со мной по Гостиному Двору и прикидывал, подойдет ли нам ружье для подводной охоты. Он дал мне тостер. И он решительный человек: в сорок четвертом он бежал из концлагеря, шел один навстречу фронту; при его близорукости даже простая потеря очков была бы для него концом.
Вечером Лев Львович сказал мне: Гилель, Вы должны согласиться на компромисс. Организация – это самое дорогое, что у нас есть. С ней будет покончено. Вы не можете взять на себя такую ответственность. Согласитесь.
– Но придется отложить «Свадьбу». Вы представляете, что это такое?
– Соглашайтесь. Другого выхода у вас нет. Назавтра четверо «подписали» устный компромисс. От противников «Свадьбы» – Лассаль и Владик. От сторонников – Миша и я. Условия компромисса просты. Их три. Первое: если из Израиля приходит ответ «да», все противники «Свадьбы» готовят ее и доводят до конца, независимо от личного участия. Второе: если из Израиля придет ответ «нет», все сторонники «Свадьбы» отказываются от участия в ней и предпринимают усилия, чтобы она не состоялась. Третье: до получения ответа сторонники «Свадьбы» прекращают дальнейшую подготовку к ней, а противники не делают ничего, что могло бы помешать проведению ее в будущем. Компромисс распространяется на всех членов организации. Ответственные за запрос в Израиль Могилевер и Бутман. Все.
Назавтра, 11 апреля, я встречаюсь с Марком и ставлю его в известность о последних событиях. Он с трудом сдерживает раздражение. Его положение самое тяжелое: он бросил работу и целиком отдался подготовке «Свадьбы». Он ушел из семьи и даже официально развелся с Алей: она отказалась рисковать дочерьми. Теперь он снимает комнату. Марк весь нацелен на 2 мая. Его можно понять.
На первом же заседании комитета компромисс был утвержден. Против голосовал только Давид. Кризис миновал, и мы вздохнули с облегчением. Теперь надо было быстро и надежно передать вопрос в Израиль.
Двадцать третьего апреля был канун Пасхи. Позвонил Владик и предложил провести Пасху у него. Ева осталась с Лилешкой, я пошел один. Дома у Владика был уже накрыт скромный пасхальный стол. Юля заканчивала приготовления. Владик не дал мне рассиживаться:
– Слушай, мы тут в синагоге познакомились с одним туристом. Еврей из Норвегии. Врач. Отлично говорит на иврите. Жил в Израиле и там у него семья. В общем, я его пригласил на седер. Может, ты выскочишь, покараулишь его возле дома: здесь, в новостройках, он может заблудиться.
Я вышел на улицу. Владик и Юля жили в то время на Охте, на улице Тельмана. В этих дворах-близнецах, домах-близнецах, парадных-близнецах трудно было сориентироваться не только иностранцу. Простор, размах и одновременно архитектурное убожество, все вместе.
А одеваться советские люди стали вполне прилично. Кто из этих модно одетых молодых людей тот иностранец, которого я жду? Сейчас уже не пятидесятые годы, тогда по одним лишь только клешам советского человека можно было безошибочно распознать в любой толпе. Прическа – «полубокс», у женщин – шестимесячная завивка. Теперь не то. Течет поток волосатых, усатых, бородатых. В джинсах, свитерах, кожаных куртках. Конвергенция внешностей уже наступила…
Нет, вот этот низенький все же чем-то отличается. Не могу понять чем, но от него пахнет чем-то несоветским. Вроде, такой же парень, как и многие вокруг: бородатый, в курточке из кожзаменителя и джинсах. И все же что-то не то. Я провожаю парня глазами. Решительной походкой он проходит мимо дома Владика, вдруг резко останавливается, лезет в карман, достает какую-то бумажку, изучает ее, потом так же резко сворачивает во двор.
Ну теперь-то ты от нас не уйдешь. Правильно я тебя унюхал. Я догоняю его и радостно приветствую: «Шалом у-враха!» Он спотыкается о мое приветствие и поворачивается. Протягиваю ему руку:
– Гилель.
– Рами.
– Я Вас давно жду. Идемте, я Вас провожу.
Седер мы начали очень поздно и кончили далеко за полночь. Рами командовал парадом. По тому, как ловко он орудовал за столом, как бегло читал пасхальную агаду, было видно, что он – не новичок и досконально знает пасхальный ритуал. Навряд ли друзья-чекисты могли выпестовать такой кадр. Нет, этот парень оттуда. И он не просто из Норвегии. Он из Дома. А что, если попробовать через него… У нас нет выбора, проверять нам некогда. В Уставе израильской армии есть параграф: «Рискуй, рискуй, рискуй!» Пожалуй, это тот самый случай.
Уже ночью мы с Рами уезжали на такси. Я – домой, он в гостиницу «Россия». Договорились о встрече с ним на следующий день.
С Владиком мы встретились там же, у входа в станцию метро «Парк Победы», за полчаса до встречи с Рами.
– Владик, на нас с тобой висит запрос. Ни у тебя, ни у меня ничего подходящего нет. Перспектив нет, ждать некогда. Давай, попробуем через Рами. По-моему, он свой.
– Ладно, – говорит Владик после долгого раздумья, – давай, попробуем.
– Только договоримся так. Я здесь лицо более заинтересованное в этом разговоре, чем ты. Ты знаешь иврит лучше, чем я, и, если говорить будешь ты, я могу не все понять. Поэтому говорить буду я, а ты будешь слушать. Если я не смогу ему что-нибудь втолковать, ты мне подскажешь. Хорошо?
– Договорились. Но ты говоришь о двух точках зрения на «Свадьбу»!
– Порядок.
Рами пришел вовремя. Перепроверив возможную слежку, мы пошли по Бассейной улице вдоль Парка победы. Говорил я.
– Слушай, Рами. То, что я скажу тебе сейчас, очень важно и об этом никто не должен знать, пока ты не уедешь отсюда. Мы плохо знаем тебя, но инстинктивно чувствуем, что тебе можно верить и ты не подведешь. Ты понимаешь мой иврит?
– Да.
– Слушай внимательно. В Ленинграде существует подпольная молодежная сионистская организация. Владик и я – ее представители. У нас нет связи с Израилем, а она нам нужна сейчас дозарезу. Понимаешь?
– Бэсэдэр.
– Дело в том, что в организации готовится операция. У нее есть сторонники, я – их представитель, и противники, например, Владик. Операция очень серьезная и обязательно приведет к важным последствиям. Но нам трудно предугадать, какие это последствия. Я считаю, что она приведет к свободной алие евреев СССР в Израиль. Владик считает, что она приведет только к разгрому сионистского движения в СССР. Нам нужен арбитр, понимаешь?
– Бэсэдэр.
– Этим арбитром для нас может быть только Израиль. То есть нас интересует мнение Израиля на высшем уровне. Это не значит обязательно мнение правительства Израиля. Но это и не должно быть мнение частного лица, даже высокопоставленного. Ясно?
– Бэсэдэр.
– Теперь по существу. Есть группа людей, которая готова захватить в воздухе советский самолет, чтобы бежать на нем сперва в Швецию, потом – в Израиль. И есть свой пилот, который поведет самолет, если экипаж откажется вести его на Стокгольм. Теперь дальше. Речь идет о большом пассажирском лайнере, на котором будет полсотни пассажиров. И все пассажиры наши, понимаешь? Их – только экипаж. Ты все понимаешь, Рами?
– Бэсэдэр, бэсэдэр. Все люди ваши. Понятно.
– Огнестрельного оружия на борту у нас не будет. Против экипажа мы применим только психическое насилие, в крайнем случае, резиновые дубинки. В Стокгольме мы устраиваем пресс-конференцию для иностранных корреспондентов по всему комплексу вопросов, связанному с положением евреев в СССР. Упор – на наше отчаяние в связи с невозможностью легально выехать в Израиль. Это понятно?
– Бэсэдэр.
– Рами, тебе ясно, что всю эту кашу мы завариваем не лично для себя? Перелет нескольких десятков человек – капля в море. Мы думаем о судьбах сотен тысяч. Мы должны стронуть с мертвой точки вопрос свободного выезда евреев в Израиль. Ты можешь представить себе, какая начнется заваруха, если нам удастся провести операцию? Советам нечем будет крыть, им придется начать выпускать. А если нас арестуют и об этом станет известно, шуму будет не меньше, и это даст те же результаты. Пойми ты, нам важен шум, а не перелет.
– Бэсэдэр.
– Есть и другая точка зрения. В результате операции весь мир заклеймит нас как воздушных пиратов, а Советы разгромят организацию, закроют ульпаны, закрутят гайки, запугают евреев СССР и никого не выпустят. Ты должен знать обе точки зрения.
– Бэсэдэр.
– По существу все. Теперь скажи, ты сам поедешь в Израиль?
– Нет. На днях в Израиль летит мой друг. Он – надежный человек. Он все сделает.
– Когда можно рассчитывать на ответ? В течение месяца получим?
– Трудно сказать. Может быть, да.
– Теперь о технике передачи ответа. В Израиле живет доктор Ашер Бланк. Он уехал в прошлом году и он член нашей организации.
– Доктор Ашер Бланк? Я слышал о нем.
– Ответ надо передать через него. Он знает, что у моей тещи врачи нашли рак. Мы говорили с ним по поводу лекарства. Теперь он должен позвонить по телефону и передать, рекомендуют ли врачи в Израиле принимать это лекарство или нет. Рекомендуют – значит «да» «Свадьбе». Не рекомендуют – «нет». Договорились?
– Бэсэдэр.
– Сегодня у нас двадцать третье апреля. Мы ждем звонка двадцать пятого числа каждого месяца. Первый звонок – двадцать пятого мая. Постарайтесь успеть.
– Бэсэдэр.
– Рами, теперь у меня вопрос к тебе. Скажи, какой ответ мы получим, по-твоему?
– Боюсь, что отрицательный. Все верно, но метод… понимаешь… Это моя личная точка зрения.
Теперь начинает говорить Владик. Мы с ним заранее договорились, что с этого момента мы меняемся ролями: он говорит – я слушаю.
– Допустим, что ответ будет отрицательным. В этом случае мы должны будем добиваться свободного выезда другими методами. Мы уже думали на эту тему и имеем, как минимум, два варианта давления на большевиков по этому вопросу.
– Бэсэдэр.
– Первый: мы можем организовать демонстрацию в Москве или Ленинграде с требованием свободного выезда. Иностранных корреспондентов предупредим заранее, чтобы пришли вовремя.
– Бэсэдэр.
– Второй: мы устраиваем по вопросу о выезде пресс-конференцию для иностранных корреспондентов в противовес пресс-конференции пятидесяти двух в марте.
Владик вкратце излагает наш план действий в случае отрицательного ответа. Вариант с пресс-конференцией особенно привлекателен в моих глазах; его мы тщательно обсудили с Владиком, пока ждали Рами у входа в метро. Особенно эффективным этот вариант будет, если мы соберем ровно пятьдесят два участника. Пятьдесят два на пятьдесят два.
Рами внимательно слушает, кивает головой не то в знак того, что понимает, не то в знак того, что одобряет. Время от времени цедит свое «бэсэдэр».
Мы подходим к моему дому. Подбиваем бабки:
– Итак, Рами, мы ждем звонка от Ашера Бланка. Он должен сообщить нам мнение «израильских врачей» по поводу трех лекарств для моей тещи. Лекарство № 1 – захват самолета. Лекарство № 2 – демонстрация. Лекарство № 3 – пресс-конференция. «Да» или «нет». Теперь дальше. Если кто-нибудь из вашей конторы приедет в будущем в Ленинград, пусть позвонят мне. Запомни телефон: 996681. Запомнить нужно только цифру 9. Сперва две девятки, потом ты переворачиваешь их вверх ногами, в конце множишь их друг на друга. Запомнил?
Рами шевелит губами, запоминает. Повторяет вслух.
– Ну, и самое последнее. Что скажет ваш парень, если он придет. Как мы узнаем, что он пришел от вас?
– Он назовет первую строчку Библии: «Брешит бара Элохим эт хашамаим ва эт хаарец».
– Хорошо. А теперь зайдем ко мне. Моя жена уже давно ждет нас, как-никак сегодня Пасха. Будет и несколько гостей, все – свои.
…Рами первым встал из-за стола. Он не хотел превратить ночные возвращения в гостиницу в традицию. Попрощался со всеми. Я вышел вслед за ним в прихожую. Рами надел куртку, крепко пожал мне руку и направился к двери. Не доходя до нее, сделал крутой поворот, вернулся и обнял меня.
Дверь закрылась за Рами Аронзоном. Счастливого тебе пути, дружище!
Рами ушел. Через несколько дней, Бог даст, он пройдет контрольно-пропускной пункт в ленинградском аэропорту. А мы остаемся. «Лешана хабаа бирушалаим» – прошептал я тогда Геуле Гил во время ее концерта в Саду отдыха. Знать бы, что готовит нам «хашана хазот».
19
ПАПОЧКА МОЙ, ГДЕ ТЫ?
1 мая я, Марк и приехавший из Риги Эдик встретились на пустыре возле моего дома. Они пришли выяснить перспективы «Свадьбы».
– Когда вы ждете ответ из Израиля?
– Не раньше, чем в конце мая.
– А если ответ будет «нет»?
– Тогда, по условиям компромисса в организации, «Свадьба» отменяется.
– А если мы не подчинимся, мы ведь не члены вашей организации?
– Заставить вас я, конечно, не могу. Но в этом случае вы проводите свою собственную акцию, и из нее не должны торчать еврейские уши.
– В каком смысле?
– В смысле состава участников. Кроме того, в Швеции вы не должны ничего устраивать без предварительного согласования своих действий с посольством Израиля. И, наконец, вы обязательно должны предупредить нас заранее.
Это был тягостный разговор. Завтра, 2 мая, должен был быть день «X». Теперь все откладывается. Все остается в подвешенном состоянии. И, самое главное, я почувствовал стену отчуждения, которая начала вырастать между мной и ими. Если ответ будет «нет», за мной пойдут участники «Свадьбы» – члены организации. А остальные… Как поведут себя Марк и Эдик при отрицательном ответе? Этого я не знал. Ибо контроль над операцией «Свадьба» я уже упустил.
Май тянулся медленно, но двадцать пятое все же наступило. И ответ пришел. Первое лекарство категорически не годится. Второе лекарство не годится. Третье лекарство – по усмотрению на месте.
Ответ из Израиля меня не удивил: после разговора с Рами Аронзоном я уже настроил себя на вероятность отрицательного ответа. Удивило меня слово «категорически». Неужели Давид Черноглаз прав и «Свадьба» может принести необратимые бедствия? Неужели решающая польза «Свадьбы», которая была мне раньше так очевидна, только иллюзия? Так или иначе, это ответ. Саша Бланк сказал по телефону ясно: «совещался консилиум профессоров». Надо думать, что это ответственное решение. Демонстрацию тоже отвергли. Осталась только пресс-конференция. Сколько в СССР ни кричат об использовании Израилем сионистов в Советском Союзе как пятой колонны, на самом деле все обстоит наоборот. Израиль сдерживает нас. Если бы на месте Израиля был Советский Союз, ответ был бы положительным. Тех, кто мог лопатой проломить череп Троцкого в далекой Мексике или выкинуть Раскольникова в пролет лестницы в Париже, навряд ли смутил бы моральный аспект акции. Цель для них всегда оправдывает средства. Для нас нет.
В ожидании ответа от Саши я договорился с Марком, что он позвонит мне рано утром 26 мая, прежде чем я уйду на работу. Марк был точен, как всегда. Я наскоро пил свой утренний чай, когда раздался звонок. Мы договорились, что Марк придет к проходной завода в обеденный перерыв и я к нему выйду. Так и было.
В обед я вышел из проходной и направился к Марку, который уже ждал меня. Я был полон решимости выполнить условия компромисса и предотвратить «Свадьбу». Сочувствуя Марку, я знал, что нанесу ему удар в солнечное сплетение, но мне тоже было нелегко. «Свадьба» была нашим общим ребенком и его надо было убить. Выражение «категорически нет» витало надо мной, когда я подходил к Марку. Но мои опасения были напрасны: ребенка не надо было убивать. Со слов Марка я понял, что к тому времени он уже умер сам.
Едва я успел сказать, что пришел ответ: «категорически нет», как Марк прервал меня. Я могу больше не беспокоиться. Все варианты «Свадьбы», которые они разрабатывали, оказались неосуществимыми – они уперлись в тупик. «Свадьба» снята с повестки дня. Остается влачить жалкое существование до конца дней в Советском Союзе, ибо его, военного летчика в прошлом, никто никогда не выпустит, даже если кому-то и разрешат выезд.
Я слушал Марка и понимал, как ему горько. Но я не разделял его пессимизма по поводу выезда. Тем более что по своей натуре Марк – оптимист. Оптимист отчаянный и безбрежный. И я тоже не относился к счастью, как к паузе между двумя несчастьями. Я не мог жить без веры и надежды.
Ну, что же, если нельзя «Свадьбу», будем действовать по-другому. Цель остается. Закрывается только один из путей к ней. Путь, который казался нам решающим.
– Послушай, Марк, я не разделяю твоего пессимизма. Не все потеряно. Будем добиваться выезда по-другому: нагнетать кампанию открытых обращений, устраивать пресс-конференции, получать массовые вызовы.
– Даже если вас выпустят, меня не выпустят никогда.
– Почему? Почему ты так думаешь? Ведь Соломон тоже служил в военной авиации там же, где и ты, в Забайкалье. Он знает те же военные секреты. Если выпустят его, выпустят, вероятно, и тебя. А он запрашивает вызов.
– ?!
– Я тоже офицер, как-никак. А в МВД у них тоже есть тайны. И я тоже теперь буду запрашивать вызов. И другие ребята, которые раньше надеялись на «Свадьбу», тоже будут сейчас искать «родственников». Хочешь получить официальный вызов?
– У меня нет в Израиле родственников.
– Это тебя не должно волновать. Давай данные.
Марк с готовностью стал диктовать. Мне показалось, что, если бы я не предложил ему получить вызов, он сам был готов попросить меня об этом.
Кончив диктовать данные на себя, Марк продиктовал мне данные на Алю, затем на дочерей: Лизу и Юлю. Оказывается, он уже вернулся в семью и ищет работу.
Единственное, что мне не очень нравилось в нашем разговоре, это мотивировка их отказа от «Свадьбы». Они не отказались от «Свадьбы» безоговорочно, как мы, поскольку из Израиля пришел ответ «нет». Они отказались от нее только потому, что ее невозможно осуществить. Ну, а если завтра появятся возможности, что тогда?
Я говорю о своих опасениях Марку. Мы договариваемся, что вечером он придет ко мне и даст мне окончательный ответ на вопрос: «Отказываются ли они от «Свадьбы» в принципе и на будущее?» По всему тону разговора я чувствую, что ответ будет «да». Человек вернулся в семью, из которой ушел только потому, что жена отказалась пойти вместе с ним на «Свадьбу». Человек устраивается на работу, которую он бросил из-за «Свадьбы». И вот сейчас он соглашается получить официальный вызов из Израиля, который сразу же поставит его на подозрение в КГБ со всеми вытекающими последствиями. Вечером он скажет «да», сомнений нет.
На всякий случай я хочу закрепить это «да». И я знаю, как это сделать. За несколько дней до этого на севере Израиля арабские террористы напали на автобус с детьми из мошава «Авивим» и изрешетили малышей из автоматов советского производства. Мы с Мишей Коренблитом решили попробовать послать телеграмму в Авивим. Она была бы не только выражением соболезнования и нашей солидарности с убитыми горем родителями и всей страной. Она была бы и жестом для наших противников в организации. Жестом, показывающим, что со «Свадьбой» покончено и мы «выходим из подполья». Дело в том, что за время подготовки к «Свадьбе» никто из членов организации, ее будущих участников, не подписал ни одного обращения, ни одного открытого письма – мы держались в тени.
Я предложил Марку подписать телеграмму тоже. Он сказал, что подумает и вечером даст ответ. Итак, вечером я должен был получить от Марка два ответа на два вопроса.
Первый: «Готовы ли они отказаться от «Свадьбы» в принципе на будущее?»
Второй: «Готов ли он подписать телеграмму в Авивим?»
Мы расстались с Марком, договорившись о встрече у меня дома вечером.
Я возвращаюсь в лабораторию незадолго до окончания рабочего дня. Мне надо успеть завершить все свои дела на работе. Завтра у меня первый день отпуска. Завтра на работу я уже не приду.
Тогда я еще не знал, что не приду на работу и через три недели отпуска. И через год. Тогда я еще не знал, что уже не приду никогда.
Двадцать шестое мая был для меня сумасшедшим Днем. Всегда накануне отъезда в отпуск набирается чертов узел незавершенных личных дел. Но у меня, кроме личных дел, были еще и другие…
Сразу после работы я встретился с Владиком и передал через него запрос на вызов из Израиля. Для семьи Марка и для моей семьи. Затем я зашел к Лассалю Каминскому, потом встретился с Мишей Коренблитом и Борисом Азерниковым и мы все вместе пришли к Соломону. Везде, где проходил я в тот вечер, вслед за мной отпускались пружины тревоги. Пилот запросил вызов… Пилот запросил вызов… Это красноречивее всех слов убеждало – чрезвычайное положение можно отменять, решение арбитра выполняется, угроза раскола миновала и можно снова взяться за руки и идти по лезвию ножа.
Б.Окуджава.
Когда поздно вечером мы добрались до Соломона, а предстояло еще сходить на международный телеграф, я понял, что не успеваю домой для встречи с Марком. Но главная встреча, утром, уже произошла, в принципе все решено, в положительном ответе на первый вопрос я не сомневался, а второй вопрос носил второстепенный характер. Я снял трубку и позвонил домой. К телефону подошла Ева.
– У нас сидит Марк и ждет тебя. Ты скоро придешь?
– Нет, не скоро. Дай ему трубочку.
В трубке раздался спокойный голос Марка:
– Значит так: первый вопрос – «да», второй вопрос – «нет».
– Хорошо, будь здоров.
Я поворачиваюсь к ребятам:
– Все в порядке. На первый вопрос – «да». А телеграмму подписывать Марк не хочет. Но это его дело. Вольному – воля, спасенному – рай. А мы идем давай телеграмму в Авивим.
Копию этой телеграммы я увижу потом на столе у следователя: русский текст латинскими буквами. Но эта телеграмма будет приобщена к делу не для того, чтобы подтвердить мой отказ от совершения акции, а для того, чтобы показать зловещий образ «закоренелого сиониста».
Следующую ночь я спал спокойно. Утром я написал письмо Саше Бланку в Израиль: «Рекомендации консилиума приняты». Сел в электричку и поехал в Сиверскую навстречу своему первому нормальному отпуску после окончания изматывающей учебы по вечерам. Навстречу трем неделям беззаботной жизни с Лилешкой, Аннушкой, мамой – они уже ждали меня.
Груз беспощадной ответственности последних месяцев спал, и я впервые заметил, что уже наступило лето. Навстречу бежали леса и перелески, поднималась трава, приседали под легким ветерком первые весенние цветы.
Только однажды за время отпуска я приехал в Ленинград. Девятого июня было заседание Комитета на квартире Лассаля. Тринадцатого и четырнадцатого июня должна была состояться двухдневная конференция Всесоюзного координационного комитета, на которой предстояло принять в его состав новые города. Ленинград был организатором, и нам надо было подготовиться.
Девятого июня наш Комитет заседал в последний раз. Другой Комитет уже заканчивал все приготовления и, жить «на воле» нам оставалось меньше недели.
Я вновь уехал в Сиверскую. Впереди еще неделя райской жизни с моими маленькими подружками. У Льва Львовича удалось выцарапать после Комитета «Мои прославленные братья» Говарда Фаста. Светило солнышко. Было хорошо. Много ли нужно для хорошего настроения оптимисту, для которого отсутствие несчастий – уже счастье…
«Мои прославленные братья»… Я очень часто буду потом вспоминать эту книгу. И каждый раз будет перчить в горле. Нет, не из-за содержания. Эта книжка – не лучшая у Говарда Фаста. Причина совсем другая.
Лев Львович предупредил, что папку нужно вернуть побыстрее: книжка существует в единственном экземпляре, и ее необходимо начинать копировать. Поэтому уже на следующее утро я забрался в комнату тети Сони и начал читать. Но не тут-то было. Вскоре я услышал легкие шаги в коридоре, кто-то открывал и закрывал все двери по очереди. Ясно: мои «маленькие подружки» уже встали и разыскивают меня. Я едва успел встать за дверь, как она распахнулась и вошла Лилешка. Быстро осмотрев комнату, она снова закрыла дверь, и я физически чувствовал, как ее маленькие пальчики с трудом дотягиваются до дверной ручки.
Я решил поискать себе убежище понадежней. На втором этаже дачи находилась комната родителей Евы, которых не было дома. С первого этажа наверх вела высокая и крутая винтовая лестница, по которой девочки никогда не ходили. Воспользовавшись моментом, я проскользнул на второй этаж, открыл папку и попытался сосредоточиться.
Страницу дочитать не успел. Легкие шажки уже шуршали на втором этаже. Я снова повторил свой трюк и снова Лилешка, открывая дверь, закрыла ею меня. На этот раз она долго стояла в нерешительности.
– Папочка мой, где ты? – сказала она, наконец, тоненьким голоском и вышла.
Ее голос резанул меня. Черт с ней, с книжкой! Я выскочил вслед за ней в коридор, хотел схватить на руки, прижать к себе своего маленького дружка. Но она уже спускалась по крутой лестнице и я побоялся звуком своего голоса испугать ее.
– Папочка мой, где ты? Папочка мой, где ты? – повторяла она спускаясь и ее голос звенел.
Наконец, она скрылась за поворотом лестницы, а я вернулся в комнату дочитывать книгу. Знать бы мне тогда, какие неповторимые минуты я потерял… Знать бы мне тогда, как часто бессонными ночами будет мучить меня тонкий звенящий голос Лилешки:
– Папочка мой, где ты…
20
БОЛЬШОЙ ДОМ
…Машина шла уже по улицам города. Вот она свернула на Литейный. Я знал эту дорогу по воспоминаниям десятилетней давности: не доезжая до моста через Неву, в самом начале Литейного проспекта, будет большое серое здание казарменного типа. Многое повидало оно на своем веку. Здесь в камере № 193, в конце прошлого века сидел «великий вождь мирового пролетариата» и писал молоком между строк свои революционные работы. А почти через полвека, в конце тридцатых годов, в этих же камерах сидели его последователи, которые не успевали вовремя колебаться вместе с генеральной линией партии. И они «сидели» стоя, ибо в камерах было так тесно, что люди не могли даже сесть. И они не могли писать молоком, как великий Ильич во времена кровавого царизма, ибо гуманная власть рабочих и крестьян, которую они сами устанавливали в 1917-м, запретила им пользоваться ручкой или карандашом. А то, что в мире существует молоко, они должны были забыть в тот самый час, когда за ними пришли. Напиться бы воды – дальше их мечта не летела. И если великий вождь был вскоре отправлен в ссылку, где он мог спокойно готовить революцию, живя на государственный кошт и бродя с ружьецом по живописным окрестностям, то вместе с «кровавым царизмом» с Литейного проспекта ушли и «кровавые порядки». Теперь отсюда уходили уже не в ссылку, а в подвал. И не возвращались.
Ленинградцы называли это здание на Литейном проспекте «Большим домом» и предпочитали обходить его по противоположной стороне. Говорят, что однажды любознательный провинциал спросил ленинградца, указывая на Большой дом:
– Скажите, здесь – Госстрах?
– Нет, – Госужас, – был ответ.
Машина свернула на улицу Каляева и остановилась перед боковыми воротами. Кожаная куртка выскочила и вскоре вернулась. Ворота отворились и, машина въехала во внутренний дворик типа «колодец». Обычно в книгах тюремные ворота с шумом захлопываются за арестантами. Я даже не почувствовал, как они закрылись.
Меня провели в кабинет на втором этаже с зарешеченными окнами. Окна, по-видимому, выходили на улицу Каляева – я слышал звуки уличного движения. В комнате стояли два письменных стола в виде буквы «Т». За одним из них сидел худощавый стройный человек в сером костюме, лет сорока. Когда меня ввели, он предложил мне сесть и сказал:
– Я буду вести ваше дело. Моя фамилия Кислых. Геннадий Васильевич. Распишитесь здесь, что ознакомлены. Это постановление о привлечении вас в качестве подозреваемого в особо опасном государственном преступлении.
Да, что они, с ума сошли, что ли? Ульпаны, брошюры об Израиле – это особо опасное государственное преступление? «Буду вести ваше дело…» Значит дело уже есть. Похоже, что в этот раз все серьезнее, чем в прошлый, и, кажется, я буду уже не просто свидетелем. Неужели решили возбудить дело против членов организации? Неужели рискнут судить нас за это, как за особо опасное государственное преступление?
Я сел на указанную мне табуретку в углу возле входной двери. Перед табуреткой стояла подставка типа тех, на которых студенты записывают лекции. Она, как и табуретка, была прикреплена к полу металлическими скобами.
Кислых вышел из кабинета. Я остался вместе с оперативной группой, которая меня привезла. Они сидели молча, глядя на портрет Дзержинского над стулом следователя. Кислых долго не возвращался, а парни из оперативной группы, по-видимому, не были такими железными, как первый чекист республики. Первым не выдержал тот, что был в кожаной куртке. Он снял трубку и набрал номер.
– Товарищ полковник, говорит старший лейтенант Веденцев, – начал он. – Товарищ полковник, с двух часов ночи, как нас подняли, еще не присели. Во рту не было и маковой росинки. Товарищ полковник, разрешите…
Но «товарищ полковник» перебил его. Кожаная куртка теперь только слушал, время от времени бросая: «хорошо», «слушаюсь». Потом бросил трубку на рычаг, и снова повисла тишина.
«…С двух часов ночи на ногах» – эта фраза удивила меня. Даже если они не знали о нашей деятельности все эти годы, даже если они узнали об этом только сегодня ночью, что за дикая срочность поднимать оперсостав в два часа ночи? И, вообще, где они были с двух часов ночи, ведь в Сиверскую они приехали только около часу дня? Арестовывали еще кого-нибудь? Странно все как-то…
21
НО Я НЕ ЗНАЛ, ЧТО…
Но я не знал, что после нашего разговора на пустыре 1 мая подготовка к «Свадьбе» продолжалась. Теперь ее центр переместился в Ригу, а тремя ее двигателями стали Марк Дымшиц, Эдик Кузнецов и Иосеф Менделевич. И даже тогда, когда в двигателе № 2 возникли перебои – Эдик предложил перенести операцию на год, что было бы очевидным самоубийством для «Свадьбы», – хладнокровная целеустремленность Марка и решимость группы испытать свой шанс привели ребят утром 15 июня 1970 года на летное поле ленинградского аэропорта «Смольное».
Двадцатитрехлетний рижанин Иосеф Менделевич стал третьим двигателем операции, он работал до конца в максимальном режиме, хотя совершенно отличался от двух первых. Отличался хотя бы тем, что был единственным глубоко верующим в группе. С раннего детства Эрец-Исраэль был для него мечтой и сладкой грезой. Он не представлял своей жизни в любом другом месте земного шара, даже если там текут молочные реки с кисельными берегами.
Но Иосеф не был религиозным фанатиком, ожидающим сложа руки прихода Мессии. Для него клятвой звучали слова песни, которые мы пели в то время:
И он делал все, чтобы прийти обязательно. Еще юношей Иосеф вместе со своей сестрой Ривкой стал участником одной из молодежных сионистских групп в Риге.
Ребята не имели никакого опыта – ни жизненного, ни опыта сионистской борьбы, но они горели. Так же как лирический герой Бялика они «боялись до крика, до зубовной боли жизни без надежды, без огня, без доли». И они действовали.
Иосеф выдвинул идею «захвата еврейского кафе явочным порядком». Целью было создание в Риге национального культурного центра, через который можно было бы проводить сионистские идеи в массы. Что касается метода, то через долгие годы, рассказывая мне эту историю в камере Владимирской тюрьмы, Иосеф сам не мог удержать улыбки. А метод захвата кафе был прост до предела. Члены группы и сочувствующие должны были по заранее составленному графику ходить в заранее избранное кафе и занимать там все места изо дня в день до тех пор, пока все не поймут, что это еврейское кафе. Тогда неевреи откажутся посещать кафе, и оно станет центром национальной жизни в Риге.
Однако трудности возникли сразу же и совсем неожиданно. Ребята учли не всех действующих лиц и вскоре это почувствовали. Когда официанты увидели, что каждый день столики начинают занимать не то школьники, не то студенты, которые часами сидели, заказав чай и булочку, они пришли в ярость. Ни выполнения плана для кафе, ни чаевых для себя лично – это уж слишком. И они перешли в атаку. Захватить кафе не удалось…
К 15 июня 1970 года Иосеф Менделевич пережил уже детские болезни роста. Он был уже активным членом сионистского движения в Риге, писал статьи для «Итона» и участвовал в его печатании, представлял Ригу на заседаниях Всесоюзного координационного комитета вместе с Борисом Мафцером.
Он был первым, кого Эдик и Сильва посвятили в план побега, и это говорит само за себя. Иосеф уволился с работы, еще раньше ушел с четвертого курса института. Побег стал главным в его жизни. Слова начальника Латвийского ОВИРа подполковника Кайя: «Вас никогда отсюда не выпустят. Вы сгниете здесь. Убирайтесь вон!» – звучали в его ушах постоянно.
Но главным отличием Иосефа от Марка и Эдика было его отношение к «Свадьбе». Для него «Свадьба» была как самосожжение для вьетнамских буддистов. С самого начала он не верил в возможность счастливого исхода. Он был убежден, что лично участников ожидает один из двух возможных исходов: смерть или тюрьма. И, тем не менее, он считал, что на это надо пойти, чтобы сгорев, осветить путь идущим сзади. Он был готов на самопожертвование во имя идеи и хотел, чтобы каждый из участников знал, что его ждет.
Способность к самопожертвованию – удел одиночек. Особенно, если жертвовать надо жизнью. Естественно, что подход Иосефа не вызывал энтузиазма у остальных, нацеленных на большую вероятность успеха. И я их понимаю. Если перед атакой сказать солдатам, что никто из них не вернется, но это надо другим, то в жизни, а не в кино, далеко не каждый солдат сможет подняться из окопа навстречу несомненной, пуле. Пока человек жив, он должен надеяться, он должен верить, что он сделает дело и увидит его плоды. Надежда должна умереть после того, как умрет человек, а не до. Иначе это невыносимо.
Но при всех своих отличиях все три двигателя работали и возникали контуры нового варианта операции «Свадьба». И на этой «Свадьбе» должны были плясать в большинстве своем совсем другие «гости». Я увижу их впервые на скамьях подсудимых в декабре 1970 года. Потом я буду встречать многих из них в разных лагерях и тюрьмах. А тогда, весной 1970-го, ожидая ответа из Израиля, мы в Ленинграде не знали, что творится в Риге.
И я не знал, что существует в Риге двадцатишестилетний электрик Арье Хнох и что он уже дал свое согласие на свое участие в «Свадьбе». Тот самый Арье, который скажет на следствии: «Своей Родине я не изменял». Тот самый Арье, который скажет на суде: «Если бы группа улетела без меня, я никогда бы себе этого не простил». Арье, как и Иосеф, был участником сионистского движения в Риге. И ему подполковник Кайя сказал: «Пока не состаришься, в Израиль не попадешь!» Существуют отчаянные храбрецы, типа Эдика Кузнецова. Для них судьба – индейка, а жизнь – копейка. «Такая» жизнь им ни к чему, и они готовы отдать ее без особых раздумий. Арье Хнох ценил даже «такую» жизнь. Участие в сионистском движении придавало общественный смысл его жизни. Был в ней и личный смысл: Арье только что женился на восемнадцатилетней сестре Иосефа Менделевича.
Однажды, когда Арье был еще школьником в маленьком латышском городке Даугавпилсе, мальчишки пытались отобрать у него деньги на завтрак, данные матерью. Если бы они знали характер этого маленького еврея, они бы просто попросили деньги и получили бы их почти наверняка. Но они стали выворачивать руку, сжимающую этот жалкий мальчишеский капитал. Разжать кулак таким образом они не смогли. Тогда они стали тянуть руку, но Арье уперся и терпел нечеловеческую боль. Они вырвали сустав из плечевой сумки и рука безжизненно повисла. Руку потом вправили, но при малейшем усилии она выскакивала из плеча и поднимать ее вверх Арье не мог.
С таким же упорством Арье наступил на горло инстинкту самосохранения: подполковник Кайя не оставил ему выбора. И он поставил на кон не только собственную судьбу и судьбу Мэри: в январе 1971-го, выйдя из тюрьмы, Мэри родит маленького Италика, которого все участники первого Ленинградского процесса будут с любовью называть «своим подельником».
Я не был знаком тогда с Арье. Я встречу его только в июле 1972 года в спецэшелоне, перевозящем заключенных из Мордовии на Урал. И с тех пор нас захлестнет петля единой зэковской судьбы.
И я не знал, что в художественных мастерских колхоза «Адаши» под Ригой работает резчиком по дереву веселый одессит Толя Альтман, который перебрался; сюда в поисках места, откуда «легче выпускают в Израиль».
Толя родился в Харькове в сентябре 1941-го, когда бои с немцами шли на окраинах города. Его мать, беженка из Черновиц, не успела даже зарегистрировать его рождение в Харькове. Только добежав до Тамбовской области, смогли отдышаться и тугоперепеленутый гражданин получил метрику о рождении. Это начало наложило отпечаток на всю его жизнь, ибо она стала сплошным путешествием по городам и профессиям. После окончания ремесленного училища в Луганске Толя перебрался в Одессу. Оказалось, что его характер чудесно вписался в брызжущую юмором столицу весельчаков и анекдотчиков, которая сохранила свой неповторимый колорит даже после того, как создатели этого облика были расстреляны в безымянных рвах вокруг города.
Токарь, шофер, экспедитор, инженер, резчик, матрос – такие джеклондоновские виражи выписывал Толя в Одессе. Даже студентом геофака побывал, но бросил: его не интересовало, сколько метров ситца в год выпускает Ивановский текстильный комбинат. В Одессе заразился опасной болезнью – ностальгией, ибо в России видел не Родину, а место рождения. Тогда-то и дошли до него слухи, что из Риги «выпускают». Сел в поезд и приехал в Ригу.
Больше на поездах он ездить уже не будет. Его будут возить. Я познакомлюсь с ним в Мордовских лагерях. Когда я буду сидеть свои первые пятнадцать суток карцера в Мордовии, он будет сидеть напротив.
И когда я буду сидеть свои последние пятнадцать суток на Урале, он будет рядом.
И я не знал, что старший брат Сильвы, офицер Советской армии Вульф Залмансон, тоже дал согласие участвовать в «Свадьбе» и начал свой путь к специальному трибуналу Ленинградского Военного Округа. С Вульфом наши зэковские пути будут идти параллельно и не пересекутся ни разу.
И не знал, что студент четвертого курса Рижского политехнического института Израиль Залмансон, младший брат Сильвы, тоже решил испытать судьбу. Отныне семья Залмансонов составляла четверть всей группы. А если говорить о физической мощи, то половину. С Израилем Залмансоном я пробуду вместе год в Уральских лагерях, мы будем работать зольщиками в одной кочегарке и жить с ним «колхозом», питаясь из одной тумбочки.
И я не знал, что двадцатичетырехлетний художник-оформитель с рижского завода «Дарбе» Борис Пенсон уже «прописался» в группе. Только в момент конфискации его картины получат, наконец, высокую оценку. Наше краткое знакомство с Борисом произойдет уже в Мордовии.
Не знал я и того, что тридцатитрехлетний рабочий рижского хлебокомбината № 3, а до того кузнец, Мендель Бодня отчаялся добраться до своей матери, проживающей в Израиле, другим путем и стал десятым членом группы.
Зэковская тропа Менделя Бодни разойдется с другими сразу же после суда. Никто из нас никогда не встретит его ни в лагерях, ни в тюрьмах, ни на этапах.
В группе было и два нееврея: Алик Мурженко и Юра Федоров. Это дало основание советской прессе писать, отбиваясь от обвинения в антисемитизме, что «в группе, наряду с другими, было также несколько лиц еврейской национальности».
Эдик был с ними в лагере во время своей первой «ходки» и привлек их сейчас вовсе не для того, чтобы «не торчали еврейские уши». Просто ему было важно, чтобы в час «X», в минуту «X», рядом с ним находились надежные ребята, которых он хорошо знал и на которых мог бы положиться. А что заставило Алика и Юру, не имевших никакого отношения к сионизму, войти в группу?
Украинец Алик Мурженко родился там же, где и Марк Дымшиц, на станции Лозовая Харьковской области, но через пятнадцать лет. В двадцать лет он был приговорен к шести годам заключения за антисоветскую агитацию и пропаганду, или за «романтический порыв юности», как назвал это на суде сам Алик.
Выйдя через шесть лет из малой зоны в большую, этот талантливый парень, изучивший самостоятельно пять иностранных языков, убедился, что судимость закрыла перед ним все дороги. Его мечте закончить институт иностранных языков и стать профессиональным переводчиком суждено было остаться мечтой. Его или не принимали в институт, или, узнав о его прошлом, сразу же изгоняли. К жене в Киев не прописывали, и семейной жизни тоже не получалось. У Алика Мурженко была типичная судьба советского политического узника после освобождения. Жизни не было.
Похожая судьба была и у двадцатисемилетнего москвича Юры Федорова, который еще в восемнадцатилетнем возрасте был судим за то же, что и Алик Мурженко. И, хотя первый раз Юра был освобожден из лагеря на год раньше срока, власть Советов не могла забыть записку, которую он написал тогда из тюрьмы и которую удалось перехватить чекистам.
«Мама, прости меня за горе и боль, которые я тебе принес, но пойми меня, свобода нужна мне только для того, чтобы продолжать борьбу, так неудачно начатую», – писал восемнадцатилетний мальчик из стен следственной тюрьмы.
В заключении он отбыл четыре года из пяти. Судьба Юры была втиснута в прокрустово ложе судимого по политической статье. Этот незаурядный парень вынужден был работать подсобником на кабельном заводе. И он знал, что это его настоящее и будущее. К такой жизни в большой зоне он приговорен пожизненно.
У Алика Мурженко и Юры Федорова были типичные диссидентские судьбы. Они были виновны в том, что оказались на голову выше безликой, аполитичной толпы. В том, что не хотели быть подданными, хотели быть гражданами. Отчаявшись разорвать замкнутый круг своих кособоких судеб, они решились на роковой полет вместе с нашими парнями. Но их бутерброд снова упал маслом вниз.
Я никогда не встречу их за колючей проволокой. Как «особо опасных рецидивистов» их вместе с Эдиком отправят в специальный лагерь с бараками камерного типа и тщательно изолируют даже от нас, просто особо опасных государственных преступников. Наташе Федоровой в Москве и Люде Мурженко в Киеве предстоит долгое ожидание.
22
ОПЕРАЦИЯ «СВАДЬБА». ВАРИАНТ № 3
Тем временем в рижском парке «Шмерли», на школьном стадионе и в других местах Риги шло планирование операции. Сильва снимала копии с топографических карт. Изготовлялись резиновые дубинки и кляпы. Шла подготовка к варианту «Свадьбы» № 2.
Автором этого варианта был Марк. Он пришел к выводу, что захват воздушного лайнера таит много элементов неизвестности, ибо будет слишком много «лишних» пассажиров. Марк предложил захватить небольшой самолет, и не в воздухе, а на земле, на каком-нибудь небольшом местном аэродроме. Это давало возможность избежать возможных жертв, и, кроме того, хотя у двенадцатиместного «АН-2» скорость невелика, зато у Марка есть опыт управления еще со времен работы в Бухаре. Он сможет повести машину, прижимаясь к земле. Финская граница рядом и, если Бог не выдаст, свинья не съест. Эдик с планом согласился, и он был вынесен на «военный совет».
Чтобы вариант № 2 оказался реальным, необходимым условием было отсутствие тщательной охраны самолетов на небольших посадочных площадках. Это условие как раз и отсутствовало…
23 мая Марк и Эдик прибыли вечером на маленький местный аэродром «Смольное» в двадцати километрах от Ленинграда в сторону финской границы. Помимо прочего, эта площадка была притягательной и потому, что там в состоянии постоянной готовности стоял маленький самолет первого секретаря Ленинградского обкома партии Толстикова. Рекогносцировка была неутешительной: тщательная охрана, собаки, прожектора. Ночью там было светло, как днем.
Сильва позвонила старшему брату: «Дачу снять не удалось – во дворе злая собака».
Вариант № 2 «Свадьбы» уперся в тупик. Атмосфера тяжелой безысходности повисла над группой. Марк стал снова устраиваться на работу. В таком состоянии я и встретил его через три дня у проходной завода «Электрик», где я работал в то время. И, когда он сказал мне, что «Свадьба» зашла в тупик и она неосуществима, он не лгал. То, что в тот день Марк запросил официальный вызов, красноречивее всех слов говорило о создавшемся положении.
Но, как говорится, «судьба играет человеком, а человек играет на трубе». Через пять дней «Свадьба» выписала очередной вираж. Возник вариант № 3.
Марк никак не мог примириться с мыслью, что не суждено ему пахать пятый океан, что к штурвалу самолета его никогда не подпустят даже на расстоянии вытянутой руки. Поэтому в поисках работы он снова поехал на маленький пригородный аэродром «Смольное». Первого июня он приехал на ту самую «дачу», которую не удалось снять из-за «злой собаки». И тут Марк увидел нечто, изменившее его планы в корне. В расписание полетов местного аэродрома был введен новый рейс № 179: Ленинград – Приозерск – Сортавала. Чья-то добрая рука вновь реанимировала «Свадьбу»; рейс был идеальным для захвата самолета. Маленький городок Сортавала находился совсем рядом с финской границей. Промежуточная посадка в Приозерске, на берегу Ладожского озера, также давала группе некоторые преимущества.
Вместо того, чтобы обратиться в отдел кадров по поводу работы, Марк тут же купил билет на новый рейс и опробовал его. Вечером он вызвал в Ленинград Эдика Кузнецова и тот приехал вместе с Юрой Федоровым. План они приняли сразу: вновь появился проблеск в умирающей надежде.
Восьмого июня все трое слетали в Приозерск. Там же и подытожили: день «X» для третьего варианта «Свадьбы» – 15 июня, понедельник. И Марк Дымшиц проложил на штурманской карте маршрут до маленького шведского городка Боден на границе с Финляндией.
Десятого июня рижские участники «Свадьбы» собрались в парке «Шмерли». Здесь они приняли «Обращение к советским евреям», составленное Иосефом Менделевичем. Оно начиналось словами пророка Захарии, взятыми в качестве эпиграфа: «Бегите из северной страны…», «Спасайся дочь Сиона, обитающая в Вавилоне». Обращение кончалось постскриптумом, который весь состав суда впоследствии дружно не заметит: «Следует подчеркнуть, что наши действия не опасны для посторонних лиц; в тот момент, когда мы поднимем самолет в воздух, на его борту будем находиться только мы». Уезжая в Ленинград, Иосеф передал «Обращение» Леве Эльяшевичу. «Обращение» с большим запозданием доберется потом до Израиля.
Одиннадцатого июня в Ленинграде на квартире Марка Дымшица начали собираться участники «оптимистической трагедии». К этому моменту пятнадцатилетняя дочь Марка, Юля, совершила контрольный полет по всему маршруту и двенадцать билетов, все билеты на рейс № 179 на утро 15 июня, были скуплены Марком и Эдиком на подложные фамилии.
Я безмятежно отдыхал в Сиверской, а в это время в Ленинграде происходило два события, и их участники ничего не знали о действиях друг друга. Две группы людей шли к одной и той же цели, но разными дорогами. Две половинки моей искромсанной души.
В дни, когда на квартиру к Марку стали приезжать первые «самолетчики», Комитет, успокоенный по поводу «Свадьбы», готовил совещание Всесоюзного координационного комитета. В связи с приемом в состав ВКК новых городов ожидалось много делегатов, и они уже начали съезжаться. Главным вопросом конференции должен был стать вопрос о тактике борьбы за свободную алию.
Два потока вливались в город. Один тек в его северную часть. Другой – в южную.
А за день до открытия конференции, двенадцатого июня, на квартиру Марка Дымшица вдруг пришел Миша Коренблит. И пришел он к Марку не просто так. В Ленинграде в это время собирали подписи под открытым письмом к У-Тану по поводу алии. Поскольку в Комитете знали, что Марк «вышел теперь из подполья», Мишу послали взять его подпись под обращением. Но Миша не получил этой подписи Марка, а то, что он увидел на квартире, заставило его забыть о цели своего визита.
Обычно гостеприимный Марк встретил его настороженно и недружелюбно. Он сразу закрыл за собой дверь, ведущую в комнату, и проводил «нежданного гостя» на кухню. Мише показалось, что в комнате полно людей, притихших на время его визита. И тут он обратил внимание на обувь и одежду в прихожей. И того, и другого было слишком много для семьи Марка. В голову гостя сразу же закралось страшное подозрение, но лицо Марка было непроницаемым, а весь его вид показывал, что ему не терпится закрыть дверь за Мишей Коренблитом «с той стороны».
Миша уходил от Марка в полном смятении. Единственное, чего ему удалось добиться, это было обещание Марка: если они все же пойдут на «это», он предупредит Мишу условной фразой. Эта фраза: «Маруся пойдет к врачу через икс часов». Вместо икса Марк Должен будет назвать время, оставшееся до начала «Свадьбы». Время, которое он отпускает организации на подготовку к разгрому.
После своего рокового визита Миша связался с Лассалем Каминским и рассказал ему о своих подозрениях. Но у Лассаля оставалось слишком мало времени, чтобы проверить подозрение и что-нибудь предпринять. Кроме того, он знал повышенную эмоциональность и подозрительность Миши и привык делить его страхи на «одиннадцать». А между тем часы тикали. Маруся должна была вот-вот пойти к «врачу». И вооруженный до зубов «врач» денно и нощно готовился принять «пациентов».
На рассвете 15 июня раздался телефонный звонок: «Маруся пойдет к врачу через три часа». Но Марк звонил на квартиру не к Мише, а ко мне. Я был на даче, и в квартире была только Ева. Ее удивил столь ранний звонок обычно щепетильного Марка, да и фраза была явно условной. Марк просил Еву передать эту фразу Мише Коренблиту, что Ева сразу же и сделала. А Марк вышел из телефонной будки, присоединился к группе людей с рюкзаками, и они все вместе направились в сторону Финляндского вокзала. Самолет на Сортавала должен был вылететь в 8-35. Оставалось меньше трех часов.
В группе, к которой присоединился Марк, было три женщины, все «имущество», которое он брал с собой в дальний путь. Аля, бесконечно преданная Марку, капитулировала. Она решила заплатить любую цену, лишь бы вся семья была вместе в свой, может быть, последний час. И в эту цену входили девятнадцатилетняя Лиза и пятнадцатилетняя Юля, любимица отца.
С запасом времени группа прибыла в «Смольное» и присоединилась к остальным ребятам, ночевавшим в лесу возле аэродрома. Теперь почти все были в сборе. Даже романтичный Толя Альтман, который последние дни и ночи бродил по ленинградским набережным, обалдевая от красоты бывшего Петербурга, и чуть не опоздал на «дело», был здесь. В его кармане лежал билет на рейс № 179 на имя Соколова и три рубля с мелочью. А в кармане у стоящего рядом Юры Федорова было кое-что другое. И это «кое-что» даст потом идеальную возможность советской прессе кричать о вооруженных бандитах и убийцах.
В Юрином кармане лежал тот самый пистолетик Марка Дымшица, который мы в свое время хотели использовать как орудие устрашения, стреляя холостыми. Позже, во время следствия, эксперты с трудом смогут произвести из него один выстрел. Для того, чтобы взвести курок для второго выстрела, несколько экспертов, высунув язык от напряжения, упирали курок в край стола. Третий выстрел они вообще уже не смогли произвести – это было не под силу никому.
Можно представить, каково было бы действовать таким пистолетом в условиях схватки в воздухе, а не в спокойной обстановке криминалистической экспертизы. Но ни в суде, ни в прессе не было сказано ни слова об этих качествах пистолета, того самого, который был едва виден на ладони Марка Дымшица, когда Марк показал мне его в парадном моего дома еще полгода тому назад. За всю свою длинную жизнь, с момента его изготовления в Бухаре и до самой экспертизы, пистолетик произвел всего один выстрел. Марк опробовал его на Алиной гладильной доске. Я не знаю, пробила ли пулька калибра 5,56 мм гладильную доску во время испытания. Но когда я получил возможность читать газеты и впервые прочел о банде рецидивистов, вооруженных «огнестрельным оружием, топорами, кастетами, веревками, кляпами», даже я не мог представить себе, о чем идет речь. О великий, могучий и гибкий русский язык, недаром восхищался тобой Тургенев, как удобен ты для тех, кто хочет быть правдивым по форме и лгать по существу…
Выражение «огнестрельное оружие» не имеет в русском языке числа и обычно перед взором читателя представляется гора автоматов, револьверов, гранат, но этот оборот может быть теоретически применим и к единственному пистолетику, способному произвести единственный выстрел. Слово «кастет» имеет в Русском языке четкое единственное число – и один кастет, отлитый Сильвой по чертежу Эдика, в группе действительно был, – поэтому советской прессе пришлось применить литературный прием, чтобы до читателя этот кастет дошел во множественном числе. Кстати, это «нееврейское» оружие было группе ни к чему, оно было взято на всякий случай в порядке импровизации, но кастет был, и из песни слов не выкинешь. Были и веревки, и туристский топорик – ребята исходили из возможности вынужденной посадки в Северной Финляндии, если не хватит горючего и придется пробираться по лесам к шведской границе. Если к «огнестрельному оружию, топорам и кастетам» прибавить их носителей, «нигде не работающих рецидивистов-уголовников», то можно представить ужас даже еврейского читателя в Советском Союзе. Ведь он, читатель, не знал, что уголовниками в СССР считаются все: и тот, кто вышел на большую дорогу с ломом в руках поохотиться ночью на прохожих, и тот, кто вышел на Красную площадь с транспарантами «Руки прочь от Чехословакии» после того, как колонны советских танков превратили бурную чехословацкую весну в лютую русскую зиму. Ему, читателю, было невдомек, что «нигде не работающие паразиты» с еврейскими фамилиями в большинстве своем начали работать еще мальчишками и ушли с работы только накануне операции и лишь ради нее. Лишь потом, через полгода, когда тиски страха и отчаяния начнут постепенно разжиматься, многие в СССР назовут этих парней с гордостью «наши ребята». И слово «наши» будет лучшей наградой для тех, кого со всех концов Ленинграда повезут в этот день в «Большой дом» черные «Волги».
А. Галич.
23
ОПТИМИСТИЧЕСКАЯ ТРАГЕДИЯ
Группа выходила на исходные позиции. Эдик Кузнецов, имевший за плечами долгий зэковский опыт, почувствовал слежку. Он предупредил остальных. Но ничто не могло уже остановить группу, набравшую огромную инерцию отчаяния. Одним ударом можно было разрубить узел, не распутывая его изнурительно и, может быть, безнадежно. Слежка… Разве каждому, кто впервые идет на такое, не кажется, что за ним следят, что за каждым кустом опасность… Нет, надо взять себя в руки и заставить себя пойти. И тогда, быть может, завтра Стокгольм, а послезавтра – Тель-Авив. Борис Пенсон выразил то, что думали все: «Чем назад – лучше в петлю».
Но сказал он это не тогда, в 8 часов утра, на аэродроме «Смольное», а накануне. В 8 часов утра 15 июня Борис Пенсон этих слов уже бы не сказал. Ибо пять часов тому назад он и еще трое были арестованы, но основная группа об этом не знала. А дело было так.
Кроме двенадцати прямых участников «Свадьбы», в самолет должны были сесть еще четверо: жена и две дочери Марка Дымшица и жена Арье Хноха. Маленький АН-2 предоставлял только двенадцать путевок на «полет к солнцу»… Для четверых места не было. Поэтому третий вариант «Свадьбы» должен был происходить таким образом. Четверо: Сильва Залмансон, Борис Пенсон, Арье и Мэри Хнох должны были четырнадцатого вечером выехать из Ленинграда и прибыть на промежуточный аэродром в Приозерск. Там в леске возле посадочной площадки они должны были ждать приземления рейсового самолета на Сортавала. На этом самолете должны были прилететь остальные двенадцать с аэродрома «Смольное». В момент посадки самолета ребята должны были связать пилотов, заткнуть им рты матерчатыми кляпами, вытащить их из самолета и поместить в спальные мешки под специальным тентом, предварительно оборудованном на опушке леса рядом с посадочной площадкой. Все было предусмотрено, чтобы летчики, не дай Бог, не простудились, чтобы их не замочил дождик, который теоретически мог начаться до момента их обнаружения.
Вечером четырнадцатого июня, уезжая на электричке из Ленинграда в Приозерск, группа четырех тоже почувствовала за собой слежку. Группа начала маневрировать; Борис Пенсон разорвал записную книжку и выбросил на ходу из поезда вместе с двумя резиновыми дубинками. Сошли на остановку раньше и на исходную позицию возле посадочной площадки в Приозерске шли пешком. Слежка, кажется, прекратилась. А, может быть, утешали они себя, вообще показалось, ведь нервы напряжены как тетива лука перед вылетом стрелы. Ребята пришли вовремя, оборудовали тент, залезли в спальные мешки и, оставив одного дежурного, попытались заснуть. Только попытались…
Их взяли в три часа ночи, за пять часов до того, как основная группа, группа захвата, сосредоточилась в аэропорту «Смольное» под Ленинградом. За пять часов до того, как репродукторы аэропорта объявили спокойно, как обычно, о посадке пассажиров на рейс № 179 Ленинград-Приозерск-Сортавала и ребята, закинув за спины рюкзаки, двинулись к самолету.
Но им не суждено было дойти до самолета с бортовым номером 85534. Дирижерская палочка уже была занесена для решающего взмаха. Автоматчики оперполка КГБ на территории аэропорта с выдрессированными собаками и специальная группа, сидящая в засаде внутри самолета, напряглись в ожидании. «Враг вооружен» – предупредили их на инструктаже. Палочка опустилась, когда до самолета оставалось несколько метров.
И, конечно, ребята, делая свои последние шаги, не знали, что даже второй пилот на утренний рейс № 179 не был назначен. Не знали они, что еще накануне, четырнадцатого июня, было возбуждено уголовное дело № 15 против них и ленинградской организации, что в городе уже идут аресты, что обыск на моей квартире в Ленинграде уже заканчивался, и Еве так и не дали уйти на работу. Не знали они и того, что Москва все время висела на проводе, и начальник управления КГБ при Совете Министров СССР по Ленинградской области, генерал-лейтенант Носырев, каждый час докладывал наверх о ходе операции.
Там, на зеленом поле маленького аэропорта «Смольное», столкнулись две операции. Операция «Свадьба» сионистского подполья СССР, основы которой были разработаны в Ленинграде и идея которой после многочисленных коллизий была осуществлена группой рижских ребят вместе с ленинградцем Марком Дымшицем. И контроперация всесильного Комитета государственной безопасности, «государства в государстве» еще со времен ВЧК. Группа молодых евреев, главным оружием которых был не самодельный пистолетик Марка Дымшица, а вера и надежда, умноженные на отчаяние и решимость, встретилась здесь со всей системой подавления инакомыслящих в полицейском государстве. С системой безжалостного подавления, для которой практически нет ограничителя, ни финансового, ни административного. В самые тяжелые времена, когда люди умирали от голода и ютились в подвалах, золотая струя из госбюджета без перебоев лилась в сейфы КГБ. Любимое детище не нуждалось ни в чем, ибо в Кремле давно уже пришли к ясному пониманию, что узкая опора в лице КГБ с его всевидящими глазами и всеслышащими ушами гораздо надежнее широкой социальной опоры на сонный пролетариат. Надо только снять с КГБ всякую узду: читай любые письма, подслушивай любые разговоры, вламывайся тайно в любые квартиры, арестовывай и сажай любого, кто стоит тебе поперек горла, а не хочешь – отправляй его в пожизненную психушку. Все ты можешь, КГБ. Одного ты не можешь – поднять руку на свою мать, партию. И чтобы эта шальная идея не пришла в твою голову, всесильный КГБ, мамаша слегка стреножила тебя: она создала аппарат прокуроров по надзору за органами КГБ. Аппарат, который должен неусыпно наблюдать, чтоб секира всегда была острой и рубала только в одном направлении.
Два плана столкнулись на маленьком аэродроме севернее Ленинграда, два замысла. План прорвать блокаду и вывести советских евреев из империи северного фараона и контрплан: используя тот факт, что мир озабочен процветающим воздушным пиратством, представить сионистов СССР как «банду уголовников на службе у Израиля и занозу в теле социалистического содружества народов», разгромить сионистское подполье, схватить стальными клещами страха пробуждающихся евреев СССР и диссидентское движение вообще. С момента, когда органам КГБ стало известно о готовящейся «Свадьбе», все старания КГБ были направлены на то, чтобы не дать ей захлебнуться и довести ее до логического завершения. С точки зрения тех, кто планировал контроперацию, акция давала КГБ идеальный повод для погрома при сконфуженном молчании растерянного Запада.
Только в будущем мы узнаем, при каких обстоятельствах вдруг появился в расписании аэродрома «Смольное» рейс № 179 в момент, когда участники «Свадьбы» уперлись в тупик, и при каких обстоятельствах он исчез. Ясно одно, что по меньшей мере за полтора-два месяца до 15 июня КГБ уже знал о готовящейся акции и ничего не сделал для ее предотвращения. За это время можно было успеть вызвать ребят, принять у них документы и даже выдать разрешение на выезд. Но именно этого Андропов не хотел. Наоборот, где-то в конце апреля Владик Могилевер, Лассаль Каминский, Натан Цирюльников и несколько других активных сионистов Ленинграда были вызваны в ОВИР, и им было предложено срочно подать документы на выезд. Это было явным предзнаменованием положительного ответа, ибо незадолго до этого они получили отказ и еще не имели права на вторичную подачу документов. Однако через неделю они были неожиданно приглашены вновь, и им было сказано, что документы подавать не надо. Значит, уже в начале мая был готов стратегический план использования «Свадьбы» для всероссийского погрома, и органам ОВИРа было дано указание не выпускать потенциальные жертвы: отныне нашелся другой путь решения проблемы активистов алии.
Первый вопрос, который задали Иосефу Менделевичу, когда его привезли из аэропорта в «Большой дом», был: «Знаете ли вы Бутмана?» Это не был праздный вопрос. Им нужно было недостающее звено, чтобы связать попытку захвата самолета с Комитетом ленинградской сионистской организации. А за членами Комитета уже плотно ходила Наталья Николаевна (так в органах милиции называют по первым буквам «наружное наблюдение»). Члена Комитета Леву Ягмана, который накануне вылетел из Ленинграда в Кишинев, а из Кишинева уехал в Одессу, где снял комнату (естественно, без всякой прописки), взяли вечером 15 июня с такой же точностью, как если бы он все это время оставался в своей ленинградской квартире. По первоначальному плану КГБ члены ленинградского Комитета сионистской организации и ребята из группы захвата самолета должны были сидеть на одной скамье подсудимых. Даже номер дела был один и тот же – 15.
Каким образом КГБ стало известно о плане «Свадьбы»?
Летом 1971 года, уже после суда, я пойду по своему первому этапу: Кишинев-Одесса-Калуга-Калинин-Ленинград. «Воронок», в котором будем сидеть мы с Марком Дымшицем, будет стоять под «погрузкой» во внутреннем дворе этапной тюрьмы в Калинине. Когда все четыре клетки будут забиты уголовниками и мы с Марком окажемся в разных клетках, в машину сядет белобрысый автоматчик из конвоя. Он не войдет – он буквально вскочит, горя нетерпением. Увидев мою семитскую физиономию, он сразу же спросит, не успев даже сесть:
– Ты сидишь за самолет?
– Да, в том числе и за самолет.
– Слушай, кто заложил, кто заложил?!?
Лицо парня выражало крайнее любопытство, нетерпение и, я бы сказал, симпатию к мужеству отчаянных. Он совсем забыл, что в его руках заряженный автомат и ствол направлен на меня. Парень волновался, его руки бессознательно сновали возле курка и я не был уверен, что автомат стоит на предохранителе.
– Послушай, парень, положи автомат и успокойся, я все тебе расскажу, – взмолился я.
Он сразу же положил автомат на валяющиеся на полу вещи заключенных. От тряски автомат подпрыгивал и в любую минуту он мог за что-нибудь зацепиться и дать очередь.
– Послушай, друг, – снова попросил я. – У меня жена и дочка, я жить хочу. Побойся Бога, отверни свою игрушку в сторону.
Парень повернул ствол в сторону двери и тогда я смог, наконец, ответить:
– Провокаторов среди нас не было, я в этом уверен, насколько вообще можно быть в чем-то уверенным.
Я не стал говорить любопытному автоматчику обо всем, что я думал на эту тему, но то, что сказал, было правдой. Да, я действительно думаю, что ни среди ленинградцев, ни среди рижан не было провокаторов. И, тем не менее, высчитать «Свадьбу» для ребят Андропова не составляло большого труда. Слишком много людей знали о плане, людей честных, порядочных и преданных, но не всегда осторожных. В реальной жизни человек – не бесстрастная машина с определенной суммой заранее заданных положительных качеств. В реальной жизни в каждом из нас есть Человек и есть человек. Как не поделиться с самым лучшим, единственным другом, если ты готовишься к страшному часу в своей жизни, когда ты нуждаешься в плече рядом, может быть, просто в слове поддержки… Но у друга есть жена, надежная, верная, умеющая держать язык за зубами… А у жены есть подруга, которая с детства… И тэ дэ и тэ пэ. Трудно сказать, где было впервые обронено неосторожное слово: в Ленинграде или в Риге, по телефону или очно, в автобусе или на веранде… Оно было обронено, и бессмысленно сегодня обвинять ленинградцев или рижан. Кроме эмоций эти обвинения ничем подпереть нельзя.
Сегодня я знаю минимум два случая в Ленинграде, которые могли стать началом конца. Первый – это конференция четвертого апреля. Уходя с конференции, Соломон почувствовал за собой слежку. У подъезда некоторое время стояла машина с антенной. А что, если в КГБ стало известно о намечающейся конференции? А что, если они успели завербовать хозяйку квартиры? Всегда можно найти компрометирующий материал, чтобы завербовать заведующую столовой, тем более, столовой Аэрофлота. А что, если они прослушивали ход конференции и вдруг «напоролись» на «нулевой» вопрос, поднятый Давидом Черноглазом в стенах помещения? Тогда невозможно было понять, о чем идет речь, но намек был дан и, если он действительно дошел до КГБ, нетрудно догадаться, как действовал генерал Носырев дальше. Феноменальная возможность сделать карьеру и прославить клан «рыцарей революции» вместе с «добром», полученным из Москвы, придавали ленинградским чекистам необходимую энергию и размах. Можно представить, что вся засидевшаяся агентура, все, что может подсматривать и подслушивать, было мобилизовано. Остальное было делом техники.
Вторым случаем было экстренное обсуждение ситуации со «Свадьбой» на квартире Соломона Дрейзнера вечером восьмого апреля с участием Давида Черноглаза, Владика Могилевера, Лассаля Каминского и Гриши Вертлиба (прежде, чем они нагрянули ко мне в тот самый вечер, когда мы пришли к компромиссу). Соломон был членом Комитета, и очень вероятно, что разговоры в его квартире прослушивались, и никакие подушки, наброшенные на телефонный аппарат, не спасали положение. В состоянии сильной эмоционально-психологической взволнованности ребята забыли про все обещания, которые давали мне в свое время, и про строгое правило не говорить о «Свадьбе» в четырех стенах. Может быть, их взволнованный разговор перед встречей со мной и Мишей Коренблитом стал этим самым началом конца? Мне трудно судить, я не был при этом разговоре, я догадался о нем только потом, при нашей встрече, и все это не больше, чем рабочая гипотеза.
Что касается Риги, то там, по-моему, дело обстояло еще хуже. Если первому же человеку, которому Эдик и Сильва предложили участие в «Свадьбе», Иосефу Менделевичу, они подробно рассказали о плане на квартире у Сильвы, сионистская деятельность которой явно не была секретом для рижского КГБ, так же как и диссидентское прошлое Эдика Кузнецова, то одного этого факта достаточно, чтобы понять, как обстояло дело в Риге. Уехав из Риги, Эдик предложил участие в «Свадьбе» не только Юре Федорову и Алику Мурженко, но и некоторым другим своим товарищам по первому заключению, и они его отвергли. Дорожили ли они так тщательно охраняемым секретом, сберегли ли его?..
Сильва предложила участвовать в «Свадьбе» рижанке Рут Александрович, племяннице прославленного певца Михаила Александровича. Рут обещала подумать. Когда Сильва позвонила, чтобы узнать ответ, к телефону подошла мама Рут. Она не стала интересоваться, о какой свадьбе идет речь. Она просто сказала, что Рут не пойдет на свадьбу, ибо у нее не готово платье.
Сегодня можно только гадать, и не стоит отнимать у цыган их традиционный хлеб. Настанет время – темницы рухнут, и свобода придет в Россию. Дай Боже, чтобы КГБ не успел уничтожить свои архивы, тогда можно будет переделать вопросительный знак на восклицательный и поставить точку.
На зеленом поле маленького аэродрома «Смольное» КГБ выиграло битву. И проиграло войну. Но это станет ясно только через полгода, когда тронутся первые эшелоны.
Всего этого я не знал, сидя на привинченном к полу стуле в кабинете майора госбезопасности Кислых, в обществе голодных членов оперативной группы, которая меня арестовала.
И я не знал, что утром этого дня, когда я со своими маленькими подружками сидел в читальне, выискивая сведения о положении израильской сборной на чемпионате мира по футболу, в помещении аэродрома «Смольное» уже шел допрос Марка Дымшица.
24
15 ИЮНЯ. ВЕЧЕР
Кислых вернулся не скоро. Мой отказ отвечать на вопросы принял спокойно, по-видимому, ожидал. Нажал кнопку на столе и приказал увести меня. Надзиратель привел меня в помещение, где мне обкатали пальцы краской и сделали оттиски на специальных бланках: все пальцы вместе, каждый палец в отдельности, правая рука, левая рука. Затем сфотографировали в профиль на фоне моей фамилии и имени. Позже, когда я увижу свою фотографию на уголовном деле, которое останется в архиве суда, и на учетном деле, которое, разбухая, будет ходить со мной по лагерям, по тюрьмам, по этапам, я удивлюсь, до чего же уголовная у меня физиономия. Но в конце 1970 года я получу возможность просмотреть все материалы нашего дела, и мне станет смешно и грустно: у всех ребят на фотографиях такие же криминальные морды, даже благородно-интеллигентный Лева с бородкой будет выглядеть как опытный карманник. Искусство фотографа – ловкость рук.
Наконец, меня привели в небольшую комнатку и предложили сесть. Корпусной с сизым носом закоренелого алкаша сел напротив и вытащил пачку анкет и бланков. Взяв из пачки первый сверху листок, он положил его перед собой и уставился на меня, как удав на кролика. Потом наклонился к листочку, подчеркнул какое-то слово и снова уставился на меня немигающим взглядом. Я скосил глаза на листочек. Корпусной подчеркнул выражение "с горбинкой". Ага, описываешь мой нос, ну пиши, пиши, из-за этого носа я имел много цорэс, но ни на какой другой я бы его не променял. Ни за какие коврижки.
Средний… Средние… Прямой… Что же ты подчеркиваешь, дурачок? Посмотри внимательно, разве у меня подбородок прямой? Ведь он у меня скошенный назад, я ненавижу его всю свою жизнь и завидую парням с выдающимися волевыми подбородками. А, впрочем, черкай там, что хочешь… Все равно у меня получаются приметы, как у Дубровского. Сбегу – никто не найдет. Все среднее, ничего особенного.
Корпусной пронизывает меня в последний раз циркулярным взглядом, подчеркивает выражение «особых примет нет» и с облегчением откладывает листок в сторону. Берет из пачки следующий.
Фамилия? Имя? Отчество? Год рождения? Место рождения? Национальность? – Я вижу как он вписывает в графу слово «еврей» раньше, чем я успеваю открыть рот для ответа. – Девичья фамилия жены? Имя? Отчество? Дети есть?
– Есть.
– Пол?
– Дочка.
– Фамилия? Имя? Отчество?
– Бутман Лилия Гилевна.
– Возраст?
– Три года. Четвертый.
– В школу ходит?
– Ей три года. Четвертый.
– В школу ходит?
– Нет, не ходит.
Идиот он, что ли, и не лечится? Или сегодня уже до того «напринимался», что ни черта не соображает. А, может быть, просто устал – много работы…
Корпусной заканчивает заполнение анкеты, откладывает ее к листочку с описанием внешности, устало смотрит на толстую пачку, достает очередной бланк. Вопрос – ответ. Вопрос – ответ. Наконец, с писаниной закончено.
Идеал коммунизма – сочетание умственного труда с физическим. Корпусной подходит ко мне:
– Встаньте. Снимите брюки, пиджак, трусики тоже. Короче – всю одежду. Из карманов все выньте, положите вот сюда.
Я никак не могу избавиться от своих интеллигентских замашек: сняв босоножки и носки, встаю на них и оглядываюсь по сторонам, на что бы поставить ноги. Корпусной смотрит на меня с неудовольствием, но все же приносит кусок газеты, и я встаю на него. Сколько раз в будущем мне придется стоять голышом во время шмонов, и каждый разя буду искать, как бы не вставать босиком на грязный захарканный пол: трудно умирает человеческое в человеке. В четыре руки надзиратели ощупывают мою одежду. Швы прощупываются миллиметр за миллиметром.
– Можете одеваться. Металлические предметы, шнурки, ремень – не положено. Будут в ваших личных вещах.
Какие металлические предметы? Только тут я обратил внимание, что они уже успели выпороть застежки с босоножек и крючок из брюк.
– Руки назад. Следуйте за мной.
Меня ведет надзиратель со связкой огромных амбарных ключей. Мы поднимаемся по каким-то лестницам, опускаемся, снова идем по коридорам. Иногда коридор упирается в перегородку из железных прутьев с закрытой дверью посредине. Дверь для нас открывают с другой стороны, и мы продолжаем шествие.
Противно идти «руки назад». Брюки без ремня сползают. Босоножки с выпоротыми застежками хлюпают на ногах.
Теперь ты зэк. У тебя нет даже тех куцых прав, которые были в Большой зоне. И тебе сразу дают понять это. Даже если ты академик, ты будешь идти в сваливающихся брюках и, если попробуешь потихонечку опустить руки, то сразу услышишь окрик: «Руки назад». Ты должен отвыкнуть быть личностью. Ты должен стать животным и осознать это. Тогда будет считаться, что ты «встал на путь исправления».
Надзиратель ввел меня в очередной коридор. Сперва вошел сам, жестом остановив меня перед входом. Посмотрел налево, потом направо, как при переходе улицы. Убедившись, что в коридоре никого нет и я не смогу случайно встретиться с другим заключенным, сделал мне жест, что можно идти. Пошли дальше. Наконец он открыл своим амбарным ключом очередную дверь, и мы спустились по ступенькам в длинное и широкое помещение с очень высокими потолками. С правой стороны тянулись огромные окна, с левой – бесконечный ряд одинаковых коричневых дверей. Над дверьми – галерея и еще один ряд таких же дверей, только с другими номерами. Посреди помещения небольшая винтовая лестница, ведущая на галерею. Возле лестницы стоял надзиратель и внимательно смотрел в глазок камеры. Сопровождавший меня сержант кашлянул, надзиратель сразу же опустил крышку глазка и пошел в нашу сторону. Звук его шагов гасила мягкая дорожка, проходящая вдоль всех камер. Он не успел дойти до нас, как раздался негромкий звук колокольчика и прямо перед его носом из стены выскочил металлический флажок. Надзиратель убрал флажок назад в стену, сказал в дверь камеры рядом с флажком «Сейчас подойду» и направился к нам. Он открыл коричневую дверь рядом с нами, я посмотрел на номер над камерой и вошел. Дверь закрылась за мной с легким стуком.
Камера была довольно большой, метров двенадцать, с высоким потолком странной формы, не плоским и не сферическим. Окно напротив двери было закрыто жалюзи, и в камере горел электрический свет. У стены стояла койка из металлических полых трубок с приваренными вдоль и поперек железными полосами. Тумбочка. Стул. Раковина. Унитаз. Все закреплено – сдвинуть с места ничего нельзя.
Ну, что ж, надо располагаться. Будем жить здесь, по новому адресу: Ленинград, Большой дом, камера № 195. Думать сейчас не о чем. Тактика ясна: молчать, на вопросы не отвечать. Все заранее обговорено и отрепетировано на допросе Гриши Вертлиба. Молчать. Молчать. Через три дня у них кончится срок санкции начальника Управления и, если нет доказательств, должны будут выпустить.
Я дошел до койки, повернул назад. Неудобно ходить, надо попросить какие-нибудь веревочки. Подошел к двери и постучал. Кормушка открылась.
– У нас не стучат. Для вызова надзирателя надо нажать кнопку справа от двери.
Я нажал кнопку и снова услышал негромкий звук колокольчика. Молодцы царские инженеры, придумали чертовски простую и удобную систему вызова: если надзиратель здумался и не услышал звука, он обязательно увидит выпавший флажок. Я не раз еще помяну добрым словом царских инженеров потом, когда в других тюрьмах познакомлюсь с советской системой вызова надзирателя, с системой, выматывающей нервы и надзирателя и зэка.
Надзиратель вернул флажок в исходное положение:
– Чего хотел?
– Да вот, босоножки сваливаются, ходить неудобно. Может быть, можно достать какие-нибудь веревочки?
– Подождите.
Через несколько минут кормушка в двери открылась и надзирательская рука протянула мне два тряпичных лоскутка, по-видимому, от половой тряпки. На таком зэк не повесится даже при большом желании.
Я закрепил лоскуток на одной босоножке. Попробовал. Вроде ничего. Закрепил на второй. Ходить можно.
А.Галич
Снял босоножки и лег на койку. Накрылся материнским ватником.
Обычный летний день, 15 июня 1970 года, подходил к концу. Первый день долгой пересадки на моем извилистом пути в Иерусалим.
Примечания
[1] Автор стихотворения – Сима Каминская, жена узника Сиона Лассаля Каминского, осужденного на Втором Ленинградском процессе.
[2] Дачный поселок под Ленинградом
[3] В 1976 году в Киеве был открыт «Памятник жертвам немецко-фашистских захватчиков в Бабьем Яру» с надписями на русском и украинском языках, в которых евреи вообще не упоминаются.
[4] Эти деньги пожертвовал на нужды ВКК профессор из Новосибирска, получивший разрешение на выезд из СССР.
[5] В земле ей место (идиш).
[6] ОБХСС – Отдел борьбы с хищением социалистической собственности в советской милиции.
[7] Х.Н. Бялик (в переводе Вл. Жаботинского).
[8] 3ахария 2:10, 11, вольный перевод.
[9] ВЧК – Всесоюзная Чрезвычайная комиссия, созданная после революции 1917 года для борьбы с противниками новой власти.