ХОХОТ
К моему дню рождения Кислых передал мне маленькую открыточку, написанную рукой Евы.
Родной… Поздравляем… Желаем… Верим, что останешься всегда таким же честным и мужественным, каким мы тебя знаем и любим. Твои Ева, Лилешка.
Туман застилает глаза. Первая и последняя записка от Евы за время следствия. Это все, что она могла написать по исключительному разрешению следователя. Но как это много для меня – знать, что где-то на белом свете как минимум два сердца – большое и маленькое – бьются в унисон с моим.
– Гиля Израилевич, – начинает Кислых, – я хочу вам сказать очень неприятную для вас вещь. Ваша жена очень плохо себя ведет. Она отказывается давать показания, несмотря на то, что в ее действиях есть, по-видимому, состав преступления, и сейчас решается вопрос о привлечении ее к уголовной ответственности. Более вызывающе, чем она, ведет себя только Сима Каминская.
– Моя жена ничего не знает ни об организации, ни о самолете. В интересах ее же спокойствия и безопасности я не рассказывал ей ничего. Ей нечего вам сказать, даже если она начнет давать показания. Я ручаюсь за это, Геннадий Васильевич. – Как всегда в минуты сильного волнения чувствую, как жар заливает все тело и голос дрожит и пресекается.
– Вы в этом уверены, Гиля Израилевич?
– Да, уверен.
– Хотите поговорить по телефону с Евой?
– Да. Я ей скажу, чтобы она давала показания.
– Только это.
Мы долго не можем начать разговор от волнения. Наконец я заставляю свой голос подчиниться. Говорю, как мне кажется, спокойно, твердо, уверенно:
– Слушай, Ева, твой отказ давать показания не имеет никакого смысла. Ты можешь смело рассказать все, что ты знаешь, и с тебя будут сняты всякие подозрения. Ева, дай показания, ты никого не подведешь – следствие знает гораздо больше, чем ты.
Ева с трудом дослушала меня, и тут же я услышал ее ответную скороговорку:
– Я ничего не знаю. И ты ничего не знаешь. Зачем ты наговариваешь на себя? Ты ничего не делал. Ты ни в чем не вино…
Удар по рычагу с той стороны прервал разговор. Видимо, она говорила из одного из соседних кабинетов, и ее следователь нашел, что дальнейший разговор не имеет смысла.
Я возвращался в камеру и думал, насколько арестованные и неарестованные живут в разных измерениях, и насколько трудно им понять друг друга, даже если они муж и жена.
* * *
Следствие закончено. Следователи спешат. На 15 декабря назначен процесс "самолетчиков", на 23 декабря назначен наш процесс, которому кто-то приклеил эпитет "околосамолетный". Судебное заседание будет закрытым. Нам предложено нанять адвокатов. Я отказываюсь, чтобы сохранить Еве деньги. Ценность адвоката в советском политическом процессе мне предельно ясна.
Но не тут-то было. Кто сказал, что советский суд не самый гуманный?… Как? Оставить советского гражданина без защиты? Нет, это вам не в Америке. Мне вежливо разъясняют, что я не имею права отказываться от защиты, даже если я сам юрист. Ибо по одной из инкриминируемых мне статей обвинения санкцией является высшая мера наказания – расстрел. Но если у меня нет денег, мне могут пойти навстречу и выделить адвоката за государственный счет.
Черт с вами, давайте. Еве хотя бы не придется влезать в долги.
И вот у меня уже встреча с адвокатом в кабинете следователя. Мы говорим наедине, но каждому из нас ясно, что мы не одни. Адвокат – приятный еврей, усталый и слегка дрожащий. Политического он защищает первый раз, но правила игры ему ясны. Сколько можно, он старается помочь мне и даже однажды приносит мне бутерброд с колбасой от Евы, но свои возможности понимает. Мы договариваемся с ним, что он может защищать меня как ему угодно, но только не ценой поношения того, что мне дорого. И действительно, на процессе он строго выполнит этот пункт нашего соглашения. Он ни разу не оболжет и не клюнет ни сионизм, ни Израиль, ограничившись заявлением, что не может разделить политические взгляды своего подзащитного. Мой адвокат, как мне кажется, был самым порядочным из всех адвокатов нашего процесса, конечно, в пределах возможного в советском суде.
А тем временем для нас началась самая интересная часть программы. Пока следователи засели за составление обвинительного заключения и за подготовку к генеральной рубке голов на двух процессах, назначенных на вторую половину декабря, нам было разрешено ознакомиться с материалами дела. А их было много – 42 тома, каждый вличиной с Библию, да еще с приложениями.
В эти 42 тома были включены не только наши показания, показания или отказы от показаний сотен свидетелей, экспертов в области техники, графологии, оружия, но и многие материалы из готовящегося процесса самолетчиков. Здесь я впервые узнал, кого же арестовали в аэропорту "Смольное" 15 июня 1970 года, и увидел рядом с семьей Залмансонов, Эдиком Кузнецовым и Марком Дымшицем совершенно незнакомые мне фамилии. Только две из них не были еврейскими: Федоров и Мурженко. "Еврейские уши" торчали в каждой строчке. Не хватало лишь издевательски-саркастической строки Гарика:
Каждое утро теперь я уходил из камеры и возвращался вечером. Но теперь уже не на допрос – на чтение материалов. Конечно, я мог бы, пролистав несколько страничек, расписаться, что я воспользовался своим правом по ст. 206 Уголовно-процессуального кодекса РСФСР и ознакомился с материалами дела. Дежурный следователь с радостью заштриховал бы сорок две клеточки напротив моей фамилии красным карандашом, и я мог бы лежать на своей койке в камере, ожидая процесса. Но я так не сделал. Я обстоятельно читал том за томом, игнорируя требования читать быстрее и просьбы пропускать то, что не так интересно. Однако, расписываясь в графике, я убеждался, что обстоятельный Лассаль Каминский читает еще медленнее, не пропуская ничего.
И вот перед моими глазами открылась панорама деятельности нашей организации. В текучке каждодневной беготни и толкотни нам некогда было присесть и посмотреть окрест себя. Сейчас мы, наконец, "присели". И, листая тысячи страниц текста, читая десятки актов об изъятии и конфискации печатных машинок, сотен названий Там и Самиздата, я мог с гордостью осознать, что мы неплохо поработали за эти неполные четыре года. Даже Соломоновский "Катер" получил высшую оценку эксперта по множительной технике и был определен как законченный монтажом и готовый к печатанию копий.
Протоколы допросов… Сотни знакомых и незнакомых фамилий. Чертовски интересно, "кто есть кто" наедине со следователем, когда на него обрушивается вся мощь заранее продуманного психологического давления.
Кто сколько стоит…
Первые два тома перелистываю, почти не читая – свои показания я более или менее помню. Хотя кое-где задерживаюсь. Вот, например, история одного письма из Израиля, которое я долго ждал, но так и не дождался. Это письмо было заказным, поэтому на почте в свое время мне объяснили, как оно пропало, к величайшему сожалению заведующего почтовым отделением, конечно. Почтальон, оказывается, приближался к моему дому, неся в руках пачку писем. В это время поднялся страшный ветер, вырвал у него пачку писем из рук и разбросал их по пустырю. Ну точно все, как с буханками хлеба у легендарной вдовы Шуламит во время Первого храма. Бедный почтальон бросился их искать и нашел все, кроме одного – моего. Однако по известному закону Ломоносова-Лавуазье ничего в мире просто так не пропадает.
И сейчас, читая материалы дела, я мог убедиться, что этот физический закон распространяется и на деятельность КГБ. К одному из томов было подшито и это, вырванное из рук почтальона, письмо. Но на стол следователя принес письмо не ветер. К письму была приобщена уж слишком безграмотно написанная записка советского гражданина-патриота, который якобы случайно нашел это письмо на пустыре и переслал в КГБ.
Листочки… Листики… Листы… Вот копия телеграммы солидарности с родителями израильских детишек из мошава "Авивим", которую мы дали с Центрального Почтамта в Ленинграде в тот знаменательный день 26 мая. А вот… как интересно… И это даже обо мне. Вырезка из парижской "Геральд Трибюн". В ней сообщается, что у одного из членов подпольной еврейской организации, раскрытой в Ленинграде, офицера полиции, при обыске на дому изъяты боеприпасы. Ага, значит нашли те самые патроны к мелкокалиберному пистолету, который я стащил во время сборов и забыл вынуть из них пули, да и вообще забыл о них. "Геральд Трибюн"… Это же, кажется, очень популярная газета, выходящая во Франции по-английски. Так потихонечку можно стать и знаменитым…
Листочки… листики… листы. Идут показания членов Комитета. Теперь я вижу, какой поистине зверский прием психологического давления применен против них, чтобы заставить их обалдеть от страха и возненавидеть меня. Всем им, выступившим в конце концов против операции "Свадьба", так же, как мне и Мише Коренблиту, предъявлено обвинение по статье 64-а УК РСФСР – измена Родине. С санкцией – расстрел. И только в самом конце следствия это обвинение с них снято. Оставлена антисоветская пропаганда и агитация, организационная антисоветская деятельность и у некоторых, как и у меня, заранее не обещанное укрывательство похищенного. Можно представить, что пришлось пережить ребятам…
Листочки… листики… листы… Пошли свидетели. Таких пространных и гадких показаний, как у Отари Кожуашвили почти нет. Большинство ничего "не знают" или "не помнят". Наши жены помнят только то, что мы были замечательными мужьями и отцами и ничем предосудительным не занимались. Матери, братья, отцы, сестры – примерно то же самое.
Ага, последний протокол Евы… Уже после того телефонного разговора со мной. Теперь мне стала ясна одна из причин, почему Ева отказывалась говорить. Оказывается, она знала то, чего не знал я, ибо мы не успели с ней уже увидеться в день ареста, а именно – о телефонном разговоре рано утром 15 июня, когда Марк Дымшиц предупредил через нее Мишу Коренблита, что через три часа он пойдет к "врачу". Ева не хотела давать показания, которые могли быть использованы против Миши Коренблита.
Вот Сима Каминская, которую так не полюбили наши друзья-чекисты. И листочек, изъятый у Симы, а на нем – саркастический стих-загадка на иврите, хорошо известный многим в русском варианте:
Чекисты догадались.
А вот маленькая записка Лассалю Каминскому от дочери: "Папа, к тебе приходили товарищи. Поступай, как считаешь нужным".
Школьница Люба Каминская прибежала к отцу на работу сразу же после обыска у них на квартире. Отца она не застала и, поколебавшись, оставила ему записку. Но было уже поздно. Товарищи тех товарищей, о которых писала Люба, уже везли Лассаля Каминского в знаменитый домик на Литейном. Во внутреннем кармане пиджака у Лассаля лежал последний номер "Итона", который он взял с собой на работу, но не успел "распространить". Чекисты запарились в тот день и совершали мелкие ошибки: они забыли обыскать Лассаля, когда брали его на работе, они оставили его на несколько минут одного в кабинете следователя, когда привезли в Большой дом.
Этих минут было достаточно, чтобы Лассаль спустил "Итон" за мягкий диван, стоящий в кабинете возле стены. Там он пролежит, пока уборщица не начнет мыть пол.
Листочки… листики… листы. Посмотрим, что говорят еще не арестованные… Гриша Вертлиб молчит. Точно по тому сценарию, где он был теоретически подследственным. Так. Бен Товбин молчит. Молодец. Но я все равно не очень благоволю к Бену. С Давидом Черноглазом у меня тоже хватало разногласий, но я всегда был уверен в главном: мы идем с ним к одной цели. Не всегда в ногу, но всегда параллельным курсом. С Беном мы шли и не в ногу, и под углом. Его угроза пойти в КГБ на апрельской конференции была кульминацией… А вот и Рудик Бруд. Рудик тоже молчит. Как живешь-можешь, Рудик? Давненько мы с тобой не виделись, приятель…
Мы были в разных группах. Хотя Рудик был одним из шестерки основателей организации, в Комитет он не входил, и виделись мы редко. А в Комитет он не входил по двум причинам. Первая – его жена Наташа. В отличие от наших жен, она зорко следила за Рудиком и не давала ему переступить красную черту. Кроме того, его активность сдерживалась и собственным характером, и мы часто дружески подшучивали над его флегматичностью. Впрочем, бывали случаи, когда флегму с Рудольфа Бруда сдувало как ветром. Например, этот…
Однажды Рудик, который жил в то время на улице Восстания, недалеко от Московского вокзала, собрался ехать в центр города. Выходя из подъезда, он увидел, что нужный ему автобус как раз показался из переулка. Следующий будет не раньше, чем через 20-30 минут – за много лет Рудик знал это наверняка. Ну что ж, остается не торопясь идти к остановке и ждать. Впрочем, можно даже использовать это обстоятельство и что-то задумать, как он часто Делал в таких верных случаях. И Рудик задумал, что если он успеет к следующему автобусу, все хорошо сложится для Израиля: он будет победоносен во всех войнах против арабов, экономика будет цвести, начнется алия, а если не успеет, то у Израиля будет много "царот"… Рудик не успел додумать, каких именно, ибо уже следующий автобус появился из переулка. Автобус, который ходил с интервалом в полчаса, появился через несколько десятков секунд после предыдущего. Рудика бросило в жар, в холод, и он потерял еще несколько секунд, а автобус уже вывернул на улицу Восстания. И только тут Рудик сообразил, что у него остается единственный шанс спасти Израиль… На глазах у оторопевших прохожих этот воспитанный молодой человек, который только что шел так спокойно и неторопливо, вдруг сделал спринтерский рывок и, сбивая с ног прохожих, прыгая, как гончая, ринулся вперед. Каждое столкновение с прохожими, лавирование, чтобы их избежать, удлиняло расстояние, и Рудик с ужасом смотрел на удаляющийся автобус. Еще несколько секунд понадобилось, чтобы понять – нет, так он не успеет. И тут же пришло решение. Рудик сбежал с тротуара и несся по мостовой, теперь уже лавируя между автомобилями. Пот струился по лицу – то ли от непривычного бега, то ли от мысли, что не успеет. Элохим, Элохим, сделай так, чтобы на остановке было много народа, сделай так, чтоб на светофоре горел красный свет. Элохим… Когда Рудик добежал до автобусной двери, она уже закрывалась и он успел лишь просунуть пальцы между сходящимися створками. Автобус тронулся, увлекая за собой потного Рудика, который бежал уже из последних сил. Ноги Рудика бежали все медленнее, а колеса автобуса крутились все быстрее. Рудик уже не бежал, а парил в воздухе, чувствуя, что вот-вот пальцы разожмутся. На счастье водитель посмотрел в боковое зеркальце. То, что он увидел, заставило его мгновенно остановить автобус и открыть дверь… Последние силы ушли у Рудика на то, чтобы поднять свое неимоверно потяжелевшее тело на ступеньку и впасть внутрь. Такой вот случай произошел с флегматичным Рудольфом Леонидовичем Брудом.
Рудик Бруд молчит. Крейна Шур тоже молчит. Но как молчит… Крейна молчит с саркастическим блеском. Только отвечая на первый вопрос, она сказала: "Я отказываюсь давать показания". Ответ на последующие вопросы блестяще стереотипен: "Смотрите ответ на предыдущий вопрос". Молодчина Крейна. Я до этого не додул.
Листочки… листики… листы. А это уже что-то феноменальное. Приятель Вилли Свечинского (сегодня я уже забыл его имя, кажется, это был инженер Ефим Спиваковский) объясняет происхождение тетради с антисоветскими записями, которые были найдены на квартире у Вилли в Москве сразу же после наших арестов в Ленинграде. Обыск произвели тогда, когда он остановился у Вилли на обратном пути с конференции всесоюзного координационного комитета в Ленинграде 13-14 июня. Записи в тетрадях сделаны его почерком, вывернуться, кажется, невозможно. Но нет, по-видимому, парень уже сидел раньше, у него есть опыт следствия, и он из тертых. То, что было бы непосильной задачей почти для любого, для него простое упражнение из курса софистики. И он начинает:
– Да, все, что написано в этой тетрадочке – мое. Почему я это написал? Сейчас поймете… Видите ли, с детства я был каким-то косноязычным, я с трудом мог объяснить то, что я думаю. Если устно мне это еще как-то удавалось, то на письме я был совершенно беспомощен. Я поставил перед собой задачу – любой ценой научиться правильно выражать то, что я думаю, на бумаге. И я начал писать, писать, писать. Перед вами один из таких опусов. Но сейчас, перечитав снова эту тетрадь, я с сожалением могу констатировать, что я так и не смог научиться правильно выражать на письме то, что я думаю. Более того, на бумаге у меня все выходит совсем наоборот по отношению к тому, что я думаю…
Не могу больше читать спокойно. Начинаю хихикать и, чем больше я себя сдерживаю, тем хуже. На беду мне снова попадается нечто очень смешное – показания Бориса Азерникова о том, как его "завербовали" в члены сионистской организации. А дело было так: его коллега по профессии, зубной врач Миша Коренблит, обещал ему помочь устроиться на работу, может быть, в свою поликлинику. В заранее условленное время Борис позвонил в звоночек рядом с дверью. Дверь мгновенно распахнулась, и ему предложили пройти в одну из комнат. В комнате было сильно накурено и несколько молодых людей еврейской наружности о чем-то горячо спорили. Борису тут же объявили, что отныне он является членом нелегальной сионистской организации, и предложили сесть. Он сел. Как раз происходило голосование по одному из вопросов повестки дня. Он поднял руку…
Мое хихиканье перешло в ржание. Я вытащил платок и заткнул им рот. Куда там… Еще хуже… Я уже осип, глаза слезились, а конца не было видно.
– Это у вас нервный смех – форма истерики, – сказал дежурный следователь. Он нажал на кнопку, и меня увели.
Я шел по тихим коридорам самой бесшумной тюрьмы Советского Союза и дико хохотал. Это был, действительно, какой-то ненормальный хохот. Все долгие месяцы напряжения следствия выходили, выплескивались из меня. Я миновал сто девяносто третью. Эх, Ильич, Ильич, когда-то за этой дверью ты анализировал развитие капитализма в России. Кабы смог ты сегодня проанализировать развитие социализма, кабы мог взглянуть одним глазом, как весело стало в тюрьмах России через пятьдесят лет после победы Великого Октября…
Я шел в положении "руки назад" и ржал. И никто, в том числе я сам, не мог прекратить этот дикий, истерический хохот.