КИШИНЕВСКИЙ ПОГРОМ 1971 ГОДА

Прошел год после ареста и месяц после суда. Утро 21 июня 1971 года я встретил не в опостылевшей камере, а между небом и землей. Мощно ревели моторы самолета ИЛ-18 гражданского воздушного флота. Я сидел в мягком кресле в малом салоне самолета. По обе стороны от меня сидели два гражданских лица спортивного вида в хорошо сшитых костюмах и при галстуках. Время от времени они приятно улыбались и обменивались со мной несколькими вежливыми фразами. Один из них даже предложил мне почитать в полете взятую им для себя книгу "Когда цветет сакура". Когда стюардесса принесла обед, мы все получили одно и то же: мясо, рис и компот. По непроницаемому лицу стюардессы я никак не мог понять, знает ли она, кто есть кто из нас троих.

В таком же приятном и надежном сопровождении и в условиях того же невероятного сервиса в других креслах малого салона располагались Соломон Дрейзнер, Владик Могилевер, Марк Дымшиц и Лев Львович Коренблит. Очень вежливо сопровождавшие нас лица попросили нас сидеть молча и не оглядываться. И, если Соломон мог видеть хотя бы мой затылок, то я, сидевший первым, видел только лицо начальника группы сопровождения полковника Баркова.

Нас везли в качестве свидетелей на процесс кишиневской группы нашей организации, по которому проходили и три ленинградца: Давид Черноглаз, Толя Гольдфельд и Гиля Шур. Загрузили нас в малый салон самолета до посадки. Две гражданки, увидев, что малый салон наполовину пуст, а наполовину заполнен ладными широкоплечими мужчинами в серых костюмах, пытались занять там места. Но на них шикнули так вежливо, что обе молниеносно испарились. Простые советские люди вопросов не задают.

Я сидел в мягком кресле с книгой в руках, в костюме и нестриженный. На моих руках не было наручников. Через иллюминатор я видел проплывавшие далеко внизу леса и реки Западной Белоруссии. Завтра – ровно 30 лет, как по редким шоссейным дорогам двинулись отсюда на восток колонны немецких танков. Смотрю то в книгу, то в иллюминатор и не могу сосредоточиться – слишком много событий для человека, который был тщательно изолирован год с хвостиком.

После суда мое юридическое положение изменилось: из подсудимого я превратился в осужденного. Теперь я мог покупать в тюремном ларьке только на пять рублей в месяц и получать одну посылку в год, но зато получил право посылать ежемесячно два письма, получать письма теоретически без ограничения (КГБ имело фактическое право воровать эти же письма без ограничения) и даже право на получасовое свидание с Евой перед отправкой на этап.

Еще рано утром, когда нам выдали личные вещи и посадили в воронки, чтобы везти в аэропорт, я сразу же вытащил и прочел все письма Евы, которые складывали в мой чемодан, пока я не имел права на переписку. В письмах было много подтекста и очень тонких намеков, и сейчас мой мозг лихорадочно пытался все это расшифровать. Глаза, привыкшие видеть только однообразные стены тюремной камеры и тюремного дворика, засыпали мозг все новой информацией, которую он не мог переварить: красивая стюардесса в голубом аэрофлотовском костюме, белый снег облаков рядом с крыльями самолета и голубая бездна над ними, прошедший через салон пилот с оттопыривающимся задним карманом. А приняли все же меры, чтобы свидетели, среди которых Марк Дымшиц, не угнали случайно самолет далеко на юго-восток от Кишинева…

В Кишиневском аэропорту – реконструкция, и самолет садится на запасную посадочную полосу. Барков поднимается и торжественным голосом объявляет:

– Специальная группа работников ленинградского комитета государственной безопасности выполнила свое задание по доставке свидетелей в Кишинев.

И более прозаично добавляет: Гиля Израилевич, вы выходите первым, за вами Соломон Гиршевич.

Пассажиры главного салона уже давно вышли, теперь наша очередь; советским гражданам ни к чему видеть, как к самолетному трапу поткатывают "воронки". По той же причине в Ленинграде нас посадили задолго до общей посадки.

Прямо с воздушного корабля мы попадаем на земной бал, в здание Верховного суда Молдавской ССР на ул. Пирогова в Кишиневе. Я в Кишиневе впервые. Он отличается для меня, зэка, от остальных городов, в которые меня забрасывает этапная судьба, как один тюремный дворик от другого. В современных воронках нет окошечек, разгрузка происходит всегда в глубине тюремных дворов, рядом с помещением для приема этапов. Зэку никогда не объявляется, куда и по какому маршруту он этапируется. Так и путешествует он вслепую, пока какой-нибудь добренький конвойный солдат или старый опытный зэк не шепнет ему отгадку и не возникнет в голове точка на географической карте.

В здании суда меня сажают в одиночный бокс с маленьким открытым окошечком-форточкой. Здесь я буду ждать вызова в зал заседаний. Прямо перед окошечком, на стене, огромная карта мира. Все континенты и острова вырезаны из дерева, окрашены в разные цвета и висят на гвоздиках. Год я не видел географической карты. Жадные глаза сразу же скользнули на стык Азии и Африки – Дом был на месте. Поднялись в залитую красной краской одну шестую шарика, добежали до Финского залива. Вот оно – окно в Европу, прорубленное Петром Первым. Здесь я родился и вырос, но умирать буду там, Дома.

Подробно осматриваю карту и чувствую: что-то в ней не так. Между восточным побережьем Африки и Индией неправдоподобно пусто. Огромный океан и все. Но позвольте, ведь там что-то должно быть. Кажется, на уровне Кении, должен быть огромный остров. Мадагаскар. Где же он?

За мной уже пришли, мне уже надо убрать руки за спину и идти за солдатом, а глаза все еще бегают по карте в поисках пропавшего Мадагаскара. Неужели не найду? Нет, пропажа нашлась. Висит на гвоздике, к востоку от Австралии. По-видимому, Мадагаскар свалился со своего гвоздика в Индийском океане и не шибко грамотный служащий водрузил его на свободный гвоздик в океане Тихом.

Остров нашелся – стало легче на душе. Но сразу же появилась другая проблема, в глобальных масштабах более мелкая, но для меня убийственная – сваливались брюки.

Дело в том, что, несмотря на наш изменившийся статус, в Ленинграде нас еще не остригли и не выдали зэковскую одежду. Имея в распоряжении личные вещи, я решил попижонить в Кишиневе и надел свой синий костюм, в брюках которого, конечно же, не было ремня и даже веревочки. За год в тюрьме моя фигура подогналась под зэковский стандарт, и сейчас брюки сваливались. Идя по коридору за солдатом, я все время подтягивал их и с ужасом думал, что же будет в зале суда. Вот и двери в зал. Подтягиваю брюки как можно выше и вхожу.

Меня подводят к свидетельскому пульту. Председательствующий – маленький, толстенький Дмитрий Бордюжа, член Верховного суда Молдавской ССР, начинает задавать вопросы, сперва по отождествлению личности, потом – по существу дела. Очень быстро убеждаюсь, что Бордюжа довольно глуп и слаб как юрист. Но, по-видимому, он пронырлив и самозабвенно предан "старшему брату", а это главное, что требуется от национальных кадров на местах. Рядом с Бордюжей – два актера немого кино. Национально все сбалансировано: народный заседатель Козаку – молдаванин, хотя и Иван, народный заседатель Никита Сушков – русский. Главный обвинитель, прокурор Полуэктов, тоже русский. (Через несколько лет, когда наши ребята уже освободятся, Полуэктов займет одно из вакантных мест в Архипелаге за получение взятки. Пока же он сидит в роли главного обвинителя).

На двух скамьях подсудимых – девять обвиняемых, столько же, сколько и на нашем процессе. Среди этих девяти трое наших. Вернее, все они наши, но трое – ленинградцы. Бледноватые, наголо стриженные ребята выглядят на одно лицо, с трудом разыскиваю на первой скамье круглое лицо Давида Черноглаза и очки Толи Гольдфельда. А где же мой тезка? Я несколько раз обегаю глазами всю девятку – Гилеля Шура нет.

Из-за стола поднимается один из адвокатов:

– На предварительном следствии вы показали, что поставили в известность обвиняемого Шура о плане захвата советского пассажирского лайнера. Можете ли вы с уверенностью утверждать, что такой разговор между вами и Шуром имел место?

Ага, значит, Гилель отрицает сам факт нашей беседы. Как на экране телевизора встает передо мной тот день и наш горячий разговор в Московском парке Победы. Гиля предложил мне тогда даже пистолет со сточенным бойком как возможное орудие устрашения экипажа. Конечно, о пистолете я ничего не сказал на следствии, ибо был уверен, что кроме меня и Гилеля никто об этом не знает. Но о факте разговора сказал, подчеркнув, конечно, что Гилель от у моего предложения отказался.

Адвокат ждал ответа. Судьи ждали ответа. Зал ждал ответа. А подлые брюки, воспользовавшись тем, что я перестал их подтягивать, прошли самое широкое место бедер и сейчас уже ничто не сможет их удержать. Катастрофа надвигается неумолимо. С быстротой реакции боксера я должен решить сразу обе проблемы: брючную и юридическую, причем первую – моментально, ибо через секунду будет уже поздно.

Сделав вид, что я лезу за носовым платком, нагло подтягиваю брюки и сразу же надуваю живот, чтобы они немедленно не сползли снова. Дышать тяжело, но еще тяжелее отвечать на вопрос. Надо "искупать грехи молодости", но как это сделать питекантропу, не привыкшему лгать? Сказать, что такого разговора вообще не было, как этого хочет адвокат? Нет, этого я не могу. Сказать, что такой разговор был? Нет, этого я тоже не могу. Что же делать?

– В то время, – слышу я свой голос, – я был в диком напряжении. С тех пор и до момента дачи показаний прошло много месяцев. Я мог многое забыть или перепутать. Поскольку по плану подбора пассажиров для самолета я должен был поговорить с десятками людей, то из-за сумятицы тех дней мне трудно было с полной ясностью вспомнить, с кем я успел в общем виде поговорить о возможности нелегального побега из СССР, а с кем только собирался. Я знаю точно, что собирался поговорить с Гилелем Шуром, и это так врезалось в мою память, что я вполне мог принять желаемое за действительное. Хочу добавить, что у Шура в то время умирал дядя и ему вообще ни до чего не было дела. (Дядя у Гилеля действительно умирал в то время).

Это был максимум полулжи, на которую я способен. Адвокат тут же встал, подошел к самому левому из сидящих на второй скамье и начал с ним перешептываться. Никогда бы не подумал я, что этот бледный стриженый полумертвец – член нашей организации, мой тезка Гилель Шур.

Адвокат кончил шептаться и вернулся на свое место. Да, в Кишиневе, кажется, другая атмосфера – в Ленинграде ни один адвокат таких вещей себе не позволял. Получив инструкции от Гилеля, который отвел состав суда, объявил голодовку протеста и в зале суда не говорил ни слова вслух, адвокат задает мне очередной вопрос.

Этот уже полегче. Он относится не к какому-нибудь факту, а к моей оценке деятельности Шура в организации. Еще в воронке, прямо при конвойном солдате, мы сговорились с Владиком Могилевером по этому поводу, хотя и облекли это в форму перемывания костей кого-то третьего в его отсутствие.

– Вот этот Гилька Шур – дурак дураком и уши холодные. И чего только влез в организацию? Зачем, спрашивается? Ведь все равно ни черта там не делал, только числился, а все время пропадал на стройке своей дачи в Токсово.

Конвойный солдат, конечно, должен был немедленно пресечь разговор между двумя транспортируемыми в разных клетках воронка, ведь недаром же нас везли отдельно. Но солдат тоже живой человек. Начальство далеко, а ему скучно – послушать хоть, о чем трекают зэки, быстрей служба пройдет.

По-видимому, наши характеристики Гилеля, вместе с его "странным" поведением на суде и следствии, плюс его непреклонное молчание, сработали. Гиля получил два года. Вернее, у него отняли только два года жизни. Остальные результаты Кишиневского погрома 1971 года: Давид Черноглаз – 5 лет, Толя Гольдфельд – 4 года, Саша Гальперин – два с половиной, Арон Волошин – два, Семен Левит – два, Лазарь Трахтенберг – два, Харик Кижнер – два, Давид Рабинович – год.

Меня вернули в бокс, а из бокса – в нашу новую гостиницу, центральную тюрьму Кишинева.