ЗАЙДИТЕ ВЧЕРА
Широка страна моя родная. Много в ней лесов, морей, полей. Человек в ней ходит, как хозяин, Если он, конечно, не еврей…
Так стали петь позже. А в лето 1950 года я вступал, зная, что все мы, абитуриенты, равны перед приемной комиссией, независимо от пола, возраста, национальности. И если кто-то думает иначе, то только потому, что не избавился полностью от пережитков капитализма в своем сознании. У меня пережитков, слава Богу, не было, немецкий я знал лучше всех в школе -собрал документы и понес их в институт иностранных языков. Из всей нашей школы туда же поступал только еще один выпускник. Его аттестат было скучно читать – взгляд запинался только один раз: четверка по немецкому. Все остальные – тройки. Мой аттестат был гораздо более жизнерадостным, а по гуманитарным предметам – только пятерки.
Когда я в вестибюле института писал заявление о приеме, ко мне подошли две студентки старших курсов, явные еврейки. «Молодой человек, вас не возьмут. Евреев не берут», – сказала одна из них негромко.
Ага, евреев не берут, а евреек, значит, берут. Сами, небось, уже кончаете. Я сдал документы в приемную комиссию. Но уже на мандатной комиссии стали твориться странные вещи. Богданов со своими тройками прошел комиссию, сдал экзамены и потом стал военным переводчиком, а я… В общем девушки оказались правы…
Все ясно. В приемной комиссии переводческого факультета засели антисемиты. Ну что ж, на ИнЯзе свет клином не сошелся. В тот же день я успел сдать документы на факультет журналистики Ленинградского университета. Сдать? Нет, не совсем. Когда до меня оставалось человека три, а за мной не было никого, секретарь приемной комиссии, пожилая седая женщина с усталым благородным лицом, сказала в пустоту: «Я вам не советую подавать документы».
Фраза никому конкретно не предназначалась, и я не сразу понял, что я ее адресат. Когда она принимала документы у кого-то передо мной, она снова повторила эту фразу. На этот раз громче. И глаза ее смотрели именно на меня, смотрели зло, с досадой на мою недогадливость. «Вы не пройдете» – добавила она довольно резко.
Я не поверил тем девушкам в ИнЯзе, а они были правы. Здесь говорит официальный секретарь приемной комиссии, ясно, что так оно и будет. Рука, готовая протянуть документы, опускается. Я выхожу на набережную Невы.
Что же это получается? Долгие годы в школе я мечтал: переводчик или журналист, журналист или переводчик. Один из немногих знал, чего я хочу, еще до окончания школы. Не поддался групповому гипнозу, не поехал подавать документы с кучей – куда все, туда и я. Годы мечты – и за один день все в руинах. И ведь даже не видела моего паспорта, даже не взглянула на аттестат. Нос – это все, что она видела. Что же за чертовщина? Я, конечно, понимаю, что среди евреев слишком много врагов и космополитов, но я-то не космополит. Моя история – это Александр Невский, Дмитрий Донской, Петр I. И декабристы. И народовольцы. И Павка Корчагин – мой любимый герой. Жил бы я тогда – вместе рубались бы с белыми, зелеными и прочими за власть Советов. Это несправедливо – за вину некоторых наказывать всех. В это лето я поступил в юридический институт. Вместе со мной поступили Гриша Вертлиб и много других «вайсбергов, айсбергов и прочих Рабиновичей». Мне не было еще восемнадцати, я был в возрасте дремучего оптимизма, знал, что «человек создан для счастья, как птица для полета». Ну, хорошо: в ИнЯзе антисемиты, в университете тоже, в юридическом нет. Я быстро утешился. В первую очередь потому, что хотел утешиться, ибо самый слепой тот, кто не хочет видеть. Как можно было тогда позволить себе прийти к выводу, что ты живешь в стране организованного государственного антисемитизма, где университет, ИнЯз – правило, юридический институт – исключение? Как же тогда с дружбой народов, равенством, братством? Как может быть такое в стране победоносного социализма, где сбросили кровавого царя, уничтожили власть помещиков и капиталистов и каждый работает на себя? Ведь отменили черту еврейской оседлости, и в Ленинграде полно евреев. Ведь отменили пятипроцентную норму для поступления евреев в вузы, и почти все наши дядюшки и тетушки пооканчивали рабфаки. Отменили все привилегии, титулы, звания – теперь все равны. И даже в Уголовный кодекс включили статью против разжигания национальной розни.
Если это государство несправедливо, то где же справедливость? Может быть, в Америке, где одни пухнут от голода, а другие – от переедания? Разве лидер американских фашистов Рокуэлл не ходит по улицам американских городов с плакатом «Евреев в газовые камеры!»? Разве у них есть статья против разжигания национальной розни? Нет, если это государство несправедливо в национальном вопросе, оно несправедливо и в другом. Знать, что ты живешь в несправедливом обществе и не бороться против него, привыкнуть к двойной жизни вечного внутреннего эмигранта? Да, долго и мучительно расставался я со своими иллюзиями. Но жизнь продолжала учить, а я – учиться.
Следующий сильный щелчок по носу я получил летом 1953 года, когда закончил три курса юридического института из четырех возможных. Я говорю «сильный», ибо к обычному пощелкиванию по носу в трамваях, на стадионах, на улице я уже притерпелся. Видел, что улица настроена антисемитски и что травля космополитов, которые странным образом почти поголовно оказывались евреями, и «процесс врачей» в Москве вольно или невольно создали эту атмосферу.
Лето 1953 года было странным и таинственным. Умер Сталин. Его громко оплакали и сразу же забыли. Берия прекратил дело против еврейских врачей и реабилитировал их. В первый раз реабилитировали врагов народа, да еще при жизни! Шепотом объявили, что японскими и британскими шпионами врачи признали себя под воздействием тех же методов, при помощи которых чекисты из анекдота заставили признаться некую мумию в том, что она – бывший египетский фараон Тутанхамон четвертый.
Вдруг «шлепнули» самого Берия, который оказался шпионом все той же империалистической Британии. Не совсем точно, но сбылась старая мечта многих: увидеть вдову Берия, идущую за гробом Сталина.
Народные сказители не остались в стороне, и на мотив популярной песенки «Костры горят далекие» начали распевать куплеты о том, как «цветет в Тбилиси алыча не для Лаврентья Палыча, а для Климент Ефре-мыча и Вячеслав Михалыча». Скоро придет время, когда алыча перестанет цвести и для двух последних, но тогда они были на коне, а Ворошилов еще и с шашкой наголо.
Меня это лето застало в палаточном лагере летного училища реактивных истребителей в украинском городе Кременчуг. Тогда шел комсомольский набор в реактивную авиацию. Люди не особенно спешили в нее идти. Мне же очень хотелось доказать, что евреи способны воевать не только на «втором ташкентском». Я бросил институт, получил направление в райвоенкомате и тайно уехал. Дома, конечно, ничего не знали.
Родители были уверены, что я уехал на летние студенческие военные сборы. Чтобы поддерживать в заблуждении мать, у которой безошибочно работала интуиция, я провел небольшую операцию, в которую вовлек соседа. Я оставил у него несколько писем, адресованных ему, в которых коротко описывал жизнь в военном лагере, погоду и, естественно, посылал приветы своим. Даты на письмах я разметил с таким расчетом, чтобы их хватило до момента, когда я поступлю в летное училище или, если мне не повезет, вернусь. Конечно, моих должно было обидеть то, что я пишу письма товарищу, а им шлю только приветы, но ничего более подходящего я выдумать не мог.
Мы жили в палатках во дворе Кременчугского летного училища. Остались только те, что прошли медкомиссию и сдали экзамены. Я помнил свое поступление в университет и в ИнЯз три года тому назад, и «проклятая неопределенность» вышибала меня из седла. Но «убийцы в белых халатах» были оправданы, надвигалась оттепель, да и аромат цветущих украинских садов будил во мне оптимизм юности.
Среди трехсот кандидатов нас было двое евреев. После медкомиссии остался я один. Все ждали мандатной комиссии. В моей палатке было человек тридцать, почти все из Белоруссии. После отбоя заводились длинные разговоры, чаще всего о своих здоровых инстинктах и о партнершах по их удовлетворению. Но один блондинистый парень с вьющимися волосами и красивыми голубыми глазами, у которого наверняка было что рассказать на эту тему, все время переводил разговор на другое. Он рассказывал, как обнаглели евреи в его родном Бобруйске, как от них совсем не стало проходу. Ему и его друзьям приходилось вооружаться и идти в еврейские кварталы наводить порядок. Но затем евреи собирались и приходили мстить, ловя одиночек и слабых. Затем цикл возобновлялся. Из его слов я заключил, что еврейские ребята в Бобруйске организовали самооборону, смело дают отпор и ни одну расправу не оставляют не отомщенной. Терпение и покорность порождает гитлеров. Бобруйские ребята сделали правильные выводы из нашей истории. Я почувствовал, как волна гордости заливает меня. И еще я почувствовал, что люблю их, этих неизвестных мне парней, что у нас много общего, гораздо больше, чем с этими, которые лежат в палатке вокруг меня и с интересом слушают «бобруйского».
Несколько раз я пытался заткнуть его, но ему, который выглядел таким легендарно смелым в собственных рассказах, уже надо было держать марку. Мне и раньше приходилось в таких случаях пускать в ход кулаки и всегда было тяжело решиться на это. Из опыта я знал, что бить надо первым и желательно сильно и по носу. И всегда мне было психологически трудно ударить человека – который мне еще ничего не сделал – да еще по лицу. Правда, после первого же удара это ощущение, к счастью, проходит.
Однажды мы дежурили во дворе училища возле учебного штурмовика, стоявшего там со времен войны. Он и я. Больше никого.
– Послушай, Юзеф, – сказал я ему. – Вот ты рассказываешь каждый вечер, как ты бьешь евреев. Я еврей Мы одногодки. Давай попробуем. Докажи, что ты не врешь.
На словах Юзеф принял предложение, но фактически откладывал, юлил, и это было ясно всем в палатке. Я торжествовал победу. Я знал, что это не пройдет бесследно для всего нашего взвода.
А мандатная комиссия тем временем приближалась. Накануне мандатной комиссии ко мне подошел черноволосый парнишка в форме спецучилища ВВС и сказал с кавказским акцентом:
– Послушай, ты не поступишь, напрасно ждешь.
– Почему?
– Ты еврей, да?
– Да.
– Слушай, я приехал сюда после спецухи. Нас принимают в летные училища без всяких экзаменов и комиссий. Так вот, всех, кто приехал со мной, уже зачислили, а меня все еще мурыжат. Знаешь почему? Моя сестра замужем за евреем. Спрашивают, почему вышла замуж за еврея. Что, армянина не могла найти, что ли?
Он вновь расшевелил во мне дурные предчувствия, но мучиться мне оставалось уже недолго. Через несколько дней подошла очередь идти на комиссию и нашему взводу. Один за другим выскакивали ребята. Зачислили. Зачислили. Вот вышел и мой приятель, с которым мы неплохо сошлись за время нашей палаточной жизни. На медкомиссии у него что-то нашли, два экзамена он завалил, пил, не просыхая. В училище он поступать не хотел и делал все, чтобы не зачислили. Но по выражению его лица было ясно, что зачислили и его.
Ныряю я. Тент натянут над большим подземным помещением. Даже днем полутемно, и я не сразу разглядел офицеров, сидевших за длинным столом.
– Фамилия? Имя? Отчество? Год и место рождения? Национальность? Кратко автобиографию!
Волнуясь, рассказываю. Среди военных вижу пожилого человека в гражданской одежде с умным волевым лицом, короткие седеющие волосы назад. Он листает какую-то папку и иногда поглядывает на меня. Наконец, спрашивает:
– У вас есть родственники за границей?
– Нет, – чуть замявшись, отвечаю я.
Я и сам не знаю, есть ли родственники у меня за границей. Как-то при мне мама разговаривала со своим братом. Из разговора я понял, что их дед был женат дважды, и его старший сын от первого брака в начале века уехал в США. Перед войной он приезжал туристом, даже хотел остаться, но ему не разрешили. С одной стороны, он вроде бы родственник, а с другой стороны, даже для мамы он дядя не родной. Нет, все же он не родственник, о которых спрашивают анкеты, успокоил я себя. Врать я не умел и не любил.
– Вы понимаете, почему я именно вас спрашиваю об этом? – снова донесся до меня голос седого. – Еврейский народ исторически рассеян по всему миру. У многих есть родственники в разных странах. Империалистические разведки пользуются этим, и мы должны учитывать это. Идите, вы зачислены.
Уже поворачиваясь, я видел, как он выводил крупными буквами наискосок папки: «Зачислить в воинскую часть…» и проставил номер.
Когда я спускался в подземелье, там было бессчетное число ступенек. Сейчас их было всего штук пять. Я вылетел в залитый солнцем украинский день, ребята хлопали меня по плечу, и даже армянин из спецучилища смущенно улыбался.
Нет, все-таки нет официального антисемитизма в СССР. Антисемиты есть, они сидят в отделах кадров, в приемных комиссиях, но там, где люди честно выполняют свой долг, где честно проводят линию партии, там антисемитизма нет. В юридический я поступил? Поступил. В летное – поступил? Поступил. «Врачей» оправдали? Оправдали! И как откровенно и честно говорил со мной председатель комиссии, и я его понимаю полностью. Даже стало как-то стыдновато, что не совсем был честен. Все же в какой-то степени у меня родственники за границей есть.
Сразу же на радостях мы все пошли купаться на Днепр. Увольнительных у нас не было, но в деревянном заборе училища было столько дыр, что все тридцать могли пролезть одновременно.
Вечером всех остригли и переодели в форму. Кроме меня. Мне было объявлено, что за самовольный уход с территории училища я отчислен. Предложили направить в авиаучилище в Василькове. Там готовили специалистов по наземному обслуживанию самолетов Я с негодованием отверг предложение: рожденный летать – ползать не может.
Назавтра, получив буханку хлеба и 4 рубля 80 копеек наличными, то есть по 1 рублю 20 копеек старыми деньгами на каждый из четырех дней пути до Ленинграда, я отбыл. Воинское предписание было мне очень кстати, ибо люди возвращались из летних отпусков и попасть под поезд было гораздо легче, чем на поезд. Когда после двух пересадок я подъезжал, наконец, к Москве, я мог только вспоминать о заветной буханке. Недалеко от Москвы на последние 90 копеек я купил десяток худосочных раков, но дешевка тут же вышла мне горлом. До этого я никогда не ел раков, после этого, кстати, тоже. Я пытался сосать их целиком и по частям – бесполезно. И хотя чертовски хотелось есть, я вышвырнул, наконец, груду оторванных голов и лап в окно. В Москве у меня не было даже пятака на метро. Я стоял возле турникета и чувствовал, как в животе начинаются голодные спазмы. К счастью, я увидел какую-то большую семью: все билеты были в руках у отца, шедшего последним. Я юркнул в середину: одним сыном больше, одним – меньше… Пока контролерша считала билеты, я уже катил по эскалатору.
Когда мама увидела мое исхудалое лицо, она долго качала головой.
Через несколько дней я возвращал опечатанную трубочку с моими документами в военкомат. Попросил у военкома мою анкету, чтобы не заполнять ее снова, если понадобится. Он дал мне, не разворачивая. В пятой графе анкеты слово «еврей» было жирно подчеркнуто синей тушью. Инвалид пятой группы.
Не без труда я восстановился на последнем курсе своего института. Жизнь продолжала учить меня, а я – учиться.
Я кончил институт в 1954 году. Это было интересное время. Страна во времена сталинской монархии дошла до предела. И хотя цена килограмма хлеба регулярно снижалась под барабанный бой на копейку, за хлебом стояли очереди даже в Москве и Ленинграде. Сеять хлеб на целине и снимать урожай в Канаде еще не научились, и сами колхозники люто голодали. Промышленность, не знавшая никаких экономических стимулов развития, производила в основном лишь перманентный дефицит, и постоянным в стране были только временные трудности. Мужчины, которые не «сидели», были в армии. Немногие женщины имели семьи, но и их благополучие было относительным: уголовную ответственность за аборты то отменяли, то вводили снова – и каждый раз идя навстречу трудящимся. Анекдотчики послесталинской эпохи утверждали, что люди перестали носить ботинки, как во времена Ленина, и надели сапоги, потому что страна была загажена выше щиколотки.
В этих условиях «коллективное руководство», которое позже оказалось «лично Хрущевым», начало слегка отпускать гайки, ибо струна могла лопнуть. Рабовладельческий строй, централизованный и регламентированный по византийскому образцу, стал трансформироваться. Эшелоны с зэками, демобилизованными в духе позднего «реабилитанса», потянулись с Колымы, Сибири, Урала. Эшелоны с демобилизованными солдатами, необходимыми для задыхающихся заводов и колхозов, отошли от западных границ. Появились не арестованные анекдотчики. Крайности режима отменялись, основы сохранялись. Сохранялись и основы «мудрой сталинской национальной политики».
Сразу же после окончания института – распределение на работу. Из Ленинграда никому не хотелось уезжать, особенно нам, ленинградцам. Выпускники старались уклониться от провинции по мере возможности, ибо это означало потерю ленинградской прописки со всеми вытекающими отсюда последствиями. Девушки, например, выдвинули девиз: «Ударим по распределению стопроцентной беременностью!» И, действительно, многие ударили…
Я не уклонился и получил распределение на следственную работу в прокуратуру Карело-Финской ССР (тогда еще была такая). Гриша Вертлиб распределился в Кировскую область, все «айсберги, вайсберги и прочие Рабиновичи» были раскиданы по необжитым просторам севера и востока России. А неевреи, которые приехали в Ленинград учиться с этих самых «просторов», особенно парни, почти все остались работать в Ленинграде, хотя у них и не было жилья. Комсомольский энтузиазм из меня еще не выветрился, я живо представлял себя районным следователем в полупустынной Карелии, где на сотни километров только леса, озера, и лесозаготовки с пьяными, или полупьяными лесорубами, – моими будущими клиентами. Купив себе тульскую двустволку и запас пороха и гильз, достаточный, чтобы истребить все живое в Карелии, я отбыл в распоряжение прокуратуры Карело-Финской ССР. А через несколько дней вернулся назад: мое место было занято, и я им не требовался.
Положение евреев понемногу менялось к лучшему, я не говорю, к хорошему, только к лучшему по сравнению с худшим.
Те, кого не успели вычистить с работы во времена «лесоповала», вздохнули с облегчением. Зато устроиться на работу заново было почти невозможно. Курносые начальники отделов кадров с хорошей военной выправкой, которые по старой памяти говорили «введите» вместо «войдите», поднаторели в искусстве отказов; невозможно было прорваться сквозь их густой частокол. Женщинам говорили, что нужен решительный мужчина; мужчинам – что нужна усидчивая женщина; молодым говорили, что нужен опыт; немолодым – что нужен молодой, чтобы выучить его сначала. Если ты гермафродит среднего возраста, это не спасает тоже. И даже если у тебя русский паспорт, но еврейский нос, дело безнадежно. Рассказывали про типичного еврея, который пришел устраиваться на завод на традиционную еврейскую должность начальника отдела Снабжения.
– Ваша фамилия, имя, отчество? – спросил его начальник отдела кадров.
– Абрамзон Яков Исаакович, – ответил человек, потупясь.
– Место рождения?
– Бердичев.
– Национальность?
– Русский, – ответил человек и распрямил согнутую спину.
– Как так русский? – пробурчал кадровик, листая паспорт. – Да, действительно, русский… Простите, на эту должность я хотел бы еврея…
Конечно, этим анекдотом мы успокаивали себя. И я, и Гриша Вертлиб, и многие другие, которые тоже вернулись, как и я, и искали любую работу, месяцами и годами были безработными. Никогда не забуду этого времени. Я завидовал людям в засаленных рабочих спецовках, но на рабочие должности нас не брали – «что, зря на вас государство тратило деньги?» Мне стыдно было смотреть в глаза матери, кусок хлеба застревал в горле. Я стал избегать людей, и, как я однажды заметил с некоторым удивлением, вокруг меня остались такие же инвалиды пятой группы – общая отверженность сближала нас. Год проработал я корректором в типографии и возненавидел эту работу: никогда не думал, что можно читать книги и видеть в них только буквы, запятые, восклицательные знаки.
Поступил на вечернее отделение физико-математического факультета педагогического института – ведь надо же, думая о будущем, что-то менять в настоящем. Работал инструктором по детскому туризму – все не то и не так… И тут мне вдруг повезло. Я помог задержать одного из двух бандитов, которые избили чешского студента и отобрали у него фотоаппарат. Начальник милиции Ленинграда, комиссар Соловьев лично выехал на происшествие. Узнав, что я закончил юридический институт, он пригласил меня работать в «органы». Даже после его личного указания отдел кадров настроенный на «нет», долго мурыжил меня, пока я наконец, не догадался пригласить оформлявшего мое дело майора в ресторан. Когда бутылка коньяка была допита, майор сказал мне:
– Не волнуйся, Гиля, все будет в порядке.
Конечно, перед тем как пойти в ресторан, он заглянул в мое личное дело – как-то ведь надо будет называть меня во время выпивки в неофициальной обстановке ресторана. Так, через 25 лет после моего рождения, меня впервые назвали моим настоящим именем, именем моего деда, и, может быть, именем деда моего деда. Именем еврейского мудреца, который впервые четко сформулировал золотое правило: «Если не я для себя – кто для меня? Но если я только для себя, зачем я?» И меня назвали этим именем не мой отец и не моя мать. Этим именем меня назвал майор Никонов из Управления Ленинградской краснознаменной милиции.
Так летом 1957 года я попал на работу в Ленинградский уголовный розыск. А до этого я близко столкнулся с милицией только один раз.
Однажды мы с Гришей Вертлибом шли по Большому проспекту Петроградской стороны и увидели обычную сценку: милиционер тащил в отделение вдребезги пьяного мужика. Мужик отбивался, сквернословил, в общем, вел себя «как положено». Видя поддержку улюлюкающей толпы, он пару раз «врезал» милиционеру вполне удачно. Маленький милиционерчик не мог стронуть с места здоровяка-хулигана, толпа окружила их и с удовольствием наблюдала за бесплатным представлением. Положение милиционера было хуже губернаторского. И тут появились мы с Гришей. Полные комсомольской прыти и негодования мы закрутили здоровяку руки назад и с трудом притащили его в отделение. Вместе с милиционером. По дороге здоровяк продолжал вначале по инерции костить милиционера, но затем разглядел наши физиономии. Его ярости не было предела. Он красочно высказал все, что он думает о нас конкретно и о всех евреях вообще. Но, когда в отделении мы потребовали наказать его по той самой статье о возбуждении национальной вражды, нам сказали: «Да бросьте вы, ребята. Чего вы хотите от пьяного?»
На суде парню было предъявлено только одно обвинение: сопротивление органам власти при исполнении служебных обязанностей. Про нас с Гришей – ни гу-гу. Они были вместе на одной стороне баррикады. Мы – на другой.
И вот я сам в этой самой милиции. У меня уже есть несгораемый сейф и пистолет. И начальник уголовного розыска майор Брагин дает мне задание: на заводе в ночную смену выкрали какой-то инвентарь, надо найти воров. Первое, что я делаю, составляю список всех работающих в ночную смену и предъявляю его Брагину. От этого списка я буду танцевать дальше. Брагин берет список, бегло просматривает его, затем смотрит на меня пронзительным взглядом своих маленьких мышиных глазок, вынимает ручку и вычеркивает все еврейские фамилии.
– Эти не возьмут… – говорит он сухо и возвращает мне список.
Нет, не юдофил майор Брагин. Мужик из Архангельской губернии, выбившийся из грязи в князи. Он люто ненавидит евреев, украинцев, латышей, всех тех, кто отличается от привычных ему стандартов. В 1940 году он «освобождал» Прибалтийские республики и был в специальной группе, которая уничтожала национальную интеллигенцию, высылала тысячи людей в непривычные и убийственные условия Сибири и Дальнего Востока… «Эти не возьмут»… – он просто сберегал мне время, чтобы успеть навьючить на меня что-нибудь еще.